Найти себя Елманов Валерий
Я еще успел удивиться – как это она три дня не ела? Или легкий ужин мною не в зачет? Но дальнейшие ее возмущения и изощренные ругательства я уже не слышал, вновь улетев в забытье, которое длилось довольно-таки долго. Странно, но за все это время она ко мне больше не подходила, а если это и имело место, то без кровососания, поскольку я оставался по-прежнему живой.
Но толком на эту тему поразмыслить мне не дали – вновь послышались шаги. На сей раз идущих было двое. То ли прибыла подмога с кладбища, то ли...
Додумать не успел – сразу две головы, причем одна страшнее другой, склонились надо мной, а сил в наличии не имелось вовсе.
То есть вообще никаких.
– Очнулся? – строго спросила та голова, что поближе, и, не дождавшись ответа, утвердительно кивнула.– Сама зрю, что очнулся. Вот и славно. Таперича дело на поправку пойдет,– пояснила она другой голове.
– А сызнова драться не учнет? – боязливо осведомилась дальняя.
– Не учнет,– хмыкнула первая.– То он не с тобой тягаться удумал – поблазнилось ему, что он ишшо у Гликерьи, вот и...
Головы отодвинулись, словно потеряли ко мне интерес, а их обладательницы неспешно двинулись куда-то в сторону. Куда именно, мне посмотреть не удалось – глаза не дотягивались, а повернуться хоть чуть-чуть сил не имелось. Оставалось только слушать и... удивляться.
– А можа, ты ево к себе примешь, бабка Марья? – робким голосом осведомилась вурдалачка пострашней.
– Негоже ныне мужика на мороз вынать – эвон яко застыл, ажно свистит все в грудях. Пущай хошь денька три у тебя побудет, а тамо поглядим,– последовал ответ.
– Дык, можа, и не от застуды у его свистит. Можа, ему Гликерья тово, в грудину топором угодила? – возразила та, что пострашней.
– Ты, Матрена, не лукавь,– раздраженно буркнула бабка Марья.– В плечо она ему и впрямь заехала, дак то сразу и видать – вона яко вспухло. А на грудине следов вовсе нетути, стало быть, от простуды у него.
– А Гликерья чего теперь? – боязливо поинтересовалась Матрена.– Ну как с домовины[10] своей вылезет да первым делом сюды придет, чтоб обидчику отмстить?
– Вона чего ты боисся. Дак енто здря. Не придет она,– отрезала бабка Марья.– Мужики ей кол осиновый в сердце вогнали. Да то, ежели помыслить, лишнее. Не опыр она вовсе – помутилось в голове с голодухи, вот и накинулась на мужика. Хорошо, что попался ей не из пужливых, а то всем худо бы пришлось.
– Почто всем-то? – не поняла Матрена.– Он что жа, тож опырем бы стал?
– Да что ты заладила – опыр да опыр! – рассердилась бабка Марья.– Тут иное. Сама помысли. Коли ей мужика убить бы удалось, нешто она остановилась опосля того, яко его стрескала? Да ни в жисть. Кто человеческого мясца отведал – все, пропащий навек. А силищи у ей от безумия хошь отбавляй. Он же ей почитай всю головушку раздолбал об печку, а егда мы с тобой зашли, она из последних силов, разинув рот, к его шее тянулась. Дак ведь вдвоем ее оттаскивали и то еле-еле управились. Хорошо, что ты ее ухватом по хребтине додумалась огреть, не то нипочем бы не управились.
– Ох, молчи, молчи,– испуганно пролепетала Матрена.
– Это она голодная была,– не обращая внимания на просьбу, продолжала пояснять бабка Марья.– А поела бы, дак у ее сил супротив прежнего вдесятеро прибавилось бы. Дак опосля того, как его доела, она беспременно к суседям подалась бы. Зазвала бы твою...
– Молчи, сказываю! – взвизгнула Матрена.
– То-то,– проворчала ее собеседница.– Да и ты хороша. Нешто не ведала, что у ей ишшо по осени амбар со всеми припасами сгорел?
– Ну уж там и припасов было,– иронично протянула Матрена.
– Какие ни на есть, ан были,– сурово оборвала бабка Марья.– Потому не юли, а ответствуй – ведала?
– Ну ведала,– повинилась Матрена, но тут же встрепенулась.– Дак ведь он сам сказывал, де, в крайнюю избу, мол, ты его послала, вота я и поправила его.
– Поправила,– передразнила бабка Марья.– Он окоченел совсем. Тут и не такое ляпнешь, а ты и рада-радешенька.
– А можа, ты его...– вновь заикнулась Матрена, но тут же была перебита:
– Не можа. Про долг, чай, памятаешь?
– Дак, памятать-то памятаю, тока мне ныне отплатить нечем,– сразу заюлила Матрена.– Сама, поди, ведаешь, яко с припасами. Уж и не знаю, как до весны дотянуть. Я-то ладно, пожила малость, а на девонек своих как гляну, дак ажно выть во весь голос хотца – крохи совсем. Помрут ведь без меня с голоду, как есть помрут.
– Тогда я тебе ишшо раз напомню: помощница мне надобна,– сурово заметила бабка Марья.– И долг скощу весь, и еще кой-чего дам. Пришлешь старшенькую через часок, вот и будет вам всем на зубок.
– А можа, осени дождесся, да я хлебушком отдам? – жалобно осведомилась собеседница.– Да и на кой она сдалась тебе, Марьюшка? Ведь они у меня обе хрещеные. Будет ли тебе прок с таковских?
– Дура ты, Матрена, как есть дура! – послышалось злое.– Тебе ж самой легче будет, коль из двух ртов один останется. И про хрещение зазря помянула – я ж ее в травницы к себе беру и все. Сама-то уж стара стала, чтоб по полям да лесам вприпрыжку скакать, для того она мне и надобна. Обучу чего да как сбирать, да в какую пору, а опосля и к лечбе приохочу. Вечерять да ночевать она все одно возвертаться станет, а уж поутру да днем у меня на учебе побудет. К тому ж ведаю я, Дашка твоя сама до ентих дел охоча, приметлива да смышлена, все ей в новину да в охотку – выйдет из девки толк. Ишшо и тебя на старости лет кормить станет, а ты счастья свово не зришь.
– Так-то оно так, да вот бабы сказывают, что...
– И бабы твои – дурищи глупые,– сердито перебила травница.
– Можа, оно и так, тока ночная кукушка дневную завсегда перекукует. Я енто к тому, что случись как беда, прошать особливо не станут – подопрут дверь чем ни то да петуха красного подпустят. Выходит, и Дашке моей с тобой вместях гореть?
– А уж тут как Авось[11] скажет,– откликнулась бабка Марья.– На все воля божья. Коль что суждено, дак оно все равно беспременно случится, яко ты не тщись изменить. Бывает, конечно, наоборот, токмо такие людишки – редкость. И некогда мне с тобой тут рассусоливать – сказано, чтоб девку прислала, стало быть...
– Можа, как-то инако сговоримся, Марьюшка? – затянула Матрена старую песню.
– Инако вы все втроем сдохнете чрез месяц! Я хошь и не ворожея, а конец твой близкий воочию зрю. Твой да детишков твоих.– Она направилась куда-то еще дальше, скорее всего к выходу, но на полпути остановилась и тем же строгим голосом напомнила: – Чтоб к вечеру твоя девка у меня была, не то гляди... И болезного накормить не забудь.
– Дык нечем ведь! – вновь взвыла Матрена.
– О том не твоя печаль. Сказано же, девку пришлешь, а я с ей тебе кой-чего передам. Она на ногу шустрая, мигом прискочит.
Отчетливо хлопнула дверь, закрывшись за сердитой гостьей.
Оставшись одна, Матрена – это я уже увидел, поскольку сумел все-таки повернуть голову,– брякнулась на лавку возле стола и безутешно заревела. Тут же откуда ни возьмись возле нее оказались две девчонки, на вид лет семи-восьми, которые наперебой принялись утешать женщину.
Я лежал ни жив ни мертв, готовый провалиться сквозь землю. Выходит, это как раз Матрена спасла меня от зубов Гликерьи, а я свою спасительницу, не разобрав толком, кулаком.
Теперь понятно, почему она так неуверенно передвигалась, еле-еле шаркая ногами. Да с голоду, блин, с обычного голоду, а я, идиот, навыдумывал кучу страстей.
Хотя странно – почему я ничегошеньки не помню, ведь получается, что они с бабкой Марьей перетащили меня в другую избу, а я...
И тут же словно что-то щелкнуло в голове, которая выдала туманное, больше напоминающее сон, нежели явь, видение. Я лежу на какой-то овчине, а две изможденные страшилки, одна из которых все время причитает: «Ой, моченьки моей больше нетути!» тянут куда-то. И еще хруст снега под их ногами – это тоже запомнилось.
Ладно, в долгу оставаться не приучен, авось расплачусь за все. Мне бы только на ноги подняться, а уж там поглядим, надо ли отдавать девчонку загадочной травнице или обойдемся без ее помощи.
Хотя нет. Пока что эта самая Марья нам помогает, а не наоборот, так что придется при расплате и с ней как-то того...
Да, кстати, а почему этой Матрене так не хочется отдавать свою Дашку? Травница – она ж вроде знахарки, и бабуся, которая ушла, в какой-то мере права. Живет семья бедно, вон и еды почти нет, хотя на дворе зима и до лета еще далеко, а с такой профессией деваха не только сама не пропадет, но и сестренке с мамой с голоду помереть не даст.
Ответ дала сама Матрена. Вдоволь наревевшись, она с явной ненавистью посмотрела в мою сторону и, приметив, что я лежу с открытыми глазами, следовательно, не сплю, хрипло выкрикнула:
– А все из-за тебя, ирода треклятущего! Навязалси на мою голову, идолище поганый, а мне таперича дитятко родное ведьме в учебу отдавати, христианскую душу губити. Господи, да что ж за напасти на мою головушку?! – взвыла она пуще прежнего, обращаясь к сиротливо висящей иконе.– Нешто я греховодница кака, что ты меня так-то по темечку бесперечь вразумляешь? – продолжала Матрена.– То мужика отнял, детишек сиротами сделал, таперича вона пуще прежнего осерчал. А нынче что делать повелишь – всем с гладу подыхать али ведьме треклятой душу христианскую подарить? Ить ежели отдам, то онаго греха по гроб жизни пред тобой не искуплю, а коли нет, и вовси смертушка... Стало быть, и так и так худо – так чего сделать-то?
И выжидающе уставилась на икону, столь темную от копоти, что разглядеть, кто на ней изображен, у меня так и не получилось.
Так и не дождавшись ответа, Матрена кивнула головой:
– Да ведаю я, самой выбирати, самой потом и ответ пред тобой держати, но ты уж прости меня, господи, а взирать, яко девчушки мои помирают, я не в силах. Сам ты виноват, потому как ношу непомерну на меня навалил, потому, стало быть, не мой енто грех, но и твой тако ж...– Осеклась, поняв, что сморозила, тут же брякнулась на колени и запричитала: – Не слухай меня, господи, дуру старую. Мелю с горя невесть чаво, вота и... Так оно, вырвалось, а в сердцах чего не ляпнешь. А токмо и тебе меня понять надобно. К тому ж, кто сказывал-де, ведьма она? Да женка Осины, а она и сбрешет – недорого возьмет. Ну и ишшо прочие, так, можа, они за той дурищей вторят. И какая она ведьма? Травы ведает – то так. И скотину пользовать могет, и человека от хвори избавить. А коль все во здравие, к тому ж с молитвами, то, можа, и не ведьма совсем? А что о ней людишки с Бирючей сказывали, так и то неведомо – пустой брех, али и впрямь с лесной нечистью знается.
Она перевела дыхание, вопрошающе глядя на икону – переубедила или как? – но закоптелый лик молчал, строго взирая на Матрену торчащим из-под сажи единственным глазом, и ей, наверное, почудилось осуждение в этом взгляде. Во всяком случае, она принялась оправдываться с новой силой:
– Да ведаю я, что зрак у ей тяжкий. Так и то взять, мало ли какой у кого. А что Маланья, опосля того, яко с ей разругалась, ногу сломала, так, можа, и ни при чем травница. Там-то, в овражке, доведись кому упасть, можно и вовсе главу сломить. А ежели б бабка Марья и впрямь ведьмой была, так она ей чего покрепче сотворила, да и нога-то чрез месяцок срослась. Правда, худо, дак она сама тому виной – надо было мужику ее к бабке Марье бежать, в ноги кинуться, прощенья попросить, что облаяла попусту, а Маланья, вишь, ни в какую. И коровенку не сама ж ведьма, тьфу ты, травница то исть, загрызла – волки постарались. К тому ж коровенка с норовом была, она и до того завсегда от стада норовила отбиться – вся в хозяйку, вот и не уследил пастух. Вота и получается, что нет на ей тяжких грехов, и не замешана она в черных делах диавольских, а попусту неча на бабу напраслину возводити! – Решив, что аргументов в защиту травницы высказано более чем достаточно, Матрена напоследок довольно шмыгнула носом и удовлетворенно заметила иконе: – Вот и поладили мы с тобой.– Кряхтя, стеная и тяжело опираясь об угол столешницы, она кое-как поднялась с колен и повернулась ко мне: – Нет чтоб сразу к ей бежати, дак тебя черт ко мне потащил. Да еще и сбрехал.
– В чем? – Я с трудом разлепил губы.
– А то сам не ведаешь в чем,– проворчала она беззлобно.– Почто сказывал, будто суседи ко мне прислали? И к бабке Марье ты тож не заходил. И про Гликерью. А еще перекреститься обещалси – грех-то какой.
– Думал, никто не пустит,– выдавил я и попросил: – Мне бы водички попить.
– Вот уж ентого добра у нас сколь хошь,– вздохнула Матрена и двинулась в сторону печки.
Странно, вроде бадья с водой стоит совсем в другом углу... Или там не вода? Впрочем, ей видней.
Погремев ухватом, она вытащила из глубин печи что-то большое, черное и расширяющееся кверху, черпанула оттуда и поднесла к моему рту деревянный ковшик.
– Пей сколь хошь,– приговаривала она, с трудом удерживая на весу – чувствовалось, как дрожит ее рука,– мою голову.– Бабка Марья сказывала, что чем боле выпьешь, тем скорее в силу войдешь. Да не криви рожу-то, не криви! – прикрикнула она строго.– Сама ведаю, что пригарчивает. Знамо дело – не квасок, не сбитень и не медок. Токмо для тебя оно ныне самое то, потому пей и не кобенься.
Я не кобенился, тут же припомнив, что еще Световиду почему-то представился Федотом, а потому должен соответствовать нелегким условиям жизни своего любимого героя.
- Вот из плесени кисель!
- Чай, не пробовал досель?
- Дак испей – и враз забудешь
- Про мирскую карусель!
- Он на вкус не так хорош,
- Но зато сымает дрожь,
- Будешь к завтрему здоровый,
- Если только не помрешь!..[12]
Словом, пришлось пить теплую, горьковатую и вдобавок отдающую чем-то неприятным мутную воду. Кое-как я осушил то, что было в ковшике, и, странное дело, действительно почувствовал себя не в пример лучше. Слабость осталась, но уже не столь сильная, да и головой я теперь запросто мог вертеть во все стороны, чем незамедлительно и воспользовался. В конце концов, должен же я произвести детальный осмотр места, в котором очутился, чтобы понять, почему решил, будто нахожусь в том же самом доме.
Собственно говоря, особо разглядывать было нечего. Обстановка более чем скудная. Не знаю, что там находилось в углу возле печи прямо за мной, но все остальное...
Две лавки, стоящие вдоль грубо сколоченного стола, да еще одна, небольшая, на которой возвышалось пузатое деревянное ведро,– вот и вся мебель, если не считать столь же скудной кухонной утвари, громоздившейся на полках возле печи.
Припомнив увиденное в первой избе, я пришел к выводу, что отличие лишь... в ведре. У той сумасшедшей его вроде бы не имелось, а тут стоит. Даже удивительно, как все совпадает. Впрочем, если подумать, то ничего странного. Это богатство отличается, а нищета одинакова, отсюда и загадочное на первый взгляд сходство.
Ах да, еще икона – единственное украшение бревенчатых стен. У Гликерьи ее вроде бы не было. Или была? Не помню. Не до того мне было. В остальном же точь-в-точь. Ни тебе занавесочек, ни шторочек, и даже внизу отверстий, изображающих окна, подоконников тоже не имелось.
Гораздо позже, скосив глаза вниз, я нашел еще одно отличие. У Матрены черный земляной пол был застлан соломой, но тоже без присутствия излишеств – ни половичков, ни ковриков, пусть домотканых, я не заметил. Впрочем, Гликерья не имела и соломы.
Казалось, осмотр был недолог, да и сил не требовал – води глазами туда-сюда и все – но немного погодя я почувствовал дурноту. Да и дышать было тяжело – каждый вдох давался с таким трудом, словно я только что одолел марафонскую дистанцию, и острые иголки все время продолжали впиваться в легкие.
«Не иначе как воспаление,– сделал я мрачный вывод.– Вот здорово!»
И подосадовал на себя. Нашел, понимаешь, время для болезни! Тут же антибиотиков еще не изобрели – чем лечиться-то станешь?!
Впрочем, чего еще ожидать от многочасовой ночной прогулки по морозу в столь легком наряде, которая вдобавок закончилась «приятным» отдыхом на голом земляном полу.
И как теперь выздоравливать при полном отсутствии лекарств?
А стоило мне пошевелиться, как тупая боль охватила все тело. Плохо. Значит, застудил не только легкие.
И вновь жажда жить охватила меня с неистовой силой. Просто жить, несмотря ни на что или даже вопреки всему. Была она неистовой, как весенний поток горной реки, который легко сметает на своем пути все препятствия и шутя ворочает гигантские валуны. Мне как-то доводилось наблюдать такой на Кавказе, где я, затаив дыхание, битый час любовался необузданной мощью реки.
Не знаю, то ли эта самая жажда сыграла основную роль в моем скором выздоровлении, то ли помогли чудодейственные снадобья травницы, то ли остатки какого-то неведомого заряда, полученного от камня... Гадать можно долго, но точно знаю одно: единственное, что тут ни при чем,– это еда, которая мне доставалась столь скудными порциями, что...
Особенно запомнился самый первый вечер, когда мое сознание перестало то и дело выключаться и я уже был относительно бодр не только духом, но и телом.
Уже тогда до меня дошло, что с такой едой долго не протянуть. К тому же, как назло, меня обуял зверский аппетит, а погасить его было нечем – жиденькое пойло, которым хозяйка заботливо кормила меня с ложки, нельзя было даже назвать бульоном, поскольку жира в нем не имелось вообще. В равной степени там отсутствовало и мясо. Простая вода с какими-то маленькими, еле ощутимыми во рту кусочками, не имеющими вкуса,– вот и вся пища.
Вприкуску с оной бурдой мне был даден «хлебный каравай», но не весь – Матрена бережно отщипывала от него малюсенькие кусочки и понемногу скармливала мне. Не знаю, что там пекли в голодные годы наши бабки и прабабки, вроде бы, судя по книгам, чуть ли не восемьдесят процентов хлеба составляли отруби, толченая кора и прочие неудобоваримые вещи, но здесь этот процент явно приближался к сотне, то есть муки как таковой в этой запеченной массе не имелось.
– А ты не косороться тут, не косороться,– буркнула Матрена, приметив мою скривившуюся физиономию.– Мои дочурки и таковскому были бы рады, а он ишь...
Ну да, ну да. Вот только хотелось бы чего-нибудь попитательнее.
Правда, девчушки, чьи светлые головенки свешивались с печи, действительно наблюдали за процессом моего кормления с такой завистью и так жадно разглядывали, как я ем, то и дело сглатывая голодную слюну, что я поневоле устыдился.
Пришлось пояснить, что уже сыт, потому и не хочется.
– А енто иное дело,– удовлетворенно кивнула Матрена и повернулась к дочерям.– Ладно уж, коли гость боле не жалаит, отрежу вам исчо по ломтю.
Повторять второй раз ей не пришлось. С печки обе не слезли – спорхнули, вмиг очутившись у стола.
– Тебе, Дарья, кус помене, потому как поутру бабка Марья посытее накормит.– Матрена протянула отрезанный ломоть той, что была чуть выше своей сестренки.
Та недовольно засопела, но возражать не стала.
– А тебе, Настена, поболе,– протянула она кусок потолще меньшой.– Да не торопитесь лопать-то! – тут же прикрикнула Матрена на обеих.– Эдак и скуса не почуете. Пущай он во рту подоле полежит, да языком его во все стороны покатайте, тады куда как шибче наедитеся.
Девчушки послушно убавили обороты, но голод брал свое, и спустя несколько секунд наказ матери был напрочь ими забыт, а еще чуть погодя от обеих ломтей осталось одно воспоминание.
Или нет?
Я не поверил своим глазам, когда Даша, посопев, протянула сестренке остаток своего куска.
– На-ка, пожуй,– строго произнесла она.– Тебе рости надобно, а я – ломоть отрезанный,– явно повторила она слова матери.– Опять жа меня бабка Марья покормит.– И сурово прикрикнула на колеблющуюся и разрывающуюся перед выбором сестру: – Сказано бери, стало быть, бери!
– Ах ты, моя разумница,– умиленно всплеснула руками Матрена и вновь запричитала: – И как же я таперича без своей помощницы буду, как же я, горемышная жить-то стану, как же...
– Ну неча тут,– рассудительно заметила Дарья,– коль бабка Марья доселе меня не съела, дак и опосля выживу. А травы – дело великое. Опять жа долг нам скостила и уплатила за меня сколь обещалась – все вам полегше стало. Да и забегаю я бесперечь – чай, не за сто верст отъехала.
– И то правда, доченька,– покорно вздохнула Матрена и слабо улыбнулась: – А таперича на печку лезьте. Да закутайтесь потеплее – егда жарко, то и исть помене хотца.
Наблюдая эту сцену, я вновь устыдился своей придирчивости, а в душе поклялся, что уж чего-чего, а хлеба для приютивших меня непременно раздобуду. Пусть я и не обучен всяким там крестьянским ремеслам, но здоровье и молодость при мне, а потому любую черную работу, не требующую особых знаний и специальных навыков, выполню на раз. Например, могу таскать тяжести. Чего еще? Могу...
Но, призадумавшись, я больше не подыскал для себя никакого подходящего труда, так что продолжения не получалось. Разве что как в анекдоте – могу не таскать. Это я запросто, и даже гораздо лучше, чем первое.
Вот только за такое не платят.
Совсем.
Впрочем, утро вечера мудренее, а потому я оптимистично решил, что вначале надо просто оклематься и встать на ноги, а там будет видно, что, куда и кому таскать. Настораживало лишь то, что есть хотелось по-прежнему, причем чуть ли не сильнее, и если дело пойдет так дальше, то я еще долго на них не встану, а даже если и умудрюсь, поднапрягшись, то таскальщик с меня все равно получится никудышный. И вообще, с таким питанием у меня гораздо больше шансов окончательно протянуть ноги, чего мне совсем не хотелось, ибо обычная апатия и скука ко мне так и не вернулись.
Следующим вечером румяная с морозца Дарья вновь прискакала от этой самой то ли травницы, то ли ведьмы и горделиво вручила матери очередной туго набитый мешочек с едой, так что ужин у меня был относительно приличный.
Разумеется, я бы с удовольствием умял впятеро больше, но и на том спасибо.
Жизнь налаживалась, и у меня было время поразмышлять, как жить дальше, тем более что путем осторожных расспросов я уже выяснил, в какое конкретно время меня забросил зловредный туман.
Оказывается, на дворе стояло, как тогда принято было говорить, лето семь тысяч сто двенадцатое от Сотворения мира, а если попроще, как я незамедлительно вычислил, то зима тысяча шестьсот третьего – тысяча шестьсот четвертого годов.
Месяц же был январский, самое его начало.
Выяснил и о причинах столь раннего голода, а потом дорисовал картину вспомнившимся из учебников, и пришел в уныние. Было с чего. Голодала не Матрена и даже не деревня Ольховка – голодала вся Русь. Причем вот уже четвертый год.
Первый год семнадцатого века оказался неурожайным из-за обилия целого ряда неблагоприятных условий. Озимые сопрели из-за многоснежной зимы, а яровые погубили нескончаемые дожди, резко сменившиеся очень ранними августовскими заморозками. Но его деревня кое-как перебедовала – выручили прежние запасы. А вот к концу следующего, со столь же пакостной погодой, начался мор.
Что за эпидемия, я так и не понял – какие-то «горючки» и «бегунки», да и какое имеет значение название, люди-то умирали.
Какое-то время Ольховку выручал лен, который здесь высаживали. Он тоже уродился не ахти, но более-менее. Выручив за него малую деньгу, удалось прикупить в Невеле зерна. Но оно было втридорога, а лен шел за бесценок, потому мор – и не только от эпидемий, но и от голода – не миновал и этих мест.
А потом пришел третий год...
Рассказывать дальше с теми подробностями, которые излагала мне Матрена, я не хочу – уж очень оно страшно звучит. Достаточно сказать, что сейчас в живых осталась треть от прежней численности Ольховки. И еще страшнее становилось от безысходности – как выжить, никто не понимал и выхода не видел.
Немного успокаивало только одно – зерно для продажи все равно везли как в Псков, так и в ближайший к селу град Невель. Откуда – неведомо, но оно неважно. Главное в другом – купить его не проблема.
Осталось подумать – на какие шиши?
Глава 6
Попробуем стать спасителем
В то утро я, пребывая в Федотах, как теперь меня все называли, проснулся раньше обычного – еще бы, когда за окнами такой шум и гам, не вот поспишь.
В животе, как обычно в последние дни, уже не урчало, ибо нечему, и было пустынно и тоскливо. Впрочем, человеку свойственно привыкать ко всему, и к своему нынешнему состоянию, то есть к тянущему чувству чего-нибудь поесть, я тоже начал постепенно приноравливаться.
Совсем привыкнуть к этому навряд ли возможно, а вот как-то приспособиться – дело иное. Жаль только, что во сне контроль отсутствовал напрочь, и каждую ночь я жадно ел, лопал, жрал, чавкал, не обращая внимания на приличия, все то, от чего брезгливо воротил нос полгода или даже еще месяц назад.
Правда, с утра за это приходилось расплачиваться: желудок, разбуженный всякими соблазнами – дымящейся с пылу-жару картошечкой, поджаренной на шкварках, хрусткими малосольными огурчиками и сочными тугими помидорами, янтарно-жирной селедочкой и «Любительской» колбаской «со слезой»,– начинал печально подвывать в надежде обратить наконец-то на себя хозяйское внимание, будто от меня и впрямь что-то зависело.
И как я ни отгонял от себя заманчивые сновидения, но в первый час пробуждения невольно вспоминались и уже нарезанный на ломти здоровенный пахучий хлебный каравай, и гигантский кус сочного мяса, не помещающийся в глубокой тарелке и потому соблазнительно высовывающий свой аппетитный бок из густого, наваристого борща, щедро приправленного майонезом. Они вспоминались, и голодная слюна вновь и вновь заполняла мой рот.
Увы, пустой.
Спустя полчаса-час я невероятными усилиями воли загонял все это куда подальше... до следующей ночи, и шел, как иронизировал в душе, нагуливать аппетит. Себя я при этом успокаивал тем, что раз хватает сил на юмор, то все в порядке, и силы пока еще остались, а там я обязательно что-нибудь да придумаю. Вот только на ум так ничего и не приходило.
Сегодня из-за раннего пробуждения до еды я не дотронулся даже во сне – не успел и потому был раздражительнее обычного, хотя и в другие дни мое настроение тоже было намного ниже среднего. Однако до поры до времени это тоже удавалось задавить, оставаясь по-прежнему улыбчивым и простым в общении, согласно словам великого поэта[13]. И впрямь, когда тяжело, то держать форс – задачка не из легких.
Но я держал.
Правда, разговаривал по-прежнему мало, чтобы не вызывать настороженности своим необычным говором и непонятными для деревенских жителей словами. Зато слушателем был превосходным – к месту кивал головой, цокал языком и щедро выдавал междометия, благо что они оставались неизменными, что в родном двадцать первом веке, что в нынешнем шестнадцатом. То есть нет, уже в начале семнадцатого, хотя один черт. Сам же не просто внимательно слушал, но старался понимать и сразу запоминать.
Кстати, нет худа без добра. Мне, конечно, изрядно досталось в ночном сражении с обезумевшей от голода Гликерьей, но зато я сразу приобрел в глазах почти всей деревни изрядный авторитет.
Единственный, кто с насмешкой отнесся к моей победе, это мужик, которого все звали Осина. Но и тот лишь раз заикнулся вслух о том, что он бы мигом выхватил у еле волочащей ноги бабы топор и... Договорить ему не дали. Кузнец Гаврила, обычно молчаливый, слова не выжмешь, тут не выдержал первым, заткнув рот хвастуну одной фразой:
– Ты бы допрежь Гликерьи со своей бабой управился, а опосля уж якал бы тут.
После этой короткой, но эффективной отповеди поднятый на смех всеми прочими Осина затих и лишь исподлобья поглядывал на меня, когда кто-то в очередной раз просил пояснить, как это я учуял крадущуюся ко мне в полной темноте бабу с топором.
– Луна подсобила, а так бы и не заметил,– честно отвечал я, и моя скромность нравилась им чуть ли не больше самого описания смертельной схватки.
К тому же как-то вскользь обнаружилось, что покидавшая меня по белу свету судьба наряду со злоключениями подарила возможность повидать множество диковин, о которых я, не чинясь и не жеманничая, спокойно рассказывал.
Словом, уже на второй день прогулок по деревне купца Федота зазвали на вечерние посиделки. Надо ли говорить, что слушали преимущественно меня, и никаких иных сказок больше не требовалось.
Опять же простота вкупе с приветливой улыбкой и молодостью тоже пошли в ощутимый плюс. Да и скромность. Едва речь заходила о будничных деревенских делах или каких-нибудь сельскохозяйственных работах, я тут же вежливо умолкал и принимался внимательно слушать. А когда столь много повидавший человек охотно выслушивает окружающих, то оно само по себе чертовски располагает к нему, ибо тем самым он словно говорит, что, мол, повидать довелось изрядно, но и вы тоже, ребятки, не лыком шиты, а кой в чем и меня за пояс заткнете.
В одном, правда, к мнению местного народца прислушиваться я не стал – что касалось предостережений относительно травницы бабки Марьи, которую чуть ли не все считали ведьмой. Разница заключалась лишь в том, что меньшая часть добавляла к этому клейму пояснение «но незлобивая», что изрядно смягчало короткую мрачную характеристику, а большая ничего не добавляла.
Но тут уж извините. Во-первых, она спасла мне жизнь. Уже только по одной этой причине я испытывал к ней чувство благодарности.
Во-вторых, я сам-с-усам и в силах сделать выводы из собственных наблюдений, не принимая на веру всяческие россказни и сплетни о ее темном настоящем и еще более темном прошлом.
А в-третьих, не мог я им верить, поскольку о ее и впрямь небезупречном, мягко говоря, прошлом знал гораздо больше, чем любой из жителей Ольховки.
Откуда?
Оказывается, это сейчас травницу кличут бабкой Марьей, а лет тридцать назад она охотнее откликалась на совсем другое имя... Светозара.
Да-да, та самая. Она и впрямь умела многое и не стеснялась этим пользоваться, не обращая ни малейшего внимания на разный бред вроде господних заповедей, смертных грехов и прочей ерунды.
Но предполагаемая смерть моего дядьки, а ее любимого повлияла на нее со страшной силой. Именно с тех самых пор она зареклась изготовлять любовные настои, равно как и антилюбовные, то есть «присухи» и «отсухи», не говоря уж о всяких там порчах и прочих гадостях, что шли во вред людям.
Нет, она не ударилась со всей страстью в христианскую веру, истово молясь и посещая все церковные службы, которые, кстати, бывали здесь не столь часто. В часовенку, стоящую чуть на отшибе, священник из тех же Бирючей приезжал лишь по оказии – отпеть кого-то из жителей. И исповедаться в прошлых грехах она также не торопилась. Служители бога разные, а потому рассчитывать, что тайна исповеди на самом деле останется тайной, было глупо. Да и не собиралась она отринуть от себя старых славянских богов, которые тоже звали к добру.
Травница поступила куда мудрее. Она сама наложила на себя добровольную епитимию, выражающуюся в том, что дала себе зарок творить только добрые дела по мере своих сил, каковой ни разу за тридцать прошедших лет не нарушила.
Как она призналась мне, поначалу ей и в голову не пришло – чей именно я «сын». Но едва Световид, к которому она пошла в ту самую ночь, осведомился у нее, благополучно ли добрался до деревни сын ее очень старого знакомца, как бабка Марья заторопилась домой, по пути внимательно всматриваясь в мои следы.
Увидев, что они и впрямь заканчиваются возле крайней в деревне избы, травница поняла, что я спутал, но, как ни хотелось ей побыстрее меня увидеть, она, немного потоптавшись у крыльца, побрела к себе домой. Однако заснуть у нее так и не вышло, и едва рассвело, она вновь припустилась к Гликерье, по пути встретившись с Матреной, пошедшей по воду, которая подробно описала ей мой ночной визит и каких страхов она натерпелась, разговаривая со мной.
Словом, к сумасшедшей они потопали вместе.
На стук в дверь им никто не ответил, и тогда травница, хоть Матрена и отговаривала, мол, спят еще, поди, решила заглянуть в избу. О том, что они увидели, я уже рассказывал.
Так что получалось, если Матрена – моя спасительница, то бабка Марья, как она сразу попросила ее называть, отринув с прошлым даже свое прежнее имя, спасительница вдвойне. Тут тебе и травы, которыми она поставила меня на ноги, и ее настойчивость. Как знать, уйди они обратно и вернись попозже, вполне вероятно, застали бы в избе картину пострашнее. Не исключено, что именно этого времени не хватило умирающей, чтобы сомкнуть свои зубы на моем горле.
Словом, нам с нею было о чем поговорить и что вспомнить. И пусть я лично не знал пышную телом и бойкую на язык девицу Светозару, но по рассказам дяди Кости имел о ней достаточно ясное представление. Она же...
– Зрю тебя, а в очах – он,– то и дело вздыхала травница, но чаще всего, особенно поначалу, задавала один и тот же наиболее беспокоивший ее вопрос: – Он и впрямь меня простил? – И через полчаса вновь: – Ты не в утешение мне оное ответствовал – и впрямь сказывал о прощении?..
Я устало вздыхал – ну сколько ж можно об одном и том же,– но терпеливо и вежливо отвечал, что и впрямь, и я ничего не выдумываю, так оно и было на самом деле, и говорил он мне это неоднократно, так что ошибка тут исключена. При этом я всякий раз добавлял некоторые дополнительные подробности, когда мой батюшка якобы вспоминал о ней и какими именно словами выражал это самое прощение.
Словом, бывшая ведьма, а ныне травница благодаря знанию и личному общению с дядей Костей оказалась как бы перекидным мостиком с одного крутого бережка реки времени на другой. Хотя «мостик» звучит слишком круто – перебраться-то по нему в век двадцать первый нечего и думать. Тогда связующей ниточкой. Вот она, висит, родная, над непреодолимой пропастью. Хочешь – полюбуйся, хочешь – потрогай, в смысле заговори про «своего батюшку».
Короче, в «пахучем» домике, как я сразу окрестил ее крохотную – четыре на четыре – избушку, где круглый год благоухало изобилием трав лето, я засиживался и чаще всего, и дольше всего.
«Доброжелателям» же, норовящим меня предостеречь, пускай исходя из самых что ни на есть искренних побуждений, я отвечал кратко, хотя указывал лишь одну из трех причин:
– Она мне жизнь спасла.
Но произносил это таким строгим и не терпящим возражений тоном, что очередной доброхот мгновенно умолкал и больше со своими предупреждениями ко мне не лез.
Правда, как мне обиняком поведала робкая и всего боящаяся Матрена, по деревне, как бы в отместку за то, что я не прислушиваюсь к «опчеству» в столь важном вопросе, тут же пополз новый слух. Дескать, околдовала меня бабка Марья, потому я к ней и со всей душой. А следом еще один. Оказывается, она не просто околдовала, но, воспользовавшись моей болезнью, влила в меня полный корец[14] «присухи», и теперь чуть ли не вся Ольховка, затаив дыхание, ждала результатов. Первый был налицо, а вот насчет второго – скажется ли присуха в полной мере, спорили.
Короче, форменный идиотизм, до такой степени абсурдный, что я не обращал на него ни малейшего внимания. И хотя я примерно представлял, кто «прирастил» этой ахинее ноги, после чего она начала свое путешествие по деревне, дураку Осине – или его жене – не сказал ни слова.
Еще чего! Много чести.
И вообще, пусть думает, что взял у меня мало-мальский реванш за вдрызг проигранное первенство на посиделках – трепать языком он умел и до меня был самым желанным гостем и рассказчиком. Авось успокоится на этом.
Впрочем, учитывая, что у Матрены работы именно для меня не имелось (по причине моего полного неумения), мне удавалось успевать всюду. Потому никто на меня за чрезмерное внимание к травнице не обижался. Опять же я ходил к ней – спасибо сплетне – вроде как не по своей воле, а по ее прихоти, а потому был вроде как и не виновен. Да и «опчество» я не игнорировал полностью, ибо посиделки посещал исправно.
На сей раз, едва я вышел из избушки, как пришлось разнимать двух не на шутку сцепившихся мужиков. Как выяснилось чуть погодя, причина драки была самая что ни есть пустячная и не столько подлинная, сколько надуманная. Точнее, это был лишь повод. Истинная причина – тут и к бабке не ходи – таилась в точно таком же раздражении, как у меня самого, вызванном постоянным чувством голода.
– Ты сам видел, как он к тебе в житницу за семенным зерном залез? – строго спросил я у Ваньши Меньшого, удерживая его на безопасном расстоянии от второго драчуна.
– Тень-то я узрел, да впотьмах мыслил, будто помстилось мне,– чуть угомонившись, пояснил тот.– А наутро глядь – зерна и впрямь поубавилось. Кому взять-то? Токмо Степке-соседу. Он ближе всех, опять же семеро по лавкам.
– Николи я чужого не брал, а на тебе грех – огульно поклепы возводить! – вновь возмущенно взвился Степка и ринулся в бой, но я успел его вовремя отпихнуть, и тот полетел в сугроб.
Обрадованный столь откровенной поддержкой, Ваньша незамедлительно бросился в новую атаку и... тут же спикировал в соседний сугроб.
– Цыц вы, оба! – рявкнул я на них.– Неужто сами не видите – злость это в вас с голодухи гуляет. Ежели вас сейчас накормить, небось сразу целоваться друг к дружке кинулись бы да прощения просить.
– Накормить хорошо бы,– тихо произнес Степка, силясь вылезти из сугроба.– Меня-то ладно, не жаль, а вот детишков... меньшая уж и не встает вовсе.– И беззвучно заплакал.
Тяжелые мужицкие слезы медленно побежали по заросшим щекам, скрываясь в русой с проседью бороде.
– Вот и надо об этом думать – чем накормить! – заорал я, давя в себе подступавшую жалость.
– А тут думай не думай, хоть всю думку сломай, все одно,– сурово откликнулся Ваньша, с трудом выкарабкиваясь и отряхиваясь от снега.
– Ежели как следует подумать, всегда выход сыщется,– подпустил я таинственности в свой голос.– Я так вот кой-что уже сообразил.
– Это что же? – У доверчивого Степана даже рот приоткрылся.
– Пока рано о том,– небрежно отмахнулся я.– Надо еще раз все как следует обмыслить, чтоб наверняка.
– Покамест ты обмысливать станешь, с голодухи не помрем? – ехидно осведомился тощий Осина.
Ну еще бы, без его «вклада» разве что обойдется.
– До вечера, думаю, дотянете, а как сумерки наступят – расскажу все, что надумал,– твердо заверил я.– Пока же отдыхайте, силы копите да топоры вострите. А еще лошадок готовьте да сани покрепче.
– Их-то на кой? – настороженно поинтересовался Осина.
– И о том скажу,– пообещал я, вложив в голос всю уверенность, какую только мог.
На самом деле в душе я был далеко не уверен в успехе своей затеи, поскольку она зависела от целого ряда обстоятельств, и удача могла улыбнуться только при условии, что все они окажутся благоприятными.
Реально рассуждая, шансы на это были невелики – от силы один-два из десяти. А если припомнить о неизменном во все времена законе подлости, то и вовсе пара из сотни. Но и сидеть сложа руки было нельзя. Куда откладывать, если за то время, пока я здесь находился – а это всего неделя с хвостиком, в деревне уже похоронили еще одного ребенка и старуху, мать того же Степана.
Правда, к смерти тут относились спокойно и даже флегматично, но мне-то каково глядеть на детские домовины, которые предвидятся в перспективе, и отчетливо сознавать, что если дело пойдет с такой же скоростью, то к весне вымрет вся Ольховка, включая ту же бабку Марью, которая делилась с моей квартирной хозяйкой чуть ли не последним, да и саму Матрену с ее Дашкой и Настеной. А так, может быть, что-то и получится...
«Нет, неправильно,– поправил я сам себя.– Должно получиться, обязательно должно».
– Значит, худо стало жить, мужики,– для начала констатировал я.
– А то сам не зришь,– проворчал Осина.
– Было житье – еда да питье, а ныне житья – ни еды, ни питья,– философски заметил Ваньша.
– А большак отсюда недалеко, в двух десятках верст, верно? – продолжил я, задумчиво оглядывая собравшихся мужиков и жалея, что их так мало – всего семеро, да и те еле таскают ноги.
Парней, кстати, не имелось вовсе – деревня была из «молодых» и пацанва еще не выросла, самый старший из мальчишек выглядел от силы лет на десять, не больше.
«Впрочем, если вдохновить, обрисовать радужные перспективы, на один порыв их хватит, а уж там пан или пропал»,– тут же пришло мне в голову.
– Так, так! – загомонили они чуть ли не в один голос.
– И купцы по нему ездят то и дело,– продолжил я.
– Ездят, как не ездить,– снова согласились они.
– Токмо проку с того,– пробурчал все тот же Осина.– На то их величают – гости торговые. А нам ныне торг вести нечем.
– Найдется,– заверил я,– это уж не ваша печаль. Припасов только прихватите побольше, чтоб на пару-тройку дней хватило.
– Где ж их взять-то? – вновь буркнул Осина.
– В избе! – рявкнул я.– Тут такое дело затеваем, а ты о припасах! Неужто шаром покати?! Не верю! Хоть мало, да у всех имеется, а до весны все одно не хватит, потому и говорю не жалеть. Вы там с пустым брюхом много не наработаете, а деревья валить – труд тяжкий, сил требует.
– А деревья на кой ляд валить? – удивился Степан.
– Надо! – сердито отрезал я, но потом решил пояснить.– Ежели торговые гости остановиться не захотят, то... все равно придется. А там и поторгуемся.
– Ты уж не в тати ли шатучие определить нас решил? – подозрительно уставился на меня Ваньша.– Так я на енто не согласный, потому как лучше хлеб с водою, чем пирог с лихвою.
– А хошь бы и в тати! – вскочил с лавки Степан, чуть не опрокинув светец с жалко коптившей сосновой лучиной.– Мочи нет глядеть, яко детишки дохнут.