Россия, кровью умытая (сборник) Веселый Артём
С него пообрывали оружие, отняли маузер.
— Там нам жизни нету! — начал было он опять говорить, но потерял сознание и упал на руки Шалиму.
Доктор совал ему под нос нашатырный спирт, кто-то тер снегом уши.
Открыл глаза, туго выговорил:
— Добре нас встретили и угостили, добре… Так всех партизан угощать будут.
Его окружили командиры разных частей и зашептались… Наклонился Аким Копыто и загудел ему в ухо:
— Утекать надо… Уходи, пока дело не дошло до большой беды… Армия волнуется и встает под ружье… Подумай, Ванька, сколько может пролиться безвинной крови?
— Утекать?.. Как вору с ярмарки?
— Что ты станешь делать? — развел Аким пудовыми кулаками. — Всяко бывает. — Он посопел и досказал: — Высшему начальству надо покоряться… Промеж себя мы уже выбрали делегацию, пойдем на поклон в реввоенсовет и как один крикнем: «Руби нам, командирам, головы, но не тревожь бойцов. Мы их подняли со станиц и повели за собой. Кругом их бьют, а они ничего не знают».
И командир бронепоезда Деревянко сказал Черноярову:
— Так, Ваня, действовать нельзя… Нам надо держаться друг за друга и всем за одно… А наше одно — это советская власть…
— Да, да, мне лучше уйти… Я среди вас, как волк в собачьей стае! — Обезумевшими глазами он оглядел окруживших его командиров и коротко выругался. Потом опять поднялся на тачанку и, сломав над головой черен нагайки, скомандовал: — Братва, по коням!.. Выступаем… Кто верит мне — за мной!
И сейчас же две сотни всадников — у кого лошади были потверже, — взвод вьючных пулеметов и небольшой обоз оторвались от армии и на рысях пошли в степь, на запад.
Однако на первом же привале бойцы окружили своего командира:
— Куда идем и зачем?
Чернояров развернул карту — исчерченный химическим карандашом лоскут столовой клеенки — и повел пальцем по таинственным значкам, которые одному ему и были ведомы:
— Идем на Эргедин худук (колодец). Хахачин худук, Цубу, Булмукта худук, Ыльцрин, Тюрьмята худук… Отсюда, старым чумацким шляхом, берем направление на Яшкуль, Улан Эргэ, Элисту и выходим под Царицын на соединение с дивизией Стожарова: этот не выдаст, этот постоит за партизанскую честь… А там и до Москвы недалече. Поеду до батьки Ленина. Не верю, чтоб на свете правды не было.
— Все это так, Иван Михайлович, — вздохнул Игнат Порохня, — а скажи нам, сколько наберется верст до того клятого Царицына?
Спичкой и суставами пальцев Иван долго вымерял свою карту и наконец ответил:
— Пятьсот верст, да еще, пожалуй, и с гаком наберется.
Стон изумления качнул бойцов:
— Ой, лишенько… Пятьсот, да еще и с гаком?
— Пятьсот верст дикой калмыцкой степи…
— Не дойдем. Подохнем.
Все долго молчали, собираясь с мыслями… И за всех сказал эскадронный Юхим Закора:
— До Царицына нам не дойти… Кони откажут… Второпях урвали самую малость фуража… Два-три дня, и коней нечем будет кормить. Мало у нас сухарей, мало и вина, а вода в колодцах, ну ее к черту, соленая… Что будем делать?
Чернояров внимательно оглядел приунывших людей, и его выгоревшая в цвет спелого хлебного колоса бровь дрогнула.
— Да, ребята, не дойдем до Царицына — кони откажут… Незачем всем нам гибнуть за зря. Кто хочет — возвращайся. Мне возврату нет… Клянусь, чтоб шашка моя не рубила, никому из вас не скажу ни слова упрека. Не щадя ни своей, ни чужой крови, мы честно прошли свой путь. Спасибо за службу… Останемся живы — опять слетимся под одно знамя, и враги не будут знать, куда бежать от наших шашек!.. Ну, а ежели встретиться не судьба, не поминайте лихом! — Голос его дрогнул и осекся.
Бойцы прощались с любимым командиром, и многие плакали, как малые дети, — навзрыд.
И вот, под командой Юхима Закоры, отряд подбористым шагом двинулся обратно на астраханский шлях, стороною обходя Яндыки. Чернояров — с кургана — долго смотрел им вослед, и в глазу его горькая дымилась слеза…
С комбригом остался Шалим, осталось десятка два всадников, решившихся до конца разделить участь своего ватажка.
Дикий ветер древние курганы мертвые сыпучие пески…
Шли день и ночь, не встречая ни одной живой души. Голодали люди. Кони от голоду грызли друг другу хвосты и гривы.
Изредка присаживались подремать у костра, сложенного из колючки и шаров перекати-поля. В котелках топили снег, жевали вываленные в горячей золе ломти конины, доедали последние сухари. Потом живые подымались и шли дальше, ведя в поводу обессилевших коней; мертвые и умирающие, точно задумавшись, оставались сидеть у потухших костров: с небритых подбородков стекала и намерзала до земли сосулькой тифозная слюна.
Чернояров — обложенный подушками, укрытый одеялами — ехал в тачанке. Временами он впадал в беспамятство и бредил:
— Где я? Где бригада?
— Все тут, все с тобой… Лежи, пожалуйста, смирно, — укутывал его Шалим одеялами.
— Пи-ить… Пи-ить…
Кто-нибудь из бойцов придерживал голову командира, а Шалим осторожно концом кинжала разнимал его сцепленные зубы и вливал в рот несколько глотков вина. Затем совал и проталкивал пальцем в горло кусочки сала.
— Ешь, Ванушка… Пожалуйста, ешь… Твоя, кунак, надо выздоравливал.
Больной порывался вскочить и дико орал:
— Лошади спутаны!.. Шалим, распутай постромки!.. По-о-о-олк, шашки к бою!
Первое время шли по колодцам, но вот наезженная дорога разменялась на черные тропы — и отряд сбился с пути.
Отставали падали люди и последние кони.
На седьмые сутки вчетвером — обмороженные и полумертвые — они вышли на село Солдатское, Ставропольской губернии, где и были схвачены сторожевой неприятельской заставой.
Чернояров очнулся в хате. Трое его товарищей валялись рядом с ним на земляном полу. Подпирая горбом дверной косяк, дремал богатырского вида казачина в погонах младшего урядника.
— Какой станицы? — спросил у него Иван.
— Кореновской.
— Эге. Добрую я у вас церковь спалил.
— А ты що за цаца?
— А ты как думаешь?
— Нечего мне и думать… Вот захочу да сапогом в морду и двину.
— Я — Чернояров.
— Чур меня, чур, бисова душа, — урядник отпрянул и чуть не выронил из рук винтовку.
— Уу, шкура, и за что вас Деникин кашей кормит? — Бледная улыбка осветила его исхудавшее лицо.
Под конвоем пленники были доставлены в заштатный городишко — Святой Крест. Шалима и бойцов посадили за решетку в комендантском управлении, а Черноярова — сам идти не мог — два казака под руки отвели на квартиру, где он был острижен, вымыт, переодет в свежее белье и уложен в постель.
По нескольку раз на день к нему заходил военный врач, забегал однорукий комендант города:
— Здравствуйте, дорогой. Как себя чувствуете? Чем вас сегодня кормили? Не прислать ли табачку?
— Где мои бойцы и адъютант Шалим? Мне приснилось…
— Не волнуйтесь, мой добрый пленник… Ваши люди направлены в лазарет и по выздоровлении будут служить у меня в комендантском управлении.
— Не будут они у тебя служить, комендант, — улыбнулся Чернояров, — убегут.
Он не знал, что все трое были уже расстреляны.
Однажды дверь с треском распахнулась, и в комнату влетел, звеня шпорами, офицер.
— Встать! — скомандовал он.
— Чего вам от меня надо? — простонал Чернояров. — Голову или ноги? Голова, вот она, а ноги не служат.
— Впрочем, лежите. — Офицер оправил под головой больного подушки, подоткнул одеяло. — Сюда идет его превосходительство начальник дивизии генерал Репрев. Уж вы, не знаю, как вас титуловать, ради бога, не подведите.
В сопровождении штабной челяди вошел грузный генерал.
— Ты и есть Чернояров? — простуженным и гулким голосом спросил он, с любопытством разглядывая партизанского ватажка. — Здорово, джигит… Наконец-то образумился и перебежал к нам, и отлично сделал. Я прямо с фронта, и вдруг слышу — так и так. Зайду, думаю, погуторю со старым знакомцем. Помню твою геройскую атаку под станицей Михайловской. И Козинку помню. Да и на Тереке наши полки не раз сходились на удар. Молодец, молодец. — Генерал сел в кресло и вытянул ноги в порыжелых, забрызганных грязью сапогах. — Ты казак. Твои отцы и деды воевали за порядок и законность. И ныне доблестное кубанское войско не кладет охулки на руку. Отлично, сукины сыны, дерутся. Сегодня же пошлю в штаб корпуса телеграмму и испрошу для тебя помилование. Поправляйся — и, с богом, на коня. Дам тебе полк, и, верю, честной службой ты смоешь с себя позорное клеймо. Ты храбрый вояка. Нам такие нужны. Далеко гремит твоя слава. Твой пример отрезвит одураченных казаков, которых еще немало путается у красных. Все казаки образумятся и перебегут к нам. Тогда ты уже будешь командовать бригадой, а может быть, и дивизией… А там, бог даст, и война кончится…
Чернояров дрожащей рукой потер черную обмороженную щеку и с твердостью сказал:
— У меня, ваше превосходительство, душа прямая… Не умею хвостом вилять. Жизнь — копейка… Сколько раз я ее ставил на карту! Мне ничего не страшно. Чем в кривде мотаться, лучше за правду умереть! За погоны служить не хочу. Вы были, есть и будете моими заклятыми врагами.
Генерал откинулся на спинку кресла и гулко расхохотался:
— Ха-ха-ха-ха. Молодец! Хвалю за отвагу… Но, голубчик, какие же мы враги? У нас один бог и одна родина… Большевики хотят искоренить казачество, и, я знаю, ты сам оттуда еле ноги унес… Большевики разоряют святые церкви и грабят народ…
— На меня не большевики напустились, а изменщики, что засели в штабах.
Генерал долго говорил о большевиках и о их дьявольских планах, о роли Добровольческой армии.
Чернояров утомился и впал в полузабытье. На лбу его крупными каплями выступил пот. Острая боль перелетала по суставам ног и рук, ломала поясницу, колола сердце. Плыли, струились пунцовые цветы на одеяле… А над ухом монотонный голос гудел и гудел:
— Русская армия… Казачество… Слава… Долг перед родиной…
— Уйди! — вдруг бешено выкрикнул Чернояров и схватил со стола чугунную пепельницу. — Уйди, б…, с глаз долой! Поговорил бы я с тобой, да не тут! Ээх… — И яростный вопль вырвался из груди его.
Генерал поднялся, надушенным платком отер усталое лицо и, уходя, распорядился:
— Повесить!
Взяли его той же ночью, вывезли на базарную площадь и повесили. До самой последней смертной минуты он обносил палачей каленым матом и харкал им в глаза.
На грудь ему нацепили фанерную дощечку с жирно измалеванной надписью:
Курганы на кургане дремал сытый орел, вполглаза взирая на мятущихся по дорогам людей. Вороны с хриплой руганью делили добычу, раздирая куски мяса и волоча по пескам размотанные мотки серых кишок.
Балки в балках прятались одичалые репьястые собаки с мордами, слипшимися от крови. Обожравшиеся вислобрюхие волки, жалобно скуля и стеная, катались по сухой траве.
Хутора на хуторах мертво и глухо. Ветер мёл-завивал золу и песок, шуршал в заклеенных бумагой окнах. Уцелевшие хаты были полны мертвяками, и по мертвым, как раки, ползали умирающие.
Армия армию топтала вошь. Остатки некогда грозных полков с кровью, как сквозь шиповый куст, продирались через все преграды и выходили на берег Волги к граду обетованному. Из гноящихся глаз катились слезы радости, и из глоток рвались хриплые крики восторга.
Нагнала весть о гибели Черноярова.
На обрыве, над Волгой, в ожидании парома сидели в кругу несколько бойцов. Допивали последний бочонок вина, вспоминали кубанские станицы, походы и битвы… Вспоминали добрым словом и сумасбродного ватажка Ивана Черноярова.
— Да, почудили! — искорню вывернулся у Максима вздох. — Удалая голова перестала баловать… Приподымем, братцы, наши чарки да помянем казака!..
ЭТЮДЫ
Гордость
И за сотней сотни уходили,
Уходили за курганы в синь.
Кони пылью по дороге заклубили,
Кони били, мяли горькую полынь.
Георгий Бороздин
Дым утренних костров стлался по лугу, будто овчина. Расседланные кони дремали, сбившись в табунки, ветер заворачивал на сторону свалянные гривы и подстриженные хвосты. Залитые сном бойцы храпели вокруг огней, бредили сраженьями, бормотали и тревожно выкрикивали полуслова команды. Иные, стуча зубами, вскакивали, проделывали гимнастику, потом грели котелки, жевали обвалявшееся в сумах сало и, по привычке все сделать торопливо, обжигаясь, хлебали из мятых кружек настоенный, ровно деготь, крепкий чай.
Невдалеке в черных развалинах лежал сожженный хутор. Над пожарищем торчали закопченные тулова печей и труб. Заплаканные бабы сидели на узлах, на окованных жестью сундуках и кутали в тряпье сморенных сном ребятишек. Хмурые мужики лазили по горелому и, тыча кольями, извлекали из-под дымящихся головешек осмоленные огнем глиняные горшки, плуги, лопаты и всякую мелочь.
Единственную уцелевшую хату занимал штаб кавалерийской бригады. По лавкам, по полу, на печке храпели на разные голоса ординарцы, писаря и квартирьеры. Облаком висел прогорклый табачный дым, воняло портянками, кислой овчиной и промозглой человеческой вонью. На широкой кровати под атласным одеялом лежал молодой командир Иван Чернояров. Он посасывал трубку и харкал через всю горницу к порогу.
С улицы в раму забарабанил увесистый кулак, задребезжали стекла.
— Ей, штабные!
Чернояров поднял чубатую голову.
— Чего там? Кто орет?
— Иван Михайлович, — подтянулся к высокому окну, да так, вытараща глаза, и повис на руках подчасок Федулов, — чечен прискакал, вас самолично требует… Мы его пока заарестовали.
— Какой чечен? Где он?
— Готово, привели… Дожидает! — крикнул Федулов и оборвался.
Комбриг, босой и заспанный, вышел на крыльцо.
На зудкой маленькой лошаденке в кругу казаков вертелся чеченец. Сверкая зубами и коверкая слова, он что-то рассказывал.
Казаки смеялись.
Узнав командира по смоляному чубу, горец принял под козырек и отрапортовал:
— Товарищ Чернаар, мы ночим в атак не хадил, мы дынем в атак не хадил.
— Как? — потемнев, спросил Иван.
— Мы усталь, мы канчай война.
— Где стоит полк?
— Куторь Расшеват.
— Ладно. Передай своему начальнику Хубиеву приказание немедленно выстроить полк. Приеду сам.
— Уассалам! — Чеченец дернул повод влево и полетел в степь, как черная тень.
— Во, сукины дети, — остановился проходивший мимо с конным ведром подхорунжий Шебутько, — грабить они первые, а воевать их нет.
— Не скажи, — возразил ему Назарка Чакан, — тоже есть страсть храбрые… Их только раззадорь, черта в дрожь кинет.
— Нагляделся я на азиятцев… В окоп не ложится и в лаву ходить не охотник. Догонят где втроем одного, зарубят. Не дай бог, ежели у них какого-нибудь Ахметку убьет. Вмиг слетится сотня братьев, дядьев, сродников, бросают позицию и на рысях везут хоронить Ахметку в свой аул, будь он хоть за сто верст.
— Наш русак, — вступился опять подхорунжий, — русак смекалкой берет. Где надо бежать, хоть ты его моли, проси, пристрашку давай, все равно убежит, а где видит — ударить можно, ударит.
— Ты, Шебутько, и хитрый, а не хитрее теленка, языком под хвост не достанешь, — сказал Назарка. — Смекали мы с тобой смекали, да пол-России немцам и провоевали.
— Дурак, — обернулся к нему подхорунжий, — там нас продали и пропили. Не духу, снаряду не хватило, а то мы бы еще потягались с германом…
…По степи, полон дикой силы, скакал Чернояров. Шалим еле поспевал за ним. Из-под мелькавших копыт высоко взлетали комья мерзлой грязи, низко плыли растрепанные тучи, по жнивью, подпрыгивая, катились шары курая, и по ветру, как придушенные вздохи, доносились далекие пушечные выстрелы.
Из-за косогора выкатился белый — в тополях — хутор.
Скакали по улице… В оконцах мутными пятнами мелькали испуганные лица, под ноги коням с хриплым лаем бросались собаки.
За ветрянкой на открытом месте был выстроен смешанный ингушско-чеченский полк, который совсем недавно, после разгрома Шариатской колонны, присоединился к бригаде Черноярова. Холодный резкий ветер перебирал гривы, полы черкесок и концы наброшенных на плечи башлыков. Развевались, пересыпая золотую лапшу нашитых букв, и хлопали на ветру обхлестанные полотнища двух знамен — красного и зеленого.
Командир полка Хубиев, офицер старой выучки, на высокозадой горской кобыле выехал навстречу комбригу, поздоровался и, привстав, начал докладывать:
— Вторую неделю полк в беспрерывных переходах, лошади раскованы и вымучены, фуража невозможно достать, бойцы требуют отдыха, бойцы требуют…
— Ну! — нетерпеливо крикнул Чернояров, перебивая его. — Довольно! Где противник?
— В шести верстах на запад хутор занят Дроздовским полком и сотней Запорожского кавполка. Слева на кургане батарея, справа в роще два пулемета.
— Тебе, Хубиев, была вчера дана боевая задача?
— Да.
— Ты ее выполнил?
— Нет.
— Знаешь, чем я жалую трусов?
— Ха! — как укушенный крикнул Хубиев, хватаясь за кобуру, и серые твердые глаза его блеснули, точно штыки.
Они разъехались, не спуская глаз друг с друга.
Чернояров дал своему коню плетей и, сломав строй, врезался в самую гущу полка. Он вскочил на седло ногами, и его заветная шашка, свистнув, описала над головой круг.
— Отдыхать вздумали? Вся армия дерется, а вы устали? Кишка отдала? Вы не бойцы! Вы старые бабы! Нынче же я прикажу откомандировать вас в тыл, в богадельню, старухам сопли обсасывать! — С лету он бросил шашку в ножны и, выбравшись на простор, шагом поехал прочь.
Хубиев тоже вскочил на седло ногами и, задыхаясь от ярости, перекричал слова комбрига сперва на ингушском, потом на чеченском наречии.
Две сотни шашек, как одна, вылетели из ножен, две сотни глоток завизжали, заорали, залалакали. Кони пришли в движение, туча пыли прикрыла полк.
Через версту адъютант Шалим догнал Черноярова.
— Ух, рассерчали, костогрызы… Тебя, Ванушка, зарубыть кричаль, ну, а потом порешиль идти в атаку.
…Вечером Шалим доложил комбригу, что азиатский полк вернулся из боя и строится перед штабом.
Чернояров вышел.
На улице полк уже выстроился. Взмыленные кони стояли, расставив дрожащие ноги, и качались от усталости. Всадники сидели в седлах прямо, отвагой и гордостью дышали их жесткие запыленные лица, и глаза горели, как драгоценные камни, врезанные в рукоятки старинных кинжалов.
Хубиев, завидев комбрига, спрыгнул с коня и побежал ему навстречу.
Рапорт его был краток: сотня Запорожского полка уничтожена, дроздовцы разбиты и отогнаны, захвачена батарея в полном составе, четыре пулемета, две кухни, обоз первого разряда в количестве десяти повозок… От своего полка в строю осталось сто двадцать сабель, подобрано пятьдесят семь своих раненых…
Чернояров отстегнул шашку и протянул ее Хубиеву. По древнему обычаю они поменялись оружием, поцеловались и с этой минуты стали братьями.
Потом комбриг резко повернулся к полку.
— Джигиты, благодарю вас от имени бригады! Даю вам неделю отдыха и отпускаю в Моздок пополняться! Кормите и куйте коней, гуляйте веселей и грейте баб!
Горцы без перевода поняли похвалу, привскочили в стременах и, собрав последние силы, прокричали «ура».
Ветер спускал с осени рыжую шкуру, мир плутал в кромешном разливе метелей и мятежей.
Суд скорый
Рожки горнистов проиграли атаку, и кавалерийский полк, рассыпавшись в лаву, ринулся на противника.
Сотник Воробьев видел, как младший сын его, Васька, полетел через голову Воронка. «Ранен, убит?» — блеснула у старика мысль, и он, осадив коня на полном скаку, спрыгнул к валявшемуся в пыли сыну.
— Вася!.. Сынок!..
Семнадцатилетний Васька был ранен в живот. Выпав из седла, он сломал шейные позвонки.
— Сынок…
Васька потянулся, хрустнув молодыми хрящами, и, не приходя в сознание, начал вытягиваться на руках отца… У Васьки из-под дрогнувшего века выкатилась последняя смертная слеза. Старик закрыл ему стекленеющие глаза и встал, размазывая по синим шароварам сыновнюю кровь. Взгляд старика был безумен, побелевшие губы дрожали, сердце стучало деревянным стуком.
Старший сын, Андрюшка, вытянувшись за спиной отца, держал в поводу своего и отцова коней с раздувающимися красными ноздрями и не мигая глядел в лицо брата. Руки Андрюшки были измазаны чужой кровью, будто патокой, правый рукав черкески, до локтя смоченный кровью, залубенел. Широкое в веснушках лицо его было жалостливо и бледно.
— Тятяша, — тронув отца за плечо, дрогнувшим голосом сказал Андрюшка, — сотня выстроилась и ожидает тебя.
Старик опустился на колено, легонько, точно боясь потревожить, прихватил Васькину голову и поцеловал три раза в сведенные судорогой губы. Потом перекрестил его, тяжело дрюпнулся в седло и поскакал к сотне.
Мертвый Васька показался Андрюшке меньше ростом. Он выпутал из скрюченных пальцев брата нагайку, поцеловал его и, вскочив на коня, последовал за отцом.
Похоронили Ваську в братской могиле.
Сотник Воробьев передал командование своему помощнику Самусю, попрощался с сотней и, пообещав вернуться на неделе, ускакал с сыном в тыл, верст за двести, в родной город.
…Старуха встретила старика с Андрюшкой в воротах и обмерла. Высохшей рукой она вытирала рот и ничего не могла выговорить.
— С бедой, мать! С бедой! — крикнул Воробьев, пуская под навес нерасседланного взмыленного жеребца. — Сынка провоевал.
Старик побежал в хату. За ним, не видя свету, захлебываюсь рыданьями, брела мать.
Через низкую каменную ограду заглядывала востроносая чахоточная соседка Лукерья.
— Чего у вас такое сделалось? — крикнула она Андрюшке, привязывающему к столбу лошадей.
Он поглядел на нее зверем и, ничего не ответив, пошел в хату.
В щелях забора сверкали любопытством чьи-то глаза. Скоро по всему поселку разнеслась весть, что у старого Воробья убили сына Ваську.
— Дурак ты дурак, пустая башка, понесла тебя нелегкая! — вопила старуха. — Выдумщик проклятый, недаром у меня сердце ныло…
— Цыц! — прикрикнул на нее отец. — Я сам себе тоже не лиходей.
Она замолчала и, тычась по хате, как слепая, собирала ужинать.
Воробьев — драгунский вахмистр — прослужил на царской службе без малого тридцать лет. Осенью семнадцатого года он вернулся домой, увешанный медалями и крестами. По области наспех сколачивались красногвардейские отряды. В силах ли был старый драгун усидеть дома, когда на каждой площади гудели тысячные толпы и под гремевшую музыку плясали походные кони?.. Он дневал и ночевал на митингах, толкался по базарам и трактирам, как человек бывалый с сознанием превосходства слушал неистовые речи, посмеивался над разеватыми, не по форме одетыми красногвардейцами, заглядывал в брошенные казармы и без конца дивился царящей кругом бестолковщине. «Вся безобразия, — решал вахмистр, — оттого, что фронтовики за войну расхрабрели и не слушаются ни старых, ни новых начальников… Да и какие нынче пошли начальники? Все больше мальчишки да жиденята, строгости мало показывают». Так не признавал он новой власти, пока на митинге в городском саду с ним не сцепился спорить какой-то солдат, который сумел доказать, что «власть хороша, да порядки плохи». Новые мысли получили маленький перевес. Старик забрал обоих сынов и, все еще колеблясь, отправился в совет требовать назначения в действующую часть. Там его обласкали, предложили хорошее жалованье и назначили командиром сотни, пообещав за верную службу дать в скором времени полк. С первых же боев старик втянулся в борьбу, крутой ненавистью возненавидел врага, и скоро слава о подвигах его сотни загремела по фронту. Дома оставалась старуха с дочерью Наташей, которая работала на местном пороховом заводе и кормила мать.
Нетронутый борщ остыл, подернувшись желтой пенкой навара. Андрюшка по приказу отца сбегал в шинок и поставил на стол две бутылки огневой кишмишовки.
Обстановка в хате была немудрая: кровать, застланная лоскутным одеялом, застекленный шкаф с посудой, сундук, обитый цветной жестью, под облупленным зеркалом пучок засиженных мухами бумажных цветов, и во всю стену причудливым веером были раскинуты фотографии — Воробей с женой из-под венца; Воробей в кругу полковых товарищей; Воробей — бравый драгун с распущенным во всю щеку усом; отец Воробья, Степан Ферапонтыч, николаевских времен солдат, — карточка облезла, глаза стали похожими на белые волдыри; женины братья, тоже все в военном; превыше всех сверкала золотым обрезом цветная, большого формата карточка, на которой Воробей был снят с обоими сынами; они сидели на конях, выпятив груди, как того требует драгунская выправка; фоном служила декорация со скалами, львами и печатной надписью «Львы Венеции»; под Васькой, кося лиловым глазом, словно живой стоял Воронок; в одной поднятой руке Васька держал наган, в другой — шашку; молодые глаза, чуть вздернутый нос и все лицо его было полно блещущего напора.
Андрюшка сидел печален и нем. До хлёбова и дымящихся кусков говядины он не притронулся, а водку пить не решался, так как не был к ней приучен.
Отец бегал по хате, подолгу задерживал налитые мутной слезой глаза на Ваське и шептал нежные слова. Потом останавливался перед наклеенной на стену картинкой из старого журнала: на картинке был изображен какой-то посланник в цилиндре и его жена, красавица с удивленно поднятыми бровями; тыча им в глаза вилкой, вахмистр выкрикивал все газетные ругательства о буржуях, которые мог припомнить, и стонал: «Ах, горе, горе…»
Опорожнив бутылку, он принялся за другую.
Перед воротами собралась толпа. Одни ругали старика, другие кляли войну, иные вспоминали, где, когда и каким видели Ваську в последний раз, и все жалели его.
Из-за угла вывернулась Наташа. При ее приближении голоса замолкли. Посторонились, пропустили, ни слова ей не сказав. Еще ничего не зная, но уже полная тревоги, она пробежала, дробно стуча каблуками, каменистый двор и, распахнув дверь, бросилась к отцу:
— Папа! — поцеловала его в колючую щеку. — Господи, вернулись? Народ перед воротами, я так и подумала, что вы вернулись.
Андрюшка, не переносящий бабьих нежностей, поздоровался с сестрой за руку.
— А где Вася? — просто спросила Наташа, сбрасывая жакетку и фартук.
— Лошадь ковать заехал, — твердо ответил Андрюшка и, с шумом выдвинув ящик стола, достал кружку и налил себе кишмишовки.
— Надолго, али совсем отвоевались?
— Не, повидаться приехали.
— Мама, — Наташа только сейчас заметила нахохлившуюся мать, — чего ты такая сумная? Неможется?
Старуха, готовая опять разрыдаться, надвинула на глаза платок и, что-то пробормотав, вышла в кухню.
— Андрюша, много вы с братцем кадетов порубили, а может быть, только зря вас казенной кашей кормили?
— Много… вона. — Он потянул из-под стола черный от засохшей крови клинок, который забыл вычистить.
Она ахнула.
— И не страшно?
— Обнакновенно, атака, — сказал Андрюшка, не глядя на сестру, — кадеты в нас стреляют, промахивают, а мы без промаха шашками секем…
Наташа умывалась над тазом и жаловалась отцу:
— Ты бы мне, папаша, какую другую работу подыскал. Начальник завода у нас ужасная гадина, к девчонкам пристает. Нюрку Богомолову обрюхатил и с работы выгнал, а в позапрошлую субботу позвал Варю Шустрову пол в кабинете мыть и ее понасильничал.
— Кто у вас начальник? — оторвавшись от своих мыслей, точно из воды вынырнув, спросил отец.
— Вяхирев, полковник… Он давно, с пятнадцатого года, начальствует, сколько из-за него слез пролито… Он такой жирный, пучеглазый, как жаба. — Наташа с полотенцем в руках села на лавку. — Гадина он, гадина белогвардейская, как мимо ни проходит, всегда ущипнет или рванет.