Кочубей Аладьин Егор
— Гони на кадета!
Володька, схватив машиниста за липкий рукав куртки, приподнялся к его уху:
— Дядя, дядя, ты его слушай… это Кочубей. Ей-богу, Кочубей…
Машинист отмахнулся, передвинул влево ручку регулятора, поставил реверс на последний зуб и крикнул помощнику, коренастому молчаливому крепышу:
— Давай подкидывай!
— Дядя, это Кочубей, — не отставая, убеждал Володька.
— Не ори, пацан! — прикрикнул на него раздраженный машинист. — Сам вижу — не Покровский. Марш к помощнику, видишь — запарка…
Володька торопливо засучил рукава и, схватив лопату, начал ворочать уголь.
Из топки несло жаром. У Володьки пылали лоб и уши. Дорогие шаровары почернели, на зубах скрипело. Топливо кончилось. Володька, отложив шухальную лопату, стал на колени и принялся сгребать мелкую угольную пыль.
Бронепоезд быстро шел вперед. В трубку хрипела брань командира Щербины:
— Задний ход… Куда, сучий глаз? Задний ход!
На тендере Кочубей размахивал двумя маузерами. Кандыбин курил самокрутку. Володька вылез наверх, в ушах его засвистел ветер, и сразу стало прохладно. Под ним, раскачиваясь, неслись открытые броневые платформы. Батарейцы возились у орудийных затворов, выплевывающих дымные гильзы. От бойниц что-то кричали люди, какой-то матрос, высоко подкинув бескозырку, ловко поймал ее за ленточки и что-то весело и озорно загорланил.
— Готовь пушки, пулеметы, зараз биться будем! — в свисте ветра различал Володька крики Кочубея.
Над уходящим бронепоездом белых поплыли орудийные дымы, и Володька услышал протяжный свист снаряда.
— Перелет! — закричал Кочубей и выпалил из маузера.
Володьку накрыли теплые клубы дыма и пара, он закашлялся: потом ветер отмахнул дым, и белый бронепоезд скрылся за косогором.
— Гони, шоб мокро от него стало! — крикнул Кочубей. Замахал маузером.
— Гляди, комиссар… Михайлов!.. Добра лава, га?
Над коричневыми осенними полями взвился алый парус и помчался вперед, золотея под солнцем.
И тут же из-за густых карагачей и бузины вырвались сотни ангорских папах.
Володька узнал впереди сотни коричневую черкеску Михайлова. Вот Михайлов выхватил шашку, поднял ее над головой в знак салюта. Над сотенными значками блеснула ломаная молния клинков. Сотни пошли в атаку.
Бронепоезд, обогнав лаву, пронесся мимо вспыхнувшей выстрелами линии окопов.
Володька скатился к машинисту, свист ветра сразу угас. Володька быстро утерся шершавой паклей и сунул капсюль в гранату Мильса.
В окошке кабины мелькали телеграфные столбы, белые хаты, казармы, водокачка.
Машинист обернулся.
— Кажись, догоним кадета. Сейчас авария…
— Крути-верти! — веселился Ахмет, играя маузером. — Резать офицеров будем, руки нет, ноги нет, башки нет… Крути! Твой Невинку берем… ого-го-го!..
— Твой, мой, — передразнил машинист, сверкнув зубами. — Все: моетвое. Надо свое ладней взять…
Лопнули петарды, как елочные хлопушки.
— Идиот будошник попался, — сообщил машинист, — дескать, поезд за поездом… он петарды и подложил — правила соблюдать… Ну, — закричал он, закрывая регулятор и поворачивая ручку крана, — готовькулаки, даю тормоза… Давай! Качай воду!
Кочубей свалился чуть не на плечи машиниста, распахнул дверку, взялся за поручни, изогнув корпус вперед, и, когда поезд замедлил ход, спрыгнул, не ожидая остановки. Володька скатился вслед за комбригом и, заметив в дверях станции кучку оторопелых юнкеров, метнул наискось, в двери, осколочную гранату Мильса…
…Кочубей, Кандыбин, Ахмет дрались на путях. Увлеченная их примером, метала бомбы прислуга бронепоезда, и пулеметы злобно вращались на вертлюгах. Юнкера бросали оружие, и оно со звоном падало на асфальт.
Над станцией поднимались дымы — не то кизячные, из труб, не то пороховые…
Из командирской рубки, ворча, вылез обескураженный Щербина, потирая жировик у левого уха.
— Ишь, заховался в норку, — издевался Кочубей, подтягивая голенища и смахивая пыль с сапога широким рукавом черкески, — хомяк! Тут бою на десять минут, а они чухаются… а у меня кони голодные! Во, комиссар, добрая бронированная сила, когда ею управляют не такие оболдуи.
Подводили и выстраивали пленных. Впервые красногвардейцы увидали корниловцев. Разглядывали диковинную расшивку их френчей: витые шевроны с эмблемой смерти, трехцветные треугольники ленточек.
Кочубей был весел. Стекались к вокзалу конные сотни. Бригада была всегда неподалеку от своего командира. Кочубей поздравлял бойцов с победой. Сотни спешивались. Отряхивали пыль. Кони поводили опавшими боками, ржали, заметив фуражиров, спешивших с охапками сена.
С тачанок снимали запыленные гармоники, и вокруг гармонистов собирались шумные кучки.
Но была омрачена радость командира бригады: прискакал кабардинец ординарец Михайлова и, разыскав Кочубея, припал к его ногам. У ног Кочубея легла окровавленная шашка. Кочубей быстро схватил ее. Горестно дрогнули губы. Это был известный ему дорогой лезгинский клинок задушевного друга.
— Михайлов?!
…Станция, постройки — позади. Кочубей мчался по полю. В руке знак тяжелой вести — клинок. Ведь только смерть могла вырвать его у Михайлова.
Навстречу тачанка. Четверик коней бросал ее по кочкам, точно щепку. Два бойца придерживали тело, завернутое в бурки. Впереди, расчищая дорогу, скакали верховые. Путь был забит. Пехота и обозы тянулись в Невинку.
— Давай дорогу! Шкода! Великая шкода! — кричали верховые.
Кочубей на скаку спрыгнул с коня и, размахивая руками, подбежал к тачанке. Михайлов лежал на снопах пшеницы. Бойцы, уступая место комбригу, спрыгнули с тачанки и стали у ее крыльев. Снопы раздвинулись, и голова Михайлова провалилась. Михайлов хрипел, и его острый желтоватый кадык судорожно двигался. Кочубей обеими руками приподнял его голову. С уголков губ Михайлова, будто презрительно опущенных вниз, стекали струйки крови. Кочубей тряхнул его:
— Друже! Это я… Кочубей… друже!
Михайлов приоткрыл глаза. Они уже были пустые, и смертная тень легла на лицо. Михайлов прошептал:
— Ты… Ваня? Невинна наша?
— Да чья же, Михайлов? Наша… Вставай ты… Михайлов не отвечал. Его голова, внезапно отяжелев, повисла в руках Кочубея.
Нагнулся комбриг и крепко поцеловал в губы боевого друга. Сняв шапку, скорбно опустил голову. На губах Кочубея была кровь.
В числе трофеев, захваченных в Невинномысской, оказались две цистерны со спиртом и коньяком. Цистерны были вывезены из Темпельгофского имения великого князя Николая Николаевича, из-под Железноводска.
— Не дело, — сказал комиссару Кочубей, сам никогда не употреблявший спиртного. — Бойцы поперепиваются. Намалюй, Вася, на тех цистернах мертвых черепов с мослами, а после вытяни к чертям из расположения частей.
Через полчаса бока цистерн были покрыты черепами с перекрещенными костями и белой эмалью выведено: «Яд — для технических целей».
Принюхиваясь, собирались бойцы к цистернам. Подходили и, вперив удивленно-алчные взгляды в таинственные смертные знаки, тихо садились. Это были бойцы разных частей. После, расседлав коней, подходили и кочубеевцы и тоже садились на мазутную землю, на рельсы, на шпалы.
Благоговейно сняв шапки, раздувая ноздри, безмолвно сидела трехтысячная толпа лихих рубак. От цистерн струился тонкий убаюкивающий аромат. Содержимое было опасно, но привлекало.
Над головами раскинулось голубое небо, тускнели далекие звуки затихавшего боя, а здесь близко перед глазами пузатые цистерны, расписанные колдовскими знаками гибели. Тяжело дышала толпа, облизывая пересохшие губы. Кое-кто расстегивал душивший ворот гимнастерки, бешмета, и лица влажнели от ожидания и натуги. Тишину разломал скрипучий голос:
— Братцы-товарищи, дозвольте за мир пострадать! Все повернули головы. Просил хилый казак, сняв сивую шапку. Худая шея его была склонена набок. Веснушчатое лицо казака было утомлено и покрыто грязью.
— Смотри, да это фершал Чуйков, — угадал Пелипенко. — Ишь, как его в строю подвело… а может, он занедужил.
Вообще никого не удивило это странное желание: боевая жизнь такому вояке, как Чуйко, давалась нелегко. Никто ничего не ответил, но все раздвинулись, давая дорогу. Вихляя на тощих ногах, выряженных в опорки, он прошел толпу, как Моисей морскую пучину. Идя, он выкрикивал хриповатым безучастным голосом:
— Братцы-товарищи, дозвольте за мир смерть принять!
Загудели братцы-товарищи, а потом, когда Чуйко подошел к цистерне, стало снова удивительно тихо. Тысячи глаз напряженно следили за каждым движением бывшего конского лекаря. Подойдя, он положил шапку наземь, перекрестился, и, по-жабьи дрыгая ногами, звякая котелком и флягой, полез на цистерну. Влез, шумно отдышался, сел поудобней верхом и начал довольно умело отвинчивать люк. Толпа восхищенно загудела и снова затихла. Вскоре крышка люка поднялась вверх, как губа какого-то древнего чудовища. С крышки каплями стекала влага, и дурманящий запах спирта поплыл в воздухе.
Чуйко умостил между ног флягу с водой и медленно отвязал от пояса котелок. Затем снял и пояс. Привязав пояс к котелку, нагнулся в жерло люка.
— Дозвольте за народ смерть принять, — пропел он и, вытащив осторожно, чтоб не расплескать, котелок, прильнул к его закопченному краю.
Зашелестела толпа. Цыкнули на передних, вставших было на ноги.
Чуйко допил, и с минуту булькала вода во фляге. Водворив на место флягу, он развернул тряпицу, вынутую предварительно из кармана, и медленно стал жевать колбасу с хлебом. Нюхал корку, икал и звучно жевал, щелкая зубами. Оставшиеся на ладони крошки собрал в щепоть, поднес ко рту, а после, подняв голову, стряхнул в рот все, что осталось на ладони.
— Мабуть, сейчас свалится, — проголосил кто-то плаксивым бабьим голосом. — Вот напасть! И за шо только добрый человек жизню свою решает…
— Цыть! — оборвал его дюжий казак со второй сотни, стоявший рядом с Пелипенко. — Говорит же — за мир честной… — Укоризненно покачав блестящей, будто смазанной маслом, головой, добавил: — Такого не понять, эх!..
Чуйко, хныча, опустил еще раз котелок и снова выпил, изредка прикладываясь к фляге. Пьяно раскачиваясь, запричитал:
— Просю простить меня, кого я забидел словом, делом али помыслом… Дозвольте, товарищи-други…
— Чи третью манерку, га? — завопили кругом. — Шо ж вин не дохнэ?..
— Гляди, какой крепкий, а с виду — как шмель…
— Мабуть, он двужильный!
— Двужильный! Шо, он киргизский конь?
И тут произошло неожиданное. Свистя, подъехал паровоз, стукнули буфера, свалился Чуйко. Быстро прицепили цистерны и, развивая скорость, потащили спирт на Курсавку. Так было сделано по распоряжению комиссара.
Озлобленно били конского лекаря. Били, пока не надоело. Пьяный Чуйко добродушно хрипел:
— Так, так, еще, еще… дозвольте смерть принять…
Плюнув, бросили бить. Разошлись.
— Это тебе за отвод глаз, за мороку, — сказал кочубеевец с масленой головой, ткнув неудачника ногой в бок. — Комедь представлял, пока с-под носу выпивку вытянули.
XXIX
В Пятигорске в ставке было зловеще.
Приближенные главкома шушукались, ходили на цыпочках.
Сорокин, низко склонив голову, внимательно разглаживал скомканную исписанную бумажку. В выжидательной позе рядом стоял Черный. Придерживая шашку, он склонился вбок, и на лице его бродила довольная улыбка.
Главком поднял глаза.
— Кто писал?
— Крайний.
— Это когда же?
— На совещании командного состава в Реввоенсовете во время вашей речи.
— Кто еще знает об этой записке?
— Никто, Иван Лукич. Крайний написал ее Швецу, а тут его Рубин вызвал выступать, он, дурак, бросил ее через стол, а я поднял.
Сорокин прошелся по купе. Ставка главкома уже с неделю снова была переброшена на колеса. В окно был виден неподвижно стоящий часовой полка Котова. Газовый фонарь колебался, и мохнатая фигура черкеса то скрывалась наполовину, то появлялась, попадая в светлое пятно.
— Ветер? — вглядываясь, спросил главком.
— Начались северо-восточные ветры, Иван Лукич.
Сорокин потер лоб; снова, но уже вслух перечитал записку.
— «Мишук! Для тебя ясно, что он говорит? «Немало помех приходится встречать в некоторых ответственных учреждениях», — не много ли? Нет, на днях должен решиться вопрос: или эта сволочь, или мы! К.»
Смуглое острое лицо Сорокина исковеркала злоба. Сжав кулак, погрозил:
— Или мы, Черный, социалисты-революционеры, или эти… — он задохнулся от бешенства. — Понял? Я поставлю их на колени перед собой. Я командующий! Меня утверждал Троцкий.
— Есть, товарищ комвойск, — обрадованно вытянулся Черный.
Черный, выйдя в коридор, плотно притворил дверь, подмигнул насторожившемуся Гриненко:
— Потерпи малость. Жареным запахло.
Заметив любопытство на лице Гриненко, Черный взял его под руку, и они пошли, позванивая шпорами, в купе адъютантов.
— Помнишь, как мы этого таманского героя Матвеева пустили в расход?
— Что было, то прошло, Черный, — сказал Гриненко, точно уклоняясь от воспоминаний о расстреле командарма таманцев Матвеева; в нем он сам принимал участие.
Черный задернул занавеску, включил свет в бронзовую настольную лампу, подвинулся ближе к собеседнику.
— Тот тоже хвастался, что бойцы за него. Мол, для их большевистской революции лучше будет, если пойти на соединение с Царицыном. Стальная дивизия, мол, верно поступила. Нельзя, мол, через прикаспийскую степь армию вести. Если погонят кадеты на Святой Крест, то всей армии крест будет. Дурак, что ли, Сорокин — на Царицын идти, чтобы его там из главкомов на сотню командирить поставили, а то и к стенке… Ты всего не знаешь, Гриненко, хотя и левая рука Ивана Лукича, — похлопав адъютанта по плечу, свысока сказал Черный.
— Ну, а сейчас-то что? — спросил Гриненко. — Про Матвеева уже вспоминать не будем. Насчет этих, как их… насчет Рубиных?
— Ишь, какой торопливый! Поживешь — увидишь. А поторопишься — людей насмешишь.
Ставка продолжала веселиться. После расправы над Матвеевым главком еще чаще устраивал смотры и парады, выезжал перед фронтом частей с блуждающим и опустошенным взором. Выкрикивал речи.
Одиннадцатая армия, подчиняясь распоряжению Реввоенсовета, перегруппировывалась по плану главкома. Сорокин считал необходимым взять Ставрополь, закреплять территорию и очищать дорогу к Владикавказу. Выполнение первой задачи он возлагал на таманцев.
Крейсерская рация [18] подала из Армавира радиограмму об отходе таманских войск на Минеральные Воды. Покровский, приняв радиограмму, был введен в заблуждение. Начальник радиостанции Иван Первенцев принял сводку «ку» [19] об отходе таманцев от Армавира, передал ее новому командиру таманцев. Ложно демонстрируя отход в сторону Минвод, таманцы перебросились 23 октября к Невинномысской.
Быстро разгрузились эшелоны. Впереди истрепанных, полураздетых полков ехали военачальники, стяжавшие незабываемую славу: Смирнов, Поляков, Литуненко, Лисунов, мозг армии, несравненный начальник штаба Батурин…
Ночью спустились с Недреманного плато страшные белым штыки таманцев. Ставрополь пал. Но победа эта была ненужной.
Генерал Романовский доложил Деникину об изменении положения; к восточной части Кубанской области потянулись конные части мобилизованных в равнине казаков. Деникин, используя предательские планы Сорокина, начал замыкать круг, вытесняя армию красных в прикаспийскую пустыню.
Сорокин был сумрачен и беспокоен, но отнюдь не от активности белых. Рассеянные по всему фронту сорокинские шпионы доносили о недовольстве частей. Особенно волновались таманские полки, требуя ответа за убийство Матвеева.
Спустя три дня Черный был вызван главкомом по телефону. Вокруг ставки господствовало сильное возбуждение. Спешенной дежурила сотня черкесов, разъезжали люди конвоя, проверяя пропуска и придираясь. Музыкантская команда топталась, поблескивая серебряными трубами. На вошедшего Черного Сорокин набросился с ругательствами:
— Я вас назначил начальником гарнизона, а вы оказались растрепой!
Черный отступил, недоумевая, но, догадавшись, что гнев Сорокина наигран для остальных, вытянулся.
— Я не понимаю, в чем дело?
— В Центральном Исполнительном Комитете контрреволюционеры отъявленные, которые нас продают: Рубин, Крайний, Рожанский, Дунаевский, Стельмахович, Швец…
Сорокин, бегая, перечислял по пальцам своих врагов. Одарюк, кусая губы, отодвинулся к окну. Гриненко торжествовал и перекидывался короткими фразами со вторым адъютантом, Костяным. Быстро вошли Гайченец и начальник конвоя Щербина.
— Надо кончать их, товарищ командующий! — зло крикнул Щербина.
Одарюк, круто повернувшись, сощурился. В его ненавидящем взгляде Сорокин почуял врага.
— Так ты тоже с ними? — прошипел он.
— Надо разобраться, надо мирно уладить конфликт, — убеждал Одарюк. — Сейчас не время сводить личные счеты. Армия истощена, на фронте тяжело. Вот последняя сводка…
Главком вырвал из рук начштаба сводку, злобно порвал ее и затопал ногами.
— Армию бьют потому, что у семи нянек дитя без глазу. Начальства развелось — до Ростова не перевешаешь… Гриненко! — завопил он. — Арестовать всю эту сволочь!..
— Есть арестовать, — козырнул щеголеватый Гриненко. От ставки на диких аллюрах умчались всадники главкома.
Сорокину принесли завтрак, коньяк и длинноногие хрустальные рюмки. Главком еще выше подвернул рукава черкески и, успокоившись, пригласил к столу Одарюка и Гайченца. Одарюк был молчалив и ничего не пил. Плоское лицо Гайченца расплывалось в подобострастной улыбке, он то и дело чокался с главкомом, потирал после каждого глотка свой приплюснутый нос и заметно хмелел. Сорокин мрачно ковырял в зубах спичкой, отплевывался и, несмотря на большое количество выпитого, был совершенно трезв.
Арестованных подвезли на двух автомобилях и начали высаживать. Конвоиры держали винтовки наготове, лошади дымились и ржали. Запыленный и возбужденный Гриненко доложил;
— Ваше приказание исполнено, арестованные доставлены. Какие будут распоряжения?
— В собачий ящик, — раздельно произнес главком.
— Они хотят говорить с вами.
— Мне нечего говорить с предателями, — отчеканил Сорокин, внимательно проверяя действие своих слов на Одарюка.
— Вы не сделаете этого, — дернулся Одарюк. Сорокин схватился за кобуру. Главком всегда стрелял в упор, быстро выхватывая револьвер. Одарюк побледнел, но сдержал себя и не шевельнулся.
— Ваши основания для убийства? — медленно, вполголоса спросил он.
Вошел адъютант, эсер Костяной, пронырливый, с узкими хитроватыми глазами, бросил на стол связку бумаг, перевязанных шпагатом.
— Какие там основания! — сказал он. — Вот бумаги, уличающие их в контрреволюции и предательстве.
— Евреи продавали нас белым, ясное дело! — выкрикнул главком и, не давая Одарюку разглядеть принесенное, передал бумаги адъютанту: — В следственную часть, там разберутся.
В это время на перроне возмущенный Рубин оттолкнул конвойных и направился к вагону. Ему преградил путь Черный. Он широко расставил ноги и, прищурившись, спросил:
— Что изволите, товарищ комиссар?
— Мне нужен Сорокин. Я выясню сам у Ивана Лукича, в чем дело.
— Иван Лукич Сорокин не желает тебя видеть, — ухмыльнулся Черный, отталкивая Рубина.
Веселым голосом Гриненко скомандовал:
— Под Машук!
В первый автомобиль посадили Рубина. Он сопротивлялся: его держали Гриненко и Черный. Видя, что на него наставил дуло нагана еще какой-то мрачный сорокинец, вскочивший на подножку, Рубин просто сказал:
— Предатели.
— Сам предатель! — выкрикнул Гриненко и, издеваясь, добавил: — Гражданская власть! Начальство.
Автомобили быстро выехали за черту города. Позади везли Крайнего, Рожанского и других. Затемнел осенний, почти отряхнувший листья лес. Машук был свободен от туч, и только справа, от Горячей горы, поднимались струйчатые, дрожащие испарения. Автомобили разделились; задний ушел по левой дороге, кочковатой, заросшей мелкой порослью и травой. Послышались выстрелы. Рубин оглянулся. Гриненко незаметно выхватил маузер и выстрелил в Рубина. Пуля попала в шею. Из раны хлынула кровь. Залитый кровью Рубин приподнялся, закричал:
— Да здравствует Советская власть!
Гриненко сделал еще три лихорадочных выстрела. Черный хладнокровно стрелял уже в неподвижного, валявшегося в кузове председателя ЦИКа. Автомобиль мчался по лесу, и мрачный сорокинец, забравшись в кузов, стягивал с убитого сапоги.
XXX
Кочубей, получив известие о расправе над членами ЦИКа и Реввоенсовета, сначала не понял, в чем дело. Глубокие морщины, прорезавшие лоб, выдавали тяжелую, напряженную думу. Он боялся ошибиться, к тому же ему казалось, что он не совсем дослышал сообщение.
— Ну-ка, повтори еще раз, комиссар.
Кандыбин вторично передал горестную новость. На скулах комбрига заиграли желваки; скрипнув зубами, он властно подтянул комиссара к себе и, обжигая ему ухо дыханием, быстро зашептал:
— А шо я казал Рубину? Шо я ему казал? Кто Сороку раскусил, як орех волоцкий? Почему Рубин не гукнул меня для помощи? Почему он не сказал Кочубею: «Ваня, дай мне в охрану сотню», га? Шо ж, я не дал бы ему? Может, я ему свою первую сотню послал бы… партизанскую… На, Рубин, бери, мне не жалко. Кочубей и сам отобьется, своей гострой шашкой…
Комбриг теребил комиссара.
Известие о расстреле всколыхнуло всю армию. В Невинномысской собирался Второй Чрезвычайный съезд Советов. Из армии катили на тачанках, скакали верхом и подъезжали с бронепоездами делегаты. Части выслали лучших бойцов на съезд, который должен был положить конец деяниям зарвавшегося авантюриста. К Невинке с фронта форсированным маршем подходила кавалерийская группа Кочергина для охраны съезда. Летел Кочергин впереди преданных революции сотен, бурлили в душе его неукротимые думки. Предупреждал Кочергин, да и другие фронтовые командиры, Крайнего о Сорокине. Не внял их советам секретарь Северокавказского крайкома, а теперь свалилась голова Крайнего под Машуком.
Кандыбин, направляясь на съезд, прибыл в Курсавку. По пути заехал, проверил госпиталь. Заметил, как похудела Наталья.
— Ты ж прямо-таки молодец, Наталья, — сказал комиссар, окончив обход. — Вот много говорил мне доктор, а все о своих заслугах, а тебя, да и других, не похвалил.
— Видать, не за что, — отмахнулась она. — Как там наши?
— Кто? — подмигнул комиссар.
— Ну… — Наталья замялась, — Кочубей, Батышев, Левшаков?
— Рой?
— Ну, и Рой.
— Третий день в бою. Сама видишь, прибывают раненые-то…
— Конец-то когда? — вздохнула Наталья.
— Когда кончим кадетов, тогда, разумеется, и конец, — сказал Кандыбин и пожал ей руку. — Сейчас на станцию, до Невинки думаю поездом, а мои делегаты конным порядком отбыли.
— Поклон передавай.
— Хорошо.
Возле вокзала было по-необычному людно. На перроне шумно перекликались какие-то вооруженные люди. Только что подошел поезд, паровоз обволакивали клубы пара. Кандыбин, приглядевшись, узнал специальный состав главкома.
Главком, узнав о съезде, выехал в Невинномысскую. Но Сорокин опоздал. Его поезд не был пропущен в Невинку и теперь разгружался.
Скатывали тачанки. В тачанки подсаживали дам. Сводила конвойная сотня людей и выстраивалась. Щербина гарцевал на кобыле Кукле. Он подравнивал сотню и ругался. Музыкантская команда была на белых лошадях. Трубачи стояли беспорядочной кучкой, закинув за спину трубы. Сорокин еще не показывался.
Кандыбин, наблюдая эту картину, отозвал Гайченца, человека, которого он же когда-то рекомендовал в партию, сказал ему:
— Ваня, пока не поздно, оторвись от этой свадьбы.
Гайченец высокомерно смерил с головы до ног кочубеевского комиссара.
— Если не хочешь валяться в овраге, уходи.
Появился Сорокин, франтовато одетый. Ему подвели жеребца. Жеребец был неспокоен, и его держали Гриненко и Костяной.
— Вперед! — крикнул главком, махнув нагайкой.
До места кортеж двигался крупным шагом. Когда через мост прогремели тачанки, Сорокин поднял руку. Свита поскакала в гору на полевой рыси, и, выбравшись на ровное место, отряд перешел в карьер. Главком, обуянный тревогой, стремился к месту своей гибели — Ставрополю.
Республику облетела телеграмма:
«Военная срочная. Из Невинки. Всем, всем революционным войскам, совдепам и гражданам
ПРИКАЗ
Второй Чрезвычайный съезд Советов Северо-Кавказской республики представителей революционной Красной Армии приказывает: бывшего главкома Сорокина и его штаб: Богданова, Гайченца, Черного, Гриненко, Рябова, Щербину, Драцевского, Масловича, Михтерова и командира черкесского полка Котова — объявить вне закона и приказывает немедленно арестовать и доставить на съезд на станцию Невинномысскую для гласного народного суда. Почте и телеграфу не исполнять никаких приказов Сорокина и лиц, здесь поименованных.
Второй Чрезвычайный съезд Советов»
С этим призывом обратился к армии Второй Чрезвычайный съезд Советов.
У стола президиума, покрытого полинялым кумачом, боец в куцей солдатской шинели. На ремне винтовка, штык привернут острием книзу. У ног его вещевой мешок-сидор. Это представитель Армавирского фронта. Он точно рубит тяжелые фразы на металлические куски слов и швыряет ими в затихшую делегатскую массу, поверх штыков, шапок, картузов и бескозырок:
— …Сердце горит… Какой стервы приказы выполняли?! Сорокина?.. Подумать страшно, дорогие бойцы-фронтовики, на кого у него рука поднялась… Нет ему снисхождения. Так велели передать окопники Армавирского фронта… Клянемся умереть за Советы, за революцию!
Делегат отер рукавом шинели пот и жадно глотнул воду из стакана:
— Жаждали мы этого съезда, товарищи! Я кончил, товарищи.
Он поволок мешок за собой, спрыгнул с возвышения, продел в лямки сначала один, потом другой локоть и, пожимая руки, со всех сторон тянувшиеся к нему, продрался ближе к окну.
Анджиевский [20] вышел из-за стола, подкинул на плечо сползающую шинель, приблизился к рампе. В зале смолкло. Он обвел глазами людей и видел только суровые выжидательные лица. Анджиевский огласил внеочередную телеграмму об убийстве Сорокиным председателя Чрезвычайной следственной комиссии Власова. Все вслед за Анджиевским сняли шапки. Шумно поднялись. С минуту длилось молчание. Потом на лавку вспрыгнул делегат Петропавловского полка и, крутнув над головой картузом, закричал:
— Да што мы с ним нянчимся! Таманцы, што вы глядите!
Анджиевский, водворив тишину, зачитал вторую телеграмму из Курсавки, данную Кандыбиным.
И тогда, растолкав толпу, из зала выбежало несколько командировтаманцев и с ними комполка Высленко, связанный с Матвеевым боевой дружбой.
— Ну, в Ставрополе мы его, гада, достанем! — крикнул он.
У Ставропольской сторожевой заставы, что была выставлена по шоссейному тракту на село Татарку, задержали свой бешеный бег таманцы.
— Сорокин в Ставрополе? — выкрикнул Высленко, круто осаживая коня. — Пропустили небось Сорокина?!
— Крой к тюрьме, товарищ Высленко. Повязали Сорокина, — отвечали покойно бойцы у заставы, — от нас не уйдет.
Лес, холодные родники, стрельчатая Лермонтовская улица, базар, поворот мимо колоссального здания духовной семинарии, свечной завод, тюрьма.
Высленко бежал по двору, выложенному гулким булыжником.
— Давай сюда, товарищ командир, в караульное помещение, погляди на него, гада.
— Нечего мне любоваться на него. Там уже много ребят пришло на него, гада, полюбоваться, — быстро входя в камеру, произнес Высленко и выхватил наган.