Мировая история в легендах и мифах Кокрэлл Карина
Еще сегодня утром бывший штурман каррака «Флор де ла Мар» Христофор Колумб был уверен, что ему подавались знаки избранничества самим Провидением, мечтал, что начинается новая, гораздо лучшая (не исключено, что даже великая!) пора в его жизни… А сейчас он сидел в грязи на безымянной лиссабонской улице, без единой монеты, с котомкой (в которой из имущества было всего ничего — острый нож, он же бритва, кусок мыла, полотенце, купленная недавно по случаю книга Марко Поло с иллюстрациями, смена одежды и обуви) и, чуть не плача от ярости, поносил вороватых лиссабонцев последними словами на всех языках, какие знал (а знал он таких слов немало). Оставалось только гадать, что за знак дала ему судьба на этот раз.
Наконец наверху с грохотом открылось окно, потом — дверь, и мужской голос пробасил: «А ну убирайся подальше и не нарушай покоя честных христиан непотребными богохульствами, пиратская твоя рожа, сын портовой шелудивой суки!»
Он уже поднимался, он готов был, видит Бог, добраться до этого «честного христианина» и выместить на нем и его двери потерю всех своих денег, и вообще все свои чувства к лиссабонцам, но, увидев обладателя голоса, опешил: в дверном проеме, словно монумент, стояла огромная дама в засаленном переднике. Подбородок и верхняя губа дамы настоятельно требовали бритвы. Глаза ее были настолько огромны и навыкате, что, если бы не темные зрачки, напоминали бы два яйца, которые вот-вот вывалятся из куриного зада. Христофор, конечно, не знал, что, в довершение всех своих сегодняшних неудач, его угораздило привлечь внимание самой сеньоры Амельды, известной своим крутым нравом торговки рыбой на рынке Эстрелья.
— Кому сказано, убирайся от двери, моряк! — Ее стать и голос могли бы напугать кого угодно.
И тут из-за неприступной спины Амельды раздался насмешливый голос:
— Кто это посмел обижать вас в моем присутствии, почтеннейшая сеньора Амельда?
— Да вот, какой-то чужестранец, бродяга зловонный, клянет лиссабонцев ни за что ни про что на чем свет стоит. Да вы бы шли в свою комнату, синьор Коломбо, я тут сама с ним справлюсь!
— Непременно справитесь, в этом нет никакого сомнения, сеньора Амельда! — ответил голос с генуэзским выговором и, прежде чем Христофор успел что-либо еще подумать или сказать, из-за необъятной спины дамы показался худой курчавый парень с лукавым выражением лица:
— Кристофоро, ты?!
— Б… Бартоломео?!
Через несколько мгновений глазам Амельды предстала странная картина: ее всегда такой франтоватый жилец вынырнул из-под ее руки и уже обнимал зловонного рыжего грубияна, и лопотал с ним на своем смешном певучем языке.
Так встретились Христофор и Бартоломео после стольких лет разлуки! Поистине, самые невероятные совпадения случаются в жизни с теми, кто верит, что в поворотах судьбы (в отличие от клубка лиссабонских улиц) есть какие-то закономерность, порядок и смысл…
С мокрыми, зачесанными назад волосами, вымытый и в свежей рубашке брата (котомка его упала в грязь, и собственная смена одежды была безнадежно испачкана) Христофор сидел за столом в довольно приличных комнатах, что брат снимал у сеньоры Амельды (как вскоре выснилось, довольно недорого), пил его отличное вино и счастливо, расслабленно смеялся. Он и припомнить не мог, когда ему было вот так же хорошо, и это — несмотря на потерю довольно крупной суммы денег и на то, что рубашка брата жала под мышками немилосердно (из коротких ее рукавов длинно и нелепо высовывались его мощные веснушчатые руки).
Брат рассказал, как три год назад оставил дом, как приехал в Лиссабон слугой одного богатого генуэзского банкира, как потом ему посчастливилось поменять то занятие на гораздо лучше оплачиваемое. Но ничего больше о своем новом занятии он не говорил, а Христофор, по морской привычке, не спрашивал, а только смотрел на Бартоломео: ладно одет, на столе истекает соком и ароматом жирная курица, вино — не из дешевых, хозяйка относится к брату почтительно, значит, платит он за постой исправно.
— Как там в Савоне, давно не бывал?
— Бывал. На прошлое Рождество. Матери возил денег.
— Как… она?
Оба знали, какой вопрос он давно уже хотел, но страшился задать.
— Видит все хуже. Работать уже не может. Но Джакомо… — помнишь нашего Малыша Джакомо, все спал в люльке у ткацкой рамы? — ведет теперь все дела, и хорошо ведет, наш Малыш, кто бы мог подумать! Три мастерские в Савоне и одна в Генуе, да еще несколько доходных домов.
Христофоро одобрительно кивнул. Он все хотел спросить о чем-то другом, но Бартоломео понял и не стал ходить вокруг да около:
— Отец жив, Кристофоро!
Христофор опрокинул залпом глиняный стакан.
— Он жив, — повторил Бартоломео с ненавистью. — Но лучше бы тогда умер. Лучше бы умер. Ты и твоя кочерга — ни при чем. Она упала на шаль матери в углу, а шаль упала с гвоздя, когда он пинал на полу мать, я сам видел. И не твоя кочерга, а наказание Господне его настигло, потому что в то же самое мгновение он захрипел, покраснел и свалился, как куль, со своим кнутом в руке. Наказание Господне, а кочерга его и не задела. Он сейчас лежит — на той же кровати, на которой раньше лежал несчастный Джиованни, помнишь? Джиованни ведь умер вскоре после того, отмучился. А этого и смерть не берет. Ходит под себя. Мучает мать, а она продолжает ему служить, ухаживать, не могу я этого понять, хоть режь! Лицо он ей тогда изуродовал своей плеткой. Страшный был день, когда… когда мы тебя потеряли. Кровь ей я никак не мог унять, весь пол был в крови. А он хрипит, багровый весь, и двинуться не может. Господь сразил его. Жаль, что поздно…
Бартоломео замолчал и тоже осушил глиняный стакан похожим жестом, резко запрокинув голову, потом дотронулся до руки брата:
— Ты когда-нибудь вернешься в Савону? Это же все равно твой дом и твоя семья…
— Когда-нибудь… Может быть… Если смогу… — Он выговаривал слова медленно, словно не вполне понимал их значения.
— Скажи мне, Кристофоро, куда ты исчез? Мы искали тебя везде, где только могли, спрашивали у всех.
— Я уплыл на Хиос, — сказал Христофор в отчаянии и повторил с еще большим отчаянием, словно только сейчас к нему пришло осознание чего-то самого важного: — Я уплыл на проклятый Хиос!
Высокий, широкоплечий, он вдруг сжался, сгорбился, уткнулся лбом в свои веснушчатые руки на столе.
Вошла Амельда с блюдом дымящегося мяса. Он поднял голову.
— А ну подвинь-ка локоть, синьор Плакса! — добродушно сказала она. В ее низком баритоне звучали сейчас материнские нотки. Поставив миску, она покачала головой и ушла, чтобы не мешать братьям.
— Я выскочил на улицу за подмогой. На мое счастье, под окнами проходил брадобрей. Он перевязал матери рану и помог нам оттащить его в комнату наверху, откуда он до сих пор мычит и стучит стулом об пол, если что-нибудь требует. Одна-то рука у него все же двигается, — Бартоломео замолчал, вспоминая, — А мы сами наняли старух и детвору со всей округи — сидеть за прялками. Брали они за труд дешево. Гильдия тоже помогла. Так и удалось нам всем не оказаться на улице. А мать в ту пору была тяжела нашей сестрой, Бьянкиетгой, — Бартоломео опять помолчал. — Трудно нам всем пришлось. — Непонятно, имел ли он в виду и Христофора тоже.
— Простите ли вы меня когда-нибудь? Простишь ли ты?
Бартоломео долго не отвечал, потом сказал:
— Если бы ты не попытался убить Доменико, это когда-нибудь все равно сделал бы я.
Оба замолчали. Это был странный разговор. Он весь состоял из пауз, которые значили больше, чем слова.
— Когда-то отец был зверем, — наконец вымолвил Бартоломео. — Теперь — стал животным. Все, что он может теперь делать злого, — это ходить под себя на только что помененное матерью белье. Только это он теперь и может. — В голосе брата появилось злорадство, неприятно насторожившее Христофора. — Это не опасно. Хотя матери, да и мне долго было не по себе, когда он иногда смотрел на нас этим, его взглядом, ну, помнишь? Как будто вот сейчас наступит ногой как на червя, и от тебя ничего не останется. Но я тут же вспоминал, что теперь он бессилен! — Брат выругался и криво улыбнулся.
Мясо остыло, было не до еды.
Кристофоро никогда не сказал бы этого брату, но тот, хмелея, все сильнее делался похожим тяжестью взгляда на отца.
— Я хотел однажды опоить Доменико настоем крысиного паслена, избавить мать от него навсегда. — Бартоломео сказал об этом просто, без всякого выражения. — Вошел к нему однажды с чашкой — до этого я никогда не заходил к нему, сколько ни уговаривала мать, я не хотел его даже видеть, — а тут понес ему пить… И он вдруг уразумел, что за питье я ему принес. И сделал мне знак рукой и глазами умолял: «Дай, мол, дай!» Так просил! И мне стало ясно: жить для него сейчас куда хуже, и это как раз все, чего желает он, — смерти. И потому вылил все в окно, на его глазах. Медленно лил. Пусть живет. А он мычал и плакал, а мычал-то как бык… — Брат смеялся.
У Христофора мурашки забегали по спине и перестали только тогда, когда брат решительно поднялся и сказал:
— К черту все! Поехали в Квартал кожевников! Там хотя и зловоние, но есть такие подвальчики… Это самый лучший ад на земле: африканские девчонки, тугие, как кожа на барабанах, стенают и трясутся голыми в таких дьявольских танцах — забудешь обо всем на свете, даже имя свое забудешь! Да не беспокойся за деньги, я плачу!
В небольшом, мощенном булыжником дворе дома оказалась даже конюшня. Нет, Бартоломео явно преуспевал в Лиссабоне.
Вернулись они под утро. Христофор, оглушенный вином и колдовскими ритмами, засыпал в крошечной комнатушке, куда вела узкая лестница, своими скрипами на все лады напомнившая ему покойную «Пенелопу». Прямо у изголовья его кровати в слюдяном оконце дрожали и перемигивались звезды. От них впервые за долгое время не зависел его путь, он никуда не плыл. Уже засыпая, Христофор вспомнил: а ведь он не спросил, что делает его брат в Лиссабоне и на что живет.
Между тем внизу, в той же кухне, где они обедали, у очага, совершенно протрезвевший брат извлекал и внимательно осматривал содержимое котомки Христофора. Особенно тщательно и озабоченно пролистал он книгу, словно что-то искал. Потом, аккуратно сложив все имущество обратно, пожал плечами, вздохнул и задумался.
«Портоланы картографа Коломбо»
Что и говорить, это был странный дом, хотя на вид — самый обыкновенный, каких много было в Альфаме. Он имел два выхода на две улицы — почище и погрязнее. Комната, где обитал Христофор, выходила на ту, что погрязнее, как раз нависая над замощенным двором с конюшней, а вход на улицу почище имел над дверью вывеску, на которой значилось: «Портоланы картографа Коломбо». Другая вывеска под ней, поменьше, оповещала, что только здесь и нигде более можно купить самые точные морские карты — всех берегов, какие только есть в подлунном мире. Да, его «сухопутный» брат Бартоломео, оказывается, владел магазином морских карт! Христофор не мог поверить своим глазам: лучшее же дело, которым только можно заниматься, живя на суше! Однако низкую, страшно скрипучую дверь лавки часто отягощал здоровенный ржавый замок: Бартоломео открывал магазин редко, от случая к случаю, торговля еле теплилась.
Христофор сразу же, не особенно испрашивая разрешения брата, занялся лавкой, начав с того, что смазал у двери петли и затем, непрестанно чихая в клубах потревоженной пыли, составил список тех карт, что еще можно было продать (большинство остальных безнадежно устарело). Бартоломео с видимым облегчением вручил Христофору ключ от замка — тяжелый и внушительный, словно ключ от города. Бывший навигатор обошел потом все портовые таверны (в некоторых его узнавали), раздал их хозяевам по реалу-другому, и те уже расхваливали морякам лавку «Портоланы картографа Коломбо».
Потянулся ручеек покупателей. Пошел слух, что рыжий парень за стойкой «Портоланов Коломбо» — бывший штурман, знает дело, и приходили к нему за картами опять. Запах пыли из лавки улетучился, заменившись волнующим, терпким запахом пергаментов и кожаных переплетов. Христофор с удовольствием вдыхал его (хотя, если уж совсем честно признаться, без рыбных «ароматов» из кухни синьоры Амельды тоже не обходилось!) и радостно подсчитывал увеличившуюся выручку.
Вскоре Христофор продавал уже не только карты, но и книги. Началось так: приобрел для себя по случаю знаменитую книгу «Imago Mundi» Пьера д’Альи, но когда, прочитав, без труда продал ее по цене новой, расширил торговлю. Книги по навигации и астрономии доставляли в огромных деревянных ящиках, на них внушительно значилось «Incunabula[260] di Aldus Manutius» или «Incunabula Florentia». Христофор вслепую, по запаху переплета, мог определить, откуда пришел груз: книги из Венеции приходили в ящиках, выстеленных сухой морской травой, из Флоренции — какими-то пряными стружками, из Германии — обычными.
Народ в лавку со временем захаживал уже не обязательно только за покупками: часто навигаторам на покое просто хотелось посидеть, полистать карты и поговорить о море и о себе. Зачастил в лавку и ученый люд. У этих — как бы тщательно или небрежно ни были они одеты, неуловимо ощущалось что-то общее, но Христофор не мог бы объяснить что. Кто говорил с немецким, кто — с фламандским или английским акцентом. К покупкам относились по-разному: одни, завладевая книгой как сокровищем, плотоядно поглаживали переплет, другие — только взглянув на названия, деловито набирали столько книг, что приходили со слугами, и те потом несли покупки в медных ящиках с деревянными ручками — защитить книги от непогоды.
Бартоломео поражался способности брата, лишь пару раз взглянув на карту, в точности запомнить ее и начертить по памяти — даже такую сложную, как портолан лигурийского берега. Христофор и знать не знал, что это какой-то там дар: обычная штурманская привычка, мало ли что может случиться с куском пергамента на корабле, надежнее все держать в голове! Бартоломео смекнул: не нужно теперь платить копировальщикам, отличная экономия! Христофор полностью заменил брата за прилавком (кроме тех дней, когда привозили много новых карт и копировать приходилось много).
С братом у них словно установился молчаливый договор — не вмешиваться в дела друг друга. Нет, если честно, Христофор однажды не выдержал и спросил у Бартоломео, откуда тот взял деньги на покупку лавки и товара: ведь из Генуи он прибыл в Лиссабон всего лишь слугой банкира. Брат раздраженно ответил, что надо уметь устраиваться, и что ему помогает… ну… одна дама, имя которой он честью поклялся не раскрывать. Христофор понял, что брат… В общем, что тут, скорее всего, вряд ли вообще уместно слово «честь». Но осуждать не стал: брат прав: каждый бывший савонский ткач устраивается как может.
Тем более что времени на разговоры оставалось не много: брат все время был страшно занят, постоянно то появлялся, то исчезал. Со двора его посещали разные люди. Каких-то Христофор видел только однажды, какие-то возвращались опять. Например, благообразный седой старик-плотник с деревянным рундучком (он никогда и ничего у них не починял); мальчишка, продающий певчих птиц в клетках (только птиц им с братом и не хватало!); старуха-прачка — незаметная, как мышь, со своими свертками белья; и незапоминающаяся, бесцветная девушка-цветочница, у которой примечательного было только — жутковатый, совершенно детский хохоток (ну, ее появления хоть можно было понять — иногда она оставалась у Бартоломео на ночь).
Сеньора Амельда, обычно не расположенная к разговорам, одинаково равнодушно относилась ко всем посетителям, когда заставала их в доме, что случалось редко — она по целым дням пропадала на рынке Эстрелья и в рыбацком порту, частенько возвращаясь навеселе.
Все время, остававшееся у него от продажи и копирования карт, Христофор изучал книги по географии и навигации. Перечитал старого знакомого — Марко Поло. Потом дошла очередь и до Птолемея, Мартино де Боэмия[261], Тосканелли и Пеголотти. Для этого пришлось брать уроки латыни у тощего приходящего школяра, который учил его за еду. Наука оказалась не таким уж дешевым удовольствием: парень обладал таким аппетитом, что уминал все запасы Амельды в один присест, но дело свое, кажется, знал.
В латинских томах Христофор обычно пропускал страницы с философскими размышлениями, не относящимися к делу, зато необычайно тщательно изучал места, где говорилось о вещах конкретных — ветрах, течениях, звездном небе, континентах и островах. Ему даже пришлось подвесить к двери колокольчик, который звонил, как только заходил посетитель, так как, углубившись в книгу, он мог совершенно забыться.
Сеньора Амельда только поначалу показалась суровой. Да и, надо сказать, это к Бартоломео она относилась почтительней и старалась вести себя в его присутствии прилично, а вот с Христофоро усатая сеньора явно не церемонилась, а, может быть, он просто больше пришелся ей по душе. Она не пропускала случая ущипнуть его за задницу, когда он меньше всего этого ожидал, и хохотала как безумная, и хлопала в ладоши, словно артисту, когда он в ответ виртуозно обзывал ее выразительнейшими портовыми словечками. В общем, они отлично понимали друг друга.
Вдовы и наследники почивших в бозе или сгинувших в море навигаторов иногда приносили в лавку подержанные карты на продажу. Устаревшие, в разводах, захватанные грязными пальцами, ничего ценного такие карты обычно не представляли.
Однажды в лавку пришла женщина, одетая по-вдовьи. Молодая. Сероватый сверток с младенцем. Змеи таких же сероватых, набухших жил под бескровной кожей рук. Она чем-то напомнила Христофору мать: тот же тип лица — неяркий, но это становится неважно, потому что глаза — не забудешь. Карты, которые она принесла, не стоили и гроша, но Христофору приглянулась эта женщина — потускневшая, с ранними морщинами. Он дал ей гораздо больше, чем стоили ее карты, и стал приходить к ней в небольшую комнатушку под самой крышей в Белеме. Только и хорошего было в этой комнатушке, что за окном (с рассохшейся рамой, в которую вечно страшно дуло) медленно тек сероватый Тагус, словно распахнутой пастью гигантской змеи старавшейся заглотить море (таким Христофор столько раз видел это устье Тагуса на картах). И там, за четкой серо-синей границей морского слияния, все оно и было — все неоткрытые земли.
Младенец обычно спал в своей деревянной, похожей на гробик люльке в уголке. Дорес не была проституткой: природное целомудрие ее характера, жестоко нарушенное нуждой, трогало Христофора до глубины души. Но он всегда оставлял женщине денег «взаймы», и она, каждый раз заливаясь краской, сбивчиво обещала отдать и называла какие-то сроки.
И он кивал и подыгрывал ей в ее печальной пьесе. И, выходя от нее, клялся, что не женится никогда, чтобы его жене не приходилось потом вот так… если он сгинет в море…
Для покупателей, готовых побольше заплатить за карты и книжные новинки, позади магазина имелась «чистая», посветлее других, комната с большим очагом, столом и лавками. Наиболее частым ее посетителем был франтоватый молодой человек с вальяжными манерами, странными при его худобе, и с воротником такого размера, что с трудом протискивался в дверной проем, чуть боком. Худой-то худой, а икры его в черных чулках были полными, похожими на бокастые винные кувшины. Вообще, какой-то он был несуразный, думал Христофор. Бартоломео однажды попросил его, чтобы этого франта провожали в «чистую» комнату в любое время дня и ночи, когда бы тот ни пришел. Это была странная дружба. Франт явно не имел никакого отношения ни к картам, ни к мореплаванию. Брат называл его сеньором Жоаном, но когда Христофор однажды обратился к нему по имени, он не откликнулся, видно, «позабыв» собственное имя. Христофор мог побиться об заклад, что юнец был таким же «синьором Жоаном», как он — «синьорой Амельдой». Кстати, от предложенной ему Амельдой ветчины он тоже однажды отказался с выражением, насторожившим Христофора. Вот тогда он не выдержал и решил напрямую спросить у брата, не находится ли он в каком-нибудь сговоре с тайными иудеями или еретиками, и вообще — что происходит в их доме?!
Бартоломео слушал Христофора с покровительственной гримасой, словно это он был старшим братом, и потом заверил, что ни с какими тайными иудеями и еретиками он не имеет никакого дела и остается самым честным католиком. Христофора это не удовлетворило, он продолжал смотреть на Бартоломео с подозрением.
— Послушай, не смотри на меня так! — заявил Бартоломео, — Да и какое право ты имеешь меня судить?! Я вылез из нищеты и не собираюсь скатываться туда опять. А все остальное — не твое дело. Что до моей верности Господу и Понтифику Римскому — разве я пропустил в Кармо[262] хоть одну мессу или исповедь? — Что правда, то правда: в церковь они ходили вместе! — Более того, — уже примирительно продолжил Бартоломео, — не сегодня-завтра я ожидаю с визитом не кого-нибудь, а настоятеля монастыря, кастильца из Пал оса, как сам понимаешь, человека благочестивейшего. Если меня не окажется дома, потрудись быть с ним гостеприимным. Проведи в столовую и попроси подождать, но не в лавке: человек с дороги, устал, поди, а ведь у нас вечно толпится народ.
— Этот «народ», между прочим, покупатели, благодаря которым у нас хлеб на столе.
— Ладно-ладно, все знаю и без тебя!
— И какое у святого отца может быть к тебе дело? Ему что, нужны морские карты?
— Вот именно. Ты догадлив! Кому только ни нужны в Лиссабоне морские карты!
— Чует мое сердце, не кончатся хорошим все эти твои тайны.
— Придет время — может, и сам все узнаешь, не пытай меня сейчас.
— Да уж не хотелось бы, чтобы пытать начали меня самого… Хоть бы знать, за что… Если с еретиками и иноверцами ты не связан, тогда скажи хоть, на кого шпионишь — на генуэзцев, венецианцев, кастильцев, англичан, французов? Что не на магометан — это точно. — Он обвел рукой лавку. — Эти-то наверняка платить должны пощедрее. — И тут его осенило: — Неужели… Ватикан?
Брат выругался и хлопнул дверью так, словно грохнула ломбарда.
Насчет народа в лавке Бартоломео был прав: время стояло зимнее, штормовое, капитаны суденышек поменьше ждали весенней навигации, так что посетителей зимой обычно захаживало больше, но многие — просто посидеть в тепле, потрепать языком, так ничего и не купив.
И вот через несколько дней после их разговора, холодным зимним днем 1479 года от Рождества Христова в лавку вошел весьма полный францисканец (уж если честно — протиснулся в небольшую дверь) с приятным, мягким выговором и добрыми кустистыми бровями.
— Вы — сеньор Бартоломео Колон?
— Нет, я его брат, Кристббаль — ответил по-кастильски Христофор.
— Прошу вас, скажите брату: прибыл отец Марчена из монастыря Ла Рабида, за портоланами капитана Пинсбна[263]. Португальский выговор францисканца[264] был безупречен. В лавке пока было пусто, но так всегда и случалось: то никого, а то, не успеешь оглянуться, — уже набилась целая толпа.
— Брат сказал, что скоро вернется, ваша честь. Он просил проводить вас в столовую, там просторнее…
Францисканец приятно улыбнулся:
— Это намек, что моим объемам требуется более просторное помещение?
Христофор ответил уверением, что совершенно не имел ничего такого в виду, ждать святой отец может где ему угодно, и спросил, не принести ли вина и, может быть, сыру и хлеба? Тот отказался: не голоден, и с интересом оглядывал магазин и карты на стенах.
— Я подожду здесь, если позволите, — сказал святой отец, усаживаясь тут же в лавке на грубо сколоченный стул у полки книг, выставленных для продажи. Хлипкий стул жалобно охнул.
Христофор вежливо улыбнулся и вернулся за конторку: требовалось подсчитать недельную выручку, написать письма с заказами новых карт в Венецию (две карты Канарских островов и побережья Уэлвы — эти почему-то продавались лучше всего), скопировать карту мира Тосканелли для вывешивания на стену (вывешенная месяц назад начала выцветать!), да мало ли!
Уже там, за конторкой, его заставил вздрогнуть неожиданно громкий, радостный возглас отца Марчены:
— О, да у вас имеются и книги Мартино де Боэмия! А ведь не далее как позавчера здесь, в Лиссабоне, мне посчастливилось встретиться и поговорить с ним самим. Ученейший, изумительный человек! Мы проговорили не менее часа, — сообщил Христофору приор. Он был явно в восторге от этой встречи с известным географом, и ему не терпелось с кем-то поделиться. — Кстати, синьор де Боэмия полностью согласен с идеями синьора Тосканелли во всем, кроме употребления сырого чеснока для предотвращения простуды. — Марчена добродушно засмеялся, — И независимо друг от друга эти географы изобразили очень сходную модель нашего мира. Это ли не удивительно?! — Судя по голосу, приор был в искреннем восторге и в полной уверенности, что собеседник понимает, о чем идет речь.
Христофор бросил на кастильца заинтересованный взгляд. А гость продолжал оглядываться и рассматривать карты, отлично прикрывавшие дранку на давно не штукатуренных и не беленых стенах, словно что-то искал.
— Да вот и она! Это ли не чудо Господне? Карта Тосканелли! — вскричал Марчена хорошо тренированными легкими проповедника, даже заставив Христофора вздрогнуть. Пухлым пальцем приор указывал на карту, тщательно и не без некоторого артистизма скопированную Христофором с экземпляра, полученного из Флоренции.
Ученый флорентиец отрицал правильность расчетов окружности Земли самого Птолемея — аксиому для большинства географов. Доктор медицины Тосканелли поражал всех своей разносторонностью: он успевал заниматься и финансовыми делами в банке Медичи, и чистой математикой; он помогал строить грандиозный флорентийский собор «Дуомо» своему другу архитектору Брунеллески, и делал компасы и гномоны, и наблюдал кометы, и чертил карты мира, и вел переписку как с безвестными навигаторами, так и с португальским королем, сообщая ему об открытии рассчитанного им «короткого» пути из Европы в Азию, и даже переводил с греческого Страбона. И когда он все это успевал?
С тех самых пор как Христофор достал карту Тосканелли из ящика с пряными опилками и развернул ее, она сильно занимала его мысли: ведь карта показывала океан совсем не таким безбрежным, как рассчитал Птолемей. А на пути к Индии и Китаю в океане изображен был большой остров Сипанго! Там корабли могли бы сделать остановку, запастись провизией и пресной водой! Христофор так много думал об этом с того самого дня (месяц назад), когда впервые увидел карту, что даже недодал сдачи одному почтенному пожилому лоцману из Белема. А потом не выдержал — и написал самому синьору Тосканелли. Он задавал ученому флорентийцу несколько вопросов, которые могли быть вполне растолкованы как сомнения в некоторых деталях его стройной теории (за помощь с грамматикой Христофору опять пришлось кормить ненасытного школяра!). Откуда же было Христофору знать, что авторы любых теорий вот этого как раз очень не любят — каверзных вопросов. Возможно, Тосканелли решил поставить на место дилетанта, возможно, была другая причина, но безвестный лиссабонский картограф все-таки получил от ученого флорентийца ответ! Сам этот факт вдохновил Колумба несказанно, хотя конкретных и вразумительных ответов послание не содержало. Прекрасная бумага и солидная печать укрепили опасные мысли навигатора: раз ответил такой известный ученый, может, и королевский секретарь не так уж недосягаем?
— Карта Тосканелли показывает, что океан совсем не так велик, как считают, и уже поэтому заслуживает внимания, — сдержанно ответил Христофор и, чуть пораздумав, добавил: — Я писал синьору Тосканелли, и он мне ответил.
Заросли бровей колыхнулись удивленно:
— О чем же вы ему писали, сеньор Колон?
— О вещах практических, по поводу плавания через Океан.
— Вы моряк? — спросил францисканец. Мог бы и не спрашивать: по рукам Христофора с задубелой кожей, в застарелых лиловых мозолях от канатов все и так было видно.
Надо заметить, несмотря на то, что идея непознанных земель за морями страшно увлекала Марчену, передвижение по воде давалось святому отцу нелегко, более того, его буквально выворачивало наизнанку, когда бы он ни путешествовал, даже по относительно спокойному морю. Поэтому, услышав ответ Христофора, он покачал головой уважительно.
— Пятнадцать лет на палубах кораблей, святой отец…
— Пятнадцать лет… — вежливым эхом отзвался приор. Он затруднялся определить возраст Христофора — вроде бы и молод, но на висках уже очень сильно серебрилось…
— И вот как ты думаешь, моряк, возможно ли, если все время плыть на запад, из Португалии… или, скажем, Кас-тильи, — доплыть ли через океан до этого… острова Сипанго, или Антиллы, или даже Индии, богатой золотом и специями, как советует достопочтеннейший Тосканелли?
Отец Марчена остановился в лиссабонском францисканском аббатстве по приглашению местного приора и ясно видел: в Лиссабоне лихорадка открытия новых земель проникла даже за монастырские стены. Да и то сказать! Португальцы с досадной для испанцев регулярностью «наталкивались» на какие-нибудь доселе неоткрытые острова и прибавляли их к своей растущей империи. Отец Марчена тяжело вздохнул: в Португалии скапливаются несметные богатства из африканских колоний и новооткрытых океанских архипелагов, а в это время Кастилья одиноко истекает кровью в священной войне с маврами, очищая от них Европу. («Дана же такая сила благочестия и воинского таланта слабой женщине — светлейшей Изабелле, да хранит ее Господь!») Марчена часто бывал при дворе и давно уже попал под обаяние своей королевы — пламенно благочестивой, обворожительной и стремительно нищающей от военных расходов! Португальцам, столетия назад избавившимся от мавров, теперь наплевать на испанский Крестовый поход, на кастильскую Реконкисту! Их куда больше заботят «золотые тельцы» африканских копей. Ему, христианину и кастильцу, не пристало стоять в стороне и не приложить всех усилий, чтобы содействовать своей королеве в восстановлении Справедливости и торжества Santa Fe — Святой Веры! А раз так, то отец Марчена никогда не отказывал хорошему другу и королевскому исповеднику Эрнандо Талавере, если тот просил что-нибудь кому-нибудь передать в Лиссабоне или привезти что-нибудь из Лиссабона обратно, прекрасно понимая всю опасность таких услуг. А вскоре Талавера и сам все поведал ему до конца, намекая и на возможный мученический венец во имя святого дела. И даже это приора не испугало. Воистину, в Марчене героический дух наполнил совсем не героическую оболочку.
— Доплыть до восточных стран, если все время плыть Океаном на запад? — задумчиво переспросил итальянец картограф из-за своей конторки. — Думаю, доплыть возможно куда угодно, святой отец, если у тебя добрый корабль, вдоволь пресной воды, бакалао и веры.
Марчена посмотрел на собеседника с интересом.
— Несомненно, вера должна предшествовать всему остальному? — тихо и твердо поправил францисканец Христофора.
— Несомненно, святой отец, несомненно. Но и доплыть — это полдела. Важно ведь — и вернуться!
— Если верить ученейшим сеньорам — Тосканелли и Боэмия, которые, на мой взгляд, весьма и весьма аргументированно заключили, что западный океан не так уж велик, а Азия гораздо ближе, чем считал Птолемей, переплыть океан и вернуться становится выполнимой задачей, не так ли?
Христофор не спешил с ответом.
— Говорят, что оба они заблуждаются, сеньор Колон. Но не могут же заблуждаться сразу двое замечательных ученых!
По тому, как итальянец на него посмотрел, было очевидно: к своим делам за конторкой он уже не вернется.
— Святой отец, мне далеко до ученых. Всему, что я знаю, я научил себя сам и сделал кое-какие собственные расчеты… — Марчена улыбнулся этому самоуверенному «собственные расчеты»: с такими-то натруженными руками палубного матроса, в которых трудно и представить-то себе перо, если бы он не видел сейчас его ручищу с пером за конторкой! А Христофор продолжил: — Я провел больше года, внимательно изучая книги различных географов и навигаторов, святой отец, и мне стало ясно одно…
Христофор вдруг энергично бросил перо на конторку. Оно упало на пол, но рыжий картограф не обратил на это абсолютно никакого внимания. Марчена наблюдал с удивлением: человек, который только что спокойно делал записи за прилавком, изменился разительно. Теперь он со страстью жестикулировал, словно заполняя своими большими руками почти всю лавку:
— Мы все меряем этот мир по-разному, на свой лад! И неизвестно точно, какое расстояние имели в виду древние, рассчитывая свои «лиги» и «мили». Можно предполагать! Но не знать наверняка! А значит, невозможно точно рассчитать размер Океана. И даже если бы это было возможно, мало кто видит другую трудность: время меняет все — людей, береговые линии, даже то, где стоят созвездия на небосклоне. Вот все уверены, что прав Птолемей. А ведь в его время даже звезды стояли по-другому. Я сравнивал. И это еще не все. Однажды допущенная кем-нибудь из ученых ошибка в расчетах или описка переписчика или переводчика повторяется из книги в книгу, умножается, искажает все последующие расчеты. А если таких ошибок несколько?!
Пухлый приор уже смотрел и слушал зачарованно.
— Продолжай, картограф! После учения Господа нашего больше всего меня интересует география. Так и кажется, что здесь, в Лиссабоне, даже первые слова младенцев — «Тегга incognita»[265].
Христофор вдруг начал энергично доставать с полок у себя за спиной и выкладывать на прилавок перед Марченой тяжелые книги в кожаных переплетах. Марчена смотрел на него, вспоминал Бартоломео, которого однажды встречал, и думал, как непохожи братья.
— Мир, как винный мех, то расширяется, то сжимается, от книги к книге! Вот! — Христофор продолжал снимать фолианты с полок под шум сильного дождя за окном. За разговором они и не заметили, как он начался!
Полузадушенно звякнул привязанный у двери колокольчик — совсем некстати вошел покупатель. Наметанным глазом взглянув на вошедшего, Христофор сразу понял, что вряд ли это покупатель серьезный, значит, подождет: желающих просто поглазеть на карты и потравить байки каждый день в лавку наведывалось немало.
Коротышка в мокрой одежде, которая явно была с чужого плеча, поклонился, поспешно закрыл за собой тяжелую дверь и нерешительно оглядел магазин. Видя, что продавец занят с почтенным францисканцем, он повесил шляпу на одиноко торчавший из стены гвоздь (на полу под ней сразу образовалось небольшое озерко) и стал рассматривать развешанные по стенам карты.
Христофор бросил на него быстрый взгляд, но успокоился, — к столу с более дорогими портоланами тот в своей мокрой одежде пока не подходил. Ему было вовсе не до посетителя, — пропади все пропадом, Марчена задел его самое больное место. Он говорил с жаром, выкладывая на прилавок все новые книги.
— Вот он, знаменитый «Альмагест» Птолемея, переведенный, как известно, с греческого на арабский, а затем — на латынь. Так вот: в латинском и греческом переводах расстояния приводятся разные! Я сравнивал таблицы!
— Ты владеешь греческим? — спросил приор немного рассеянно. Увлеченный, Христофор совершенно не замечал, что францисканец отчего-то поглядывал на вошедшего обеспокоенно.
— Немного. Я долго плавал с капитаном-греком, — быстро пояснил он и продолжал: — А вот Пеголотги — всем известная «La practica della mercatura». Здесь все хорошо, пока не доходит до расчетов. Расстояния измеряют то днями, то лигами самой разной длины, то смешивают и то, и другое. Как тут правильно рассчитать величину океана, как разобраться? Вот — достопочтенный Сильвио Пикколомини, а вот — лучшее из написанного: Пьер д’Альи, «Imago Mundi»! Смотрите сами, святой отец. — Он положил на прилавок еще один том, открыв его на роскошной карте на весь разворот.
При этом имени отец Марчена одобрительно закивал. Разговор с картографом, головой касавшимся черных матиц потолка, был настолько интересен, что приор из Ла Рабиды даже перестал беспокоиться по поводу вошедшего, на которого сначала взглянул весьма настороженно.
А коротышка уже позабыл о картах на стенах, повернулся к ним и вмешался в разговор:
— Они сидят там у себя в домах, эти господа географы, среди пыльных книг да чернильниц, чиркают перышками да, прищурившись в окошко, рассчитывают, как велики моря, а сами-то и носу за дверь не высовывали, уж не говоря о том, чтобы ступить на палубу!
Христофор покачал головой с пониманием.
— Вот вы, святой отец, спросили, можно ли переплыть океан, если в действительности он меньше, чем рассчитано у Птолемея? Но дело-то тут не только в расстоянии.
— А в чем же еще? — спросил отец Марчена.
Тут коротышка вмешался опять:
— Вы уж простите великодушно меня, простого морехода, святой отец, но отвечу за сеньора картографа. Дело тут очень простое. Нельзя и пруд переплыть, если не знаешь ветров. Так и будут зависать паруса, как… сушеные гроздья. — Он явно не дал вырваться менее пристойному выражению. — Нужно знать, куда и как дуют в тех неведомых водах ветра, да еще — какие течения: неровен час попадешь в какой-нибудь Torrent vagabondo, и унесет он тебя к дьяволу в… глотку. — Уж, простите меня, грешника, за словоблудие, святой отец! — Мореход приложил к груди лиловую, чуть припухшую руку пьяницы с обкусанными ногтями.
— Ученые книги — они, конечно, дело хорошее, — продолжил он, — но море, оно — само как книга. Как меняется цвет воды, куда несет по борту морскую траву, как быстро и какие идут облака, какая идет волна и в каком направлении, даже куда летят птицы — вот что нужно читать в море, это любой скажет! Не любопытно ли, как Зарко и Перестрелло открыли Мадейру и Порту-Санту? — Посетитель, не дожидаясь приглашения, сел на один из трех стульев, стоявших в ряд у беленой стены. Христофор и францисканец посмотрели на коротышку с интересом. Всех троих разговор захватывал все больше. — Скажете, как и все — мол, удача, да точные карты, да ученые книги их привели к островам? Нет! А что?.. — сипловато спросил он, явно довольный вниманием.
— Птицы, butio[266]! — быстро ответил Христофор. — Их вели пути перелетных птиц.
Коротышка закивал согласно, хотя и разочарованно, как-то резко прекратил разговор (видимо, хотел сам удивить собеседников, но не получилось), поднялся и опять проковылял к картам на стене.
Христофору очень хотелось поговорить с ученым францисканцем о многих вещах — о странных трупах, найденных в океане, о Torrent vagabondo и, самое главное, — о пророчестве Исайи об островах и еще о многом другом, но при незнакомом посетителе не хотел затевать столь важный разговор. Вскоре, совершенно некстати, вернулся запыхавшийся, продрогший и промокший Бартоломео и торопливо, бросив испытующий, недовольный взгляд на коротышку, увел приора в столовую, уже оттуда крикнув сеньоре Амельде (она по причине плохой погоды и неудачного торгового дня вернулась с рынка раньше), чтобы принесла им туда чего-нибудь погорячее.
В дверях Марчена обернулся:
— Я надеюсь, мы вскоре продолжим с вами нашу преинтереснейшую беседу, сеньор Колон.
О, да, они непременно ее продолжат, хотя случится это совсем не вскоре, а спустя несколько лет. Причем при таких обстоятельствах, которые ни один из них пока не может и предположить: отец Марчена даст беглецам — Христофору и его пятилетнему сыну — приют в своем монастыре.
Христофор решил закрывать лавку — вряд ли уже кто-нибудь пожалует по такому ненастью. Но коротышка не уходил. Он попросил карту Мадейры, все рассматривал ее на неловко вытянутых руках, присев на грубый стул у стены. На нетерпеливые, раздраженные взгляды Христофора он не обращал никакого внимания. За окном бушевал зимний ливень. В лавке — тепло и сухо…
— Они ведь были никем, когда их знал мой отец. Так, навигадорами, других не хуже, но и не лучше! — неожиданно сказал он.
— Кто был никем? — с раздражением спросил Христофор. Сейчас он скажет посетителю: либо плати за карту, либо положи ее на место и ступай восвояси.
— Да все они были никем — и Зарко, и Теикшейра, и Перестрелло этот. Первооткрыватели! — В голосе его слышалась горькая усмешка.
Христофор не просто хорошо знал эти имена, он одержимо старался узнать все о том, как получилось у этих людей добиться всего, о чем мечтал в Лиссабоне каждый.
Коротышка поднялся, чуть прихрамывая, подошел к прилавку и аккуратно расстелил карту, словно хотел что-то показать на ней Христофору, но ничего не показал, а вместо этого зло хохотнул:
— Это потом уж они оделись в бархат и завели себе дружбу с грандами, лошадей и лучшие дома. А мой отец знавал их, когда эти подонки были просто капитанами, — Он криво усмехнулся: — Перелетные птицы на небе, которые «привели» их тогда к островам, имели лучше родословную и, может даже, полнее желудки. Отец ведь мой с Перестрелло плавал штурманом. Капитан этот вообще был — итальяшка, отец его когда-то из Винченцы приехал простым купцом.
Два укола колючими глазками:
— Не в обиду тебе будь сказано, я уж понял по выговору, что ты — тоже из тех краев… Но я-то все о чем: капитанами они были, отец говорил, так себе. Понять не могу, как Перестрелло смог принца Энрике в своих талантах убедить! Втерлись к нему в доверие. И в придворные пролезли, и титулы получили. Ловкачи! — В голосе звучала такая зависть, что Христофоро показалось: вся лавчонка до низкого потолка наполнилась ею, словно едким дымом (в действительности, это у Амельды опять что-то пригорело).
— Одной ловкости мало!
— Верно. Мало. Еще удача нужна. Без удачи в этом деле нечего и начинать. А потом — нужны упорство и достаточно черноты в душе, да сапоги покрепче, с подошвами потолще, чтобы затаптывать ближнего своего. И выправить все нужные бумаги, закрепляющие твое владение. — Мужичонка вздохнул. — Отец рассказывал, Перестрелло этот мужик был ловкий и умел хорошо обделывать свои делишки. Даром что помешался на старости лет и умер, говорят, в забвении на своем этом острове, Порту-Санту. А может, это Господь его и наказал за моего отца и нашу семью. — Он сделал паузу. — А первым-то Мадейру увидел не Перестрелло, а мой отец. Это он был впередсмотрящим в то утро! — Коротышка выкрикнул это, как будто кто-то ему возражал. Мутная слеза с готовностью подступила к рдящим краям его вывернутых наружу век.
— Когда отец умирал, ни о чем он больше не говорил, только об этом. «И вдруг, — говорил, — разошлись белые как скорлупа облака, и словно гигантский черный клюв пробил скорлупу: пик горы. Черный пик». — Глаза рассказчика остановились и помертвели, словно расступились стены лавки, и он сам все это увидел — и пик, и облака, — Капитан Перестрелло пообещал им тогда: тот, кто первым увидит землю, получит пятьсот мараведи и кусок земли на острове в пожизненную собственность. Ну отец и подумал по наивности и глупости, что слову капитана доверять можно. — Он горько вздохнул. — Рассказывал, что в команде смеялись: «Гляди, Коротышка, а дальше всех увидел!» Ростом-то я — в отца! Но все по-иному получилось. Перестрелло заявил, что землю первым увидел он, а не впередсмотрящий. Там, у них, оказывается, какой-то договор был с принцем Энрике. И для того, чтобы самому Перестрелло числиться первооткрывателем и острова получить, по этому договору выходило, что землю-то должен первым увидеть своими глазами сам капитан. Вот он и объявил перед всеми, что, мол, это облако и гору увидел еще накануне вечером. И в судовом журнале все так задним числом и записал. Врал, не боясь Господа! Так что отцу моему, получилось, ничего никто не должен. А кто он был такой, безвестный штурман, против самого капитана Перестрелло, сотоварища самого принца Энрике Навигадора?! Это потом уж свара началась у капитанов-то: и Зарко, и Теикшейра, Перестрелло — все перегрызлись! — Коротышка горько хохотнул опять. — А Мадейра досталась все-таки не Перестрелло, пришлось ему довольствоваться гораздо меньшим островом — Порту-Санту. Знаешь такой?
Христофор кивнул: совсем небольшой остров, проходили его много раз по пути на Мадейру.
— Ну да ладно, я еще не так уж стар, даром что зубы повыпадали, мне тридцать лет всего. — Коротышка осклабился, показывая Христофору багровые десны с черными остатками зубов. — После Пасхи — опять иду я в море с капитаном Алонсо де Гуэльвой, знаешь такого? — Христофор такого не знал. — Каравелла у него своя, и хоть совсем небольшая, но ходкая. И пьет он в меру. Так что уж на этот раз мои острова от меня никуда не уйдут. — Он вдруг понизил голос и оглянулся вокруг, словно сообщал что-то важное: — Мы с де Гуэльвой до них ведь осенью, может, и доплыли бы. И до этого самого острова Сипанго да Антиллы, о которых все только и говорят. Но попали в переделку, в какую я никогда не попадал: целое море водорослей. Шли не по карте, на карте-то уж «драконы»[267] значились, поэтому шли мы по «тунцу». Сначала подумали, что раз водоросли — значит, земля близко. Но потом началось неладное: никакой земли и в помине, да и воды не видать, а плывешь — словно в вареном шпинате! На руль трава намоталась, как русалкина грива, словно Океан не пускал дальше. И покуда хватало глаз, до самого горизонта, говорю я, — не вода, а вареный шпинат. Вот ужас-то где. Ни один из наших штурманов такого тоже за всю жизнь не видал. А уж когда ночь свалилась… Да какая, небо — ни единой звезды… А страх-то в ночном море всегда сильнее, даже если полжизни провел на воде, поди, и сам знаешь. Жутко всем стало, взбунтовалась команда: проклятье Божье! Мы и повернули обратно.
Христофор слушал жадно, не проронив ни слова. Наверняка, моряк уже не ему первому рассказывал свою историю.
— Ладно, спасибо, что дал в тепле посидеть, не выгнал. А то шел я по Альфаме, продрог до костей — смотрю, окно лавки твоей светится. Ну и зашел. Вот теперь надо бы горло промочить, от рассказов у меня всегда горло пересыхает, а промочить — нечем, да и не на что. Не найдется полреиса? — Спросил без просьбы в голосе, не как побирушка — щетинисто, как равный.
Христофор в глубокой задумчивости поворошил в конторке, протянул ему монету. Глаза коротышки замаслились, колючки притупились.
— Теперь пойду. Острова свои искать! Тогда расплачусь и с тобой. И со всеми! — Шутка у него получилась горькой и двусмысленной. — Все только и делают в Лиссабоне, что надеются найти себе хоть какие-никакие острова. А с ними — золото, и свою землю, и почет, и счастье… Эх… Алонсо де Гуэльва даже королю написал. Просил побольше каравеллу дать, чтобы открыть новую землю, о которой ему якобы доподлинно известно. Вроде, не врет он, Алонсо-то, может, и вправду известно… А может, и врет… Кто ж таким даже со штурманом поделится! Известно — так и молчи, а то и без тебя туда доплывут, другие… Эх, одна бумага и писец чего Алонсо стоили, добрых десять чарок на это выпить можно было! Королю ведь на кое-какой бумаге писать не будешь, и без ученых слов не обойтись!
Христофор посмотрел на моряка обеспокоенно:
— И что король? Ответил ему?
— Нет пока.
— Когда прошение-то подавал?
— Да уж тому год.
Христофор едва заметно вздохнул с облегчением (что не укрылось от цепкого взгляда моряка) и спросил:
— А помнишь, где было это море водорослей? Квадрант что показывал?
Беззубый гаденько захохотал, обнажая синие десны:
— Ну что у меня за морда такая! Вот и ты, видно, меня за дурака принял! Место по квадранту ему скажи! Ты гляди: заволновался, забеспокоился! Байки я тебе морские травил, вот что, синьор картограф! Да, забыл сказать: там еще и голые бабы в «шпинате»-то плавали, а одна — ну точь-в-точь как торговка Амельда с рынка Эстрелья в голом виде, да с рыбьим хвостом! Знаешь такую? Кто ж ее не знает! Вот ужас-то где, кто ж после этого к новой земле поплывет! Из-за нее ведь и повернули обратно. — Он хохотнул над своей шуткой и быстро пошел к низенькой двери:
— Ну-ну, не смотри так, ухожу.
Но на половине пути повернулся и грустно произнес своим свистящим выговором:
— Эх! Дураки мы все! Ну из сотен тысяч одному и повезет, откроет он какой-нибудь остров, а остальные-то «искатели» — по канавам валяются да в тавернах байки травят. И все равно все надеются и ищут. Сам-то здесь, видать, недавно, картограф. Ты учти: Лиссабон — город опасный. Все тут надеются найти новую землю и разбогатеть! Так вот и сиди в своей лавчонке и не думай ни о чем таком. Женись, деток народи, складывай рейс к рейсу. Вот и похоронят и отца твоего, и тебя по-человечески, а не как моего отца — в общей могиле, пока сын скитался. Я глаза-то твои видел, и как заволновался ты, когда про письмо-то услышал. Либо тоже уже королю написал, либо собираешься. Пустое: у короля, поди, все escritores[268] завалены нашими прошениями. Мол, дайте денег и корабли — откроем вам земли, острова, новые пути в Азию, золота привезем, серебра! — Коротышка захохотал издевательски.
— А ну пошел отсюда! — крикнул Христофор с такой неожиданной яростью и выплеснул на коротышку такой вал ругательств, что тот спешно поковылял к двери по неимоверно натоптанному полу, опасаясь расправы — уже не щетинистый, жалкий, еще более уменьшившийся в росте. Он прихрамывал: на одном сапоге у него начисто оторвался каблук.
Христофор яростно хлопнул дверью и, перед тем как ее замкнуть, с растущей неприязнью оглядел лавку брата, в которой он проработал последний год. Низкий потолок с тяжелыми матицами, как на кораблях, нависал тяжело, небольшие, слюдяными ромбиками оконца грозила выдавить в любую минуту непогода, за дверью снаружи скрипела, раскачиваясь под ветром, на железных цепях вывеска.
Открыл дверь. На улице — ни души, серые булыжники поливал дождь. Он сосчитал выручку. Не густо: плохой выдался день. Записал в приходную книгу. Положил книгу на место. В лавке тепло и сухо. В глубине дома Амельда уютно грохотала горшками у очага. «Женись, складывай рейс к рейсу, деток народи» — так сказал беззубый моряк? Лавка вдруг напомнила отцовскую мастерскую. Основа-уток, основа-уток, основа-уток, и он хочет остановиться, но не может, потому что на него смотрит отец!
Вот и в этой лавчонке с низким потолком тоже можно до слепоты, до безумия срисовывать карты давно известных земель. А можно — опять пойти в море и плавать на «сахарниках» или даже работорговых судах, пока не выпадут зубы. Но все равно — оставаться и умереть никем. «А может, и вправду вступить в гильдию картографов, жениться, свой дом в Лиссабоне купить когда-нибудь?..»
Позади него выплыли гигантские, готовые выкатиться из орбит, глаза Амельды:
— Обед на столе, ваша честь господин картограф! — сказала она басом с добродушной издевкой. — Брат твой с сеньором настоятелем ушли куда-то, где, поди, подают что-нибудь повкуснее амельдиной стряпни, так что тебе одному ее жевать!
В ту ночь он спал плохо. Ругались и дрались соседи напротив, билась посуда. Утихомирились только под утро. Христофор закрыл глаза и вдруг почувствовал, что тонет. Погружается в толщу, что становится все темнее. Уже крепко схватила его за ноги «рука Нептуна» и тянет вниз. И жуткое удушье. Он бьется, но тщетно. Вдруг удушье медленно отпускает, грудь больше не болит: какое счастье, он научился дышать под водой! И где-то внизу кто-то поет знакомую андалусийскую песню (да это же тот мальчишка, «крысенок» с «Пенелопы», Салседо, севильянец!). И становится светлее, и проясняется черно-синяя толща, и внизу, на белом песке, по которому носятся тени рыб — «Пенелопа» и Ксенос, и вся команда на палубе. Они задрали лица и машут ему, веселые, более красивые, чем были в жизни, зовут, поднимают над головой тугие винные меха: тоже научились дышать под водой и даже пить! А Ксенос кричит своим охрипшим от вечного ора голосом: «Иди к нам, крысенок, сынок! Соскучилась по тебе наша «старушка»! Тут хорошо. Твое место здесь, с нами!»
Костяная клешня хватает его сзади за плечо, за предплечье и тянет вверх, к светлеющей поверхности. Он поворачивается: в него вцепилось безликое и безглазое белесое существо в темном монашеском балахоне и старается вытянуть его к поверхности посильнее «Руки Нептуна»… Если это
Смерть, то почему она спасает его? Ведь должно быть наоборот… И тут удушье опять зажимает в тиски горло и не отпускает, пока он не пробивает лицом водную толщу и не делает спасительный, прекращающий муку вдох. И сразу же над ним нависает тяжелая тень: он вынырнул рядом с бортом огромной каравеллы. У поручней беззубый коротышка — тот, со злым взглядом, что приходил в лавку. Но — какая перемена: теперь о великолепные его сапоги бьются ножны шпаги, увивается подобострастным змеем бархатный плащ. «Нравится моя новая красотка? — слышит Христофор сверху издевательский голос. — Конечно, нравится! А ведь я нашел свои острова, аккурат за тем морем водорослей они и были!» И перегибается через борт, и смеется — сверху вниз. К коротышке вдруг подходит какой-то великолепно одетый человек, и они начинают увлеченно о чем-то разговаривать. И отходят от борта. Лицо это, несомненно, Христофору знакомо. Где он раньше видел его? Ну конечно же, на монетах! Да это же… король Португалии! О Христофоре забывают. Каравелла медленно скользит мимо. На корме… старик-книготорговец из савонской лавки рассерженно, как тогда, трясет головой, глядя на него… Через мгновение Христофор понимает, что ошибся — это не книготорговец из Савоны, это Авраам Крескес: обе половины его кривого лица — живая и неживая — взирают на него, одна — с презрением, другая — с жалостью… Христофор хочет крикнуть, чтобы он не смел так на него смотреть! Но и лицо Крескеса куда-то исчезает. И появляется мерзкая, обезьянья усмешка убийцы Корвина! В руках у него та самая отцовская плетка. Христофор кричит ему грязные, отчаянные ругательства, а тот отвечает смехом и шутовски грозит ему плеткой. Уменьшаются витиеватые золотые буквы на черной корме: «Santa Maria». Христофор — в воде, оставлен за кормой, и теперь грудь его ломит уже не от отсутствия воздуха. Теперь это нечто более болезененное: знакомая всем неудачникам смесь дикой зависти, неприкаянности и смертной тоски. И по воде черным дымом стелется его горький, хриплый, яростный вой. И… он просыпается!
…Однажды Дорес в своей комнатке показала ему портолан, найденный в старом рундучке покойного мужа. Портолан был старый, порванный и побывавший в морской воде, к тому же очень плохо начерченный, явно неумелой рукой.
— Последняя карта, — улыбнулась она виновато. — Самая старая. Никому, наверное, такая не нужна…
Христофор взглянул мельком: узнаваемые берега Португалии, Азоры, океан. И вдруг неожиданно: очень далеко к западу от Азор — заштрихованный кусок моря с едва различимой пометкой: «…асо». Его прокололо: saigaco[269]?! Морская трава! Нелепый коротышка, видать, не врал про «шпинат»! Выходит, сукин сын и вправду заплывал так далеко на запад! Другие пометки разобрать на карте было решительно невозможно.
Вскоре в одном из ящиков лавки уже лежало наполовину написанное прошение. Оно было адресовано, ни много ни мало, Его Величеству португальскому королю Альфонсо Пятому. И в нем Христофор вовсю использовал ученые слова (бродячего школяра продолжала неплохо кормить его латынь!) и ссылался на теории известных географов, например Тосканелли. В письме, во-первых, звучала непоколебимая уверенность в успехе задуманного плавания, во-вторых, оно содержало его собственные практические выкладки и расчеты, которые, несомненно, должны были убедить короля. И в конце письма, конечно же, Колумб просил. Просил корабли для открытий — во славу короля и Португалии — короткой дороги в Индию, ну и по пути — открытия любых оказавшихся на пути новых земель, плывя в Океане все время на запад от Азор…
Христофор в который раз снял со стены карту Тосканелли, взял штурманскую линейку и измерил расстояние от Азор до Сипанго, быстро набросал в сторонке, на куске испещренного цифрами пергамента колонку цифр, перечеркнул, набросал опять, опять перечеркнул и, наконец, вывел в письме, что «плавание, с Божьей помощью, должно занять не более двух месяцев». Потом опять обратился к колонке с цифрами, шевеля губами, пересчитал опять, перечеркнул «не более двух с половиной» и написал: «не более полутора месяцев». Опять подумал, опять сосредоточенно пошевелил по-рыбьи губами, перечеркнул и это и написал: «не более месяца»[270]. Дорогой пергамент был испорчен: послание королю опять надо было переписывать набело!
Христофор, конечно же, старался зря. О теории Тосканелли король знал и так, причем от него самого: флорентиец незадолго до этого прислал королю очень похожее письмо — с расчетами окружности земли и предположениями короткого пути на Восток, плывя на Запад. Над этими расчетами потешалось большинство придворных географов Альфонсо Пятого, кроме одного ученого — Мартино до Боэмия, но тот вообще отличался эксцентризмом, удивительным для бывшего немецкого купца.
Конечно, Христофор не имел обо всех этих придворных делах никакого понятия (а неведение — лучший друг уверенности) и прошение королю все-таки дописал. И перечитал с замиранием сердца (ни дать ни взять — влюбленный!), и в тысячный раз проверил ошибки, и решил, что это — хорошее, ученое послание, которое секретари непременно должны передать королю. И подписал свое имя на португальский манер: «преданный Его королевскому величеству, королю всей Португалии и Алгарвы Альфонсо Пятому, Cristovao Colombo».
И на следующий день, очень рано, он пошел к огромным, железной фигурной вязи, воротам дворца, где уже затемно толпился народ со всевозможными прошениями. И когда дошла очередь, Христофор передал в малюсенькое железное окошко свой тщательно сложенный и запечатанный самой надежной печатью пергамент (лучший, телячий, немало заплачено!). Протянутое им письмо подрагивало как живое (не иначе, от надежды, что билась внутри!). Рука в окошке молниеносно и небрежно схватила письмо, и он услышал: «Следующий!»
Обратно домой Христофор шагал просыпающимися лиссабонскими улицами. Вот и Альфама, где, словно от страха, лепились друг к другу беленые домишки, где тысячи и тысячи безвестных людей рождались, женились, совокуплялись, покупали снедь на рынке, сушили белье, пели свои fado marinhero, молились, ели жареное мясо (если не было поста), или соленое бакалао (если был пост), пекли хлеб, болели и, сидя на скамейках или поставив на своих замощенных булыжником и загаженных собаками улицах стулья, упоенно сплетничали о чужих, таких же незаметных и бесцельных жизнях. И потом умирали. Так и не узнав ничего о величине земной окружности по экватору[271], и Сипанго, и Тосканелли, и «саргассо» в океане. И без этого знания, судя по своей беспечности, были совершенно счастливы. Словно стаи безмозглых одинаковых рыб, серебрящихся на мелководье, рождающихся и живущих неизвестно зачем. Они не писали никаким королям и не ждали от них ответов, и не мучились стремлением неизвестно к чему, и не томились ожиданием чего-то потрясающего, что должно непременно случиться и однажды полностью изменить жизнь, наполнить ее смыслом, как паруса — ветром. Вот-вот, вот-вот, вот-вот…!
Теперь жизнь Кристофора зависела от того, убедит ли он своим письмом короля Португалии Альфонсо Пятого дать ему, сыну ткача и безвестному «навигадору» из окрестностей Генуи, высочайшую аудиенцию.
Конечно, любой увидел бы: у Христофора Колумба не было никаких шансов. И все же, как вскоре выяснится, писал он королю Португалии и Алгарвы Альфонсу Пятому не зря. Обернется все это, правда, совсем иным результатом, на который он никак не мог рассчитывать…
А в это время в политике…
За соперничеством корон Испании и Португалии на морях пристально наблюдал Ватикан. Но наблюдать беспристрастно — не получалось. И те и другие требовали от понтификов[272] вмешательства и арбитража. Громче всех — Португалия. Обижать ни тех, ни других Ватикану не хотелось: оба родственных королевских двора — опора католической веры в Европе. Поэтому, ратифицировав в 1481 году Алькасовасский договор буллой на Aetemi Regis[273] и тем растащив монархов Португалии и Испании как взъерошенных драчунов, папа Сикст IV провел «линию раздела мира»: все, что севернее 28-й параллели, то есть Канар, — Испании, а все остальное — Азоры, Мадейра, Африка и «любые другие неоткрытые пока земли» — Португалии. Португальцы, собственно, и подали эту идею насчет 28-й параллели, и папа подписал буллу, с которой испанцы согласились ради мира, не заметив подозрительной некруглой цифры «28». Между тем в Португалии начали запирать свои секретные карты, привезенные из недавних экспедиций, на еще более тяжелые замки и приставлять к ним еще более усиленную охрану. Подозревают, что уже на момент подписания этой буллы португальские каравеллы — возможно, волею случая — добрались до восточной оконечности Бразилии и знали об Антильских островах, которые вместе с Центральной и Южной Америкой находились южнее 28-й параллели и, получалось, отходили им по высочайшей булле Ватикана[274]. Но обо всем этом в Лиссабоне пока молчали: для португальцев приоритетом являлось тогда освоение западной Африки, откуда они возили тонны золота и тысячи рабов, логично полагая, что новонайденная заокеанская земля[275], земля на западе, о которой пока никто не подозревает, закрепленная за ними папской буллой, никуда не уплывет и будет тихо дожидаться своей очереди. Так оно до поры и будет. Все изменится потом, когда папой римским станет испанец Александр Борджиа. Белый дым, возвестивший о его избрании, взвился в небо над Ватиканом как раз в августе 1492 года, практически одновременно с отплытием Колумба. Случайное совпадение видеть в этом трудно.
Толедо, год 1480-й. Королева Изабелла
Женщина резко отвернулась от огромной, во всю стену, карты мира и метнулась к темному окну, за которым круто уходили вниз отвесные обрывы Тахо. В окне не было ничего, кроме доверху наполнившей его черноты, но она продолжала стоять, вперившись в стеклянные ромбы невидящим взглядом. Королева кусала ноготь. Небольшой пожар в мраморном камине, похожем на королевское надгробие, выхватывал из сырого полумрака комнату с высокими сводами и спину женщины в черном платье, напряженную, как заряженный арбалет.
Заметим мимоходом, что при кастильском дворе, как ни пытались там устроить что-нибудь повеселее, из всех зрелищ лучше всего все равно получались лишь молебны и похороны.
Несмотря на то, что женщина походила на безутешную вдову (она, к тому же, выглядела старше своих лет), муж ее был жив и совершенно не жаловался на здоровье. Более того, покончив еще утром с нудными делами подписания Алькасовасского мирного договора с Португалией, он вполне приятно проводил сейчас время в узком кругу, празднуя окончание войны, а также, заодно, и свою недавнюю коронацию в Арагоне.
Хорошо, что, кроме огня в камине, иного света в комнате не было: слугам было приказано унести свечи. Если бы муж вернулся (а она все-таки на это надеялась), Изабелла ни за что не хотела бы сейчас показывать ему свое лицо — распухшее, неузнаваемое, покрытое красными пятнами.
Последняя ее, четвертая, беременность была тяжелой, и даже сейчас, спустя несколько месяцев, королева еще не оправилась от трудных родов окончательно. Она ждала, что родится второй сын (первый, дологожданный, принц Хуан, рос болезненным), но родилась крепкая смуглая девочка[276].
Королевский казначей Сантанхел вошел в полутемный зал и растерянно замер в полагающемся по протоколу полупоклоне: такой свою королеву escribano de Racion[277] Сантанхел, пожалуй, еще не видел.
Она подскочила к нему стремительно, словно и не было на ней тяжелого, сковывающего движения платья. Парча прошумела угрожающе.
— Вы предали меня! — Веки ее были распухшими, глаза — безумными.
— Ваше величество…
— Молчать! Все те, кому я больше всех доверяла, предали меня! Почему все стало известно только сейчас, когда договор с португальцами уже подписан не только мной, но и королем Фердинандом, и теперь ничего нельзя поделать? Почему?!
Взметнулось черное кружево: она ударила Сантанхела по лицу. Сильно. Больно. Изабелла совершенно потеряла достоинство и вела себя как рыночная торговка. Сантанхел призвал на помощь всю свою выдержку. Ему, еврею, выкресту, одному из самых доверенных придворных двора Изабеллы и Фердинанда, больше всего на свете хотелось сейчас в ответ звонкую пощечину на распухшей щеке залепить королеве Кастильи, единственно чтобы прекратить истерику. Но он только склонил голову, чтобы она не могла видеть его глаз, в которых могло бы отразиться это желание.