Оренбургский платок Санжаровский Анатолий

– Что нам прясть? Пусть зайцы прядут! А ты ложись!

Смалчивает Пашаня на таковские выкомуры. Утерпу набралась. Знай себе в нитку тянется. Старается.

Олька, внучка, притолкнулась рядком раскроить ей кофтёшку из байки. Привезли старушке в гостинец.

Пашаня и восстань:

– Дажь не порть! Не надо!

Не надо, ну и не надо. Олька опеть и накинь ножницы на старый гвоздок.

Дело к ночи. Всё Жёлтое уже без огней.

Пашанька в своей боковушке всё пряла. Заподряд шесть дён уже пряла. Мозоли вон сели на пальцы.

В доме уговаривали все:

– Бабаня, не больно себя загоняйте. Ложитеся.

А она ни в какую.

– Ваш, – говорит, – день к вам взавтре чем свет подоспеет. А мне нонь последний сдан.

Ну, ничего ей не сказали на таковские речи. Легли.

Она всё пряла.

Ковда это утром зовут к столу – голоса не даёт. Подходят, а она – мёртвая...

Уснула и не проснулась. Ни мук тебе, ни стонов. Опочила смирнёхонечко... Эхе-е...

Лежит на левом боку. Рука под щекой.

А на столе полным-полна веретёшка пряжи...

30

Счастье в нас, а не вкруг да около.

Из кручинного молчания вывел нас детский голос.

Мы поворотили головы на крик.

Оголец году так на пятом тянул распахнутые руки к коту на крыше. Молительно просил-командовал:

– Ну пигай, Барсик!

Кот робел прыгать и с мяуканьем кружил по закрайке железной кровли.

Мальчик устал держать раскинутые руки. Погрозил коту кулачком.

– Да ну пигай ты!

Лукерья не отпускала из виду мальчонку. С сердцем хлопнула в ладоши.

– Сашка! – спустила она тонкий голос на парнишку. – Ну, ты чё взвертелся? Я наведаюсь к те, запасная ты спица, в загривок. Ты допечёшь! Не мани кота, вертопрах. Шею ж свернёт! Лучше по правде скажи, ты как след поел?

– Как след... Бабуня, а мы вдвоём со стулкой, – мальчик кивнул на высоченную узкую табуретку у стены, – достигаем до крыши. А можно, я подыму стулку, котик на неё скакнёт, и я спущу его тихо-тихо вниз?

– Это совсем другой коленкор, – сказала Луша и подхвалила: – Я погляжу, так ты местами деловец!

В два огляда кот был у мальчика на руках.

Отворилась дверь. За порожек занесла ноженьку важная такая да крепонькая девчоночка летами и росточком победней мальчика.

– Это что за квас на вилке едет? – улыбнулась я девочке.

– Я не квас. Я Галя, – с хмуринкой в лице не без гонору ответила девочка и показала на лежачий валенок. – Бабунь, а бабунь, – позвала девочка Лукерью, – смотри, твой валенок лёг спатеньки у самой у двери. Тут так дуует! А ладно, я отнесу к печке? Чтоб к нему простудка не прилипла?

Луша с добрым смехом кивает.

Девченя живо, только пятки отскакивают, уносит валенок. Вертается уже при яблоке в руке.

Саша наглаживает кота. Ткнул локтем в белое большун яблоко с краснобрызгом.

– Галча, брось баушкино яблочко. А то уронишь.

– Не горюй, вредун. Не уроню.

– Ну тогда просто дай.

– Неа...

– Ну Барсика покормить, жаднуша!

– Ты с ума спрыгнул! Я сяма хочу тыблочко.

Галя чихнула.

– И правда. Хочешь. – Саша так-в-так закатил глаза, как только что закатывала Галя. – А!.. а!.. а!.. а!.. прерывчато в спехе набавляет голосу Саша, но разродился не благополучным чихом, а строгим донесением: – А-а-а-абчистили карманы и тыблочко укатили.

– Нетушки! – в торжестве Галя выставила яблоко. – Вот на ладонушке греется!

– Замерзает! Дай, сестрюня, хоть подержать. У меня крепше нагреется.

– Дай зайцу подержать морковку. Нив-ког-дашень-ки!

– Да я не морковку прошу. Яблоко.

– Нив-ког-дашень-ки!

– А-ах, ты так? Ты такая?.. Да я с тобой больше не вожусь! Знай, между нами чемодан. И вообще меня переехал трамвай! Однёрка!

– А хоть два раза! – С нескрываемым равнодушием девочка кивнула рукой брату и тотчас загорелась навести на меня зеркальце. – Бабунь, а бабунь! К тебе сейчас зайка придёт в гости.

Белый кружок задрожал у меня на груди.

Я хочу взять погладить – он уже взмелькнул на руку.

Девчурка закатывается смехом.

Я подмечаю: губы, зубы, язык у неё зелёные.

Спрашиваю:

– Чего у тебя рот в зелёнке?

– Мой ротик ещё не поспел, – жалуется хорошутка.

– Зато ты вся перезрелка, – грозит ей горбатым пальцем Луша. – Я те!

И мне почти плачучи:

– Нюр! Можа, ты чего, четырёхглазая профессориха, подсоветуешь? Я не знаю, что его уже и делати. Эта оторвашка нахлебалась чернилов!

– Ка-ак?

– Да так... Иля она у нех чернилами вспоёна?.. Ну прямь не дитё – сорвигоре!.. Значится, вчерась Сашке купили первый пузырёк магазинных чернилов. Синих не было. Чёрные не завезли. А зелёные – вот оне! Мы и раскошелься на зелёнку. Не постояли за цветом. Ить дело-то тесное... Парняга пробуе писать. Пять годов, пора к учёбе приклонять... А эта зелёнозубая пустоварица в смертный крик. Сашке купили, мне не купили!.. Закрывайся, жизня, на земле!.. И наранях, Сашка ещё спал, хлобысь эти чёртовы чернила. Гораздое дело! Всю пузырину выдула! Назлах!

– Завместо чаю, – уточнила Галя.

– Видала! На чаю сэкономила! Изнутря чернилами сполоснулась эта мучительница покоя, – сказала Луша. – А то, что бабка вся обкричалась лихоматом, места не нахо?дя, её не колыша. А ну отравилась? Врачицу побежала звать. На вызове! Гдесь на бесовых куличках. Вот с часу на час снове надбегу...

– Не досаждай ногам.

– Но делать-то чё-т надо?

– А пускай Сашка пока углём да карандашом пишет. Бузина счернеет. Надавите – на потоп хватит чернил.

– А эта бесогонка? А ну помрё?

– С чего? Ну разок зелёнкой побрызгает...

– Теперь у меня всё пузечко зелёное, – вздыхает девочка. – Я всейная зелёная... Бавушка, – засылает мне вопрос, – я когда поспею?

– Какие твои годы?.. Поспеешь.

Надежда помелькивает в её глазах.

Скоро берендейка уверилась, что всё сольётся пустяком, в полной силе дёргает меня за мизинец.

– Бабунь, а бабунь! А ты можешь упасть солдатиком? Давай падать солдатиком.

– Это же на какой манер?

– А на такой... Чтоб не больно было, сперву надобится сделать ночь.

Девочка сводит веки – ночь сделана! – прячет руки за спину. Не сгибает коленок, наполно со всего-то как есть полусаженного росточка, пригожая да нарядная, чисто тебе живой сувенирный столбок, с закрытыми глазоньками валится наземь.

У меня в нутрях всё так и оборвалось.

– А батюшки! – подымаю её. – Ты ж вся расшиблась!

– Не вся, – тихо возражает Галя, стирает с локотка грязь.

По глазам вижу, плакать ей край надо. Да перемогается. Молодчинка. Рожна с два такая ударится в слёзы!

Напротив. Улыбается солнышком скрозь тучи. Через большую силу, правда моя, улыбается, но улыбается ж таки! Тянет меня за палец книзу.

– А давай, – поёт, – вместе падать.

– А ежель вместе, так думаешь, земля мягче, пухом, станет?

– А всё равно давай.

– Не-е, Галенька. Тут неумытыми руками не берись. Не по моим косточкам угощеньице. Да грохни я разок солдатиком, ни один хирург под микроскопом не сберёт меня по кусочкам.

– А ты попробуй...

Зорко слушала нас Лукерья.

Хмыкнула, уперлась кулаками в бока.

– Да ты чё эт, государышня, – налетела она на Галю, – припиявилась-то к старому к человеку? Видали, дай ей, подай говядины хоть тухлой, да с хреном! Да ты, разумница, напервах докувыркайся до наших годов, а там толкач муку покажет. Там узнаешь, почём в городе овёс да как оно... А то ты чересчуру ловка да умна. Старей любой бабки!..

Галя с нарочитой учтивостью пускает мимо ушей Лукерьин приступ проповеди. Минутой потом чистый детский щебет снова ложится мне на душу праздником.

– Луша, а чьи это у тебя матушкины запазушники? – спрашиваю я про ребят.

– А Нинкины.

– Это какая ж такая будет Нинка? А дай Бог памяти?

– А приёмная дочка моя. Ну, забыла? Отецмать в войну сгибли, осталась одна одной. Ну невжель не упомнишь?.. Попервости, как объявилась у нас, росточку была с бадейку. Вовсе не круглявая. Про такую не скажешь: телега мяса, воз костей. Совсем напротив. Опалая была телом. Тамочки худющая! Жёлтински ещё дражнили её: Нинканитка!

– Погоди. Не из ленинградского ли эвакуированного детдома?

– Ну! Он у нас на станции с полдня в тупике в старых вагонах обретался. Там я увидала Нинушку... Жалко... К своим к троим привела...

– Теперь ясно. Так припоминаю...

– Так вот, письмами я её всё пытала. Можь, спрашивала, тебе в чём подмога моя надобна? Так я б могла и за ребятишками приглядеть, и другое что... Только ты черкани. Не стесняйся. Стесняться будешь посля...

Не тебе, Нюр, говорить... Ну какое материнское сердце закроешь на все замки от своего дитя? Хоть и не тобою рожённое, да тобою вскормлённое – всё едино родное.

Я и так, я и сяк подкатываюсь к ней со своей подмогой. А она... Нее...Всё, воротит от бабки нос. Письмо по письму один глянец. Всё-то у нас на большой! Ну, на большой, так на большой. Ладно, молчу. Эхее...

Подалась ты путешествовать по больницам, увеялась и я к своим сродникам в Новую Киндельку. Перед тем оне только что побывали в Орске. Самолетом летали.

А Боже ж мой! В первый же день такое мне понапели про Нинкину маету – бросила я гостить да и бух напрямки мимо Жёлтого в сам Орск к ней.

И что ж я в полной вижу красе?

Вышла она за своего Василия хорошо, промашку не дала. К работе Василий старается, в лепёшку бьётся... Руки у малого золото. Какую газету ни открой, кругом ему честь да слава. По заграницам катается. Вроде как опыт всё свой раздаёт. В Румынии даве вот был... Его карточка на полстены в Орске в музее. Как жа! За-слу-жён-най строитель! Он над каменщиками бригадир! Не какой там младший помощник старшего дворника... Сама Нинок маляриха. Тоже бригадное начальство. Там с красной доски не схо?дя. Депутатиха...

Всем Нинуся с Васёной хороши. Да только им не разбегаются хорошить! Этих вот страдаликов, – Луша метнула глазами на ребятишек, они согласно качали кота на качелях, – дома кидают однех, как бегут на работу ещё ранопорану. Обед – она летит наведать, что там да как дома. Подкормить опять же надо...

Раз прибегают вечером – ребятишечков нету. А господи!.. Проворней ветра жиманули по городу искать. Застают где ж ты думаешь? На трамвайных путях играются! Не брешу, рак меня заешь!

С того часу положили оне себе за дурацкую моду, как на работу бечь – вяжут детвору не к кровати, так к дивану. Сонных наранях вяжут! Сама обреза?ла на крохах те чёртовы гужи!

Под вечер проявляются Ниноня с Васильцом. Я прямо с козыря и почни против шерсти наглаживать. Хоть голову взрежь, не помню, в каких именно словах я говорела, а только знаю, мёртво я в щипцы взяла Ниноху свою. Ну совсем повредилась тёлка!

– Что ж ты, – кричу во весь Орск, – толкушка ты холодная, душегубку ребятне учинила? Что это оне у тебя на привязи!? Козлята, что ли? Иль в вас, цыганьё, чисто души нету?

– Так и полоскала?

– А то как жа!

– Смелая ты бабака.

– А не то!

Луша с гордецой повела плечом.

– Я когда в злость въеду, цыганами их дражню. А кто ж оне? По всей земле из края в край нараскосяк веются. Цыганюки и есть... Как я Нинку уж не пускала от себя!.. Христом-Богом просила... Как-то совестно от народу было – уедет. Вроде как на что недовольная...

– Чем ей быть недовольной? Ей ещё быть недовольной... А что поехала, так это по нонешней поре за обычай. Это только у плохих родителев дети не едут по городам на ученье. Взошла в молодые года, отучила все жёлтински классы. Чего сидеть?

Луша взглянула веселей, надёжней.

– В слёзы моя Нинушка... Ей и жаль вроде бросать нас. Да и ехать край хотса. Молодчара, настояла на своём. Со слезьми, а съехала в сам Ленинград, в строительное училище. Там встрела своего... эге... Попервах ухорашивали блокадный Ленинград. Родина... Перекинулись в Воронеж. Всё строили... Видят, в Братске их ещё не хватает. Давай в Братск. Потом вот в Орске угнездились. Поближь ко мне... Тако и крутятся, тако и крутятся...

Луша немного помолчала, будто вспоминала что. Со вздохом добавила:

– Ну, подпустила я им про цыганьё. А оне на те мои горячие речи и ответствуй:

«С дня на день освободятся места в саду. Ждём. Первинные на очереди!»

– А господи! Да вы, ей-пра, ну слепцы! На аршин от носа не видите! Сашка уже на шестой годок полез. Куда ж ещё ждать? Ему в школу через два августа... Да привези ты мне ребят и жди себе на здоровье до второго пришествия. Так нет, видите, не рука баламутить бабку. Оне под сурдинку, тихо-мирно хотят... Да в тихом озере такие, как вы, черти гнёзда вьют! – пускаю во все скоростя. Знаю, по лобешнику не стукнут.

Им-то и крыть нечем. Права зимованная бабка. Не задаром хлеб из семи печей едала.

Стоят, носы в пол. Сопят.

Посбила малость им храпки, подсмирила.

– На этой неделе не дадут места в саду, – заговорила Нинка, да не на мой лад, – подадимся в Гай на ударную комсомольскую стройку. На горно-обогатительный комбинат. Последнее наше решение... В Гае – Вася уже ездил на разведку – сулят нам сразу и квартиру и сад.

– Ноне четверток, взавтре пятница, крайний день недели... Пустое, мельница, мелешь. Вот что, дорогие вы мои сизарики, воли я вашей не беру. Но и вы не заговаривайте мне зубы. Не болят! Гайский рай, можь, тоже вилами на текучей воде писан... Вот как вылепится, товда и почешем языки. А покудова...

Вычистила я на все боки Нинулю с Васёной, вылила душу, ребятёжь в охапочку да и покатила в Жёлтое!

– Молодчинка, Луша! В таком разноладе нельзя держать нейтральную линию.

– Ну! А я, Нюр, про что?

Лукерья поискала глазами ребят.

Посреди двора они теперь без шума выплясывали перед учёным котом

Кот чванно восседал на колченогой табуретке и был в кривых, без стёкол, золотых очках. Подобрали гденибудь в кустах.

– Нюр! Ну ты поглянь!.. Воо штукари!.. Воо артисты! Во вытворяют чё его почудней! – блаженствует Лукерья. – Хоть стой, хоть падай... За этими ослушниками в четыре глаза не усмотришь. Так зато и не соскучишься. И воды, спасибо, подадут, как вяжешь. И кнопку к небу острым подкинут на стулку... И на Найде, – чать, не забыла, как нашу собаку зовут? – прокатятся верхи, как на лошадушке... А то очудят... Подловят мышонка, пристегнут ниточку к хвосту и то-ольке ш-швырь сверху на кота. До смертушки перепужают! На неделю из дому забегает!.. Забот за ними что... Колготно... Смотреть за этими ветролётами – старым рукам да глазам недетская прибавка. Эгегее... Старость не радость, заменушки нету. За день врознобежку так надёргаюсь, ель доползу до постельки. А ничего... Веришь, свет такой в душе, спокой за внучат. Последочки... Последочки милее... А что крутовато приходится, ну да ладно. Я на всё привыкла терпеть. Такая она наша доленька... Живи почёсывайся, помрёшь, свербеть – брешет! – перестанет. А всё равно жалко... После смерточки и часу не проживёшь...

– Какие ж мы, лататуйки, падкие до жизни? Она нас в ступе и так долбит, и так долбит, а мы знай одно: жить! Жить!! Жить!!! Жадные, как Плюшкин, – невесть к чему подплела я.

– А это кто? – встрепенулась Луша. – Или дружника в больнице подцапила? Дряхлец уже или ещё ничего так? Крепенькой? Чего молчишь? Не бойся, не отобью... Новый какой просто знакомец? А?

– Да нет. Старый.

– А что ж я не знаю?

– Да он совсем старый. Про него даже в одной книжке писано.

– А-а, – опала интересом Луша. – Книжки от меня на все засовы закрыты. Всю свою жизнёнку до последней уже нитки изжевала, а до грамоты так и не доехала. Тёмной родилась, тёмно жила, тёмной и отмирать... Ну... А всё равно, чем этот твой Плю... знатён?

– Жаднуша был... До чего жадовался? Мука у него в камень превратилась!

– Дуроумный чудород, – плеснула Луша приговор и вяло махнула рукой. – Нашла об чём тереть слова.

– Ну, Луша, поговорила с тобой – мёду напилась. Отмякла душенька моя... Днями нагрянут и мои внуки, будет с кем твоим поскакать... Да и сама, затворница, заходи чайку лизнуть. Знаешь, как двери мои открываются.

– А не то позабыла! Вечерком, ближе туда к огням, загляну...

31

Сердце не лукошко,

не прошибёшь окошко.

От Лукерьи, с кем вожу я короткую дружбу с коих-то пор, не с детских ли ногтей, правлюсь я к себе к домку.

Иду себе да иду и замечаю, что пошла я не прямушкой, не ближней дорогой, а взяла кружью, подалей как. Стосковалась бабка по своему по Жёлтому в больнице. Потянуло свидеться с ним, исходить своими ноженьками если не всё, так больший клок, хоть одним глазком глянуть, ну как тут оно без меня...

Путешествие по селу, где увидала свет и в пепел изжила свои богатые, долгие годы, странствие по селу, разлука с которым к тому ж долгохонько таки томила, изводила тебя, дело для души и тяжкое и светозарное.

Тяжкое оттого, что сознаёшь, что этого путешествия могло уже и не быть, а в лучшем случае сидела б ты без сил под окном и всего-то тебе свету толечко и было, что в окне, всё б и было твое царствие, что видать поблизь окна, а всё то, что за поворотом улицы, – навсегда от тебя отсечено, потому как туда ты уже ни под каким видом не уловчишься дойти, раз ноги не держат, и всё то, что деется там, теперь деется помимо твоей воли, там ты больше ни хозяин, ни гость, ни даже просто прохожий; тяжкое ещё и оттого, что всемучительно ясно вдруг чувствуешь, что круг замкнулся, колесо твоей жизни сделало положенный тебе полный оборот, и теперь ты с опаской щупаешь палкой стёжку, тащишься уже по колее детства...

Природа уравняла в цене и старого и малого.

Припоминаю, доверху радости было, как выскочишь тогда, в детстве, таком далёком за годами и каком-то призрачном, вроде его вовсе и не бывало, мигом, как чёрт из-под кочки, вылетишь на угол улицы, куда прежде не занашивали ноги – всё внове, всё восторг, всё загадка, всё вопрос, толпа вопросов...

Та же светозарная радость одолевает меня и сейчас, когда каждое коленце сонной, кроткой древней и чем-то всегда обновлённой улоньки сводит меня с давностными друзьями: людьми, домами, деревьями, колодцами, с цветущей под окнами сиренью, цветущей богато, так что крепкий её дух кружит голову.

С нашим удовольствием вышагиваю я тихо по Жёлтому.

Так оно, верно, называется оттого, что стоит на возвышенке в виде опрокинутой тарелки, и куда ты ни пусти шаг, скоро очутишься у глинистого жёлтого обрыва, что омывается то ли речкой Сакмарой, то ли речонкой Чертанкой.

Вышагиваю я по Жёлтому, в торжестве и в удивленье забега?ю глазами и туда, и туда, и туда; и всюду, решительно всюду – там, там и там – натыкаюсь на пуховниц со спицами...

За зиму зимнюю люд изголодался по солнечному теплу.

Теперь, в воскресный майский полдень, в самый распал тепла, не усидеть дома и одной живой душе.

Завалинки, порожки, крылечки будто кто густо усыпал бабьём. Тут тебе и маленькие, тут тебе и давненькие. Красна солнышка всем вдосталь.

Посиживают да вяжут, тихонько роняют слова иль вовсе молчат.

Это уже где какой клубочек свился.

А не всяка спешит в артель-братию.

Оно в отраду побыть и одной за спицами, поразмышлять о бытье-житье...

Я вижу, за тальниковым плетнём на верёвке сохнут картинно широкие с колокольчиками брюки.

Конопатая молодица в выгорелом ситцевом платьишке, не скажу как в коротком – в таком только от долгов и убегать – с недлинными волосами, что собрала на затылке под чёрной резинкой в дульку, прямо на ступеньках оседлала перевёрнутый тазик. Вяжет.

Девчонишка мне знакомая. На возрасте уже. С техникума на выходной объявилась... Я знаю всех жёлтинских подлетков, хоть бабы, как из мешка, в каждом дворе понасыпали ребятни.

Не она ль хозяйка тех городских доспехов, что на верёвке?

Пожалуй, она...

Попав моде в струну, может, ещё вчера в компании таких же, как и сама, положила на себя с кило косметики, подметала оренбургские тротуары расклешёнными с самого бедра штанчатами со шнурками по бокам, с вышитыми шёлком розами, с колокольчиками.

То был театр. Улица для неё что тебе сцена, а прохожие – негаданые зрители.

Оно и не хочешь, да поймёшь. Ну кто на восемнадцатой весне не дал бы дорого, абы быть разнепременно у всех на виду? Абы всякого, кто и невзначай уронил на тебя глаз, приневолить ахнуть?

А разом с тем всё то было и враньё, враньё самой себе, враньё улице.

Вот вырвалась на выходной к домашним, уединенница без уличного маскарада проста, велика в своей искренности наедине со спицами, она такая, какая и на самом деле. Спицам не соврёшь, спицам неправдушку не дашь.

Она была не выше веника, когда научили её любить, почитать спицы. Доброе зерно легло в душу, окрепло, проросло, и какие бы теперь неоткладные заботы ни отлучали её от спиц, она в непременности будет возвращаться к ним с повинной, как с болью в душе возвертаешься к себе на Родину, в глухую деревеньку, давным-давно забытую Богом, но которую тебе ввек не забыть; до крайней минуты спицы будут в её руках в часы печали, грусти, отдохновения, как это сроду водится у всех у жёлтинских баб.

Лицо у девушки сосредоточенное, вдохновенное; чудится, вот сам праздник, сама радость в лице том сейчас.

Незамеченная, я вижу: её губы трогает улыбка, девчонушка хорошо так улыбается платку, что вяжет, может, себе к свадьбе, иль подружке к свадьбе, иль матери в подарок к рождению, иль ещё кому...

Я долго шла по Жёлтому.

Мужиков у завалинок не видать. Они больше на огородах. Да и там, тоже сюда клади, донимал их наш свербёж вязанья.

За плетнём вот сажают картошку.

Дед копает лунки. Внучка рассеянно кидает в те лунки резаную картошку.

Дед бурчит. Подскалыживает:

– Спину не переломишь. Нагнись да положь как следуй. Глазка?ми вверх! А то картошка будет мучиться. Ой... Негораздо, разлапушка, пляшешь. Лень тебя, горюха, в недостаток втопчет...

– Тоже мне пророк-паникёр! – толечко не со слезами окусывается девчушка и с коленок переворачивает в лунках куски картошин как надо.

Не поднялась ещё, внечай повернула в сторону голову – зависть леденеет в её взоре.

Я посмотрела туда, куда смотрела она, увидала: по тот бок улицы, на низкой пряслине, сидели рядышком, будто ласточки, её ровесницы из класса так седьмого, а может, на класс и постарше, сидели и вязали, только спицы взблёскивали на солнце.

Тут заполошно подскочили на велосипедах двое мальцов, видать, их единоклассники и начни любомилостиво уговаривать прокатиться.

Товарки отказывались, но отказывались так, чтоб не отказаться вовсе, наотрез; подружки ласково отнекивались, чисто улыбались, и сам Бог не поймёт, чему улыбались они, то ли тому – вот припожаловали разодетые раздушатушки и сухими от волнения губами клянчат обратить на них внимание, а им, девчушкам, хоть бы что, вроде того и потешно даже всё это; то ли тому, и это ближе к вероятию, что вот рождается под пальцами с в о я новая платочная песня, эта песня звенит звоночками в их молодых сердцах, но ни одна душа на целом свете не слышит, не догадывается вовсе о той солнечной песне солнечных спиц; не слышат ту песню даже эти отвергнутые и не отвергнутые ухажёрики, которые постояли-постояли и не на самые ль глаза насаживают кепки с прилаженными к ним пучками сирени, так ни с чем и убираются; не уезжают, вовсе нет, а понуро отчего-то уходят, не смеют поднять взгляда и сердито поталкивают велосипеды...

32

В гостях хороша девка,

а дома лучше того.

Улица завернула последнее коленце.

Я увидала свой домок.

Свой домок...

Слова-то что простые, да дорогие что!..

Увидала – стала и стою, а чего стою, и себе сказать ума не хватает...

Страницы: «« ... 56789101112 »»

Читать бесплатно другие книги:

«…– Ты что, герой, что ли? – спросил Гриньку белобрысый, когда за профоргом закрылась дверь.Гринька ...
«…Вечером составляли телеграмму в Москву. Шурка писал, бабка диктовала.– Дорогой сынок Паша, если уж...
«…Студент склонился над бумагой, задумался.Некоторое время профессор наблюдал за ним. Перед его глаз...
Галина Щербакова написала историю тех, кто страстно, как свойственно только русским, рвался в Москву...
Галина Щербакова написала историю тех, кто страстно, как свойственно только русским, рвался в Москву...