Оренбургский платок Санжаровский Анатолий
Лето увело за собою осень.
Уже зимой, в крутелицу, сижу я в Жёлтом под окном.
А вижу не свою улочку в богатом снегу, а тот летний подмосковный вижу лес, дядин слышу голос счастливый...
Страница рукописи «Оренбургского платка» с замечанием В.П.Астафьева. Тут же я «ответил» чуть ниже.
Услала я им платок. Приписала дяде:
«Смотрите, тут ваши любимые деревья. Промеж них грибы, цветы, ягоды...»
Да-а... Нешь упомнишь, сколько было тех узоров...
И «бантики» вязывала, и «корольки», и «лесики», и «лю-стру»...
За свою жизнь навязала я поверх двух тыщ платков.
С кульманский вагон, гляди, будет.
26
Алмаз алмазом режется.
А вот спроси, какой из платков спротни других дороже, я сразу и не скажу. Матери все свои ребятёшки распрекрасны.
Путешествовали платки мои по выставкам в Брюсселе да в Дели там, в Монереале да в Вене... А про Москву с Оренбургом уже и молчок.
Понавезли платки мои с тех выставок всяких там наград, чать, с полкороба.
Последненькая, остатняя была наградушка даве вот. Золотая медалька с дипломом.
Диплом красиво так золотом писан:
Награждается народный мастер Блинова Анна Фёдоровна за творческие достижения в создании произведений, представленных на Пятой республиканской художественной выставке «Россия». Москва, 1975 год.
Эвона как!
Выходит, художество платок мой...
Ну чего его там пуговицы крутить? Ну чего задарма слова терять? Одна приятность, когда работа твоя в радостинку людям.
Но как мне не выделить один платок свой?
По выставкам он, ей-пра, не курсировал. Так зато вызволил меня, возвернул из больницы.
Он мне самодорогой и есть...
Годы мои...
На годы на свои молодые я в тяжёлой, в крутой обиде.
Не заметила и как, чудится, не тайком ли удрали от меня, спокинули одну одной на самовластие старости...
Да-а... Не молодайкины лета мои уже. Сплоховала, совсем сплоховала бабка.
В сам Оренбург с воспалением почек свезли.
Вера моя, дочка (своим семейством Вера жила в Оренбурге), дневала и ночевала у меня в казённой больнице.
Утро так на третье, смотрю, проблеснули на стенке часы с кукушкой.
Идут себе. Попискивают.
Перехватила Вера мой удивлённый взгляд. Говорит:
– Лёня постарался. Скатал в Жёлтое...
– Не муж у тебя Лёнюшка – золото...
– Любимые твои, – Вера скосила глаза на часы. – Они будут куковать, а ты будешь слушать и тебе будет приятно.
– Аха, будет, – соглашаюсь я. А про себя несу на ум: «Плохи твои, милаха, дела, раз врачи дозволили дочке домашние часы твои в палате привесить: задохлице[30]в последнем отказу не дают».
Через большую силу Вера шлёт мне убитую улыбку. А сама слёзы с красных глаз платочком промокает.
– А они, мам, идут...
– А что им... Вышел завод... Заведи... Пойдут... А вот мой, доченька, видать, весь завод... Кончился... Как доктора ни бейся, не завести, видать, меня больше как часы...
– Ну-ну-ну! Я сама фельдшерка. Кой да что смыслю... Врачи всё способные. Не переживай. Найдут на твои болячки управу!
Врачи и так, врачи и эдако. Да не подымается бабка, хоть что ты тут.
Подняться не подымусь, а у самой – хошь ты этого! – слышу, рукам вроде чего-то да и не хватает. А у самой, слышу, пальцы по работе ссохлись. Нету пальчикам моим места. Даже страх взял – сами слабонько ворочаются, выделывают всё движения то в виде как сучишь, то в виде как вяжешь иль разглаживаешь связанное что...
А у самой слёзы с горох.
В слезах с кровати. В слезах в кровать...
Целую вечность провалялась я. А как была плохая, да так в хилушках и примёрзла.
Разбежалась проситься домой.
– Доктор... Моченька вся моя вышла... Не могу я больше...
А мне отказ:
– Нельзя вам пока домой. Полный не прошли курс лечения.
– Доктор, это хорошо, что вы строго исполняете порядок. Только... Ну на что полный ваш курс упокойнику? Ну на что спасать волосы? Головы давно уж нету...
Блеснул мой бедный профессор очками.
Получила я тут в отхлёстку два неполных, а третий на орехи.
– Извините, – говорит, – но только человек без головы мог такое сказать.
– Выходит, я права?
– Больной всегда прав. Но предоставим слово и времени!
Обиделся, как есть наполно обиделся мой доктор.
Стыд потянул меня за язык каяться.
– Доктор, дурность моя вмешала меня в эти слова. Если что не то упало с языка, так вы простите старой глупушке дурность мою такую...
– Прощаю, конечно. Прощаю... Да что там...
– Ох, доктор... Если б вы только знали, как тяжело ничего не делать... Ох, знали б вы, ведали, как без работы скучно, навовсе скучно. Ну так скучно...
Завеселели глаза у моего у доктора. Вопрос мне подсылает:
– А что бы вы делали?
– А я умею платки вязать, доктор. Я бы платки, доктор, вязала.
Не на камень пали слова мои.
– Вяжите, – говорит, – раз можете.
На другой день Вера приспела ко мне перед обедом.
Я и спровадь её в гардероб за моим привьянтом.
А не в лишек тут пояснить...
Где что ни случись там вроде аварии иль ещё беды какой, пуховницу враз признаешь. Куда б пуховница ни шла, куда б ни ехала, в сумке у пуховницы всегда работа: иголки, кайма, нитки...
Это за обычай.
Как сбирали меня в больницу, я не помню. В таком вот разломе была. Навовсе отжилая была. На отходе.
Ну куда!
Почки же запалились. Сильные отёки. Поправилась: ширше бегемотихи распёрло. Вида, после сказывали, никакого я на жизнь не давала.
А всё едино по обычности впихнули мне в сумку все вязальные причиндалы, что пребывали сейчас на госсохранности в гардеробе.
Принесла Вера мою сумку.
Засверкала бабка. Ворухнулся в орлице живой дух!
То я, бывало, погляжу в тоске на нянечку-хохлуху, на её каталку с харчем, сморщусь. Нет, мол, не надобно. Поняйте назад. То и весь мой был обед в минулые дни.
А тут тебе козырь-девка за присест живо уборонила до крайности полную чашку борща, хороший так из оковалка кусман телятинки. (Вера принесла). Чистёхонько всё подмела.
Наелась, как поп на Масленицу.
Ну теперь, блин ты сухой-немазаный, можно и с голодным бороться!
Ну, теперь, думаю, спицы у меня из рук не попадают.
Обложила меня Вера подушками да и смаячь себе по делам.
Пропала моя Вера за дверью.
Забыла я про всё на свете.
На койке сижу себе именинницей, знай настукиваю спицами свои «ягодки с самоварчиками».
- При долинушке млада стояла,
- Калину ломала.
- Я калинушку ломала,
- Во пучочки вязала,
- Во пучочки вязала,
- На дорожку я бросала,
- Приметочки клала.
- Я приметы примечала,
- Дружка возвращала.
- Воротись, моя надежда,
- Воротися, сердце.
- Не воротишься, моя надежда,
- Хотя оглянися;
- Не оглянешься, моя надежда,
- Махни чёрной шляпой,
- Чёрной шляпой пуховой,
- Шляпой, шляпой пуховой,
- Правою рукой.
Пела я не в голос.
Пела-звала я одну надежду. Чтоб встать. Вернуться чтоб к работе.
Без работы человек отживается...
За старыми спицами подворачивает ко мне на свиданье былое.
Вижу себя молодой...
В Крюковке себя вижу...
В Ташкенте...
Давно покончилась война.
Возросли мои горюшата. Повыучились.
Саша не развисляй какой. Инженерко... Первый у нас в роду инженер.
В Гае при меди служит.
Вера фельдшерка. Там кокористая что! Как чего надумает – умрёт, а сделает. У меня из крови пересосала напористость.
Сама моя упрямка ребятёшечками уже обсыпалась, будто квочка курчатками, и побегла в вечерний институт. Всё повыше куда дерётся Верочка.
Таково хорошо, таково радостно...
Увидь отец, помиловался бы...
Отец...
Бабы в Жёлтом всё такали:
– Девойка ты не безвидная. На твой век война оставила мужичья, этого сладкого сору... Роса утрення падёт – уйдёт молода вдова замуж.
А не ушла...
Встречались стоящие люди.
Один даже вон из самого из Киева вязался. Там у него под бомбами семья полегла.
Ни на что не польстилась. Мужа, пускай и награждённого могилой, любя не покидают...
- Поехал далёко казак на чужбину
- На добром коне вороном.
- Свой Урал он навеки спокинул,
- Ему не вернуться в родительский дом.
- Напрасно казачка его молодая
- И утро, и вечер на север глядит:
- Всё ждёт, поджидает с далёкого края,
- Когда к ней казак на коне прилетит.
- А там, за горами, где вьюги, метели,
- Где страшны морозы зимою трещат,
- Где сдвинулись грозно и сосны, и ели,
- Там кости казака лежат.
- Казак и просил, и молил, умирая,
- Насыпать курган в головах,
- И пусть на кургане калина родная
- Красуется в ярких цветах.
У Миши это первая была песня.
Как идти бить немца, списал на листочек.
Потом этот тёртый-перетёртый клочок, где и слов-то уж не распознать, переслал мне его соратный товарищ, сосед по госпитальной койке.
27
Всяк храмлет на свою ногу.
Клубочек удобно так лежит под рукой в больничной мятой миске, чтоб не бегал, не собирал пыль по полу. Нитка не косматится, её безнадобно подбирать. Ровная, она плавно течёт из-под левой руки.
Вроде всего с ничего посидела. А уголочек уже готов. Сидень сидит – счастье растёт!
Низ уголочка я схватываю пришибочкой, обыкновенной бельевой прищепкой.
Пришибочка оттягивает косичку уголочка, делает его ровным. Не даёт ему скручиваться.
Так я занялась своим платком, что и не приметила, как в палату налилось народу большь, чем кислороду.
Палата на двоих. Одна койка всё время пустует. Значит, думаю, тогда ко мне.
Глянула ещё разок крайком глаза. Смотрят, как я вяжу. Все в арестантском. Так я про себя навеличиваю больничное обмундирование.
Чинно сидят на своих стулках кружью, чисто тебе перед телевизором.
«Эко кругопляс!»
Осерчала я вгоряче на такие охальные смотрины. Чуть было не напылила до чиха. Да подломила свою гордыню молчанием.
Постно ужала губёнки и безучастно так вяжу. Вроде никого и нету.
– Как в кино! – тихостно толкует отощалый курчавик с голым до блеску куполком на голове и не забывает, анафемец, припадать раз по разу к сытому плечу молоденькой соседки. – В темпе вяжет... Ну таквтак автомат автоматом! Только что не «калашников»... И совсем не глядит!
Я завидела мешочек с лотошными карточками и бочоночками на коленях у шептуна. Поддела:
– А это, любитель дорогой, не лото. Глядеть не в обязательности.
Легла тяжёлая тишина.
Неловко мне стало: я положила ту тишину.
– Ну что, – поболей кладу мягкости в голос. – Вот так в молчанку и будем играть? Давайте в лото! А? По мне, в лото лучше! Давайте, покуда сердце у бабки горячее. Но, – усмехаюсь, – уговор. За игру в моей палате с каждого халата по копеечке!
Гостюшки, слава Богу, заулыбались:
– Это что, взятка?
– Почти. Летом наезжают ко мне в деревню внучата. Большие лотошники. Лото в арифметике даёт ребенку помощь. Играют, а копеечками закрывают. Ну не напасёшься...
– Поможем!
Руки забегали шарить по карманам.
В мою склянку из-под валидола на тумбочке с весёлым звоном тенькнуло несколько однушек.
Минутой потом с лёгким шумом все расквартировали карточки кто где. Кто на подоконнике. Кто на тумбочке. Кто у меня в ногах на кровати. А кто и прямо у себя на коленках.
– Ну что, погнали? – громко, во весь народ, спросил хозяин лото, тряхнул перед собой мешочком и обежал всех глазами. – Все готовы? Стратегическая готовность номер один есть?!
– Всё. Поехал! – в одно сказали несколько человек.
– Ути-ути! Двадцать два! – хрипливо, обстоятельно выкликнул кощей. – Топорики. Семьдесят семь!
Он снова степенно запустил руку в мешочек. Помешал. Достал свежий бочоночек.
Глянуть на него глянул, а не назвал.
Бледнолицый поджара опало взглядывал то на бочонок, то на меня и молчал.
– Что, число прочитать не можете? – подъезжаю с малой подковыркой.
– Да эта хитрость не тяжеле мономаховой тюбетейки.
– Тогда чего же?
– Мой быть, мне подождать, покуда вы спрячете вязанье?
– Боюсь, вам придётся ждать до морковкина заговенья.
– А вы что, и играть, и вязать будете одномоментно?
– А по-другому я не умею. Это уже так... В Жёлтом у нас девчаточки делают уроки иль коз пасут – всильную вяжут. Играют ли бабы в лото, читают ли книжки, смотрят ли тельвизор, наявились ли к доктору, натеснились ли в кино, выпала ль вольная минута на току, сбежались ли на побрехушки, томятся ль тебе на собрании дажно – завсегда наскрозь все разнепременно вяжут. Прекрасно же знают: языком, что решетом, ладно уж, так и сей, да всходов, дела то есть, не жди, ежель руки не сделают. Так что не выжидайте. Поняйте.
Играю я себе, разговоры общие разговариваю. Вяжу.
Нет-нет да и словлю на себе долгий чей, простой, как дуга, взгляд.
А, думаю, чего это оне меня глазами щупают? Что особенного-то чёрт во мне свил?
Бабка как бабка. Под заступ смирно поглядываю. Честь знаю, зажилась...
И что ж вы думаете?
Болезный народко дотошный, страх какой дотошный. Что да чего, да и признай меня скорбные лотошники за жёлтинску.
По телевизору видали вот намедни! А саме кто я – не знают.
Даю вопрос, как звать-величать ту старуху, что видали?
– Не помним точно, – говорят, – как ей фамилия будет. Но какая-то такая... Из съестных.
Стали перебирать.
– Пельмешкина...
– Картофелева тире Оладушкина...
– Хлебникова...
– Хлебушкина!
– Борщова...
– Клёцкина...
– Пирожкова...
– Булочкина...
– Блинчикова...
– Блинова, может? – веду на путь.
– Ну а кто его упомнит?
– Можь быть, и Блинова, – неуверенно так говорят.
Тогда, думаю, надобно дать доказательность покрепче. Улыбнуться!
Когда сымали на тельвизор про встречку платочниц с жёлтинскими школьницами, про то, как мы передаём им своё рукомесло, так я, старая глупуня, неумно как сделала, улыбнулась. А рот-то рваный, дырявый, беззубый.
Надо бы припрятать, а я разинула... Радуйся, Акулька, журавли летят!
О Господи, грехи тяжкие! Да разве долго мёртвому засмеяться?
Смотрела потом на себя по телевизору – так стыд чуть со стулки не спихнул...
Гляжу я на своих на лотошников и думаю. Ну, то я по телевизору улыбалась шире Масленицы. Ну, то ладно, дело минулое. А дай-ка я и вам вблизях улыбнусь по-русски.
В моменталий узнали!
– Она! У той тоже не было передних зубов! Анна Фёдоровна Блинова!
– А позвольте, дорогая Анна Фёдоровна, с нашим чайничком к вашему к самоварчику приткнуться, – ластится ко мне лотошный верховод.
– Я слушаю.
– Видите, не вашего я стаду баран. Не оренбургский. Могу спросить глупость. Так что не взыщите... Я со стороны, чужесветец... Командированный.
– Что, в больницу командировали?
– Не-е... Прикатил я, дурак до пояса, в Оренбургию на знаменитые на ваши газовые промыслы. Но судьбе, ей видней, угодно было пристегнуть меня к больничному бережку. Оченно нужно мне это, скажу я вам. Ну как стоп-сигнал зайцу!
– Постойте, постойте... Это что же, со своим лотом в командировку?
– Со своим... В поезде, в гостинице вечерами, вот тут в больнице... Да знаете, как лото времечко кокает! Без лото я б с тоски давно-о лапоточки откинул. Но не про меня речь... Я слыхал и песню про платок, и пропасть читал, даже про Жёлтое – «столицу оренбургских платков». Насколько я понял, в славу да в почёт круглый мастериц втакали ажурные паутинки, что первые добыли себе Знак качества и свободно проходят в обручальное кольцо. Анна Фёдоровна, это на сам деле так? Ответьте Фоме неверующему.
Сняла я с плеч паутинку. Подаю ему.
– Нате, сизокрылый. Проверьте сами.
Лотошник сорвал с правой руки своё толстое, посредине с горбинкой, кольцо, поднял перед собой повыше глаз, чисто фокусник в цирке, и на красоту мигом пропустил платок.
– Вот это ор-ригинальный номер! – в восторге гаркнул он во всю больницу. – Да расскажи я дома – на веру не возьмут! Экий громадище ниточкой жикнул!
Всего-то один человек, а шуму пустозвонного, шуму... Черти делят горох тише.
– Да дорогая ж Анна Фёдоровна! – разоряется лотошный атаманец. – Я наверняка попаду пальцем в небо, если скажу... Только за то, что все мы тут видали, не грех вам брать со всякого носу по грошу, а у кого с горбинкой – по два с полтинкой! – и с этими словами бряк передо мной на коленки и в поклоне соснул мне руку.
Ну комик! Ну балабан!
Вспыхнула я вся порох порохом, понесла хвост чубуком.
– Послушайте, – говорю. – Ну на что ж вы ломаете комедищу? Заради чего с лакейской прытью руку мужатке лизать!?
Настёгиваю я так, а сама смотрю на лотошника ненастно, студёно, на-поди, пострашней, чем колорадский жучина на молоденький картохин листок.
– Да руки ваши золотые не то что целовать!.. Мой быть, им памятника до звёзд мало!
Эвона какую отвагу дал куражу своему.
Эвона как разошёлся, ровно тебе в магазине мешок смелости прикупил...