Я и Она. Исповедь человека, который не переставал ждать Монтемарано Николас
Я рассмеялся, услышав это слово – рассмеялся тому, что она по-прежнему его помнит.
Мы надели куртки, взяли фонарик и вышли во двор; Ральф отправилась с нами. Поначалу мы собирались пописать за домом, но Кэри предложила пройтись вниз, к дороге. Было уже больше трех часов ночи. Батарейка в фонаре потихоньку садилась. Мы следовали за кружком света, бежавшим перед нами по глине; не видели Ральф, которая бежала впереди нас, но слышали ее шаги, ее дыхание. Добрались до тропинки и пошли по ней. В лесу от фонарика не было особенного проку, но когда его батарейки сели, мы лишились и того мизерного света, который у нас был. Мы взялись за руки; позвали Ральф к себе.
– Пойдем дальше, – сказала Кэри.
– Мы и так уже ушли достаточно далеко.
Я услышал, как она спускает пижамные брюки.
– Знаешь, как говорят, – сказала она. – Пара, которая писает вместе…
В темноте мы слышали, как Ральф обнюхивает лужицы между наших ног: какая честь, когда тебя узнают таким образом.
Сделав свои дела, мы пошли было обратно, но я остановился. Мне никогда не нравилась темнота, но здесь, в лесу, казалось, что пространство и время перестали существовать. Мы стали существами обоняния, слуха и осязания; целующиеся слепые дети.
Утром – клещи. Один, красный и раздутый – на голове у Ральф, один у меня на шее, один – на голове у Кэри. Она осматривала меня, я осматривал ее, из-за ее густых вьющихся волос было невозможно понять, всех ли я нашел.
А еще утром стало больше мух.
А еще утром унитаз оказался заполненным по самый ободок. Кошмарный сон, который преследовал меня годами: я вхожу в чистый туалет, но нечистоты из унитаза переливаются через край. Я вхожу в другую кабинку, белую и сверкающую, но унитаз засорен. Тут гаснет свет, и вскоре я чувствую, как холодная вода касается моих босых ног. Мы позвонили своему сантехнику, но выяснилось, что сегодня День поминовения; мы больше месяца не читали газет и потеряли счет времени. Мы пописали в душе – и обрадовались задним числом, что это не пришло нам в голову прошлой ночью, – а когда стемнело, снова пошли в лес, где присели на корточки бок о бок.
А еще в тот день, ближе к вечеру, разразился сильный ливень, дождевая вода просочилась через крышу и капала в гостиную. Мы сидели на диване, а между нами стоял таз, в который падали дождевые капли. Там мы и заснули, и нас то усыпляли, то будили изменчивые звуки одной воды, падающей в другую.
На следующий день явился кровельщик. Он был лыс – совсем, бровей и ресниц тоже не было – глаза с желтушными белками. Смотреть ему в глаза было неловко, но я смотрел. Он то и дело одышливо кашлял и громко пыхтел, взбираясь по стремянке. В отсутствие волос трудно было определить его возраст; ему могло быть с равной вероятностью как сорок, так и шестьдесят. Он пробудил во мне желание сделать его работу за него, попросить его спуститься с лестницы, чтобы я мог забраться на крышу; он мог бы рассказывать мне, что делать, качаясь в нашем гамаке. Я пошел в дом, чтобы заварить чай – предлог убраться от него подальше. Через несколько минут, кк раз когда чайник начинал посвистывать, я услышал звук, по которому мгновенно понял, что лестница падает. Мы с Кэри выбежали наружу, надеясь, что найдем его по-прежнему на крыше, а лестницу – на земле внизу, но он лежал на спине на нашей лужайке, с открытым ртом, с плотно зажмуренными глазами.
Кэри позвонила в 911. Я встал на колени рядом с ним и повторял ему, что он будет в полном порядке, хотя было совершенно ясно, что он отнюдь не в порядке. Он открывал и закрывал рот, как рыба, выброшенная на песок. Весь воздух, который мог из него выйти, уже вышел, а внутрь ничего не попадало. Я положил ладонь на его руку и сказал: «Дыхание вернется, просто из вас дух вышибло». Мне не следовало говорить слово « просто »; да, падение действительно вышибло из него дух, но было очень похоже, что он еще и сломал спину. А может быть, и что похуже, в зависимости от того, как он приземлился.
Кэри вышла из дома и опустилась на колени по другую сторону от него; посмотрела на него, потом на меня. Он пытался что-то сказать, но изо рта его вырывались только тихие вздохи. «Дышите, – приказал я. – Просто дышите». Я наклонился ухом к его рту и прислушался: три коротких вздоха, пауза. Еще три коротких вздоха.
А потом я вдруг понял: «Позвоните моей жене».
– Конечно, – уверил я его. – Конечно, позвоним.
Но ему не хватало воздуха, чтобы назвать номер; это было все, что он мог сказать – только три коротких слова.
Он ненадолго потерял сознание, и я сказал:
– Эй, оставайтесь с нами – не уходите никуда.
Он открыл глаза, снова закрыл их.
– Погодите, не уходите, – повторял я.
Сирены. Потом мигалка «Скорой помощи». Будь мы в Нью-Йорке, здесь уже собралась бы толпа, но в Чилмарке были только мы, я и Кэри.
После того как его увезли, мы набрали номер, который обнаружили на борту его грузовичка. Его имя было Рассел, но все звали его Саржем – он был когда-то сержантом. Женщина, которая ответила на звонок, сказала, что позвонит Керри, его жене. Сарж и Керри, кровельщик и его жена. Это было все, что мы знали. Через несколько часов приехали двое мужчин, чтобы забрать грузовичок и лестницу.
Мы были настолько поглощены случившимся, что не заметили сразу, и не замечали еще много часов, что мухи, все до единой, исчезли. Ни одной мертвой мухи не осталось на столах, на подоконниках, на диванных подушках – они просто исчезли, разом, как будто их никогда не было.
Они еще возвращались на несколько дней в июле, потом на пару дней в августе, словно для того, чтобы напомнить нам, что они реальны и могут вернуться, как бы мы ни хотели обратного.
НАБРОСКИ ДЛЯ «КНИГИ ПОЧЕМУ», 2002 ГОД
Люди, которые не отращивают себе новые конечности взамен утраченных, не делают этого потому, что не верят, что они это могут, потому что они никогда не видели, как это делается. Люди не доживают до двухсот лет потому, что никогда не видели человека, дожившего до двухсот. Люди не обращают вспять и даже не тормозят процесс старения, потому что не верят, что это можно сделать. Люди не понимают, что человеческое тело – это чудо. Человеческое тело не предназначено для того, чтобы ломаться; мы убеждены, что оно погибает, потому что ничего другого мы не знаем. Но позволь мне сказать тебе: человеческое тело предназначено для того, чтобы длиться и длиться. Человеческое тело – это самоисцеляющееся чудо. Спроси об этом у любого человека, у которого вчера был рак, а сегодня его нет. Поверь мне – такие люди есть. У меня есть письма от них. Они знают истину: если ты можешь увидеть своим мысленным взором, как что-то совершается, значит, это можно сделать. Возможно все, что можно вообразить.
Даже если однажды тебе ставят диагноз какого-то заболевания, на следующий день твое тело может оказаться свободным от болезни. Если ты веришь, что твое тело свободно от болезней, и если ты поддерживаешь эту уверенность, эту вибрацию здоровья, в большей степени, чем поддерживаешь свое осознание болезни, тогда она не будет – да и не сможет – оставаться в твоем теле. Она есть только потому, что ты веришь, что она есть; она проявилась только потому, что ты поверил, что это возможно.
Оглянись вокруг, где бы ты ни был, как бы ты себя ни чувствовал – и обрати внимание на что-то такое, что тебе нравится. Лучше не ждать, пока что-нибудь приятное само найдет тебя. Ты не создаешь удовольствие, ты не фабрикуешь его искусственно, ты просто обращаешь внимание на то, что уже есть рядом с тобой. Солнечный свет, который пробивает тонкую трещину в пологе древесных крон над тобой и освещает волосы твоей жены, когда вы оба останавливаетесь во время прогулки по лесам вокруг своего дома. Цвет листьев; годовые кольца на пне поваленного дерева; почвенный запах тропинки, аромат мяты и влажных листьев. Сосредоточь внимание на луче солнца в волосах твоей жены и обрати внимание на то, что ты чувствуешь. Сосредоточивайся на удержании, а не на потере. Сосредоточивайся на том, что есть здесь, сейчас. Пусть тебе будет хорошо от того, что тебе хорошо. Не раздумывай подолгу о крошечных косточках, которые выкопала из почвы ваша собака; смысл не в том, чтобы найти что-нибудь неприятное и зафиксировать это. Смысл в том, чтобы решить, что расстраиваться не из-за чего – ни в твоем мире, ни в том, который ты постоянно создаешь. Лучше не думать о поваленном дереве; лучше представить себе молнию, которая расщепила ствол; лучше представлять такую силу внутри себя. Чем больше ты будешь практиковаться в благодарности, тем лучше будешь себя чувствовать; чем лучше ты себя чувствуешь, тем больше тебе захочется обращать внимание на приятные вещи; чем больше приятных вещей ты замечаешь, тем больше наслаждения будешь привлекать в свою жизнь. Всякий раз как ты оцениваешь по достоинству и принимаешь с благодарностью что-то во вселенной, ты говоришь: «Будь добра, можно мне добавки?» Но нет необходимости произносить это вслух, нет необходимости просить – мыслей и чувств вполне достаточно. Когда мы говорим или чувствуем «спасибо», вселенная говорит «пожалуйста», к примеру: пожалуйста, бери себе добавки этого, бери себе добавки всего, чего пожелаешь.
Пожалуйста, поймите: я всегда верил, что могу спасать вещи; это была моя обязанность. Моего отца, мою мать, незнакомых людей, предметы, весь мир. И Кэри, конечно.
Глупо, разумеется, особенно когда человеку не нужно, чтобы его спасали, или он не хочет быть спасенным, или не может – но я никогда не мог сдержаться.
Вот ведь ирония какая: писатель в жанре самопомощи, который не умеет сдерживаться. Велико искушение сказать, что это – моя первая настоящая книга о самопомощи, буквально; первая книга, которая должна помочь мне самому .
Когда я впервые выступал публично, я чувствовал, что делаю то, ради чего пришел на эту землю. Не было никаких сомнений. Внезапно стало ясно – и сделалось еще яснее, когда люди разговаривали со мной после лекции, – что вся моя жизнь вела к этому моменту; что все, чем я когда-либо занимался, было подготовкой к этому; что это и будет трудом всей моей жизни.
Вот каково это: правильные слова сами слетают с моих губ; они исходят от некой части меня, более сильной и отчетливо выраженной, чем та часть меня, с которой обычно общается мир. Я говорю слушателям, что мне не нужны мои тезисы, и роняю их на пол. Я подхожу к самому краю сцены. Я хожу туда-сюда по рядам. Я смотрю им прямо в глаза и готов подписаться под каждым произнесенным мною словом. Я – не шоумен; я говорю негромко. Если уж на то пошло, я человек очень тихий. Но чем я спокойнее, чем тише становится в аудитории, тем громогласнее мое спокойствие. У меня бывает нервный тик (я это осознаю; видел его на видеозаписи). Я слишком часто прикасаюсь к бороде. Я переминаюсь с ноги на ногу, перенося вес. Я сую руки в карманы. Я надеваю пиджак и галстук, но всегда хожу в кроссовках. Я делаю долгие паузы, чтобы дать возможность слушателям подумать о том, что я только что сказал. Иногда я говорю: «Я хочу, чтобы вы подумали о том, что я только что сказал». Или: «А сейчас сделаем паузу – подумайте об этом». Часто я говорю: «Слушайте меня», или «Истина состоит в том, что…», или «Если вы и должны что-то вынести с этого семинара, то это…», или «То, что я сейчас скажу – представьте, что это записано большими буквами». Я говорю фразы вроде: «Я знаю, что вы можете это сделать, я знаю, на это способен каждый из вас». Я говорю: «Будьте терпеливы – вы попадете туда, куда вам нужно идти». Я говорю: «Поверьте мне». Я говорю: «Я в жизни не был ни в чем уверен больше, чем в этом».
Я могу восстановить это ощущение даже сейчас, девять лет спустя после последней лекции в Лас-Вегасе. Я скучаю по нему. По тому, как они наклоняются вперед на своих местах; по тому, как они лихорадочно строчат в своих блокнотах; по тому, как они моргают. Я всегда находил нечто очаровательно-беззащитное в моргании, в действии, которое тело не может не совершать. Во время долгих пауз – долгих моментов безмолвия, когда я переводил взгляд с лица на лицо и посылал им свое намерение мира и счастья, исполнения всех их желаний – я не видел ничего, кроме моргающих глаз. И осознавал, что моргаю сам. Я, бывало, играл в игру: старайся не моргнуть. Минута, две минуты, наворачиваются слезы, глаза щиплет, помещение плывет перед глазами, а потом, на какую-то долю секунды, все исчезает, повсюду тьма, а потом глаза открываются снова – и мир по-прежнему здесь, там, где ты его оставил, и ты гадаешь, действительно ли это тот самый мир. Игры, в которые я играл… Поначалу они были забавны. А потом произошло кое-что еще. Во время одной лекции в Филадельфии я заплакал. Я не имею в виду, что мои глаза налились слезами из-за игры в «не моргай», я по-настоящему заплакал; я ощутил нечто – хотя теперь не могу точно сказать, что это было, – нечто, наполнившее меня невыразимой печалью, и каким-то образом связанное со словом «должен»: все те вещи, которые человеческое тело должно делать – моргать, есть, испражняться, спать, умирать.
А потом я изменил свои мысли. Я подумал обо всем том, что человеческое тело делает по собственному почину: оно растет, оно перекачивает кровь, оно дышит.
Я сделал несколько глубоких вдохов.
Я сказал им, что мои слезы – это слезы радости. Радости от того, как чудесно человеческое тело, как оно беспредельно.Долгие недели после смерти отца я не мог спать. Я просыпался очень рано и спускался по лестнице во тьму, ожидая глухого удара пачки газет, брошенной на крыльцо. Тогда я подбирал их, складывал и перехватывал резинками. Если шел дождь, я упаковывал каждую газету в пластиковый пакет. Тишина была невыносима, поэтому я включал телевизор. Цветная сетка издавала долгий, пронзительный писк; пока станция настраивалась, я продолжал складывать газеты. Переключал канал, переключал снова: телевизионный «снег», вращающаяся серо-белая метель, в которой я мог бы заблудиться, если бы подошел поближе к телевизору и смотрел достаточно долго. Лавина, которая могла бы ломать меня до тех пор, пока от меня не осталась бы просто тихая мысль, кувыркающаяся в прекрасной белизне. Иногда в этом снегу я слышал шепоты, но никогда – слова, которые смог бы разобрать. А потом «снег» исчез, и появился проповедник. Остатки его седых волос были зачесаны на лысину; он потел и пыхтел в микрофон. На нем были коричневые полиэстровые брюки и полосатый галстук, конец которого свисал намного ниже брючного ремня. Он стоял перед молодой темнокожей женщиной в инвалидной коляске, возложив руку ей на плечо. Сотвори новый спинной мозг во имя Иисуса Христа, Господа нашего и Спасителя. Сотвори новый спинной мозг прямо сейчас. Для того, кто верует, нет ничего невозможного. Мы благодарим тебя, Боже, за новый спинной мозг во имя Иисуса. Аллилуйя! Аллилуйя! Женщина обмякла в своем кресле, глаза ее были закрыты. Проповедник повернулся к остальным людям, стоявшим в ряд. Ну что, вы готовы? Он пошел от одного к другому, и возлагал свою руку на голову каждого, и «говорил языками» [13] , и один за другим люди падали навзничь на руки тех, кто ждал позади, чтобы поймать их. Затем он остановился перед малышкой с ногами в стальных скобках. Он жестом приказал остальным очистить для него больше пространства. Наклонился над девочкой – она была совсем крошкой – и коснулся ее головы. Возлагаю руки мои на малую сию. По велению Божию, повинуясь закону контактной передачи – о мой Боже, о мой, о мой-мой, мой-мой-мой-мой – целительная сила Бога всемогущего ниспосылается в тело сие, дабы сделать несделанным сотворенное Сатаной, дабы сотворить исцеление в нем от макушки ее головы до пят ее ног. Девочка упала навзничь. Во имя Иисуса. Повторим это снова, все вместе. Во имя Иисуса. Аминь. Аминь. Сформировался другой ряд; он вновь коснулся каждого человека, и один за другим они падали навзничь. Пожилая женщина в рыжем, похожем на пчелиный улей парике. Высокий, тонкий мужчина в голубовато-зеленоватом костюме. Девочки-близняшки, одетые в одинаковые красные платьица. Женщина, державшая на руках младенца. Подросток со скрещенными на груди руками – то ли в знак скуки, то ли в знак вызова. Все они падали, и проповедник «говорил языками» и, закончив, он сказал, я чувствовал, как энергия Святого Духа входила в каждого из вас. Вы не должны терять веры. Держите рубильник веры включенным. Несколько лет назад одна женщина принесла мне своего ребенка, девочку трех или четырех лет. У бедняжки были деформированы обе ступни. Случалось мне видеть детей с одной изуродованной ступней, но не с обеими. И тогда я взял это дорогое дитя на руки, держа крошечные ступни в своих ладонях, и почувствовал, как целительная сила Господа струится в них. Но когда я бросил взгляд вниз, то увидел, что они так же деформированы, как и прежде. Я сказал матери девочки : «Я почувствовал, как энергия Святого Духа вошла в эти ножки, твой ребенок исцелен, вот и все, что я знаю. Тебе нужно держать рубильник веры включенным, не позволяй Сатане вложить сомнение в твое сердце. Целительная сила Господа трудится в ногах твоего ребенка». И через две недели эта женщина принесла свою дочку обратно и подняла ее на руках, чтобы показать всей пастве, и обе ее ступни были идеальны.
Каждую ночь в тот год, год исцеления, я спал, возложив ладонь на ее голову. Она засыпала первой, и я обнимал ее одной рукой, а ладонь другой клал ей на лоб. Я закрывал глаза и во тьме под своими веками видел белизну, похожую на телевизионный «снег», и думал: Я посылаю тебе намерение полного и долговечного благополучия. Я посылаю тебе полное и долговечное благополучие. Я посылаю тебе полное и долговечное благополучие. Я посылаю нам обоим полное и долговечное благополучие. Я прочу тебе долгую и счастливую жизнь, наполненную покоем, идеальным здоровьем и благополучием. Я заранее благодарен за твою долгую и счастливую жизнь, наполненную покоем, идеальным здоровьем и благополучием. Я заранее благодарен за нашу долгую и счастливую жизнь вместе, наполненную покоем, идеальным здоровьем и благополучием.
Электричество считается.
Когда ты был водящим , это было замечательно, когда не был – бесило.
Салки, простейшую детскую игру, я любил меньше всего. Игру, в которой не столько выбираешь ты, сколько выбирают тебя: кто-то осаливает тебя, ладонь на твоей спине, ты водишь. Остальные дети разбегаются в стороны, и единственное, что нужно делать – преследовать. Иначе останешься водящим до конца дня. Мы прятались в кустах за домом пастора или за статуей Марии. Я бежал за другими, но не для того, чтобы поймать, не ради удовольствия поймать кого-то; скорее – чтобы не быть водящим , чтобы сбросить с себя это бремя. Если мне везло достаточно, чтобы исхитриться кого-нибудь осалить, он салил меня в ответ и убегал. Иногда мы попеременно осаливали друг друга до десятка раз. Однажды мне пришло в голову бегать вокруг припаркованной машины; девочка, которая водила, никогда не смогла бы догнать меня и осалить. Но после пяти или шести головокружительных пробежек вокруг машины она остановилась. Я оперся о багажник, чтобы перевести дух. Она коснулась бампера и сказала: «Теперь ты водишь – электричество считается!»
Я хотел сказать ей: Если электричество считается, тогда водишь ты, потому что твои ноги касаются земли, как и мои .
Но тогда она могла бы сказать то же самое мне.
И в этом случае весь мир был бы водящим .Любовь соединяет людей на молекулярном уровне; их клетки переплетаются между собой. Если ткнуть одного, другой вздрагивает. Если однажды между двумя частицами возникло плотное взаимодействие, то даже если отделить их друг от друга многими милями, годами, жизнями, они ведут себя так, будто по-прежнему связаны.
Звучит красиво. История не хуже любой другой. Волшебная сказка, можно сказать. Мечтать не вредно.
Но эта идея прошла испытания.
Двух людей, которых соединяют узы близости – в большинстве случаев, влюбленных или супругов, – разводят по разным комнатам. Один из них, целитель, смотрит в монитор. Через случайные интервалы времени образ его возлюбленного – сидящего в помещении, защищенном от электромагнитного воздействия – появляется на экране. Увидев лицо любимого человека, целитель посылает ему сострадательное намерение. Ученые обнаружили физические доказательства – изменения в потоотделении, температуре, сердцебиении и скорости кровообращения – того, что мысли одного человека способны воздействовать на организм другого.
Мне не нужны были результаты этого исследования, чтобы уверовать – я писал об этом, на свой собственный лад, много лет, – но оно обновило и укрепило мою надежду на то, что я смогу сделать это в одиночку, даже если Кэри утратила бы веру в свою способность исцелить себя, или даже если бы у нее никогда не было этой веры изначально – не важно: я сосредоточил бы все свои мысли на ее благополучии. Я медитировал бы о нем, зримо представлял его себе, был уверен в нем. Я взял бы ее жизнь в свои руки. Буквально. Все лето, и осень, и зиму, столько, сколько потребуется, я возлагал бы свои ладони на ее голову, и опухоли уменьшались бы, а потом исчезали.
Наступила зима, а мы все еще были в Чилмарке, но в моем воображении была весна, и мы вернулись в Бруклин: первые почки в нашем саду, прогулка под цветущими вишневыми деревьями, Ральф, догоняющая теннисный мячик в Проспект-парке.
Я возлагал ладонь на голову Кэри, пока она спала, и визуализировал будущее, которого мы хотели. Кэри снова сочиняла бы песни. Я написал бы «Книгу почему», и это стало бы ее счастливой концовкой: год исцеления, год переплетения.
Но она теряла все больше и больше: слова, килограммы, равновесие, сегменты памяти. В иные дни на много минут подряд она забывала меня; она все смотрела и смотрела, но не могла назвать мое имя. Муж , говорил я, и она повторяла это слово, смотрела на меня, и я ждал, отталкивая от себя боязнь того, что она так и не вспомнит, но со временем она кивала и говорила – муж – и улыбалась, и я опускался на пол у ее ног и клал голову к ней на колени.
Собаку она не забывала никогда, хотя бывали моменты, когда не помнила ее имени. Щеночек , или Пушок , или Большеухая , или Рыжик – все означало Ральф. Даже в самые холодные, самые короткие зимние дни, когда ночь наступала слишком рано, всегда была Ральф, с которой можно было лежать на полу или на кровати. Я смотрел на них, иногда присоединялся к ним, визуализировал чистый рентгеновский снимок мозга. Я представлял себе, как опухоль ссыхается, от размера вишни – к размеру горошины, к размеру горчичного зерна, к ничто.Будь это волшебная сказка, я закончил бы свадьбой.
Мы поженились во Флашинг-Медоуз-парке; это была территория, куда сваливали золу и пепел, прежде чем Роберт Мозес превратил ее в место проведения Всемирных выставок. Церемонию мы провели возле Унисферы – шара из нержавеющей стали высотой в 12 этажей. Фонтаны, окружающие сферу, обдавали нас брызгами, и я хотел, чтобы мы передвинулись, но Кэри хотела остаться, и мы остались.
Когда ведущий церемонии, дядя Кэри, провозгласил нас мужем и женой, Кэри сбросила туфли и пошла вброд по зеркальной глади бассейна; она дошла до основания сферы. Если я хотел поцеловать невесту, мне нужно было идти за ней.
Гости радостно заулюлюкали, когда я снял ботинки, еще громче – когда я пошел по воде, еще громче, когда поцеловал ее, а потом все они сбросили обувь и тоже полезли в воду.
Несколькими минутами раньше, во время церемонии, ее дядя сказал: «Жизнь невозможно предсказать. Никакая прежде прожитая жизнь не может подготовить вас к вашей собственной. Вы не можете планировать свою жизнь, – говорил он. – Потому что, позвольте вам заметить, она уже спланирована за вас».
Наши друзья столпились вокруг нас в зеркальном пруду, и мы смотрели вверх, сквозь земной шар, на солнце.
Этот мир был выстроен так, чтобы выдерживать бремя собственного веса. Но он был проницаем: дождь и снег пролетали сквозь его плетение; ветер задувал внутри него так же, как и снаружи.
Когда мне было одиннадцать лет, родители взяли меня во Флашинг-Медоуз посмотреть памятник, в котором была захоронена капсула времени, в тот самый год, когда я родился. Капсула находилась в 15 метрах под землей. Кредитные карты, сигареты, транквилизаторы, бикини, Библия, пластиковый сердечный клапан – все это ожидало того, кто выкопает капсулу пять тысячелетий спустя.
Единственное, о чем я мог думать в тот день и ту ночь – равно как и многие дни и ночи после, – пять тысяч лет спустя, пять тысяч лет спустя, на свете будут люди пять тысяч лет спустя .
Когда мы шли мимо Унисферы в тот день, на нее взбирался какой-то человек. Его звали, как я теперь знаю, Джорджем, он был фабрикантом игрушек из Квинса, и он помахал нам рукой. Там был еще один мужчина, уже взобравшийся на вершину мира, снимавший его восхождение. Я сказал родителям: «Я тоже хочу это сделать. Я хочу забраться на вершину мира», – и моя мать ответила: «Не будь дураком – это отличный способ покончить с собой».
В тот год, когда умер мой отец, были запущены два космических корабля «Вояджер», в каждом из них была Золотая пластинка, составленная Карлом Саганом. Людей из разных стран мира просили записать приветствие, обращенное к существам во Вселенной, которые могут однажды, возможно, миллиарды лет спустя, обнаружить эти космические корабли. Я донимал родителей вопросом, можно ли включить и мой голос в эту запись, услышит ли кто-нибудь мой голос через миллиарды лет, и они отвечали – нет, но я могу записать собственное сообщение и зарыть пленку в саду. Но я этого так и не сделал.
Мы, жители этого мира, шлем вам свою добрую волю. Дорогие друзья, желаем вам самого лучшего. Доброго здоровья вам ныне и во веки веков. Мы желаем всем вам добра. Хорошо ли идут у вас дела? Надеемся, что все в порядке. Мы думаем обо всех вас. Пожалуйста, когда выберете время, навестите нас. Мы здесь счастливы, и вы будьте счастливы там. Да будет мир повсюду. Да дарует вам Бог вечный мир. Желаем вам счастья, добра, крепкого здоровья и многих лет жизни. Да осияет свет утра ваши головы. Друзья по космосу, как у вас дела? Вы уже поели? Навестите нас, если выкроите время. Добро пожаловать в наш дом. Для нас удовольствие принять вас. Доброй ночи, леди и джентльмены. Прощайте, увидимся в следующий раз.
Также в Золотую пластинку Карла Сагана включены: звуки Земли.
Гром, ветер, дождь, сверчки, лягушки, птицы, песнь китов, смех, сердцебиение, звук поцелуя, плач ребенка.
Также включены: данные сердцебиения и мозговой деятельности его жены.
Ее подключили к компьютеру; все, что ей нужно было делать – это думать и чувствовать. Она думала о войне, о жестокости, о нищете, о трудностях человеческой доли, о том, что чувствуешь, когда любишь.Эта история также могла бы закончиться прогулкой по Проспект-парку.
Это была ее идея – вернуться домой, в Бруклин. В межсезонье на Мартас-Винъярд было слишком холодно. Она хотела снова оказаться среди людей, увидеться с друзьями.
Мужчина, похожий на меня, просыпается оттого, что леденящий дождь со снегом бьет в окно спальни. Его жена провела в постели уже два дня; она ничего не ест.
Собака скулит, просясь на улицу, но мужчина, похожий на меня, велит ей лечь. Она продолжает скулить, и он говорит: «Довольно – хватит!» – и она спускается по лестнице, чтобы продолжить скулить у двери.
Он не хочет вставать. Не хочет оставлять жену в одиночестве.
Но собака не находит себе места; он не выгуливал ее как следует уже две недели. Она впадает в детство. Ей семь лет, но ведет она себя как щенок: грызет носки, обувь, ножки столов. Ей нужно внимание; она хочет играть. Последнюю их прогулку по парку он оборвал; запаниковал и поспешил домой.
Собака скулит все тоньше; она готова сделать что угодно, только бы не напустить лужу. Еще несколько минут – и он встанет. Жена лежит лицом к нему, и он держит ее за руку, рука теплая, и ему приходит в голову, что ничего не случится до тех пор, пока он держит ее за руку. Он прислоняется лбом к ее голове и думает о том, насколько он близок к нему . Всего несколько дюймов. Однако он не может коснуться его . Даже хирурги – и те не могут. Так близко… И он слышит, как собака бегает взад-вперед у двери, и ловит себя на попытках подружиться с ним , как бы смехотворно это ни звучало, как будто у него есть личность, и эту личность можно убедить изменить ее намерения. Потом, положив руку ей на голову, он начинает сердиться и представляет, что может проникнуть внутрь нее, может провести хирургическую операцию самостоятельно, какой бы глупостью это ни казалось сейчас, через много лет, когда я пишу об этом. Как будто он способен сделать то, чего не может хирург.
Он закрывает глаза, делает несколько глубоких вдохов. Он благодарен за то, что может держать ее за руку. История, которую он рассказывает сам себе – та, которая помогла бы ему продержаться это утро, – о том, что пока он прикасается к ней, ничто плохое не может случиться.
Он вспоминает: электричество считается.
Он вспоминает: держи включенным рубильник веры.
Он вспоминает, как однажды прочел о чете супругов, состоявших в браке более 50 лет, которые никогда не отходили друг от друга дальше, чем на три метра. Они вместе принимали душ. Когда одному из них надо было воспользоваться туалетом, другой сидел на краю ванны и читал журнал без малейшего смущения. Оба были художниками и работали в одной мастерской. Если посреди ночи один из них просыпался в приступе вдохновения и хотел рисовать, другой шел вместе с ним в студию и тоже работал – или засыпал на кушетке рядом с холстом. Если один из них просыпался от жажды, другой шел вместе с ним в кухню попить воды.
Мужчина, похожий на меня, решает, держа за руку жену и прислушиваясь к ее дыханию, что он будет точно копировать этих супругов. Какие там три метра! он и его жена, отныне и во веки веков, всегда будут прикасаться друг к другу.
Но остается проблема собаки.
Не то чтобы собака была проблемой. Напротив, она во многом очень даже помогала. Именно на собаку его жена реагировала живее всего. Даже в моменты слабости она находила в себе силы, чтобы протянуть руку и приласкать собаку. И ничто плохое не могло случиться – еще одна история, которую придумывает для себя этот мужчина, – пока собака находилась в комнате.
Он создает правило: единственный момент, когда ему позволено не касаться жены, – это когда он выгуливает собаку.
Собаке нравится холод, нравится обнюхивать желтый снег, нравится играть в собаку-невидимку: она припадает к земле, ложится на брюхо, всякий раз как приближается другая собака – будто та не сможет увидеть ее; хвост разметает в разные стороны снег за ее спиной. Ей нравится обнюхивать морду и зад другой собаки. Владелец другой собаки, пожилой бородатый мужчина, похожий на своего терьера, любит поговорить. И не то чтобы в разговоре как таковом было что-то плохое. Это проявление дружелюбия – поболтать, пока ваши псы обнюхивают друг друга, перепутывая свои поводки; но дело не в этом. Тот мужчина желает знать, как дела у старушки Ральф, чистокровная ли она, как вам удается не давать ей толстеть, как случилось, что у нее «мальчиковая» кличка. Он любит поговорить о своих прежних собаках – клички, породы, сколько они прожили, как умерли. Он любит поговорить о погоде. Дороги обледенели, да. Выпало больше снега, чем предсказывали, да. Снегоуборочные машины работают сегодня с самого утра, да. Они завалили снегом его машину, теперь придется ее откапывать. Не то чтобы в таком разговоре было что-то неправильное. Что уж плохого в том, чтобы сказать человеку: доброго дня, поосторожнее на льду!
Мужчина, похожий на меня, дергает поводок, но собака напрягается: она не желает двигаться, прежде чем как следует обнюхает желтый круг на снегу. Он тянет сильнее, и на этот раз она поддается. Он говорит ей, писай , и она вынюхивает себе местечко, находит, присаживается, снова встает и кругами ходит вокруг этого места, ищет место получше, снова присаживается, останавливается, перемещается на метр вправо, на полметра влево, потом опять на прежнее место, и человек тянет за поводок, может быть, слишком сильно, и говорит, ну, идем уже – писай ты, ради Бога! Мимо проходит женщина с дочерью, мужчина чувствует себя идиотом. Не потому, что сердится на собаку, не потому, что слишком сильно тянет за поводок, но из-за этого дурацкого словечка – « писай ». На девочке школьная форма, она держит мать за руку, и мужчина, похожий на меня, ждет, пока собака пописает, и спешит домой.
Он разогреет овощной бульон; покрошит лед на кусочки, чтобы скормить ей; потом заберется в постель и встанет только в том случае, если встанет она. И еще, конечно, чтобы выгулять собаку. И чтобы сходить в туалет. И чтобы поесть. И чтобы подойти к двери, если кто-нибудь позвонит. Хотя ему не обязательно подходить к двери или отвечать на телефонные звонки; ему не обязательно собирать почту с пола в прихожей. Пока он так или иначе заботится о себе или о собаке, об их телесных функциях, он может касаться ее, только другим способом, и ничего плохого не случится.
Но когда он входит в спальню, выгуляв собаку, она сидит на краю постели, натягивая носки. И это спустя несколько дней, когда она ничего не ела и не одевалась! Это после нескольких дней, когда ему приходилось умывать ее в постели, обтирать сначала влажным, а потом сухим полотенцем ее лицо, руки и ноги.
Когда он спрашивает, чем она таким занимается, она говорит – говорит! – что хотела бы пойти прогуляться. И это после нескольких недель, когда она не так уж много говорила, забыла слово « гулять », когда ей приходилось показывать это слово знаком, перебирая пальцами.
Эта история могла бы закончиться на этом – на ощущении, которое возникает у него, когда он смотрит, как его жена натягивает носки; когда он слышит слово «прогуляться», слетающее с ее уст. Ему приходилось читать о таких чудесах. Спонтанная ремиссия. Читатели присылали ему письма об этом. Сегодня кажется, что человек не жилец в этом мире, а завтра он пускается в пляс. И теперь он думает, что слово «прогуляться» – самое восхитительное слово в английском языке, в любом языке. Никаких больше слов не нужно. Собака понимает это слово и радуется. Его жена натягивает ботинки. Встает. Улыбается. Говорит: «Пойдем прогуляемся». Я хотел бы в этот момент подключить мужчину, похожего на меня, к монитору, и записать его чувства – и чувства собаки тоже, – и отослать их в космос, чтобы их обнаружили и пытались интерпретировать миллиарды лет спустя, и чтобы мы могли на этом закончить эту историю.
Глава 7 Здравствуй и прощай
Природа пытается загладить свою вину: штормовые тучи расходятся ради последних минут солнца. Мы стоим на лужайке и наблюдаем, как солнечная колонна воздвигается над горизонтом, мигает, потом исчезает: пуповина, соединявшая небеса и землю, перерезана, и настоящая ночь, не ложная ночь бури, принимается маскировать разрушения, которые мы теперь рассматриваем при свете фонаря.
Машина Сэм по-прежнему припаркована у кладбищенских ворот; древесный сук расколотил вдребезги ветровое стекло. Под одиноким работающим уличным фонарем вода хлещет из ямы, где еще недавно был пожарный гидрант. Мальчишки обступили яму, опасливо тянутся вперед, отдергивают руки обратно, не успев коснуться воды.
Белая кошка выныривает из-под листьев вырванного с корнем дерева с мертвой птицей в зубах, потом неторопливо шествует через улицу, по которой не едет ни одна машина.
Передний дворик – смесь рухнувшей черепицы и стекла. Глория тянется за чем-то блестящим в траве; бабушка велит ей вернуться обратно на веранду. Девочка садится, ее окутывает облако дыма от сигареты, которую курит ее мать. Она подает знак матери, дважды трет ладони друг о друга, правая ладонь поверх левой.
– Завтра никакой школы, – говорит ее мать. Выбрасывает сигарету на лужайку. – Может, школа вообще не выстояла.
Здоровенная ветвь – целое дерево – вонзилась в дом пониже окна второго этажа. Джей приносит приставную лестницу, велит всем убраться с дороги. Взбирается наверх, чтобы выдернуть ветку, но она застряла на совесть, говорит он, так что он решает подождать до следующего утра, когда можно будет распилить ее на части бензопилой.
Сэм сметает в кучу осколки стекла, слишком мелкие, чтобы подбирать их руками. На несколько минут над больницей зависает вертолет, прежде чем приземлиться на крышу. Дина крестится. Глория подражает ей. Она смотрит на меня, и я отворачиваюсь. Надеваю рабочие перчатки и собираю стекла, сбрасывая их в мусорный брак, не принадлежащий Фостерам; должно быть, его, словно присланный ради этой самой цели, забросил в их двор ветер. В ушах у меня звенит. Когда я выпрямляюсь, голова у меня идет кругом. Из мира утекают краски и я вижу только черное и белое. Моргаю – и цвет возвращается: красные полоски на моих кроссовках, фиолетовое небо, розовые ленточки в волосах Глории.
Они предлагают нам комнату для ночлега: мокрые пятна на потолке, в шкафу горой громоздятся игрушки, десятки пустых крючков и вешалок. Ветер выбил окно; койки от двухъярусной кровати уложены бок о бок. Подушек нет, и белые наматрасники усыпаны битым стеклом. Мы убираем наматрасники вместе со стеклом и спим на голых матрасах.
В темноте Сэм спрашивает:
– Ну, и что теперь?
– Теперь мы будем спать.
– Ты же знаешь, что я имею в виду, – говорит она. – Имя девочки.
– Я не знаю, что нам полагается делать.
– Ты с ней знаком?
– Никогда в жизни не видел.
– Ты знаешь кого-нибудь из этих людей?
– Нет.
– Ты уверен?
– Я много лет назад решил, что не так-то много вещей, в которых я уверен, но никого из них я наверняка не знаю.
Ральф храпит на полу рядом со мной. Гул в моей голове прерывает шум вертолета, доставляющего в больницу очередную партию раненых.Я просыпаюсь в темноте от холода, слишком усталый, чтобы отодвинуть свой матрас от окна. Сэм спит, отвернувшись от меня, подтянув колени к груди, точно эмбрион в утробе. Она накрылась своей курткой вместо одеяла. Ральф нет. Наверное, захотела пить, скребет сейчас лапой крышку унитаза. Может быть, еще и проголодалась.
Я иду по коридору, ступая по скрипучим деревянным половицам: ребенок, тайком выбирающийся из своей комнаты. Так и жду, что распахнется дверь спальни, и мои родители спросят, чем это я занимаюсь, велят мне отправляться обратно в постель.
Добравшись до верхней ступени лестницы, я шепотом зову Ральф по имени, потом прислушиваюсь, не раздастся ли шорох ее когтей по полу. Вновь произношу ее имя, громче. Слышу внизу какие-то звуки; может быть, это она скулит, просится выйти, может быть – другая собака на улице.
Добравшись до первого этажа, вижу, что кто-то оставил включенным телевизор, приглушив громкость. Переносной телевизор, установленный поверх большего телевизора в гостиной, такой маленький, что приходится встать перед ним и наклониться, чтобы разглядеть людей на экране. Черно-белый фильм, блондинка говорит мужчине в широкополой шляпе – этакий Хамфри Богарт для бедных, – что ей очень жаль, извиняется снова и снова, пока он курит сигарету, наливает себе выпить. Он говорит: прощай . Она отвечает: «Не говори так – пожалуйста, не надо». Он говорит, что они оба знали с самого начала, чем это все кончится. Их манера игры мелодраматична, но мне все равно. Я занимаюсь вычислениями, как и каждый раз, когда вижу старый фильм, и числа говорят мне все то же: актеры, все до одного, если только они в момент съемок не были детьми, а порой даже если были, уже умерли. И все же вот они – их лица, их голоса – в году, который им не довелось узнать, в мире, который они не могли бы вообразить.
Голос в темноте, за моей спиной – он звучит как шепот, но слов не разобрать. Я оборачиваюсь и жду, пока глаза привыкнут к темноте.
Она лежит на диване, Ральф рядом с ней. Белая пижама, хвостики. Куклы лежат у нее на коленях, их волосы стоят дыбом – невесты Франкенштейна.
– Как ты выбрала им имена?
Она проводит ладонью правой руки поверх тыльной стороны левой.
– Я не понимаю.
Она снова и снова повторяет тот же знак.
– Что-то, связанное с самолетом?
Она пробует другой знак; ее руки словно пускаются в галоп.
– Лошадь?
Ее лицо смеется, но она не издает ни звука.
– Извини, – говорю я ей, и она снова изображает первый знак – скользит ладонью правой руки поверх левой.
– Она никогда не жила ни у какого пляжа.
Ее мать стоит у подножия лестницы, держа в руках фонарик. На ней белые тренировочные брюки, поддернутые до колен, длинная черная рубашка, на которой написано: РОЖДЕННЫЙ ЗАНОВО? С ЧЕГО ТЫ ВЗЯЛ, ЧТО В ЭТОТ РАЗ ВСЕ ПОЛУЧИТСЯ?
– Она говорит вам, что когда-то жила рядом с пляжем.
Глория прикасается к губам указательным пальцем, потом указывает на себя.
– Ну, если ты говоришь, что это так… – вздыхает Эвелин. – У нее слишком живое воображение, – говорит она мне. – Может быть, вырастет писательницей.
Глория целует два пальца, и они отлетают от ее губ, как птички.
– Ах да, точно, – говорит Эвелин. – Она же певица.
Она поворачивается к Глории.
– Что мы там говорили насчет сна?
Глория укладывается лицом на ладошку.
– Тогда что же ты делаешь здесь, внизу?
Глория указывает на телевизор.
– Я сама в этом виновата, – поясняет Эвелин. – Не следовало его выносить. Но я хотела посмотреть свою программу.
– Я спустился вниз, искал Ральф, – объясняю я ей. – Я подумал, что она могла проголодаться.
– Там в холодильнике есть огрызок болонской колбасы, – говорит Эвелин.
Ральф трусит вслед за Глорией в кухню.
– Сперва понюхай ее! – окликает Эвелин.
За моей спиной раздается музыка, фильм заканчивается.
– Мне не следовало бы осуждать ее, – говорит Эвелин. – Я вела себя точно так же, когда была маленькой. Мне никогда не нравилось спать одной. Может быть, поэтому я и вышла замуж так рано.
Она вытягивает сигарету из пачки, лежащей на кофейном столике.
– Глория когда-нибудь разговаривала?
– Она разговаривает во сне, – говорит Эвелин. – Иногда мы слышим ее и подкрадываемся к двери, чтобы послушать. Пару раз даже удалось кое-что записать.
Она отыскивает спичечный коробок в кармане куртки, наброшенной на кресло.
– Одна осталась, – констатирует она. – Будем надеяться, что зажжется. – Она чиркает спичкой, и та занимается, но гаснет, стоит Эвелин поднести ее к сигарете; Эвелин яростно втягивает в себя воздух, но тлеет только краешек сигареты. – Может быть, это знак, что мне следует бросить, – говорит она. Снова обыскивает карманы куртки, потом настает очередь курток в шкафу. – Ура! – говорит она, находя зажигалку. – Я брошу, когда мне будет сорок, – обещает она. – Говорят, что каждые семь лет все клетки в теле заменяются новыми.
Глория делает какой-то знак матери.
– Ну уж нет, – говорит Эвелин. – Марш в постель.
Глория бегом поднимается по лестнице, и Ральф бежит за ней по пятам.
Эвелин стряхивает сигаретный пепел в ладонь; протягивает руку мне, будто угощая меня пеплом. – Прямо точь-в-точь как я, – говорит она. – Я в детстве точно так же сидела допоздна перед «ящиком». Мне дже все равно было, что там показывают.
Экран гаснет, а вместе с ним и комната.
– Должно быть, батарейки сели, – говорит она. – Я вообще удивляюсь, что они заработали – мы много лет не пользовались этим телевизором. – Она встает, кряхтя как старуха, несмотря на то, что ей едва за двадцать. – Кажется, у нас должны быть запасные батарейки в ящике на кухне, – говорит она.
Я жду, пока она их ищет.
– Черт, – говорит она. – Я могла бы поклясться, что они у нас есть.
– Хотите, я помогу поискать?
Она вздыхает.
– Да уж утро скоро, – говорит.
Я оставляю ее во тьме, щелкающую зажигалкой.Застаю Сэм сидящей на подоконнике, одна нога перекинута наружу, луна опустилась и висит низко над кладбищем. Я медлю в дверном проеме, не желая напугать, следя за ее второй ногой, чтобы убедиться, что она не потеряет контакт с полом.
Она совершает внезапное движение, и я делаю шаг к ней.
Она втягивает вторую ногу обратно в комнату.
– Не беспокойся, – говорит она. – Я не собиралась спрыгнуть.
– Откуда мне было знать, что ты там делаешь.
– Там парочка ссорится, – говорит она. – Парень говорит: «Тебе всегда нужно, чтобы за тобой осталось последнее слово!» А она ему: «Нет, неправда». А он ей: «Ну вот – ты опять это делаешь». А она ему: «Нет, не делаю». Я думала, он вот-вот ей врежет.
Она закрывает окно.
– Странно, но это напомнило мне моего брата.
– Что именно?
– Когда мы были детьми, у нас была своя шутка, – говорит она. – У моего отца часто бывали перепады настроения. Он звал нас к себе, таким особым голосом, и мы сразу понимали, что будет. Он сажал нас на стулья, спиной к спине, и ходил вокруг нас кругами, битый час, и орал на нас по любому поводу, науськивая друг на друга – ну, понимаешь, кому из нас достанется порка. Шутка, если можно ее так назвать, состояла в том, что всякий раз, заслышав этот его изменившийся голос, всякий раз, когда мы знали, чем дело кончится, один из нас говорил другому: «Ну, последнее слово?» – и мы покатывались со смеху. Но в самом конце не было никаких последних слов – ни записки, ничего.
– Сочувствую, – говорю я. – Хотя… могу предложить тебе кое-что получше. Как тебе такой вариант? Иногда жизнь – полный отстой, и это несправедливо, и мне очень жаль.
– Спасибо, – говорит она. – Это действительно намного лучше, чем просто «сочувствую».
– Увы, не могу записать это на свой счет, – поясняю я. – Как-то утром, много лет назад, я пошел утром бегать, и пробегал мимо полицейского офицера, который пытался помочь женщине. Ей было за сорок, очень крупная. На ней была белая ночная рубашка и один шлепанец, и у нее случилась нервная истерика прямо на улице. Она дрожала, рыдала, и ей было… ну, то есть, видно было, что ей больно. Она привалилась к стене кирпичного здания, с одной ступни свисает шлепанец, и люди вокруг смотрят, а тут я бегу, делая свои восемь километров. И как раз когда я пробегал мимо, услышал, как офицер сказал: «Послушайте, я все понимаю. Иногда жизнь – полный отстой. Но…» – и я не услышал, что там было после но .
– Иногда, – проговорила Сэм, – я чувствую себя, точно как та женщина.
Я ложусь на свой матрас, морщусь, поворачиваясь на бок.
– Мои ребра чувствуют себя, как та женщина.
– Ты не заглядывал в их аптечку?
– Не видел ее.
– Ты уверен?
– Над раковиной ничего нет, даже зеркала.
– Мой муж боялся зеркал, – Сэм садится на матрасе, обнимает колени. – Дома, в магазинах одежды, он везде их избегал. Зеркало заднего вида в нашей машине – он поворачивал его так, что оно смотрело наружу. Не самый безопасный способ водить машину. Его отражение было единственной вещью в мире, которой он боялся.
– Вероятно, он боялся многих вещей.
– Он не боялся даже моего отца, – возражает она. – Думаю, это мой отец боялся его , и я такая решила: отлично, это тот парень, который мне нужен – с ним я буду в безопасности.
Она снова ложится на матрас и отворачивается от меня.
– Он оказался гораздо хуже, чем мой отец.
– Где он теперь?
– Не знаю, – говорит она. – Мне все равно.
Спустя несколько минут она говорит:
– Я почти уверена, что он был геем.
– Твой муж?
– Мой брат, – говорит она. – Думаю, именно поэтому отец был с ним так жесток. Отец знал, пусть даже брат никогда в этом не признавался. Он погиб, когда ему было шестнадцать. Не думаю, что он хотя бы успел завести себе бойфренда.
Прежде чем я успеваю как-то отреагировать, она говорит:
– Он застрелился из пистолета. Это был отцовский пистолет, так что, может быть, это и стало последним словом брата, его последним «да пошел ты». Это отец нашел его и заставил меня смотреть. Он притащил меня в ванную и заявил: «Посмотри, что он со мной сделал», как будто это он был жертвой. Но я не хотела, чтобы эта картина маячила у меня в голове до конца дней моих. Когда отец отвернулся, я закрыла глаза. Он выволок меня из ванной, и тогда до меня дошло, что кому-то придется там прибраться, кому-то придется вынести оттуда моего брата, и тогда я вырвалась из рук отца и посмотрела. Всего секунду – и тогда мне стало намного спокойнее. Но пришлось посмотреть еще раз, чтобы уж наверняка… Он лежал лицом вниз, но это точно был он.
Я придвигаю свой матрас ближе к ней и кладу ладонь ей на спину.
– Если бы я знал, что следовало за этим «но», – говорю я ей, – я бы сказал это сейчас.Я выгуливаю Ральф на кладбище, спустив ее с поводка, несмотря на знак, запрещающий это делать. Будь она помоложе, она галопом носилась бы вдоль могил, гонялась бы за белками и сурками, безуспешно пыталась бы ловить пчел и бабочек, отыскивала бы палки и играла в «а ну-ка отними» со мной и Кэри; но в свои двенадцать лет она держится рядом со мной, обнюхивает цветы и деревья. Кэри говорила, что собаки были созданы Богом для того, чтобы Бог мог замедлить шаг и почувствовать запах травы. Ральф то и дело напоминает мне, что жизнь может быть именно этим – стебельком травы. А потом этим – единственным следом босой ступни, подсыхающим в грязи рядом с могильным камнем. Но люди задают вопросы: чей это след, почему босой, почему только один? Лучше быть собакой: вся вселенная – это один цветок, а потом вся вселенная – это следующий цветок, вечносущее настоящее, ничего больше. Этот перевернутый могильный камень, к примеру, или тот, опрокинутый ветром, лежащий вниз лицевой стороной, словно для того, чтобы впечатать в землю имена мертвых.
Возвращаемся в дом. Джей говорит Эвелин, что ему нужно забрать доски у приятеля; буря сорвала крышу с сарая на заднем дворе. Эвелин просит его взять с собой Глорию.
Я вызываюсь поехать с ними, помочь загрузить грузовик.
– Да я справлюсь, – говорит он.
– Я хотел бы как-то отблагодарить вас.
– Не стоит, – отмахивается он.
– Так я буду чувствовать, что приношу какую-то пользу, – объясняю я ему, и он соглашается.