Тетива. О несходстве сходного Шкловский Виктор

Книга «Лермонтов» издана Б. Эйхенбаумом в 1924 году. Автор впоследствии не любил ее и отошел от нее, но она интересна, интересна неизбежностью ошибок. Они были неизбежны для определенной группы, которая тогда называлась формалистами, и для определенных годов – мне кажется, немногих.

«Полное собрание сочинений» Лермонтова составилось только к 1891 г., к пятидесятилетию его смерти. «Для читателей 30–40-х годов, – пишет Эйхенбаум, – Лермонтов был автором романа «Герой нашего времени» и 70–80 стихотворений (при жизни было напечатано всего 42)»[4] .

Уточняя, Эйхенбаум замечает, что «кроме «Героя нашего времени» Лермонтов успел издать только один сборник (1840 г.), куда вошло его 28 стихотворений».

Разбирая юношеские стихотворения Лермонтова, те самые, которые сейчас мы печатаем вместе со зрелым творчеством автора, Эйхенбаум устанавливает то, что при жизни поэта Шевырев называл «протеизмом», то есть способностью принимать любые формы.

Разбирая юношеские стихи, Эйхенбаум печатает их в два столбца, рядом со стихами поэтов, от которых юноша зависит: рядом с текстами Дмитриева, Батюшкова и даже Ломоносова.

Эйхенбаум считал тогда, что сопоставление сделанного в русской поэзии и в иностранной поэзии и определило путь Лермонтова.

Первая книга Б. Эйхенбаума о Лермонтове вышла в 1924 году и содержала подзаголовок «Опыт историко-литературной оценки».

Б. Эйхенбаум потом разлюбил эту книгу, но для творческой его биографии она очень интересна. Первая глава называется «Юношеские стихи». Лермонтов умер рано, но из всей книги, которая вместе с предисловием и примечаниями содержит 166 страниц, глава «Юношеские стихи» занимает 40 страниц.

Лермонтов эти стихи сам не печатал – это его предварительные стихи; это даже не черновики вещей, а наметки, как подойти к искусству.

Маяковский радовался, что его юношеские стихи пропали в тюрьме. Юношеские стихи могут быть предметом исследования, но особого.

Сам Борис Михайлович пишет: «...творчество Лермонтова естественно делится на два периода – школьный (1828-1832) и зрелый (1835-1841)».

Современники этих стихов не знали. Борис Михайлович пишет, что если бы эти стихи пропали, то, «конечно, изучение художественного развития Лермонтова было бы очень затруднено, но историко-литературная его характеристика приобрела бы, вероятно, более четкие очертания, потому что не осложнялась бы огромным материалом школьных лет, в котором до сих пор исследователи не сумели разобраться».

Не говоря уже про резкий протест Сенковского против издателей 1842 года, включивших в собрание сочинений Лермонтова юношеские стихи, протестовал против полного собрания Белинский в «Отечественных записках» 1844 года.

Он мечтал о двух сжато изданных книгах, в которых в одной был бы «Герой нашего времени», а во второй лучшие стихотворения, а в конце – вещи низшего качества. К такому же принципу в конце концов пришел и Эйхенбаум.

В первый, «школьный» период – такой термин употребляет сам Эйхенбаум – Лермонтов написал триста стихотворных вещей, а во второй – только сто. В школьном периоде некоторые стихотворения представляют собой то, что в поэтике иногда называли центонами, они сшиты из лоскутов уже известных произведений. Через это проходят почти все. Такая пьеса была и у мальчика Пушкина; он «похитил ее у Мольера».

Центоны типичны для молодых писателей. Их довольно часто присылают в редакции, иногда замаскировав.

Но Борис Михайлович пишет уже относительно самого Лермонтова: «В этих юношеских упражнениях Лермонтова сказывается его наклонность к использованию готового материала».

Дальше говорится о литературных иностранных влияниях. Интерес к соседним литературным рядам связан у молодого Эйхенбаума с особенностью тогдашней нашей работы. Я тогда говорил, что мы не развенчиваем литературу, а развинчиваем.

Юношескую вещь развинтить чрезвычайно легко. Здесь Борис Михайлович оказался жертвой метода; он недооценил того факта, что перед ним рукописи мальчика.

Писатель идет к себе и через чужие литературные произведения, которые на слуху в его времени; он занимается контаминацией.

Этот принцип Борис Михайлович распространил и на другие стихотворения; ему казалось, что в «Умирающем гладиаторе» «образы и речения сами по себе не представляют собою ничего особенно оригинального иди нового – они в основной своей части совершенно традиционны и восходят к посланию Жуковского («К кн. Вяземскому и В. Л. Пушкину»)».

Это уже почти так, но не так.

У Жуковского было не очень плохо, но Лермонтов написал иначе, чем Жуковский. Сходное, то, что сейчас называют структурой, – это не общие места – это выработанные отдельные узлы произведения, сопоставление их создает новую конструкцию.

Пушкин говорил, что все слова находятся в словаре, но тем не менее писатель создает новое.

Это слишком широкое понимание слов «влияние» и «заимствование» в руках Эйхенбаума часто приносило пользу; он необыкновенно сочно показывал литературную эпоху, в которой действует художник. Разбирая Толстого в первом томе, написанном в 1928 году, Борис Михайлович точно указывает, что повесть П. Кулиша о детстве похожа на «Детство» Толстого. Сам Толстой записывает в дневнике 29 сентября 1852 года: «Читал новый Современник. Одна хорошая повесть, похожая на мое Детство, но неосновательная»[5] . Б. Эйхенбаум считает, что обе повести похожи на Диккенса. Разбирая «Кавказские рассказы», он пишет о военных очерках, о «Записках об Аварской экспедиции» Я. Костинецкого, указывает на сходство рассказа Толстого «Два гусара» с вещами Теккерея; говоря о Наполеоне, вспоминает Прудона, афоризмы Погодина; говорит о влиянии Урусова, о влиянии Ж. де Местра, о лубочной литературе дает материал большой важности и в основном безошибочный. Но четкость контура самого произведения Толстого, его «отдельность», сознательная выделенность из литературы, которая вызывала даже возражения современников, отмечается мало.

Эта ошибка не случайна.

В «Войне и мире» есть и использование построений «старого семейного романа» и использование того, что Толстой называл «военным» романом. Но семейный роман традиционно кончался свадьбой, которая получалась в результате счастливых случайностей, а задерживалась традиционными препятствиями, например тем, что жениха подозревают в неверности.

Толстой сознательно разбивал структуры и сознательно начинал роман, такой, как «Семейное счастье» или «Анна Каренина», с того, что брак уже состоялся.

Это было принципиальным созданием иной структуры.

Толстой писал в предисловии к «Войне и миру»: «Мне невольно представлялось, что смерть одного лица только возбуждала интерес к другим лицам, и брак представлялся большей частью завязкой, а не развязкой интереса»[6] .

Начало и конец у Толстого другие, хотя люди у него женятся и умирают, но это фабульные факты. Композиционное значение другое.

«Смерть Ивана Ильича» начинается с того, что сам Иван Ильич уже умер – он труп.

Жена хлопочет о пенсии, но смысл произведения, направленность интереса состоит не в том, умрет или не умрет Иван Ильич, и не в том, какую пенсию получит его жена, а в том, почему жизнь Ивана Ильича «была самая простая и обыкновенная и самая ужасная»[7] .

Жизнь Пьера Безухова после свадьбы и жизнь княжны Марьи, когда она стала женой Николая Ростова, – это новая завязка, новая коллизия и разочарование, но первоначально Толстой в романе, задуманном под названием «Декабристы», показал старика Пьера и старуху Наташу; они были уже предназначены для новых разочарований, для видения через них эпохи, жизни России после крымского поражения.

Старое существует в Толстом, в нем существует вся предшествующая ему литература, и анализ этого необходим, но для понимания произведения важно прежде всего: что делал сам автор; что он изменил в художественном творчестве; что нового показал.

Борис Михайлович показывал самые неожиданные источники произведения; шел на анализ низших жанров; показывал, как изменяется само понятие литературного факта, сам материал литературного произведения. Он разрабатывал такие темы, как «Толстой и Поль де Кок» – статья была напечатана в «Западном сборнике» в 1937 году. Она очень интересна. Все указания, точные соотнесения работы над «Анной Карениной» с романами Дюма-сына интересны, но в них нет, при указании сходства, указаний на изменения функций. К этому пришел Эйхенбаум в третьем томе, который дописывался в осажденном Ленинграде.

Я эту работу видал, она была потом закончена в блокадную злую зиму.

Борис Михайлович положил рукопись в портфель; при эвакуации повесил портфель на шею, но грузовик, на котором ехали беженцы из Ленинграда, сломался.

Эйхенбаум долго стоял на льду и потерял рукопись, как – неизвестно. Целиком ему восстановить ее не удалось. Архив сгорел. По памяти восстановлены отдельные главы, в них самое существенное – глава об «Анне Карениной».

Научные открытия никому не достаются по наследству; до них надо доходить самому великим и горестным путем.

Очень меня огорчают те, которые хотят представить Бориса Михайловича Эйхенбаума ученым, остановившимся в своем развитии в 1934 году. Работы Эйхенбаума 1957 года замечательны.

Я говорил когда-то, что в литературе для смены форм используются младшие жанры. Державин еще не печатавшимся поэтом писал стихи и даже письма для своих товарищей по казарме, солдат-гвардейцев, так называемых дворянских недорослей. Смешение торжественного тона с интимным, вторжение быта в высокий стиль стало поэтическим изобретением Державина; он писал «в забавном русском роде».

Но надо сказать, что стиль этот стал литературным фактом, окреп вместе с победой товарищей Державина по казарме. Лейбкампанейцы, дворяне, возведшие на престол Екатерину, а перед этим Елизавету, как бы подняли свой жанр – жанр своей песни, своей шутки. Не забудем, что сама Елизавета Петровна писала песни не без налета народности или, во всяком случае, не без влияния разговорной речи.

Те сопоставления, которые приводит Эйхенбаум в своей первой книге о Лермонтове, реальны и точны. Но они не до конца объясняют дело.

Когда Лермонтов писал:

  • Нет, я не Байрон, я другой,
  • Еще неведомый избранник,
  • Как он гонимый миром странник,
  • Но только с русскою душой, —

сам факт отмежевания, упоминание о своей душе, мне кажется важнее упоминания имени Байрона.

Поэт всегда имеет предшественников, и всегда его с предшественником соединяет не столько традиция, сколько отрицание.

Речь человека состоит из слов, давно созданных, те слова есть в словарях, а поэты и прозаики изменяются.

Первое время Эйхенбаум, как и я, сопоставлял похожие части в разных системах. Похожее становилось тождественным.

Разговор этот ведется в литературе давно: старое есть у Шекспира, у него нет самостоятельных сюжетов, но произведения его самостоятельны, и самое трудное – понять, почему они так разительно непохожи на то, что кажется источником.

Очень интересная книга о Лермонтове показала необходимость широчайших сопоставлений, а также необходимость анализа несходства сходного. Это трудная работа: надо было быть Некрасовым, чтобы в русле поэзии эпохи Пушкина найти и возвеличить имя Тютчева. Статья Некрасова «О русских второстепенных поэтах» – это великая статья о новом в старом.

На долю Эйхенбаума пришелся труд и слава – нахождение долгими поисками нового Лермонтова, который оказался истинным Лермонтовым.

О том, как в советское время заново был открыт Лермонтов

Шло время. У Эйхенбаума родился сын, назвали его Дмитрием. Борис работал.

О Лермонтове Эйхенбаум написал несколько книг и монографий. И до него, конечно, Лермонтова издавали, изучали, но посмотрим, каким знали Лермонтова и как он был труден для предыдущих поколений, даже для самых крупных людей прошлого, может быть для всех, кроме Герцена и Белинского.

Путь к Лермонтову был труден.

В 1861 году Достоевский писал о Лермонтове, связывая его судьбу с судьбой Гоголя: «Были у нас и демоны, настоящие демоны; их было два, и как мы любили их, как до сих пор мы их любим и ценим! Один из них все смеялся; он смеялся всю жизнь и над собой и над нами, и мы все смеялись за ним, до того смеялись, что, наконец, стали плакать от нашего смеха. Он постиг назначение поручика Пирогова; он из пропавшей у чиновника шинели сделал нам ужаснейшую трагедию. Он рассказал нам в трех строках всего рязанского поручика, – всего, до последней черточки... О, это был такой колоссальный демон, которого у вас никогда не бывало в Европе и которому вы бы, может быть, и не позволили быть у себя. Другой демон, – но другого мы, может быть, еще больше любили...»

Для Достоевского Лермонтов стоит рядом с Гоголем. Он пишет дальше: «Мы долго следили за ним, но наконец он где-то погиб – бесцельно, капризно и даже смешно. Но мы не смеялись»[8] .

Гоголю и Лермонтову в этих отрывках, которые я не привожу целиком, уделено одинаковое количество строк, а Гоголь для Достоевского учитель.

Итак, существовало по меньшей мере два Лермонтова: истинный – тот Лермонтов, который дан открыто в его стихах о Пушкине и в других стихах, включенных самим Лермонтовым в собрание сочинений, – гениальный Лермонтов «Героя нашего времени», который был небом для Чехова, – и другой, «бесцельный», «капризный».

Почему же Достоевскому кажется, что Лермонтов погиб «даже смешно», почему он называет его «мистификатором»?

В этих строках дана трагедия общественного вкуса и показано, чем должно быть литературоведение.

Грушницким иногда казался читателям Лермонтов, но Лермонтов оказывался демоном и продолжал искушать Достоевского.

Достоевский спорил с Лермонтовым, так как тот был антагонистом идей примирения и смирения.

Когда В. В. Тимофеева (О. Починковская) целый год работала с Достоевским в плохое для него время – в 1874 году (Достоевский был тогда редактором «Гражданина»), однажды Достоевский пришел в редакцию мрачным.

«...Но именно в это мрачно-молчаливое время он только раз обратился ко мне, поднял на минуту глаза от корректуры «Иностранных событий» и проговорил холодным, отрывистым голосом: – А как это хорошо у Лермонтова:

  • Уста молчат, засох мой взор,
  • Но подавили грудь и ум
  • Непроходимых мук собор
  • С толпой неусыпимых дум...

Это из Байрона – к жене его относится, – но это не перевод, как у тех, – у Гербеля и прочих, – это Байрон живьем, как он есть. Гордый, ни для кого не проницаемый гений... Даже у Лермонтова глубже, по-моему, это вышло:

  • Непроходимых мук собор!

Этого нет у Байрона. А сколько тут силы, величия! Целая трагедия в одной строчке. Молчком, про себя... Одно это слово «собор» чего стоит! Чисто русское слово, картинное. Удивительные эти стихи! Куда выше Байрона!»[9]

Достоевский прав. Строки, которой он восхищался, у Байрона нет.

Это строка Лермонтова.

Любимым стихотворением Достоевского был пушкинский «Пророк». Он его читал огненно, вдохновенно. Он считал стихотворение «надземным»: он его прочел на юбилее Пушкина. Это стихотворение как бы присяга Достоевского. Читал он и стихотворение Лермонтова «Пророк».

Он говорил, что в этом стихотворении «есть они!» (они – это нигилисты), или точно он говорил: «Там есть они». После подчеркнутого слова они Достоевский «прочел с желчью и с ядом:

  • Провозглашать я стал любви
  • И правды чистые ученья, —
  • В меня все ближние мои
  • Бросали бешено каменья...

И когда дошел до стиха:

  • Глупец – хотел уверить нас,
  • Что бог гласит его устами! —

Федор Михайлович покосился на меня, как бы желая поймать – опять! – «дурную», скептическую улыбку»[10] .

Для Достоевского Лермонтов – предшественник нигилистов и предшественник его самого, Достоевского.

Этот «мук собор», строка, которую услыхал Достоевский у Лермонтова, – это торжественная строка самого Достоевского, строка, которая могла стоять эпиграфом к главе «Великий инквизитор».

Достоевский понимал Лермонтова глубже других, но от него пытался отгородиться.

Достоевский делал это, веря хорошо составленной, закрепленной многими лжесвидетелями, клевете.

Второй, ложный Лермонтов – дурной снисходительной либеральной традиции. Либеральная критика продолжила заговор против поэта: Лермонтова не только убили в Пятигорске, его неверно истолковали, политически дискредитировали и даже оправдывали убийцу.

Беру благополучный, хорошо эрудированный энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона[11] . Там написано: «Мартынов Николай Соломонович (1816–1876 гг.) офицер, имевший несчастье убить на дуэли Лермонтова».

Статья о Николае Мартынове занимает столбец.

Про Мартынова написано очень сочувственно, хотя и тогда было очевидно, что главное несчастье случилось не с Мартыновым, дожившим до старости, а с убитым Лермонтовым.

Писали, и это было опровергнуто только теперь Ираклием Андрониковым, что будто бы Лермонтов был виноват перед сестрами Мартынова, распечатав письмо к ним.

Были разные Лермонтовы: настоящий Лермонтов и другой Лермонтов. Это очень хорошо видно в письмах Чехова. Он пишет в 1901 году из Ниццы в письме И. А. Тихомирову. Привожу конец письма – это, очевидно, ответ на какой-то запрос актера. Дело идет о «Трех сестрах»: «Действительно, Соленый думает, что он похож на Лермонтова; но он, конечно, не похож – смешно даже думать об этом... Гримироваться он должен Лермонтовым. Сходство с Лермонтовым громадное, но по мнению одного лишь Соленого»[12] .

Соленый должен быть загримирован вторым Лермонтовым, тем, которого «имел несчастье» убить Мартынов, Лермонтовым, нарисованным клеветниками и либералами.

Академик Н. Котляревский написал книгу «М. Ю. Лермонтов. Личность поэта и его произведения». Второе издание вышло в 1905 году. Рецензия на книгу о Лермонтове написана Блоком в годы первой русской революции, написана с негодованием и точно.

«Лермонтов – писатель, которому не посчастливилось ни в количестве монографий, ни в истинной любви потомства: исследователи немножко дичатся Лермонтова, он многим не по зубам; для «большой публики» Лермонтов долгое время был (отчасти и есть) только крутящим усы армейским слагателем страстных романсов. «Свинец в груди и жажда мести» принимались как девиз плохонького бреттерства и «армейщины» дурного тона. На это есть свои глубокие причины, и одна из них в том, что Лермонтов, рассматриваемый сквозь известные очки, почти весь может быть понят именно так, не иначе»[13] .

Блок говорит, что Лермонтова надо заново понять и что о нем почти нет слов – «молчание и молчание».

Статья Блока, человека сдержанного, яростна. В статье есть такие слова, как «болтовня». Блок говорит об игривом остроумии профессора: книга была поразительна по плоскости либерального мышления. Блок писал: «Почвы для исследования Лермонтова нет – биография нищенская. Остается «провидеть» Лермонтова. Но еще лик его темен, отдаленен и жуток. Хочется бесконечного беспристрастия, пусть умных и тонких, но бесплотных догадок, чтобы не «потревожить милый прах». Когда роют клад, прежде всего разбирают смысл шифра, который укажет место клада, потом «семь раз отмеривают» – и уже зато раз навсегда безошибочно «отрезают» кусок земли, в которой покоится клад. Лермонтовский клад стоит упорных трудов»[14] .

После первой работы о Лермонтове Б. Эйхенбаум положил жизнь на то, чтобы найти «лермонтовский клад». Он уточнил то, что говорил о Лермонтове Герцен, он указал на значение лермонтовского кружка шестнадцати, людей – последователей декабризма; в кружок входил Лермонтов. Он связал Лермонтова с идеями времени и показал в нем «экзальтацию» гражданственности. Он «разобрал шифр Лермонтова».

Увидев в Лермонтове того, кого Достоевский звал «они».

Много есть на свете детективных историй. В них ищут драгоценных кладов, которых никогда не было. Но если бы они были найдены, мы бы в них доли не имели. Советское литературное кладоискательство ищет клады, которые мы получаем. Оно создает карту литературы, показывает настоящее значение стихов и прозы, уточняет пути людей, дает точное значение слов. Вот на это и тратится жизнь людей.

У Эйхенбаума были ученики. Первым назову среди них Ираклия Андроникова, который перепроверил факты биографии Лермонтова. Вспомню Э. Герштейн, которая сделала почти невероятное, разобравшись в мусоре гофмаршальских журналов, которые велись при дворе на странной смеси языков.

Из намеков, иносказаний мы узнали, что Лермонтова боялись, его считали возможным организатором сопротивления. Мы узнали, что Дантес не случаен, и Лермонтов знал, что он делал, когда определял толпу, убившую великого поэта.

Самое замечательное у учеников Эйхенбаума, что они разные, они сохранили свою индивидуальность. Они многому научились у Эйхенбаума.

Эйхенбаум научил видеть в Лермонтове не случайного человека, не озлобленного поэта, а бойца, пафос которого был всем необходим.

Б. М. Эйхенбаум – ленинградский профессор: в этом его слава: он не одинок и не мог быть одиноким.

Старость не была для него преградой; он находил новые материалы, которые его переубеждали: первым понял, какие люди окружали Лермонтова, показал его место как преемника декабристов, идущего вперед; построил истинный образ Печорина и преодолел те предрассудки о человеке с «дурным характером», которые мешали понять человека с «широким кругозором».

Город без дымов

Дом писателей в Ленинграде стоял на канале Грибоедова.

Теперь писательских домов в городе много. Тот старый был надстройкой над огромным домом для служащих царского двора, певчих.

Длинные коридоры. Лестница на пологих арках. В квартире Б. Эйхенбаума комнаты окнами выходили на двор, с дверьми в коридор. В коридоре книги. В кабинете Эйхенбаума проигрыватель, книги и очень много граммофонных пластинок в строгом порядке.

В этой квартире Борис пережил великую блокаду Ленинграда.

Город был тесно сжат. У него исчезли окрестности.

Над городом не было дымов; заводы и фабрики стали.

Город держался артиллерией.

Был Кронштадт, были вмерзшие в лед корабли.

Примерзнув к белой аорте Невы, умирая в венце разрывов и не умер город.

Борис жил с женой, дочерью и внучкой. У дочери умер в блокаде муж; сын был в пехоте под Сталинградом; он не вернулся.

Пока его ждали. Верили, что письма пропадают в пути.

Борис писал книгу о Толстом.

В двух первых томах Эйхенбаум убедительно и необыкновенно широко показал литературу, современную Толстому.

Определял методы отбора чтения Толстого и глубину впечатления от книг.

Все было ново и достоверно.

Уже говорилось о превращении, о том, как сходное становится несходным, личным, жизненно принадлежащим.

Если не писатель, а воробей попадает на мороз, то он топорщит перья, подбирает под себя лапки; он существует в морозе, противопоставляет свое внутреннее тепло окружающей среде. Тем более борется писатель, тоже существо теплокровное.

Отдельность, отделенность, единичность – черта всего живого, хотя все живое и связано – все целиком.

Большой писатель единокровен народу, но кровь у него своя, а не полученная вливанием и влияниями.

Б. Эйхенбаум был самоотверженно добросовестен. Строчка его вбирала иногда месяц работы, но автор всегда не считал ее дописанной.

Покрылись инеем стены квартиры. Ожили зевы старых печей – они начали снова пожирать книги.

Б. Эйхенбаум жил жизнью осажденного Ленинграда. Писал книгу, ходил в столовую в Доме Маяковского на Неве. Ел дрожжевой суп. Менял вещи на крупу. Ждал писем с фронта. Слушал радио.

Работа была приготовлена годами – накапливались карточки, делались и опровергались сопоставления.

Б. Эйхенбаум обладал высоким умением, читая каждый раз, читать заново. Он умел не торопиться, тратить бесконечно много времени, а уверовавшись в находке, работать так, как будто работа только что начата.

Карточки в его картотеке не черствели.

И сейчас он работал быстро, может быть, первый раз в жизни, торопясь.

Смерть была рядом – в квартире, в академической библиотеке, в столовой Дома Маяковского у Невы.

На стенах Ленинграда были сделаны масляной краской крупные надписи: которая из сторон улиц особенно опасна во время обстрела.

Замаскированы были купола Исаакиевского собора и Адмиралтейская игла. Город обстреливался по точным картам.

Обстреливались трамвайные остановки, мосты. Осколки звенели на улицах, заросших травой или покрытых сугробами.

Длилась зима. Водопровод давно стал. Не было газет. Сообщения передавало только радио; между сообщениями радио передавало стук метронома: воздушная тревога!

Стучало сердце города: он еще жив.

Немцы зимой объявили, что они такого-то числа войдут в Ленинград.

Город лежал засыпанный снегом. Узкие тропинки пробиты были на широких, как будто забытых улицах – они были как лесные тропинки.

Мне рассказывала Ольга Берггольц.

– Помещение радио, – говорила она, – находилось на улице Ракова, это недалеко от Невского, от Публичной библиотеки, против Манежа, в котором в апреле тысяча девятьсот семнадцатого года Ленин выступал с речью.

Утром к нам пришел Борис Михайлович Эйхенбаум. Идти ему было трудно – надо перейти канал Грибоедова, миновав несколько кварталов города. Эйхенбаум попросил, чтобы ему дали микрофон, – он хотел говорить с немцами. Он сказал: «Я старый профессор, сын мой Дмитрий на фронте, зять умер, живу с женой, дочкой и внучкой в одной комнате. Пишу книгу о Толстом. Вы его знаете – он автор «Войны и мира». Я знаю, что вы боитесь Толстого, что вы читали эту книгу о победе после поражения.

Я пришел сюда от своего стола с замерзшими чернилами, чтобы сказать вам, что вас презираю. Культуру можно опровергнуть только культурой. У нас тоже есть пушки – пушки не доказательство. Вы не разрушите нашу культуру, вы не войдете в наш город».

Пленки речи не сохранилось: ее пересказывают по памяти.

Борис Михайлович ушел домой. Он шел мимо домов, в которых были заложены кирпичом окна; на углах в домах были дзоты.

Город был жив и мертв.

Борис Михайлович шел по старой Итальянской улице, прошел мимо Филармонии, перешел мостик на канале Грибоедова, вошел в дом, поднялся по холодной лестнице с бесконечным количеством обледенелых ступеней: воду приносили домой ведрами.

Прошел бесконечные скрипучие полы узких коридоров, открыл примерзшую дверь своей квартиры и вошел в холод жилья.

Он остался жив: его вывезли через лед Ладожского озера на грузовике вместе с женой, дочерью и внучкой. На шею профессор повесил портфель с рукописью третьего тома книги о Толстом. Дорога долгая, снежная, зимние тучи и немецкие самолеты висели над головой.

Когда Борис Михайлович и его семья добрались до дыма первой железнодорожной станции, оказалось, что рукопись потеряна: порвалась веревка, на которой висел портфель.

После Б. Эйхенбаум читал лекции в Саратове, куда эвакуировался Ленинградский университет.

Черновики в Ленинграде пропали.

Профессор уходит

Приближался сороковой год преподавания в университете.

Издавались тома юбилейного Толстого. В издании принимал участие и Эйхенбаум. Он занимался драматургией, писал статью о «Гамлете» и восстанавливал утраченный конец книги о Толстом, многое перерешая.

Б. Эйхенбаум разбирал свой архив. Многое во время блокады и отсутствия профессора в Ленинграде сгорело.

Надо было начинать сначала продолжение книги о Толстом.

Умерла жена. Подрастала внучка.

Профессор продолжал книгу, на которую еще не имел издателя. Он начал сначала.

Для научной работы необходимо устанавливать точную терминологию.

Давно работал Эйхенбаум над стилем Ленина и его статьями о литературе. В 1924 году напечатал он в первом номере журнала «Леф» статью «Основные стилевые тенденции в речи Ленина».

Занимаясь Толстым после войны, исследователь пришел снова к статьям Ленина.

Он устанавливал, что значат слова Ленина о том, что «надо уметь поднимать стихийность до сознательности»[15] .

В статье «Л. Н. Толстой и его эпоха» Ленин рассматривал учение Толстого как явление, порожденное периодами 1862–1904 годов, как «эпоху ломки», «...которая могла и должна была породить учение Толстого – не как индивидуальное нечто, не как каприз или оригинальничанье, а как идеологию условий жизни, в которых действительно находились миллионы и миллионы в течение известного времени»[16] .

Профессор объяснил значение выражения Ленина: «Учение Толстого безусловно утопично и, по своему содержанию, реакционно в самом точном и в самом глубоком значении этого слова»[17] .

Он нашел это выражение в другой работе Ленина – «К характеристике экономического романтизма», «где речь идет об «утопичности» и «реакционности» (именно в таком сочетании) теорий Сисмонди и Прудона».

К слову «реакционный» Ленин сделал следующее примечание: «Этот термин употребляется в историко-философском смысле, характеризуя только ошибку теоретиков, берущих в пережитых порядках образцы своих построений. Он вовсе не относится ни к личным качествам этих теоретиков, ни к их программам. Всякий знает, что реакционерами в обыденном значении слова ни Сисмонди, ни Прудон не были. Мы разъясняем сии азбучные истины потому, что гг. народники, как увидим ниже, до сих пор еще не усвоили их себе»[18] .

Мы живем не только в нашей стране, мы живем вместе с нашей страной. Наше поколение не поколение людей, которое было послано встречным в иную сторону, потому что они заблудились. Такой способ исправления ошибок принадлежал Сальери. Сальери переменил дорогу, потому что это ему посоветовали, но он отравил гения, завидуя его дороге.

Время, когда работали Тынянов, Эйхенбаум, Е. Д. Поливанов, Якубинский и многие другие, было временем исследователей, а не последователей. Мы делали долгие вещи. Мы отрицаем старое, а не отрекаемся от него. Это большая разница.

Вся работа Б. М. Эйхенбаума представляет собой неразрывное целое.

Он болел. На сердце появились рубцы. Но Б. Эйхенбаум еще молодо выглядел. Ходил на концерты, а дома дирижировал, стоя перед пластинками. Он очень любил классическую музыку, хорошо ее знал. Он жил в музыке, хотел написать историю оркестра и историю смены музыкальных инструментов.

Он писал о том, как появляются новые инструменты: они сперва оцениваются и обсуждаются по характеру тембра.

Так относится Платон к флейте, так оценивали когда-то скрипку. Так спорили с саксофоном. Потом инструменты входят по-новому в оркестр, давая дополнительную краску.

По-разному находит или не находит новое и спорное свое место в общем развитии искусств. Надо быть принципиально бережливым. У Эйхенбаума был друг – поэт, способный; он был и прошел – исчерпался; начал писать скетчи.

Он был уже стар. Устроили поэту вечер в Доме Маяковского на Неве. Вступительное слово собирался прочесть один нестарый актер, который понемногу становился эстрадником и этим прославился. Актер не приехал на выступление. Поэт позвонил Б. Эйхенбауму и попросил выручить его. Он сказал:

– Если вечер не состоится, я умру.

Скетчи не были близки старому ученому, но он был верным другом.

В Доме Маяковского Борис выступал, может быть, сто раз. Он верил, что сладит с чужой аудиторией. Сел наспех работать, подобрал примеры о значении жанра короткой пьесы, о смысле ее.

Внимательно прочел и переосмыслил Эйхенбаум бедные скетчи, умело написанные, написал короткое выступление о значении морали, значении повторений простых моральных правил и о том, как и это может стать явлением искусства.

Когда Эйхенбаум вышел на сцену вместо актера, вздох разочарования раздался в публике. Он часто выступал перед молодыми матросами, студентами, красноармейцами; он умел мыслить во время выступления. Это было его наслаждение: он дирижировал залом, доводя мысль до ясности.

Но он попал в чужой зал.

Он говорил – зал скучал. Окончил – молчание.

Профессор сошел в молчаливый, обиженный зал и сел в первом ряду.

Открылся занавес. На сцене начался скетч.

Борис Михайлович обернулся к дочери и сказал:

– Какой глупый провал!

На сцене уже играли, произнося немудрящие слова.

Вдруг артистка остановилась и прыгнула в зал: профессор сидел в кресле мертвым.

Для настоящего сердца художника случайной работы нет.

Сердце готовилось поднять тяжесть.

Штанга оказалась пустой.

Жертва оказалась ненужной.

Сердцу было семьдесят три года. Оно выдерживало удары, но оно было истрепано тремя инфарктами.

На гражданской панихиде говорили о заслугах покойного.

Хоронили на новом кладбище Выборгской стороны.

Вороны сидели на голых ноябрьских березах.

Желтый гроб блестел лаком у глины серой могилы.

Нас осталось мало, да и тех нет, – как печально говорил Пушкин.

Шли люди вместе – разбрелись.

Был спор и бой, как свадьба.

Были работы, как бой, как пир.

Но кровавого вина недостало.

Смерть не умеет извиняться.

Вот и старость прошла. Вороны крыльями покрывают бой. .

Смерть меняет ряды людей; она готовит новое издание, обновляя жизнь.

Сохраним память о работе.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

В данный сборник вошли стихотворения известного поэта Константина Бальмонта....
Первая книга литературного наследия поэта, сказочника и фольклориста Амалдана Кукуллу посвящена сказ...
В третью книгу литературного наследия горско-еврейского поэта, сказочника и фольклориста Амалдана Ку...
Вторая книга литературного наследия поэта, сказочника и фольклориста – Амалдана Кукуллу, посвящена с...
Отголоски петроградского апрельского кризиса в Москве. Казачий съезд в Новочеркасске. Голод – судья ...
Пасха 1917 года. – Встреча Ленина на Финляндском вокзале. – «Севастопольское чудо» Колчака. – Успех ...