Оренбургский платок Санжаровский Анатолий

У родного у домка, где пупок резан, судьбина не сахарней моей.

В голод, это сразу за гражданской за войной, с крохи на кроху переколачивались. Нуждица за край выжала, привелось луговую есть траву.

Оха-а...

Голод не тётка, душа не сосед. Свои законы голод пишет.

Туго натолкал тряпья отец в мешок, залился менять на хлеб.

А куда залился?

На все четыре ветра, куда глаза приведут...

Бродил, бродил... Выбродил-выменял себе на наши наряды одного тифу.

Так в чужом месте с тифу да с голоду батяня и примёр.

Осталась мамушка одна с четырнадцатью горюшатами.

– Дети, дети, – плакала, – куда мне вас дети?

Брюхо не лукошко, пирожка не подсунет. Каждому-всякому хоть через раз корочку дай-подай. А где её ежедень взять?

В среду, пятнадцатого марта двадцать второго года – склероз пускай и большой, но такое с памяти нейдёт, – горемилая мамушка сменяла домок, тот самый домок, что Федьша подлетком купил у её родителей, тот самый домок, куда после сама пришла к Фёдору женой – сменяла родной домок на плохущий куренишку.

И сменяла за что? За пусто. За восемнадцать с половиной фунтов муки. И ту богатеи-менялы смешали с белой глиной.

В скорых месяцах куренёк тот грянулся.

Повела нас недоля со двора на двор по чужим углам.

Всё Жёлтое перекрестили...

Ещё девчоночкой, бывало, проходишь мимо домка, нет-нет да и запоёшь:

  • – Я по улице иду,
  • Медленно шагаю.
  • На родимый дом гляжу,
  • Тяжело вздыхаю...

Запоёшь да заплачешь...

Выросли братья-сестры. Зажили своими семействами.

Всяк спал и видел себя в родном домке.

Я тоже думала. Вмечталась в это стремление.

В сенцах у меня гниль ела полмешка облигаций. Целая оказия!

Я молила Бога: пособи выиграть по облигациям помощь, я откуплю тогда родимую избёшенку.

Да что... Молитвы мои падали на камни...

Однако ж, не было бы счастья, да подало его мне несчастье.

В последнее время обреталась я у снохи двоюродного брата. Всё любила ставить себя большой. До невозможности баламутная была бабёшка.

В пятницу, первого мая пятьдесят третьего года, сношенька моя поднялась не с той ноги. Ненастная.

– У людей праздник как праздник. Я ж и в праздник на ваши постные хари страдамши гляди!

– Чем же мы тебе страдание дали?

– В своём в дому исщо отчёт ей положь!.. Выметайсь! Я ремонт завариваю посля Мая.

– Сношенька... голубонька, успокой тя Господь... Ну подтерпи денёшек какой. Одна ж одной, добрушенька, в таких в хороминах княжишь... Я побегаю поспрошаю... Нападу где на пустой закуток – сей же мент съедем!

– Прямь расслезила своими посулами. Не-е... Зараз давай вытряхайсь!

– Сношенька-госпоженка, войди в мою горю. Иль ты ну-же никогда не кланялась в ноженьки? Иль тебя и разу не укусывала своя вошка?

Тут сношка и вовсе рассвирепела. Тигрица тигрицей сделалась. Или вконец обиделась, что я потревожила её вошь?

– Тебе-то чё за печалька до моей воши!? кричит. Хлопья пены только отскакивали от губ. – Со своей вошкой я как-нить сама уговорюсь. А ты нонь!.. Сей секунд улётывай! А тама как знашь!

– Да куда ж я, добродеюшка, с детьём под снег?

– А по мне, хоть солнце не вставай!

Да в крепком гневе только ууух дородным кулачиной в окно по переплёту. Створки так и разбежались в стороны.

И пошла моя сношенька сыпать в оконный провал наши манатки. Под снег с дождём...

Ну, в такой неподобице не добраться толку.

Посадила я Сашоню с Верочкой на вещи.

Сидят плачут. А снег присыпает, присыпает...

Смотреть на них – сердце рвётся. Но поделать я ничего не поделаю. В одномашку я под эту крышу, я под ту – не надобны.

Задохнулась я бегать.

Села к детворне, всей артелью кричим...

Тут мимоходком шли и остановились те, кто покупал родителев домок.

Не в пример другим не плетут нам венки из жалобливых слов. Сразу к делу.

– Мы, – говорят, – сымаемся с корня. Отбываем на житие в городское место. Не хотела б ты взять свою хатёшку назадки?

Распахнула я рот – закрыть не закрою.

– Ну... Продаём... Чего ж тут с диву падать?

Перецеловала, вымокрила я слезами своих милостивцев; жак, жак, жак – быстрёхонько похватала что там с горюшатами из добра своего да и не бегом ли к родителеву к домку.

Топчут добрыни спасители наши следы, бросают в спину слова:

– Ты хотеньки спроси, что мы хотим...

– Мне, бездомовнице, спрашивать? – в ответ кладу. – Я тридцать один год по чужим норам клопов своей кровушкой обкармливала! Мне ль спрашивать? Мне наиглавно хоть одной ногой вжаться в свой домок. А там видать будет. Война план покажет!

– Это ещё какая такая война? – выстрожились.

– А такая. Что положите, негаданные мои добродеи, то и возьмёте.

– Заране предупреждение даём, – идут в обход. – Да ты сама у курсе... Всё на свете меняется. Линяет платок, люди тем пачей. Меняются времена, меняется на всё ценушка. Весной двадцать второго года, когда ваши продавали, деньги никакой в себе силы не держали. Мой родитель каки тышши на тышши имел! Только с тех тышш прок невелик. Ну прикинь сама... Тогдашний отдельный номер «Известий» стоил семьдесят тышш рублей! Пустые тышши...

– Вы к чему?

– А всё к тому... На ту пору, милоха, не на рубляки – на натуру всё пущали. Кругома страшна дешевень стояла. Какие домины отдавали за то же ведро капусты!

– Но мы-то за муку...

– Вот-вот... Наши взяли у твоей родительки, царствие ей небесное, за неполные восемь кил паша-нич-ной муки!

– Ну а мне верните, – усмехаюсь, – за все девять. Я ж вам с большим походом даю. Полное кило приварку!

– Се в похвалку, что осталась на чужой лавке, без своей крыши над головой, а шутки шутишь. Тольке бросай ты, милуша, такую замашь, – наставляет на ум белый, как кипень, лисоватый домохозяйко, тычет крюковатым указательным пальцем мне в плечо. – Оно способней будет, ежель хохотошки отставишь на посля.

– Что ж вы просите?

– Не старую цену, конешно... По нонешним по деньгам я отмажу у тебя полных три тышши. Копеечка к копеечке.

– Три так три... Всё ж не пять. Я согласна на всё. Абы не жить от всяких там хозяев.

– А что, – торочит, – ты нам зараз в наличности подашь?

– Кроме большого спасибушки ничегошеньки, дорогие вы мои жизнедары. Деньгами я сейчас не сильна.

Час к часу восемь месяцев, до зимнего Николы, не знала я ни дня, ни ночи. Натурально не знала: спала я дватри часа. Люди встают коров доить, я толечко ложусь.

Ох и старалась я к работе. Всё вязала, вязала, вязала в уплату за домок, всё вязала...

Спицы из железа и те стираются...

До такого степенства уставала, глаза особенно... Выбираешь мёртвый тот волос из пуха. Выбираешь, – а была я сама себе большой контролёр! – до того навыбираешься – всё, ничего не вижу.

Выскочишь во двор, не поймаешь сразу, то ль месяц, то ль солнце наверху... Сено копнила, солому метала – куда легче!..

Платки мои – на них я положила немалые труды – вернули мне родной домок.

Долгохоньки ж таки, целые веки, скрозь большие беды вела меня судьбина к своему к гнезду.

Навприконецто довела...

Теперь это поместье моё...

33

Птица и та знает свою семью.

Под окнами домка отогревается вешним теплом огород.

На огороде земелюшка не копана, слежалая. Пусто на огороде у меня. Квартирует покуда там одна только пужалка, огородная бабушка.[34]

Со смешком я кланяюсь ей из калитки:

– Здравствуйте вам, Анна свет Фёдоровна!

Проговорила я это так, что сразу и самой не уловить, чего в голосе больше, не поймёшь, чей в голосе верх – шутки, радости, недоли...

Не заметила я, когда только и успела выстариться.

Не заметила, когда только и отпела молодость пташкой, и уже ковыляет по ухабам старость черепашкой...

Надумаешь у своих попросить карточку, наперёдки отправишь свою. Там уже под неё канючишь:

«Мои миленькие, как я жду вашу карточку. Посмотреть бы на вас, порадоваться бы на ваше счастье... Пришлите... А мою вы уж страшненькую спрячьте...»

Я продала глаза на себя молоденькую. Я любила, я люблю себя когдашнюю, молодую. А сейчашечную я себя, страшилку, не люблю. Боюсь я своего лица, старого, какого-то мне чужого, к которому я до сегодня никак не привыкну, словно та собака, что всю жизнь привыкала к палке, сдохла, да так и не привыкла.

Боюсь я своего лица. Оно всегда пугает, одевает меня страхом, когда ненароком ни ткнись я в зеркало.

– Тебе только пужалкой служить, – сказала я себе раз в зеркало, состроила такую картинищу – со страху отшатнулась и перевернула зеркало лицом к стенке, абы никода не видеть свою некра?су. Несокрушимую. Некрадомую.

И в огне её не спалить, и в купоросе не утопить.

Лицо не сорвёшь, в кусты потемну не забросишь. Не сбежишь от него. И смертью от него не отобьёшься. В гроб сунут, вывеску не позабудут оставить на вольке. Не разлучат. Хорошо, если зеркало ещё не подложат... До какой стыдобищи доехала... В окно выставь свою репу – кони шарахаются! На улицу выдь – собаки неделю воют! Оо подарушко! Нажила за всю жизнь долгую, мучливую. Таскай, Фёдоровна, до крышки, сам же Боженька поцепил! Боженька знает, кому что цеплять.

Ну, у Боженьки свой интерес, у меня свой.

Мне-то зачем эки страсти видеть? Наваришко велик? Тогда на коюшки лишний раз пугивать себя-то? А?.. С нашей ли рожей в собор к обедне? Будет с нас и в приходскую!

– Пужалкой! Пужалкой ступай в работу! – окончательно скомандирничала я своей зеркальной двойнице. – Ну литая ж ягабаба! Большуха над ведьмами!

Сладила я сама ту пужалку.

Дала ей своё имяотчество.

Теперь вот в огороде исполняет дисциплину сторожа.

Под ветром на ворон, на галок рукавами трясёт. Всё какая-никакая полезность...

Рядком с пужалом на шесте скворечня.

На её крылечке милуется скворчиная пара.

В полные глаза смотрю с-под руки на певких гостюшек.

Опять дойду до валидола...

– Прилетели, любители дорогие... Не позабыли старую...

Не в первые ли дни, когда я только что вернулась в свой домок, как-то я шла по двору с водой. Иду и вижу из-за ведра на коромысле: то пластается к земле, то взлетает в порядочных прыжках соседская рыжая кошка Сонечка-Вовк. Гонится за молодым тушистым скворцом!

Скворец ещё не умел как следует летать.

Он то и дело низко подымался на крыло и тут же, через каких шагов пять, тяжело падал.

– Ты! Бандитка! – гахнула я на Сонечку.

Сонечка даже ухом не повела. Всё гналась.

– Ну! Сонька!

Толкнула я с плеча коромысло и махом за рыжей пакостницей.

Вода из вёдер было бросилась с шипом за мной вдогонки, да враз и отвязалась. А! Беги сама, мне без охотки!

Смотрю, а огнистая пиратка настигла уже тяжёлого в лёте птенца, сгребла в когтищи.

Сорвала я с себя на бегу тапку, ка-ак шваркну!

Вильнула, отпрянула лихостная зверюга к плетню.

Подымаю скворушку – весь что есть в крови.

До чего и свирепа кошачья тварь... Как поддела зубом-иглой, так всю ноженьку от самого верха до крайности развалила.

Промыла я ранение духами (горевал в сундуке пузырёчек в виде виноградной кисти, последний Мишин подарок, до войны ещё в Ташкенте на Восьмой март кланялся теми духами), наскорях промыла я раны, смочила в духах шёлковую нитку с иголкой, зашила всё где надо и перевязала ногу чистой, ещё тёплой от проглажки тряпицей, перевязала натуго.

А ну скинет?

Для надёжности крайки тряпицы прошила, похватала дратвой.

Попервах отлёживался мой пострадалик в сарае, на соломе в ветхом решете. А там, как чуток подправился, сладил ему Митя, дальний наш удружливый сродник, целую вот эту скворечню.

Радости-то что у меня!

Я с домком, и скворушка мой с домком...

Высунешься, бывало, во двор. Выскакнет из оконца своего на крылечко и певун мой, стоит поёт мне с верхов благодарствия.

За лето окреп певец мой.

Осенью в ясный украсливый час отлетел за теплом в чужие края.

По весне, правда, с припозданием наявляется.

Я узнала его по дратве да по синей повязке. Повязка порядком вылиняла.

Заявляется не один, с ладушкой со своей.

Всё б хорошо, да в зиму оккупировали их домок воробьи-быстролёты. Миром не отдают, будто чердаков им, дупел мало.

Ну что ж, отхлынули с битьём. Знатну трёпку учинили скворцы шкодникам: воробей птаха никчемушная, пустая. Живёт человеку в долг.

Чистоплотные новопоселенцы выстлали домок полынью, вывели блох, зажили себе в любленье, с песнями.

Встанут чем свет мои князь с княжной, счастливятся – милуются. Скворушка поёт-разливается, крылышками трясёт, «воротничок» пушит... И она не сидит мокрой мымрой...

Намилуются, натешат меня, старую, по-орх да полетели.

Видят, идёт корова ль там, овечка ль. Сядут, прокатятся не задарма. Почистят шерсть, выберут линялый волос на гнездо. Не оставят и одной живой мелочи, что всегда досаждает скотинке. Таким ездокам скотинка рада.

Передохну?ли.

Понеслись в поле к тракторам. На вспашке каких только червей не выворачивает!

А не то собирают жуков, гусениц в садах.

Хорошие у моих друзьяков дела!

С днями забот набавилось. Пошли скворчата.

Тут вовсе круто стало. Хошь этого – в сутки семнадцать часов на лету! Под двести раз приплавь в день корму!.. Где-то я вычитала и списала себе в листок, что «за время кормления птенца стриж пролетает расстояние, равное кругосветному путешествию по широте Москвы».

Сперва мои летали поврозь. Он принёс – летит она. Вернулась она – пошёл в свой черёд он.

А тут тебе с большого голода учинили огольцы невозможный крик. Забыли мои про осторожность, подались напару. Какую оплошку дали...

Этого-то и выжидали припрятавшие зло воробьи.

Едва убралась, пропала с глаз пара, как эти зложелательные басурмане только скок в леток – с чиликаньем посыпались наземь слепенькие ещё, голые скворчата. Всех до единого повыкидали.

Точно по сговору внизу дежурила, топталась вражина Сонечка. Всех мальцов и прибрала.

Грешна, я видала в окно за спицами, когда воробьи юркнули в чужой домок.

Покуда искала обувку, покуда бежала, воробьи упорхнули. Сонька уже из-за плетня сыто облизывалась и удовольно, леновато щурила сатанинские глазищи.

Помрак нашёл, в очах смерклось.

Острая жалость полоснула мне по сердцу. Не уберегла... Беда, беда какая...

Пришатнулась я к плетню, хочу пустить в Соньку нитяной клубок – мочи нету руку поднять...

С Соньки какой спрос? Была зверюга зверюгой, нежной и хищной. Да такой и останется, хоть и спит не во всяком ли дому на той же подушке, что и человек.

Но вот воробей...

Пичужка домовая, мирная, жидкая. Соплёй перешибёшь! Без жадности к крови вроде, а на-поди, способная на какую лиходейскую месть...

Подлетают мои.

Рады-радёхоньки.

В клювах жирные червяки извивами ходят.

Сели на приступочку у оконца – тихо...

Пустили глаза в домок в свой – пусто...

Оглядываются...

Жалливо смотрят на меня...

Чем же я подмогу вам, горюнята? Утеклую воду не воротишь...

Мои сюда, мои туда – нигде нету малых.

В домок так и не вошли.

Улетели с горя в лес.

Но ещё недели с две прилетали-плакали.

Опустятся на кухоньку, целыми днями не сводят со скворечни тяжистые глаза. В печали выжидают, не пойдут ли голоса оттуда родные...

Далеко до обычного разлучного срока тронулись мои на юг.

Затужила бабка.

Думаю, всё. Не увижу больше.

И, к счастью, ошиблась.

На новую весну воротились-таки!

Теперь я подумнела.

Теперь я при них козырная защитка.

На таких добровольских правилах покруче взялась я ладить статью. Своротила дело с абы как на верное: когда вышелушились слепыши, забрала над птахами полный присмотр.

Пуще против прежнего стала прикармливать взрослых.

А не примаете моего стола, поняйте ищите лучшего и не бойтесь. Нонче я за ребятушками, за очерёвочками за вашими исполняю наблюдение по всей дисциплине...

Сяду под солнушком, – а мне что в избе, что во дворе сочинять узоры, – вяжу да поглядываю на скворечню. Коршун замаячь какой, сорока, ворона – платком махаю.

– Кыш!.. Кыш!..

У меня не уворуешь.

Подросли пискуны. Вся семейка отбывает на вольное житие в ближний лес.

А в осень, как уходить на тепло, заворачивают ко мне денька на два.

Всё поют, грустно так поют. И благодарят... И прощаются...

Двадцать пять осеней уже прощаемся...

Двадцать шестую весну встречаемся...

Из-под руки смотрю я на весёлых на постояликов своих.

Миленькие вы мои пташечки, опять вы ко мне прилетели радовать своим счастьем, своими песенками...

У вас пенье, а я пла?чу... Вы всегда вместе, а я всё одна да одна... Скворушку моего... война... сгубила...

34

Всяк дар в строку.

В домке у меня примрак. Оттого полумрак, что цветущая сирень закрыла оба окна с синими ставнями.

За окном сирень. На столе в банке с водой сирень.

«А что, богатая я!» – думствую я про себя и с устали опускаюсь на низкую койку за печкой.

Койка эта так, расхожая вроде, посидеть там, полежать подремать какой часок, поработать спицами, когда не в охоту идти в кухоньку, где в обычности всегда и работаешь, где и обретается всякая всячина, всякий привьянт, к вязанию касаемый.

Напротив, изножьем к двери, высоконькая нарядная кровать. С периной, с шитыми подзорами, с горушкой подушкой под кружевной белой накидью. Кровать аккуратно убрана. Какая-то музейная.

Та кровать наособинку.

Гостевая.

Я и не упомню, когда на ней спала. Давнёшенько не разбирала. Всё в кручине ждала, ан нагрянет кто из своих внечай, негаданно, так и постель не надобно готовить. Стоит вон ждёт. Приезжай только давай...

Страницы: «« ... 56789101112 »»

Читать бесплатно другие книги:

«…– Ты что, герой, что ли? – спросил Гриньку белобрысый, когда за профоргом закрылась дверь.Гринька ...
«…Вечером составляли телеграмму в Москву. Шурка писал, бабка диктовала.– Дорогой сынок Паша, если уж...
«…Студент склонился над бумагой, задумался.Некоторое время профессор наблюдал за ним. Перед его глаз...
Галина Щербакова написала историю тех, кто страстно, как свойственно только русским, рвался в Москву...
Галина Щербакова написала историю тех, кто страстно, как свойственно только русским, рвался в Москву...