Мировая история в легендах и мифах Кокрэлл Карина
И вот однажды ночью, чувствуя жажду (шли они тогда с острова Терсейры на Гомеру, везли патоку), Христофор вышел на палубу, окутанную густой дымкой, какая обычно бывает в море вокруг Канар осенними ночами. Он почти осушил кружку, привязанную к бочке с питьевой водой, когда услышал за спиной:
— Ты мне еще не исповедовался. Почему?
Христофор обернулся. Монах стремительно и бесшумно переместился на палубе и, подавшись вперед, приблизился к Христофору вплотную. Христофор увидел, как в маленьких, глубоких глазах монаха отражалось бесноватое пламя мачтового лантерна.
— Не в чем. Не успел еще нагрешить… Болен был.
— А хочешь, скажу, о чем ты чаще всего думаешь? — Брат Корвин произнес это с необычным веселым задором, но вином от него не пахло.
— Нет уж, не надо, не для монаха такие рассказы, преподобный брат Корвин, — нашелся Христофор, замерев с пустой кружкой в руках.
— Нет, мысли твои — не только о женщинах. Мучит тебя другое. Столько раз ты сидел в портовых тавернах и думал: не придешь к отплытию, не вернешься на «Пенелопу», начнешь новую жизнь. Но не мог решиться. Тебе страшно. Ты боишься неизвестности, боишься быть никем на другом корабле, боишься все начинать сначала среди более сильных и беспощадных. Ты боишься сойти с «Пенелопы» даже ненадолго, потому что уже не знаешь, как нужно жить на суше, как говорить с непродажными женщинами. И ты находишь себе оправдание: остаешься, мол, потому, что тебе жаль старого пьяницу Ксеноса, уверяешь себя, что ты ему нужен. Твой страх — это единственная правда, все остальное — ложь. Ты хорошо научился верить собственной лжи.
Проклятый монах, как мог он подслушать даже мысли?!
На палубе раздалось шлепанье чьих-то босых ног, чуть погодя — звук мощной струи, кашель, харканье, звук распластанного по доскам плевка, хриплое кастильское проклятье, опять шаги, и все стихло.
— Безродный, везде чужой вечный бродяга Ксенос и латаная-перелатанная «Пенелопа» — это все, что у тебя есть, здесь ты вырос. Но ты сам хорошо знаешь: «Пенелопа» не проплавает долго, а ее капитан все реже бывает при памяти. У него все меньше денег, чтобы платить хорошим морякам. Посмотри, с кем вы ходите теперь между Канарами и Азорами! «Маленькие крысы» да пропойцы. Это сброд, который Ксенос собирает в портах, который ни один капитан просто не подпустит к сходням. Они не понимают даже человеческой речи, только палку и плетку в руках Ксеноса. Они работают, только чтобы заработать на выпивку. Это твоя жизнь. И пока ты боишься, ничего не изменится.
Неожиданно брат Корвин засмеялся так радостно, как смеются дети или безумцы, и Христофор даже вздрогнул. А монах вдруг зачастил тоненьким детским голоском, словно дразнилку:
— Ах, ах, несчастный мальчик! Мальчик ударил кочергой своего padre! Несчастному мальчику снятся страшные сны!
Христофор смотрел на монаха с ужасом: откуда тот все узнал, мерзкая обезьяна?!
— Откуда ты… — процедил он сквозь зубы с угрозой.
Голос монаха совершенно изменился, стал задушевным и проникновенным.
— Ты бредил на своем языке, когда я пытался спасти тебя от смерти святыми молитвами… — ответил Корвин на лигурийском диалекте, да с такими верными интонациями, что Христофору показалось — это говорит его отец, Доменико. — Впервые тогда ты поступил не как маленький запуганный ткач — ты ударил по голове свой вечный страх. Так его! Кочергой! — Монах рубанул воздух. — Но…— Он изобразил шутовской испуг. — Но это тебя тоже навсегда испугало! А почему? Сядем, я давно хотел говорить с тобой, ждал тебя на исповедь, но ты боишься исповедей…
Монах отошел к борту и сел, облокотившись на него. Чтобы побороть тревогу и дать себе время на обдумывание, что же делать и что говорить, Христофор зачерпнул воды и медленно пил. Корвин скинул капюшон, расслабленно оперся о борт спиной и вытянул ноги в сапогах с чьей-то чужой ноги; их стоптанные подошвы казались огромными для его тщедушного тела. В обожженных больших, оттопыренных ушах монаха было что-то одновременно нелепое и ранимое. Он наблюдал, как Христофор пьет, с выражением удовлетворенного охотника, жертва которого уже — в силках. Хотя, ведь и на «Белой голубке» все начиналось хорошо… Главное, найти и разговорить какого-нибудь глубоко раскаивающегося грешника. Этого добра на кораблях обычно хватало.
Одиноко метались корабельные лантерны на мачтах, знающие о своем бессилии перед бесконечной тьмой моря и замирающие от собственной дерзости. «Пенелопа» шла ходко. Из трюма доносился дружный храп. С высоты мачтовой корзины впередсмотрящий по-португальски перекрикивался о чем-то с рулевым на castilla do proa.
— Брат Корвин, ада я страшусь только потому, что там наверняка поджидает меня отец, — сказал Христофор Корвину, садясь с ним рядом.
Монах горько засмеялся. И сказал по-кастильски:
— Глупец. Ты думаешь, что ад — это пещера, где черти топят котлы и кто-то кого-то ждет? Что ад — это боль, причиняемая нашей коже, костям и мускулам? Глупец. Самый страшный на свете ад — вот он где! Вот где! — Монах энергично постучал по струпьям у себя на темени. — Не очень-то ты умен, если до сих пор этого не понял.
— Что мне делать? Вернуться в Савону? Постараться искупить вину перед матерью, братьями? — Христофор сжал виски руками и посмотрел на брата Корвина вопросительно.
— Да-да, конечно, конечно: возвращайся в свою Савону, маленький ткач! — произнес Ковин издевательским тоном. — К чему ты вернешься? К своей клетке — ткацкой раме в полутемной мастерской? — Христофор взглянул на него с ужасом: неужели монаху известны даже его кошмары? — И запомни: самое глупое дело на земле — возвращаться. Никому и никогда не удавалось еще это сделать: вернуться, особенно после долгих лет. Только глупцы колотятся до кровавых кулаков в запертые двери прошлого. Даже если им и удается приоткрыть эти двери, их ждут одни разочарования — опустевшие дома, ставшие незнакомыми города и чужими — люди. Поэтому даже не пытайся.
Это монах сказал опять на отличном лигурийском диалекте. Христофор молчал в изумлении.
Монах увидел это и добавил почти ласково:
— А пока — живи как жил, вози патоку, мучай себя глупыми видениями и воспоминаниями. И придет день — умрешь от лихорадки или дурной болезни, или тебя смоет волной. Если не сопьешься на этой дырявой посудине со своим богохульником капитаном. Не ты первый, и уж конечно, не ты — последний.
— Скажи, что мне делать?! — обхватил голову руками Христофор. — На этом корабле я нашел убежище от…
— Отцеубийства?
— Да, отцеубийства… — Слово было произнесено Христ-фором впервые. — Разве не сказано в Послании святого Павла к Римлянам: «Stipendium peccati mors est»[238]? He потому ли, спустя столько лет, на меня наслана была болезнь, наказание за грех? Ведь я едва не умер…
— Так не умер же! — странно захихикал монах. — Честно говоря, последний пересмотр взгляда на взаимосвязь греха и смерти привел к выводу о том, что он… как бы это помягче… не совсем отражает истину. Грешники оказались способны жить по совершении греха довольно долгое время, либо стараясь искупить его, либо совершенно о нем не думая и даже получая удовольствие от жизни.
Стало зябко от рассветного сырого ветра. Христофор вдруг подумал о том, что не смог бы сказать, сколько доминиканцу лет. Тридцать, пятьдесят, больше?
— Что привело тебя в море, брат Корвин?
Весь тон, и голос, и лицо монаха совершенно изменились. Всю веселость, все шутовство как рукой сняло. Он вдруг порывисто встал, выпрямился (худоба его была такова, что тело с трудом угадывалось под грубой черной рясой, подхваченной грязной бечевкой). Брат Корвин проговорил взволнованно, словно сказать такое сидя было святотатством:
— Пророк Исайя!
У Христофора возникло чувство, что брат Корвин, который говорил только что с ним, так и остался сидеть на палубе, а стоит сейчас какой-то совсем другой человек, которого он раньше не видел.
— Да, и Исайя ведет меня денно и нощно. Послушай, вот оно, пророчество: «Так, Меня ждут острова и впереди их — корабли Фарсисские, чтобы перевезти сынов твоих издалека и с ними серебро их и золото их, во имя Господа Бога твоего». «Ибо вот, Я творю новое небо и новую землю, и прежние уже не будут воспоминаемы и не придут на сердце»[239]. Он схватил Христофора за руку — рука оказалась странно мягкой для такой худобы и холодной, как выпотрошенный кальмар. — Послушай и пойми: в новой земле все прежнее будет — не вспоминаемо и не придет на сердце. Это и станет полным искуплением. Не его ли ты желаешь?
Отпустив его руку, монах опять уселся неподалеку, обхватив коленки в позе обиженного ребенка. Он смотрел прямо перед собой, думая о чем-то, страшно далеком от этой палубы, а когда заговорил опять, голос его прерывался от волнения: «Однажды в моей обители на Ilha do Corvo[240] в келью ворвался ветер и опрокинул свечу на столе. И Библия загорелась. Я схватил ее и, крича и обжигая руки, побежал по монастырю. Навстречу мне выбежали братья, и вместе мы сумели потушить огонь. Но было поздно, все страницы оказались обугленными, на них ничего нельзя было прочесть, кроме вот этих строк, которые я прочел тебе. Слова пророка Исайи… — Монах понизил голос, а взгляд его буравил темноту на палубе, словно он опять переживал все заново. — Все, кроме одной строки, этой: «Так, Меня ждут острова и впереди их — корабли Фарсисские». И я понял, мне был подан знак! — Монах засмеялся весело, словно вспоминая что-то неизъяснимо приятное. — И настоятель увидел, что я был избран найти эти острова, благословил меня и отпустил из обители. Я плаваю много лет и убеждаю капитанов плыть на солнечный закат. Надо мной смеются и гонят с кораблей. Нечестивые и слепые! Как же можно не видеть, не понимать, что все эти пророчества верны?! Азорские и канарские рыбаки рассказывали: когда особенно чист был небосклон, они, увлеченные далеко от берегов косяками рыб, видели землю на закате там, где не должно быть никакой земли. Она появлялась и исчезала, словно видение».
Христофор тоже не раз слышал эти морские байки в портовых тавернах.
— Так ты с острова Ворона, брат Корвин?
— Там и родился. Так меня и назвали[241]. Только уж давно я покинул обитель. — Он снова помолчал и продолжил резким, срывающимся на фальцет голосом, будто кто-то фальшиво играл на флейте: — Разве ты не видишь, что происходит вокруг, Christophorus? Константинополь повержен полчищами сарацин, разрушены храмы. Убит нечестивыми Пресвитер Иоанн и разорено его царство, последний наш оплот на Востоке. Бог отступился от нас, — грустно и торжественно сказал монах. — Недаром столько веков тщетно пытались христиане отвоевать святыни Иерусалима. Все тщетно. Это — знаки конца Времен. — Монах надолго замолчал, опустив голову. Тем неожиданнее был вдруг острый взгляд его глубоких глаз и сиплые слова: — Конец света близок, о нем говорил святой Августин. Рассчитал, что он придется на конец седьмого тысячелетия от Сотворения мира. Но я знаю: он наступит гораздо раньше, — произнес Корвин торжественно. — Попомни мое слово, Конец света придет совсем скоро. Но остается единственное спасение. Не для всех — для тех немногих, кто найдет новую землю и построит на ней новую жизнь, свободную от грехов и ошибок старых земель. Эти люди станут новыми избранниками Бога. Пророки, как уже бывало, указывают нам путь. Я вижу эту землю, сам Исайя рассказывает мне о ней. Я вижу кровли, крытые чистым золотом. Веселых, свободных, богатых людей, не знающих ни мук, ни страхов.
Христофор смотрел недоверчиво. Монах понял, что недооценил его. Приходилось применять другие средства.
Он пожал плечами и буднично произнес:
— А золото и серебро во имя Господа, которое привезут с найденных островов! Какое могучее христианское войско, блистающее латами и реющее хоругвями, можно будет собрать на это святое золото, предсказанное Исайей!
Христофор сидел оглушенный и размякший, привалившись спиной к борту. Волна сильно плеснула в борт, и их забрызгало солеными каплями. Защипало в глазах.
Монах вдруг закрыл лицо руками и тяжело, надрывно закашлялся. Это был нехороший кашель. Когда он отнял от лица руки, на тонких белых губах у него показалась кровь.
Брат Корвин утер лицо рукавом, помолчал. И потом спросил тихо:
— Кто знает, сколько нам всем остается жить? Неужели, Христофорус, жизнь дана тебе для того, чтобы проводить ее на скрипучей «Пенелопе»? Ты должен сделать вот что: освободиться. Освободиться. От «Пенелопы», от Ксеноса, от бессмысленности своих дней.
Христофор уже не был уверен, говорит ли все это монах, или — звучит его внутренний голос, а доминиканец просто шевелит губами.
Монах добавил вкрадчиво:
— Ты только представь, Кристофорус, что кто-то откроет для мира эту давно ждущую нас землю со всеми ее богатствами и приведет туда «корабли Фарсисские»! Потомки вечно будут повторять с благоговением его имя. Слава его будет сравнима только со славой королей, да что там — со славой самого Пресвитера Иоанна! Неисчислимы будут его почести и богатства. Обширнейшие поместья, конюшни лучших коней, флотилии кораблей, красивейшие и недоступнейшие жены! Титулы!
— Ты не безумен ли, брат Корвин? Я — сын шерстянника, ткача… Стань я хоть капитаном… Поместья, флотилии, титулы!.. Родился ткачом — умрешь ткачом, — усмехнулся Христофор.
Брат Корвин придвинулся ближе и опять пропищал издевательским, тонким голоском, как дразнящий ребенок:
— Ох, прости, прости, забыл! Забыл! И на отпевании скажут: почил в Бозе Кристофорус Колумбус, lanarius, иногда, правда, выходивший в море на старой посудине!
— Так и скажут.
Монах вдруг заговорил раздраженно:
— А слышал ли ты такое имя — Диого де Сильвес?
— Кто же не слышал о Лысом Диого? Какой моряк ему не завидует! Лысый Диого открыл Азоры.
— А знаешь ли ты, что начинал он на кораблях как «крысенок», голь портовая?
Христофор припоминал и такие разговоры.
— А знаешь ли ты, что потомки этого «рато пекеньо» — благородные доны и сейчас разъезжают по Лиссабону в каретах роскошнее королевских?! А слышал ли ты о счастливцах и баловнях судьбы — капитанах Перестрелло, Триштане Тейшере и Жоане Зарку?
— Конечно, во всех тавернах от Уэлвы до Санта-Круса знают, как случайный шторм помог им открыть Мадейру и Порту-Санту!
— Случайных штормов не бывает! — резко, как зубастый зверек, огрызнулся монах, — А знаешь ли ты, сколько славы и денег принес им этот «случайный» шторм, и почему при мысли об этой истории у капитанов от Уэлвы до Санта-Круса челюсти сводит от зависти, как от кислого дешевого вина? Этим безродным дано было позволение сидеть в присутствии королей! Оставаться с покрытой головой у трона! Собственные острова! А ведь все они были просто навигаторами, да и то не из самых лучших! А что до благородного происхождения — это за безродного старика Перестрелло, первооткрывателя, владельца и губернатора острова Порту-Санту, одно из благороднейших семейств Португалии, де Мониз, почло за счастье выдать едва вошедшую в возраст красавицу Исабель.
Корвин с удовлетворением видел, что наконец-то разговор по-настоящему заинтересовал его «грешника».
— И какова цена такой удачи, брат Корвин? Ведь чем больше удача, тем выше цена, разве не так?.. — задумчиво проговорил Христофор.
— Да ты никак мула на ярмарке покупаешь! — засмеялся монах. Рот и голос смеялись, а мерцающие под нависающими надбровными дугами глазки оставались серьезными, беспокойными.
— Ты сказал, что поможешь мне… Как?
Тон монаха сразу стал по-деловому озабоченным:
— Помогу. Не сомневайся. Для начала — убеди капитана плыть на поиски западной земли, до самого края ваших карт. С этого и начнем. А потом — увидишь!
Вдруг большой рот монаха опять растянулся в шутовской, обезьяньей улыбке, и опять стал пронзительным, высоким голос:
— Скажи, савонец, что чувствуешь ты, когда тебя бьют? А уж били-то, надо полагать, предостаточно… Или вот, например, если тебя хлестнут плеткой, вот так, наотмашь?.. — Монах резко изобразил это костлявой рукой, занеся ее над Христофором так неожиданно, что он вздрогнул и отстранился.
Заиграли злые желваки, Христофор перехватил руку монаха, тонкую, как жердь. Монах не отнимал ее, несмотря на явную боль, и смотрел с притворным, издевательским ужасом.
— Ты — спас мне жизнь, Корвин, твое счастье. Но знай — когда какая-нибудь тварь, какого бы она ни была звания, заносит надо мной руку…
— Или сапог… или… плетку? — лукаво прищурился монах.
— …тогда я способен на что угодно.
Монах вдруг опять разразился надрывным, нехорошим грудным кашлем. Христофор выпустил его руку.
— Gloria, gloria! — просипел монах, прокашлявшись: — Хорошо сказано! «Способен на что угодно!» Очень хорошо сказано! А вот что вздрогнул, испугался — плохо. Сильна привычка. Все боишься. Знаешь, что ударят. П-о-с-м-е-ю-т. А если так думаешь, то посмеют непременно! Хотя — чему удивляться? Твоего Доменико-то благородные синьоры ведь хлестали плеткой как мула, да еще на глазах у всех.
Христофор сидел, опустив голову. Неужели в бреду он говорил и об этом? Не иначе, откуда же тогда знать монаху?
Совсем рассвело.
Помолчав, монах примирительно добавил, поднимаясь и зевая — ни дать ни взять усталая обезьянка-альбинос, обряженная для чьей-то жестокой потехи в монашескую рясу:
— То, что ты оказался в море, Кристофорус, это правильно. Вот только плаваешь не туда и делаешь не то.
И опять зашелся долгим приступом кашля.
На том и закончился этот странный, разбередивший Христофора разговор.
Однако весь остаток ночи, до самой своей полуденной вахты, он спал прекрасно, без всяких снов вообще и, проснувшись, с удовольствием поел вяленой свинины с размоченными в вине галетами.
Эльмина. Огонь
— И о чем ты только толкуешь с этим безумцем? Он же безумец, хоть и монах. Да простит меня всемогущий Христос и Пресвятая Дева! — сказал Ксенос. Вопрос Христофору он задал по-португальски, «Пресвятая Дева» сказал по-кастильски, а «Христос» произнес по-гречески. И перекрестился, привычно воздев глаза на просмоленный до черноты потолок капитанской каюты (он возлежал на толстом тюфяке поверх своего огромного резного сундука):
— Прежний корабельный духовник, брат Винсенте, был на человека похож, царствие ему небесное, а не на смерть ходячую, как безумец этот. — Капитанский язык ворочался медленно, как ржавая якорная цепь.
Море было спокойным. Они везли вино с Мадейры в Африку, в португальскую колонию в устье Золотой Реки, и капитан уже продегустировал часть груза.
— Почему ты называешь Корвина безумцем? По-твоему, каждый, кто не желает стать твоим собутыльником, — безумец? — спросил Христофор, не отрывая взгляда от карты.
Капитан передумал спать и сел на тюфяке, наблюдая, как Христофор привычно выверял курс и делал записи в корабельном журнале, облокотясь локтями на капитанскую столешницу и обмакивая в намертво прибитую к столу оловянную чернильницу щербатое перо, до того обтрепанное, словно гусем, из задницы которого его вырвали, когда-то пыталось поживиться несколько зубастых лис одновременно. Над столом с ломкими пергаментными портоланами мерно раскачивался, хрипло скрипя цепью, большой лантерн: в просмоленных «норах» корабля всегда было темно, как в гробу, и огонь над столом навигаторов никогда не гасили.
— Так что, этот помешанный, видать, еще не говорил тебе о своих островах и пророке Исайе? — хохотнул Ксенос. — Он мне этим все уши прожужжал — бросить все и плыть на запад от Азор к каким-то островам через океан. То умоляет, то грозит небесной карой и Концом света. Словно утопленник, шляется по кораблю в своем капюшоне, постится да толкует про светопреставление. Не нравится он мне. Да и кашель у него плохой, кровью харкает, перезаразит нас всех. Из единого сострадания к его жалкому виду и благочестию не гоню его.
— Он жизнь мне спас. Ты же знаешь.
— Да, спас, — вздохнул Ксенос. — Вот только откуда появился он в море ни с того ни с сего? Да и о карраке «Белая голубка» ни в одном порту никто не слышал. И про его обитель на Азорах надо бы порасспрашивать. Где, говоришь, она?..
Христофор и впрямь проводил все больше времени в разговорах с доминиканцем о землях на западе. Его поражала целеустремленность монаха: больной, одинокий, проницательный и одновременно полубезумный, скитается он вот так с корабля на корабль, старается убедить людей плыть на запад к новой земле, а люди не слушают и потешаются над ним.
Ветер посвежел. «Пенелопа» по-старушечьи охала и скрипела деревянными «костями», взбираясь на очередную волну, все сильнее раскачивался большой масляный фонарь, от него ароматно пахло теплым оливковым маслом — единственный приятно пахнущий предмет в капитанской каюте.
Христофор поднял голову от карты побережья Западной Африки и увидел, что Ксенос сидит на сундуке и смотрит на него мутным, жалким взглядом выброшенного за ворота состарившегося пса. Христофор словно впервые увидел поседевшие космы капитана, его огромные сизые мешки под глазами и совсем белую, неровно остриженную бороду, торчащую во все стороны, как белый морской еж, на совершенно красном лице, и подумал: как сильно сдал Ксенос за последний год.
— Ксенос, так ты не веришь, что есть острова на западе? — спросил Христофор, ему почему-то хотелось, чтобы Ксенос в них верил.
— Да сто раз слышал я россказни про них в канарских и азорских тавернах за чаркой! — энергично отмахнулся капитан. — Про что только не врет наш брат мореход. Змеи да кальмары больше корабля! Киты величиной с остров! Русалки с хвостами и вот такими здоровенными титьками! Что-то, сколько ни плаваю, ни одной не увидел, а жаль! Все это байки, старые, как море.
— А если не байки, а если и в Библии есть про неоткрытые острова? У Пророка Исайи вот…
— И-и-и, забил монах тебе голову своей деребеденью! После того как пристал ко мне с этими своими островами на западе, ну, прочитал я из этого Исайи в корабельной Библии от нечего делать: как в бреду кто говорил или в подпитии, прости меня, Пресвятая Дева. Вот предсказал этот твой пророк, например, что Иерусалим вернется к иудеям… — Ксенос засмеялся. — Ты подумай: сколько народов, сколько войск христианских и басурманских за него бились, бьются и наверняка будут биться, и вдруг достанется святой этот город лекарям, казначеям, толмачам да менялам, у которых и войска-то никакого нет! Говорю тебе, не забивай этими пророками голову!
Христофор взглянул на него с ужасом.
— Замолчи, Ксенос! Накличешь беду на наши головы!
Он хотел было добавить, что это ведь Исайя предсказал приход Спасителя, но промолчал из опасения какого-нибудь еще более непотребного капитанского богохульства.
Ксенос вздохнул с нетерпеливой досадой: он явно устал от этой духовной беседы, к каким не имел склонности, даже будучи трезвым. И вдруг махнул рукой, чуть подался вперед на своем сундуке и, понизив голос, крайне многозначительно проговорил:
— Ты все это богословие лучше монахам оставь. Тут вот какое дело: нам надо один груз доставить из Африки в Лиссабон.
Христофор смотрел на него обеспокоенно:
— Что за груз?
— Слушай, от кого-кого, а от тебя я скрывать не буду: в Африке может быть жарко, — произнес он с загадочной многозначительностью, которая уже начала не на шутку раздражать Христофора, и усмехнулся собственному остроумию. — Зато, если провернем это дельце, будем обеспечены на всю жизнь. Одного старого знакомого, португальца, встретил я в порту Тарафала, на Кабо Верде.
Пауза Ксеноса затянулась. Христофор смотрел испытующе и нетерпеливо:
— Ну, и дальше что?
— А вот то! Звали его Однорукий, потому что правую руку ему отрубил один турецкий сукин сын, у которого мы были рабами, в плену на Берберском берегу. Мы подкупили тогда одного рыбака и бежали оттуда вместе с Одноруким в Сеуту. От Сеуты я и португалец пошли каждый своей дорогой. — Капитан замолчал от нахлынувших воспоминаний.
Христофор внимательно слушал: он и не знал, что Ксенос, оказывается, был в плену на Берберском берегу.
— Так вот, — продолжил Ксенос, — спросил меня мой старый знакомый, не кажется ли мне, что португальский король достаточно богат и мог бы поделиться со своими поданными сущей малостью — несколькими золотыми самородками… В общем, идем мы в устье Золотой Реки. Туда везем провизию, вино, а оттуда — груз поценнее! Верные люди подкуплены и будут ждать. А в Лиссабоне нас вместе с самородками встретят и заплатят столько, что я смогу поменять свою старушку «Пенелопу» на бабенку помоложе и пошустрее. И поделюсь с тобой честно: хватит тебе и на собственный корабль, и на целую команду. Но! Об этом на «Пенелопе» теперь знаешь только ты, так что держи язык за зубами. И помни: поделюсь с тобой честно, клянусь перед Господом. Вот.
Капитан перекрестился и страстно поцеловал ноготь собственного большого пальца, что должно было убедить Христофора.
Христофор в ярости бросил на стол перо: чернильное пятно разлилось по карте, за которую заплачено было севильскому картографу целых сорок мараведи. Но по сравнению с тем, что он сейчас услышал, такие мелочи больше не имели значения! Подошел к двери, высунул голову, чтобы убедиться — за ней никто не стоит и не подслушивает, вернулся, аккуратно замкнул щеколду (если могла слышать команда, Христофор никогда не позволял себе неуважительного или фамильярного отношения к капитану), а потом кинулся к сундуку, яростно схватил Ксеноса за грудки, приподнял и прошипел ему в лицо:
— Ты думаешь, я не понимаю, во что ты ввязал свои старые cojones!
— Ну, теперь уже не только свои… — неосторожно улыбнулся Ксенос, зажатый у Христофора в кулаках.
— Да, теперь и наши — тоже! Мы идем в устье Золотой Реки, чтобы обратно везти золото, украденное контрабандистами с португальских королевских золотых копей! Эти копи — преисподняя, это знают все. Головорезы, что охраняют тамошнее золото, как змея кладку, редко где еще встречаются на земле! Это если нас не утопят на обратном пути! Мы же течи не успеваем затыкать на «Пенелопе»! От хорошего рыбацкого баркаса не уйти, не то что от португальской линейной каравеллы, а ими ведь кишат подходы к Эльмине, ты же сам знаешь! Если нас потопят — считай, повезло. А если нет — забьют в колодки, дохнуть рабами на руднике! Ты понимаешь, во что ввязал всех нас, старый?!
Он тряхнул его, но Ксенос улыбался, не сопротивляясь, — повис на руках Христофора, как тряпичная кукла:
— А мы поднимем португальский флаг!
— Да хоть сорок португальских флагов! На первом же сторожевом корабле увидят, что «Пенелопа» — «испанка» галисийской постройки, и заподозрят неладное!
— Ну, мало ли галисийских кораблей плавает, может, и не заподозрят! Но ты только подумай, Христофорос, такая удача улыбается только раз в жизни. Ну, ты молодой, а сколько мне еще плавать? Горизонт уже не вижу, все расплывается, турецкую «кадоргу»[242] чтоб они все сгорели! — от венецианской галеры скоро не отличу. Правый бок болит — сил нет, кости ломит перед штормом, хоть плачь. А на Рибейра Гранде[243] я себе уже домик присмотрел на берегу с пристанью и новый каррак по сходной цене. Остров хороший, тихий. Заработаем на этом деле, — понизил он голос до шепота, — буду там доживать, замаливать грехи, жертвовать на церковь, сделаюсь почтенным судовладельцем. Может, даже и женюсь? Наверняка найдется для меня на Рибейре какая-нибудь вдовушка! — Он пьяненько засмеялся.
Христофор со злостью отпустил рубашку Ксеноса, от нее отлетела костяная пуговица и запрыгала по просмоленному дереву. Разговор обещал был долгим: Христофор с размаху сел на прикрученную к полу табуретку у стола — напряженный, взволнованный, злой.
— Ну, вот пуговицу мне оторвал! — с добродушной досадой протянул Ксенос — А чего раскипятился? Всего-то и нужно — привезти груз из Африки в Лиссабон и передать из одних рук в другие. Несколько мешков или бочек, которые положим вот в этом углу моей каюты и которые никто и не заметит. Не тем ли мы занимались годами — перевозили груз? И пропивать деньги на этот раз я не стану. Не-е-ет!
Христофор бросил на Ксеноса недоверчивый вгзляд. Тот вскинулся:
— Да, не стану! Ты молодой, а у меня на старости лет за душой — ни гроша. Сам знаю, что долго моя «Пенелопа» не протянет.
— Не разжалобишь, старый borracho[244]!
Ксенос, словно не слыша, добавил непривычно тихим, словно чужим голосом:
— Христофорос, давно я хотел тебя… попросить. Если суждено мне когда-нибудь на суше умереть, похорони меня как следует, по-христиански. Чтоб все — как положено. Ведь кроме тебя — некому. Сыновей у меня, может, и десятки по всем портам раскиданы, но я о них не знаю, как и они обо мне. Кроме тебя — некому… И чтобы монашки (не монахи, не люблю их!) читали по моей душе. — Лицо его жалко скривилось. — И чтобы хоть напоследок Пресвятая Богоматерь и Христос мой страшный грех простили. Обещаешь?..
Христофор молчал, глядя на него с раздражением. Потом — с любопытством: никогда раньше Ксеноса таким не видел. Капитан дрожал. В глазах стояли слезы.
— Я ведь… из страха… единственно из желания жить… на Берберском берегу… плененный… насильно… Я ведь там… они… надо мной… они… они…. Сарацином меня сделали, по своему подобию! Вот! И слова свои бесовские заставили произнести! Что мне было делать?!
И, порывисто расстегнув ширинку, вывалил свое нехитрое морщинистое хозяйство, залился горькими слезами и замер.
— Как я к Святому Петру — с таким вот?[245]
Христофор не знал, что и сказать, только потом нашлись слова, и он закидал ими грека яростным шепотом и с притворной злостью, словно откровение капитана не произвело на него никакого впечатления:
— Не старайся, не старайся разжалобить меня своим обрезанным!.. Застегни штаны и помни: на рай — их или наш — рассчитывать тебе все равно нечего! Потому что у Африки уйдем мы прямиком на дно. Вместе с твоим ворованным золотом, impotente!
Капитан, однако, уже видел, что Христофор успокоился и будет соучаствовать в предприятии — куда денется!
Меланхолию и благочестие Ксеноса как рукой сняло. Сразу повеселев, он хрипло прикрикнул на своего воспитанника:
— Замолчи, дурак! Накличешь!
— А если команда догадается, что мы везем, и взбунтуется, потребует доли? — едва слышно спросил после раздумья Христофор. — Рисковать-то всем!
— Я тебе давно хотел сказать вот что, — продолжал Ксенос, укладываясь на своем сундуке поудобнее. — Навигатора я из тебя сделал. Вот только команду в руках держать не научил. Этому научить — труднее всего. Сам учись. Заметил я, что не любишь и не умеешь ты наказывать, на меня надеешься. Это плохо. Команда — бродячие псы. Их много, целая стая, а ты один. И все равно тебя должны бояться. Внуши, что ты — вожак. Никогда не показывай неуверенности или страха перед командой. И не жалей никого, потому что тебя не пожалеет никто. Возьми меня: хоть один сукин сын меня когда-нибудь напугал? Пожалел я хоть раз кого-то? Никогда! Такой порядок. А монаха где-нибудь на Азорах оставлю. Бог спасет. Пристает все сильнее со своими россказнями. Да и уродлив, как смертный грех. И без него бесполезного народу в команде полно… Бочки не бездонные, а воду пить всем хочется, — ни с того ни с сего добавил капитан, улегся поудобнее и вскоре захрапел.
Христофор смотрел на него спящего: как мало, оказывается, знал он о том, кто, по сути, заменил ему отца! Да ведь и он так и не решился открыться Ксеносу о савонском том воскресенье: надо было с самого начала, а теперь, после стольких лет, уж и не к чему.
Он опять подошел к расстеленной на столе карте берега Западной Африки: они и раньше бывали здесь, бухт укромных много. Может, и получится?
А если, вправду, заработают они на африканском золоте, и хватит даже на свой собственный каррак — хотя бы как тот, что он видел недавно на продаже в Лиссабонском порту? Своя посудина — сам себе хозяин!
В дальнем, темном углу каюты Христофор почувствовал движение, но не обратил внимания: наверняка крыса.
Мерно раскачивался фонарь. Пахло маслом. Храпел Ксенос. На углу столетни, как раз под верхним углом желтоватого вощеного «портолана» африканского берега лежала небольшая, кисловато пахнущая корабельная Библия в истертом кожаном переплете.
Христофор уже привычно нашел книгу пророка Исайи и быстро отыскал заученное наизусть пророчество, губы его зашевелились в темноте:
и «…insulae expectant et naves mans in principio…» и «…novos et terram novam et non erunt in memoria priora et non ascendent super cor…»
«Меня ждут острова и впереди их — корабли…» и «…новое небо и новая земля, и прежние уже не будут воспоминаемы…»
Мурашки поползли по спине: до того захотелось, чтобы сбылось для него это пророчество. Если не новая земля, так хотя бы новая жизнь! Может, и впрямь успешным окажется это дело в Африке, и тогда действительно начнется что-то настоящее! Сколько можно плавать на этой протекающей посудине! Христофор стал мечтать о карраке, который он видел на продажу в Лиссабоне, продолжая под оглушительный храп Ксеноса, облокотившись о столетию, изучать на карте все бухты к югу от Cabo Bojador[246], где можно укрыться в случае чего…
Жара становилась все более липкой, она обволакивала тело и запускала горячие пальцы в глотки и ноздри. Желто-зеленый африканский Золотой Берег уже дрожал в знойном мареве полоской настолько далекой и тонкой, что казалось, в любую минуту мог расплавиться и раствориться в море, а может быть и вовсе был миражом. Португальские каравеллы, что обычно ходили у этого побережья, пуская на дно «чужих» залпами из своих многочисленных ломбард, могли появиться когда угодно. Спасти старушку «Пенелопу» могло бы только то, если «перекошенные рты» (так прозвали характерные двойные латинские паруса «португальцев») заметили бы на ней достаточно рано, чтобы вовремя изменить курс, «улизнуть» и укрыться до поры в укромных бухтах на юго-западе. Зоркость и быстрота решали сейчас все, поэтому Христофор, до ломоты в глазах вглядываясь в горизонт, стоял на castillo de ргоа вместе с рулевым — Жоаном, готовый мгновенно изменить курс. Команда не подозревала, в каких опасных они идут водах. Ветер наполнял основной парус тугой, упрямой энергией: «Пенелопа» шла хорошо, словно вспомнила молодость.
Хорошо развернулся на ветру большой португальский флаг на мачте (пожалуй, слишком большой). Мальчишка-«часовой», очередной раз перевернув вверх ногами «сеньору Клессидру», замечательным чистым голосом пропел молитву. Драили палубу «крысята», скандалили чайки, перекрикивались моряки на мачтах и вантах, ставя и убирая по команде паруса, так как спорый ветер менялся часто. Солнце стояло в зените на обжигающе ярком небе.
— Как вернемся в Лиссабон — сойду на берег, год-другой поживу на суше, — ни с того ни с сего сказал рулевой, азорец с Тейшейры. — Трудно жене одной с маленьким, она ведь у меня сирота, и, кроме меня, у нее там — никого. Пусть Ксенос дает расчет. Хочу открыть таверну в Белеме[247]. Один тамошний генуэзец обещал на обзаведение ссудить… — Моряку, видимо, захотелось рассказать о своих планах на жизнь.
Христофора не обеспокоило появление на горизонте нескольких парусов: всего лишь купеческие нао и рыбацкие баркасы:
— Выходит, домой, на Азоры, не вернешься?
— Нет, после Лиссабона там все мертвым кажется. Настоящая жизнь — только в Лиссабоне.
— Скажи, Жоан, — вдруг ни с того ни с сего спросил Христофор, — не приходилось ли тебе бывать когда-нибудь на Ilha do Corvo, острове Ворона? Ну, не только в порту?
— Как не приходилось! Сестрица родная там замужем, мать оттуда родом. Уныло. Деревня — десятка два домов, причал, лабаз, пара мельниц, солеварня. Пресной воды мало, колодцы соленые, возить приходится.
— А монастырь там большой?
Жоан посмотрел с удивлением:
— Да нет там никакого монастыря. Рассказывали, несколько монахов когда-то обосновалось на севере, давно, еще до постоянных поселенцев.
— А говоришь — нет монастыря…
— А я и сейчас говорю — нет его. Сгорели их жилища, мо-нахов-то, дотла сгорели, и монахи — тоже. Молния ударила. Могил даже нет. Рассказывают, гроза тогда прокатилась небывалая. Это ведь самое примечательное, что на острове Ворона вообще когда-либо случалось. До сих пор обо всём говорят там — «до Грозы» и «после». Сейчас развалины стоят обугленные, да их же хорошо видно, когда на Тершейру идешь!
Христофор и впрямь вспомнил. На берегу одинокого, безлесого куска земли — Ilha do Corvo — какие-то обгоревшие остовы, словно черные пальцы, тянущиеся из земли. И обугленный каркас корабля. А позади него — седовато-зеленая гора, словно присыпанная пеплом. Всегда хотелось поскорее оставить за кормой этот печальный берег.
— Да вот, только давно это было! Рассказывают, сгорели монахи лет пятьдесят тому назад, а может, больше… С тех пор на севере, вроде, и не селится никто. Плохое место.
Христофор посмотрел на рулевого недоуменно.
Но продолжать разговор было некогда: на горизонте показались косые паруса сторожевой каравеллы! Ветер усилился, вода стала светлеть, матрос на носу, делающий замеры глубины, истошно выкрикивал все уменьшающиеся цифры.
Христофор приказал поворачивать: решил не рисковать, изменить курс, переждать до темноты в юго-западных бухтах. А там — видно будет.
Вспугнутыми кошками ринулись на ванты матросы. Злило, что Ксенос до сих пор не соизволил появиться на палубе. В самых трудных ситуациях без Грека было не обойтись: «старушка» лучше всего слушалась только своего капитана, только он смог бы маневрировать судном так, чтобы наверняка увести «Пенелопу» от патрульных каравелл, заприметь они «Пенелопу» сейчас. К тому же только капитан абсолютно точно знал место, где «Пенелопа» должна встретить шлюпку с доставщиками украденного золота.
Христофор сбежал по сходням, почти забыв о своем разговоре с Жоаном. Другое занимало его мысли: команде все равно рано или поздно придется объяснять, что происходит, где они и почему бегут от королевских каравелл.
…Тяжелая просмоленая дверь в каюту Ксеноса была приоткрыта. Он сказал в глубокую полоску мрака: «Капитан, два «португальца» на северо-западе, меняем курс!»
Ответа не было. Привычного оглушительного храпа — тоже.
Когда глаза привыкли к темноте черных, просмоленных стен каюты после яркого солнца на палубе, — над столешницей по-прежнему раскачивался масляный фонарь (Ксенос никогда не гасил его, не любил темноты). Капитан крепко спал на тюфяке. Лицо его было обращено к двери — умиротворенное, побелевшее. Христофор шагнул, чтобы разбудить Грека, но тут же поскользнулся и упал во что-то жидкое, густое и липкое. Выругался, поднес выпачканную руку к глазам — в нос ударило свежей кровью!
И тут же спокойный, веселый голос зачастил:
— Christophorus, он не мучился, не мучился, даже не успел ничего понять. Ты теперь — свободен…
Стол портоланов, и над ним — счастливая улыбка белесых губ, вот что смогли в тот момент выхватить глаза Христофора. Это, да еще — длинное темное лезвие поперек портолана африканского побережья. Капитанская наваха.
Оцепенение в каюте длилось один удар сердца: достаточно только для того, чтобы в мертвой тишине со скрипом качнулась большая масляная лампа над картами, плеснула в борт волна, пискнула совсем рядом крыса.
Убийца смотрел на него как на союзника, весело улыбаясь…
Христофор бросился на монаха… На шум борьбы уже бежали — по палубе, словно крупный град по ветхой кровле, заколотило множество ног.
Пламя лампы, сбитой монахом с крюка, молниеносно охватило карты и с радостным ревом сразу поднялось к самому потолку. Забыв обо всем, люди бросились из каюты, сразу превратившейся в преисподнюю. К тому же в трюме, как раз под капитанским сундуком, лежало восемнадцать бочек дегтя. Грузили неаккуратно, по крайней мере пять или шесть — подтекали…
Отлично просмоленная «Пенелопа» жадно отдавалась огню — вся, без остатка…
Navio negreiro
С опаленными волосами и загоревшейся одеждой Христофор бросился в море и как можно дольше плыл под водой. Прочь от опасности! Когда вынырнул — от «Пенелопы» оставались только стремительно уходящие под воду верхушки матч. Удалось ли спастись монаху или кому-либо еще из команды, Христофор не знал.
Ему очень повезло. Оглушенного, безразличного ко всему, кроме единственной мысли: «Пить!», его подобрала каравелла — navio negreiro[248]. Им вечно нужны были моряки: несмотря на то, что платили на этих кораблях лучше, чем на других, шли на них неохотно. Смрад в трюмах стоял невыносимый, но люди способны привыкнуть к чему угодно, особенно к тому, что поначалу кажется отвратительным. Это — только вопрос времени. В караване было три корабля, четыре — с конвоем, и шли они в Португалию. Он решил: только добраться бы до суши, до порта, и — поминай как звали.
Христофор видел черных людей и раньше, но только издали, на помостах невольничьих рынков — в Лиссабоне, Тенерифе, в Венеции. Он спрашивал себя, за что наказал их Господь, создав рабами, и есть ли у них души или нет, и есть что-либо человеческое вообще?
Он скрыл от боцмана, что знает штурманское дело, ему хотелось наверх, на ванты и мачты — подальше от этих зловонных трюмов и палубы, в небо, куда не доходили миазмы. На палубах же, и особенно под ними — была Преисподняя. Называлась она «Бечалла», каравелла капитана Альбуфейры.
Скорее бы Лиссабон! К счастью, тяжелая работа палубного матроса доводила Христофора до желанного изнеможения и полной потери мыслей. Тогда не было сил думать ни об убийстве Ксеноса, ни о Корвине, ни о потере «Пенелопы». Ему казалось, что в смерти капитана есть и его вина: зачем он слушал этого безумца! А монах утонул, не мог не утонуть. Stipendium peccati mors est.
Грузом «Бечаллы» были черные подростки. Самому старшему вряд ли исполнилось и шестнадцать, самому младшему казалось не более десяти. Когда Христофор спросил у кого-то, почему, ему все деловито объяснил какой-то из надсмотрщиков, удивляясь, что он не понимает очевидного: тела таких рабов не изношены болезнями, работой, родами; места в трюме они занимают меньше, значит, и набить их туда можно больше, чем взрослых; еды и воды, чтобы выжить, им нужно меньше, чем взрослым; мускулам мальчишек далеко до силы взрослых мужчин — значит, для надсмотрщиков они безопаснее, да и в домах — как прислуга; самых младших еще покупают знатные дамы вместо собачонок; работу на сахарных плантациях подросгки-рабы осваивают быстрее и преданны господам! А среди девчонок есть и девственницы, за этих в Лиссабоне дают дороже всего, да вот только не уследишь за такой оравой в трюме, приходится девственниц держать за решеткой отдельно. А самое главное: если этим дьяволятам посчастливится дожить до зрелости (или хотя бы до Лиссабона!), они куда скорее взрослых забудут, что такое — быть свободным. Так объяснили непонятливому новому матросу бывалые моряки-escraveiros[249].
У escravos[250] не было имен, только номера, выжженные тавром на плече перед отправкой. Или клички, которые они должны были тут же запоминать по-португальски. Если подросток по оплошности называл свое «старое» имя, его били. Словно звуки их имен, даже таких странных и непроизносимых, все-таки приближали их к людям. «Товар» с номером иногда портился. Товар выбрасывали. Трупы летели в море как мешки с подмоченной шерстью или сахаром. Христофор опять и опять задавал себе вопрос: есть ли у них, этих «мешков», души? Легче было думать, что нет. После нескольких дней в море escravos казались безразличными ко всему, кроме воды и пищи. Потом — просто воды. А потом — обессиливающее безразличие вообще ко всему накрывало их и обволакивало, словно тяжелый, мокрый парус.
Особенно лютовал на «Бечалле» один надсмотрщик — огромный негр. Белые звали его Синьор Иуда. Тот не понимал истинного значения и очень гордился «белым» прозвищем. Он говорил на ломаном португальском и щелкал бичом с видимым удовольствием.
Матросы рассказывали, что всех своих соплеменников на этой каравелле продал белым именно он. Свою долю от продажи он зарабатывал честно.
Уже в самом конце пути, когда показалась на горизонте долгожданная полоска португальского берега, одна из девчонок в трюме родила ребенка и вышла с ним впервые на свет, нетвердо ступая по качающейся палубе, с засохшей кровью на ногах. Девчонок охотнее выпускали наверх и иногда просто выгоняли на палубу, заставляя ходить туда-сюда, чтобы капитан и команда могли рассмотреть их получше при свете и выбрать себе для забав. Негритянка с ребенком села на палубе, опершись на мачту, и стала кормить младенца. Она ничего не замечала вокруг — ни похотливых взглядов, ни хохотков, ничего, кроме этого крошечного, сморщенного, сучащего ручками и ножками существа у груди. Смотрела и, видимо, лопотала своими огромными губами что-то нежное, птичье. Христофору было хорошо ее видно и то, что юная мать — страшно измучена: кроваво-красные прожилки в глазах, запекшиеся, потрескавшиеся, искусанные серые губы, всклокоченная нечесанная туча волос. Но от шеи, ног и груди совершенной формы, словно выточенных из черного дерева, трудно было отвести глаз.
— Что, понравилась? Хороша! Но зря она старается, — раздалось за спиной. Христофор обернулся: говорил матрос с желтоватыми белками глаз. Под ними — широкая нечистая повязка — там, где должен быть нос. Носа не наблюдалось.
— Все равно ее котенка скормят рыбам: с новорожденным младенцем за нее только полцены дадут, а без него — отличных денег стоит такая красотка, и до канарских плантаций ее вряд ли довезут — купят хозяйки лиссабонских притонов. Новорожденные ничего вообще не стоят. А утешить ее тут есть кому, начиная с капитана. Может, и тебе что-нибудь перепадет, — лукаво подмигнул матрос Христофору, видя, что тот не может оторвать глаз от девчонки с младенцем.
— Не разумею, почему на «негровозы» неохотно идет народ! — продолжил он. — Заплатят тебе здесь куда больше, чем на твоем «сахарнике». Я-то на сахарниках поплавал. Знаю. Escravos — куда выгоднее! Э, да ты и впрямь на navio negreiro первый раз, — потешался над ним Безносый, заметив, что Христофор сильно побледнел, когда к женщине подошел Сеньор Иуда, загородив ее своей лоснящейся, как китовый бок, потной спиной. — Ничего, привыкнешь, генуэзец! Они же только так, снаружи на людей походят, а на самом деле и не люди вовсе. Не Бог, а дьявол их сотворил по своему подобию. Неужели не видишь? И смрад от них какой — чуешь? Разве белый человек так смердит? — Христофор не успел ответить. — Доподлинно рассказывают, у себя в хижинах они поедают друг друга и даже детей своих, как дикие звери!
— И ты это сам видел? — брезгливо морщась, спросил Христофор.
— Сам не видел, не буду врать, но другие видели. И монахи-миссионеры рассказывали, Божьи люди, им-то можно верить! Да ты не бойся, вот побледнел, тебя здесь не съедят! — Безносый раскатился сухим, клацающим смехом, словно крабы щелкали клешнями.
Тут боцман проорал команду убрать большой парус. Христофор с облегчением взлетел по вантам и уже не видел, что случилось на палубе, только услышал короткий, словно чаячий, крик и всплеск.
Далеко внизу качалась палуба с лохматой, сжавшейся в черный комок девчонкой. Она обнимала себя за плечи, словно не знала, что делать с ненужными теперь руками, в которых не было ребенка, и, опустив голову, сжималась все сильнее, словно хотела уменьшиться и исчезнуть совсем. Не кричала, не плакала, и сверху виделась ему совсем маленькой. Он старался отвести взгляд и не мог…
Неожиданно девчонка распрямилась, запрокинула голову, словно звала кого-то на небе или призывала в свидетели, и тонко крикнула: Abena!
Христофор вздрогнул на мачте. И корабль ожил, зазвучал. Из преисподней трюмов понеслись сотни детских, заглушаемых деревянной обшивкой, голосов: Abena! Abena! Он думал: обыкновенные человеческие детские голоса, если не видеть…
Синьор Иуда угрожающе ступил к рабыне, щелкнул кнутом, но кто-то из надсмотрщиков остановил его: Иуда был неискусен, часто усердствовал, рассекал кожу на лицах и портил товар.