ЯТ Трищенко Сергей
– Болезни сугубо индивидуальны, – пожал плечами главврач, – толпа не болеет. Толпа – болезнь сама по себе. Но мы её не изучаем, ею занимаются в других местах.
– Ксати, – обратился главврач к одному из сопровождавших, наверное, индусу, выходя из палаты, – как наша новая вакуумная установка?
– Работает норально.
– Глубокий вакуум?
– Нора – метра полтора…
– Качайте ещё!
– Господин главврач, больные бунтуют!
– То есть?
– Требуют не анестезию, а Анастасию.
– Хм…
По коридору прошли, поддерживая друг друга, хромающие правописание и чистописание.
– А почему нет левописания? – спросил Том.
– Вообще-то оно есть, но у нас его нет, – пояснил врач.
Мы прошли мимо двери с надписью «Заразительный смех».
Сквозь стеклянную дверь мы увидели, как у окна стояли и ржали, словно дикие кони, три человека. Собственно говоря, почему словно кони? – конями они и были. Стояли и ржали три диких коня. Три диких коня, три диких коня… Людьми они только прикидывались.
– А чем смех лечить? – спросил Том.
Главврач обернулся, но ничего не ответил, зато его ассистент назидательно сказал:
– Это подсобка. Им и лечим.
Перед посещением палаты «Лихорадки» главврач приказал всем надеть марлевые повязки и только после этого разрешил войти.
– Что у вас? – строго спросил он лежащего у дверей больного, сияющего, словно тщательно огранённый бриллиант.
– Я подцепил алмазную лихорадку. Позавчера меня укусил комар с особо твёрдым хоботком…
– Как идёт лечение?
– Хорошо, но мимо.
– Жалобы есть?
– Доктор, подушка слишком высокая: голова кружится. Мне бы куда-нибудь в копи, в кимберлитовые…
– Ты и сам почти как кибер, – холодно, до синевы, ответил доктор.
– А у меня золотая лихорадка! – сосед «алмазника» отсвечивал жёлтым блеском, и, когда его трясло, слышался звон монет. Но, может, то гремели кости?
– А у меня – валютная… Лютая! Лютню мне! Лютню! И валторну!
– И компот из лютиков, – добавил главврач медсестре, внимательно записывающей рекомендации и лечение.
На соседних койках лежали больные с биржевой лихорадкой, испускавшие двойное ржание; с экзаменационной, рвавшиеся менять экзему на нацию.
Следующая дверь, в которую мы скрылись, носила название «Звёздные болезни». Тут мы насмотрелись иного разнообразия: одни пациенты светились вспыхивающим звёздным светом, по телу других бродили звёзды с различным количеством лучей, третьи рисовали звёзды из глаз, четвёртые растягивали звёзды на погонах, и небезуспешно.
Глава 32. По госпиталю
К реаниматологу стояла живая очередь. Главврач покосился на неё, но ничего не сказал и прошествовал мимо, скрываясь за дверью с табличкой: «Искусственные болезни цивилизации».
Мы просочились следом.
Главврач оглянулся на нас, осматривая больных, и заметил, как бы читая лекцию с кафедры:
– Что интересно: цивилизации приходят и уходят, а болезни остаются: археохирургические раскопки показали, что и цивилизации шумеров, и цивилизации этрусков были свойственны те же болезни, что и нашей: равнодушие, бюрократизм, непонимание…
– Я слышал, что этруски – это предки русских, – робко заметил Том.
– А мне кажется – потомки, – вставил я. – И произошло их название от презрительного выражения окрестных народов: эти русские… или просто эт'русски… А потом произошла инверсия времени, они позабыли технику и технологию, а вдобавок провалились в какую-то дыру во времени. А шумеры…
– Шумеры, шумеры… Наделали шуму без меры. Дело не в национальной принадлежности, – холодно поморзился главврач, – иначе всё списалось бы на особенности национального характера, а ими мы занимаемся. Но я отвлёкся. Идя по пути техногенной цивилизации, человек теряет всё человеческое, уподобляется винтику, а если винтик вставлен в государственную машину, то процесс идёт намного быстрее.
– А как не превратиться? – решил выяснить Том. Но главврач был непреклонен:
– А не превращаться!
– Тяжело. В окружении машин и внутри машины…
– Да. Тяжело. Но возможно. Для этого всего-навсего нужно любой приказ, любую команду – особенно самые идиотские – выполнять обдуманно. Прежде всего – обдуманно. Не бросаться на выполнение ни о чём не размышляя, а сначала пропустить через мыслительный аппарат, через разум. Всё следует выполнять с точки зрения разума. Самую несусветную глупость осмысливать, а тем более давать ей оценку. Тогда вы переводите глупость в совершенно иную плоскость мышления, резко ослабляя её влияние на себя. Если вы и превратитесь в винтик, то во всяком случае – в разумный винтик.
– Большое спасибо, – сказал Том, – при необходимости я так и сделаю.
В следующую тщательно закрытую дверь, бронированную и оснащённую пуленепробиваемым стеклом, не вошёл никто. Сквозь стекло слабо виднелось, как внутри комнаты мечется тщедушнейший человечек.
Его рвало хамством, и ошмётки разлетались по палате – видимо, специально приспособленной для подобного: в ней ничего не было лишнего, только пол, потолок и стены – всё. Но по лицу главного врача было видно, что он с удовольствием обошёлся бы и без них.
– Чтобы ни за что не зацепиллось, – пояснил главврач.
Санитары в усиленных защитных спецкостюмах стояли наготове с брандспойтами, готовые при первой же команде смыть всю гадость в канализацию.
– А что подаётся в брандспойты? – спросил Том.
– Раствор мужества в решительности, – ответил один из врачей. – Уничтожает начисто. Без остатка.
В соседнюю палату тоже никто не вошёл – видимо, из-за отсутствия необходимости: она закончилась, и за ней послали. Через стекло и сквозь тюлевые занавески просвечивал голый череп цинизма.
– Будете отращивать волосы? Или что на нём растёт?
– Нет, что вы! Ему тысячи лет. За это время не только волосы, зубы должны выпасть. Однако зубы пока на месте. Диоген его пытался воспитывать.
– Тот, что в бочке?
– Тот самый.
– А если его совсем того?..
– Всё нужно. В разумных пределах, разумеется. Здоровый цинизм необходим.
– Здоровый цинизм, здоровое самолюбие, здоровое самомнение, – добавил один из врачей.
– А где взять здоровые?
– Чем мы и занимаемся: делаем больное здоровым.
– Для того и лечите?
– Для того и лечим.
– Доктор, а как правильно: цинизм или ценизм? – спросил Том.
– Иногда это одно и то же: грань между «е» и «и» довольно зыбкая. Что же касается вашего вопроса… чтобы лучше ценить что-то, нужен ценизм, чтобы бороться с цунами – цунизм. А у нас обычный цинизм, который во времена Диогена назывался кинизм, а после изобретения братьев Люмьер, дабы не возникало связи с кинематографом, его переименовали в цинизм. Добавили немного цинка и циркульно обвели вокруг пальца. Вот и сверкает лысиной.
Проходя мимо приоткрытой двери с надписью «Операционная», в которую опять-таки никто не вошёл, мы с Томом по собственной инициативе заглянули внутрь.
Операционная светилась пустотой и чистотой, лишь один-единственный хирург нарушал своим присутствием её стерильность. Он развлекался тем, что метал скальпели. Сметал их со стола и бросал в цель: подвешенную на стене мишень в виде грандиозной почки – берёзовой, как наиболее полезной для здоровья.
– Чтобы не разучиться ими пользоваться, – пояснил он, заметив нас.
В следующей палате нам повстречалось нездоровое, кашляющее любопытство. Его лечили, пичкая пилюлями и микстурами. Из носа у него текло.
– Чьё это? – спросил я.
– Да так, одной особы, – уклончиво ответил доктор. – Она принесла его к нам и оставила. А сама гуляет в садике.
– А симптомы какие?
– Симпатичные, – пошутила дежурная палаты, глядя на Тома, – все Томы – симпатичные. А если серьёзно… длинный-предлинный нос. Оно суёт его всюду, а там сквозняки. Отсюда и простуда. И прищемить ещё могут!
– Ему прописали ижицу – три раза в день по столовой ложке, – пояснил врач.
– Ижицу или лужицу? – уточнил Том.
– В лужице оно уже побывало, почему и простудилось.
Выйдя из палаты, мы шарахнулись в сторону и побелели.
Навстречу нам шла бледная-бледная, аж до посинения, немочь.
– Что с ней?
– Сама по себе всегда была такая.
– А как её лечат? – поинтересовался Том.
– Комплексное питание, витамины, – пожал плечами врач. – Иногда приходится прибегать к хирургическому вмешательству.
– А чего вы хотите добиться?
– Превратить немочь для начала хотя бы в мочь, а в лучшем случае – в мощь.
– Ну, это просто! – обрадовался Том. – Отрезаете «не», а вместо «ч» ставите «щ».
– Молодой человек, – врача шокировало Томовой некомпетентностью. – Это по правилам орфографии сделать легко, и то не всегда правильно. Понимаете? Легко, но неправильно. А в наших условиях… Нужно провести ряд сложнейших операций по удалению многослойного «не», а потом серию пластических по трансформации «ч» в «щ». А «не» обычно удаляются очень тяжело. Вообще говоря, раз появившееся «не» доставляет массу хлопот. Проще проводить регулярные профилактические мероприятия.
– Понятно, – протянул Том и заглянул в нечто вроде ванны, стоящей прямо в коридоре.
– Осторожно! – предупредил врач. – Не упадите.
– А что это?
– Обмороки.
– А… а вот тут уже, – пробормотал Том, указывая пальцем.
В глубоком обмороке лежал испуг. Рядом стояли обмороки помельче, но пустые.
Главврач, поморщившись, кивнул санитарам. Санитары подошли и укатили обморок с испугом.
– У меня тоже однажды случилось, – вспомнил один из врачей, – упал я как-то в обморок и безуспешно пытался из него выбраться. И если бы не санитар, который принёс и подал лестницу, неизвестно как бы я вылез оттуда.
Из соседней палаты послышались дикие крики.
– Что там? – ткнул Том пальцем.
– Буйная радость и буйный восторг.
– Мы их видели дикими…
– А это – буйные. Дикие надо одомашнивать, а буйные – смирять.
– Чем же вы их смиряете?
– Да вот, – врач указал на вешалку, где, расправленные, висели чёрные длинные рубашки с ещё более длинными белыми рукавами, достающими до пола. На второй вешалке висели аналогичные рубашки, но с широкими-преширокими чёрно-белыми полосами.
– Вот такое оно, смирение?
– Точно, – подтвердил санитар.
– А где его используют, кроме как для усмирения буйных радостей и восторгов?
– Против бунтарства, например.
– Где вы берёте столько смирения?
– Его доставляют из ближайшего монастыря, – пояснил врач, – там его производят.
– У вас и монастыри есть? – ахнул Том.
– Не у нас, на Ярмарке.
– Только оно бывает иногда с извратом, – вмешался другой врач, для которого применение смирения, видимо, являлось насущной проблемой, возможно, темой для диссертации.
– Как это?
– Там, где должна быть чёрная полоса, находится белая, и наоборот…
– Мне это напоминает споры о зебре, – заметил Том, – когда спорят: чёрная она с белыми полосами или белая с чёрными? Какая разница, где чёрная полоса, а где белая?
– Что вы! – врач возмутился. – Разве вам всё равно, начинается неделя с чёрного понедельника или с белого?
– Тогда начните её с белого воскресенья или белого вторника, – пожал плечами Том. – Это ведь условности.
– Это не условности. Вот – условности, – и врач вытащил из шкафчика букет подвяленных вобл. – Мы удалили их у одного субъекта, и он стал нормальным человеком.
– А у объекта удалить можете?
– Сейчас пытаемся проделать и это.
Мы, по-видимому, находились в отделении буйных, поскольку в следующей палате лежал связанный человек, но не в обычном смирении, а в настоящей смирительной рубашке, как и положено нормальным сумасшедшим.
Он лежал привязанный к кровати, но и в таком состоянии порывался куда-то бежать. Правда, это больше напоминало извивания гусеницы в соревнованиях по бегу на месте.
– А у этого что? – спросил я.
– Острая жажда власти, – прочитала сестра диагноз в истории болезни и добавила от себя: – В лёгкой форме.
Тот же диагноз значился и на табличке, висящей в ногах больного.
– Жажда власти? – удивился я, вспомнив кулак, или кукиш, болтающийся посреди грязной лужи. – Как же её пить-то? Или имеется в виду лужа?
– Потому-то он и здесь.
Я прислушался к бреду больного – или к больному бреду? Кто был более болен: человек или его мнение?
Сквозь бессмысленные нечленораздельные вопли прорывались иногда вполне понятные специфические слова. Слышалось что-то вроде «дай порулить!», «держите курс!» и другие сугубо технические термины, из которых я мог сделать вывод, что он работал или хотел работать если не капитаном теплохода, то, по крайней мере, стажёром. Стажёром-дирижёром.
Потом лексика сменилась, чаще стали слышны всхлипывания, перемежающиеся непрерывным бормотанием: «кредиты» – «иди ты» – «идиоты» – «кредиоты»; а после «пенсия» – «концессия» – «конфессия», а потом и вовсе что-то такое, из чего понять ничего было нельзя.
– Бюджетные отстегнования! – завопил он так отчаянно, что санитарка не выдержала и всадила в него укол успокоительного.
– Он выздоравливает, – пояснил главврач, – раньше было хуже.
– У-у-у! – подтвердили окружающие врачи.
– Доктор, а что такое политика, по вашему мнению? – спросил Том, колсясь, будто укололи его, а не больного.
– Ну-у… сложное понятие отражает сложное слово, – туманно пояснил врач. – «Поли» по-гречески означает «много», а тик – вполне медицинский термин, означающий непроизвольные подёргивания, тремор. Иначе можно сказать «политремор» или «поллитремор» – мор из-за поллитры. Но полностью я перевёл бы слово «политика» как «много тика», а поскольку «тик» есть сокращение мышц под воздействием реакции блуждающего нерва, то в целом «политика» означает «сплошные» или «постоянные дёрганья», или же «всё на нервах». Ужасная вещь. Нормальные люди её не переносят. Чтобы заниматься политикой, нужно иметь особый склад характера.
– Целый склад?
– Да. Иногда его путают с так называемыми «закромами Родины», но это совсем-совсем другое дело. Когда политики у власти, они используют «закрома Родины» в своих целях, но пока они до власти не дорвались, им нужно иметь собственный особый склад характера.
– Есть мнение, – вмешался в разговор пожилой врач с толстой папкой документов и большой ложкой в руке, которой он вмешался в разговор, – что политики самопроизвольно появляются в обществе на определённой стадии развития. Вроде гнили в перезревшем яблоке.
– Прощу прощения, – перебил я его. – Получается, что они – как микробы или споры бактерий, носящиеся в воздухе. Гниль-то в яблоках откуда берётся?
Он склонил голову:
– Возможно… Хм, споры бактерий… Может быть, вы и правы… то есть в таком плане: если бы бактерии не спорили, политиков бы не было… Вы хотите сказать, что политики являются внешним фактором по отношению к обществу?
Я кивнул.
– Но это характерно для здорового общества, мы же рассматриваем больное.
Я вновь перебил его:
– А есть лекарства для общества, непосредственно?
– Есть, но лечение очень длительное.
– А как бы вы охарактеризовали здоровое общество?
– Это общество, в котором есть промышленность и сельскохозяйственность – для производства; торговость – для обмена, учительство – для обучения, судейство – для разрешения споров; актёрство, писательство, лицедейство – для развлечений; эскулапство – он поклонился – для лечения… Как видите, для политики места не остаётся.
– Но она есть, – возразил я.
– Ну и что? Мы, например, никак тараканов вывести не можем – а что, они нам нужны?
– Да, – согласился я, – «таракан» и «политикан» даже звучат схоже. Может, всё дело в «кан»? Есть ведь и «защита Каро-Канн» – может, «кан» их защищает? Есть ещё канна – специальная защитная ёмкость для перевозки аквариумных рыбок… Кан… кан… – забормотал я. – Канкан, капкан, стакан, балкон… нет, это не отсюда – Балканы! нет, каналерийским наскоком проблему не решить. Канарейки, канапе, канавы, канализация…
В это время мы проходили мимо толстенной железной двери, на которой висело два или пять замков. Мощные запоры, штурвал, электронный контроль с горящими глазами лампочек…
– Что там? – спросили мы.
Главврач молча покачал головой из стороны в сторону, но ничего не сказал, следуя мимо. Остальные врачи с такими же отрешёнными лицами проследовали за ним.
Мы повторили вопрос, адресовав его Гиду.
– Не знаю, – ответил Гид с напряжённым видом. Он знал, знал, но не хотел говорить. Подобно тому, как раньше остерегались произносить вслух имя дьявола из опасения, что тот сможет услышать и явиться…
– Что там, за дверью, Гид? – повторил я вопрос, когда мы прошли мимо, и напряжение оставило Гида.
– Нельзя произносить это слово. Потому что оно… Оно такое же неконкретное понятие, как и всё остальное на Ярмарке. Его нет, но оно есть, такое. Если остальному можно подобрать какое-то конкретное проявление или аналогию, как, например, колкость – шило, то у этого – нет, – Гид говорил нехотя, словно опасался темы разговора.
А я думал: что там, за стальной дверью – фашизм, коммунизм? Или что-то ещё, чего люди пока не знают, не знали и, может быть, так и не узнают?
И тут я понял, что там, в сейфе, в огромной стальной комнате, есть понятие, а «фашизм» и «коммунизм» – просто слова, которыми разные люди могут обозначать одно и то же явление и потому вводят других в заблуждение. Как два полюса: что одним хорошо, для других – плохо. А понятия-то совсем разные. Просто людей обманывают словесные вывески, вот они и стали думать, что фашизм и коммунизм – одно и то же. Да и нечистые на руку и язык личности, которым всегда выгодно обмагнуть народ в своих мелких целях (с помощью магии или иным способом), утверждали, что это одно и то же.
Это и на самом деле одно и то же: то, что происходило в Германии и Советском Союзе в тридцатые и сороковые годы. Только ни к фашизму, ни к коммунизму оно не имело ни малейшего отношения. Там установился тоталитаризм – когда один человек говорит: я знаю, что вам всем нужно, а окружающие его не умеющие (или не желающие) самостоятельно размышлять люди с радостью подхватывают его слова и, так же не размышляя, начинают воплощать в жизнь… Его назвали фашизмом, и вновь изобретённое итальянское слово стало символом эсэсовцев, смерти, концентрационных лагерей, газовых камер, массового уничтожения людей, и всего остального, несовместимого с человеческой жизнью.
А в Советском Союзе его назвали коммунизмом, согласно давней российской традиции жить всем вместе и выдавать желаемое за действительное. А также благодаря стараниям Великого и Ужасного Лицемера (сразу странно вспоминаются герои Баума и Волкова), который прикрывал жажду мести старинной утопической фразеологией, используя веками живущую в русском народе – да только ли в русском? – мечту о счастье, которое само падает с неба, и за которое не надо ежедневно работать в поте лица, а надо лишь немного пострадать за него, немного пострелять – как Макар Нагульнов – «из пулемёта… баб и ребятишек» – и оно объявится.
Объявится для тех людей, которые «честно прозябали в середине», не лезли под пули, выжидали, не пёрли на рожон, и остались живы. И не будут по ночам приходить бледные тени расстрелянных, не будут мучить кошмары… Но, говорят, палачей кошмары не мучают. Но возможно ли палаческое счастье? Счастье палача – в беспрестанных расстрелах и мучениях своих жертв, всего народа? А когда некого будет мучить, куда оно денется? Вот почему такое счастье невозможно. Где предел конца расстрелов: когда некого будет расстреливать? Останется одно – пустить себе пулю в лоб.
Значит, там – тоталитаризм? Интересно, имеет ли он какое-либо отношение к древнеегипетскому богу Тоту?
Обход, между тем, продолжался.
Мы выяснили, в частности, что на кислородной подушке можно ещё и спать. Узнали о вреде самолечения – нам рассказали об одном больном, который так наглотался жаропонижающего, что замёрз, и его пришлось оттаивать.
Другой пациент в своём увлечении уринотерапией дошёл до того, что устроился работать ассенизатором. Или уборщиком в общественный туалет.
Нам сказали также, что окончательно избавиться от перхоти можно только сняв скальп.
Имелись в Госпитале и чисто исследовательские лаборатории. В одной из них занимались чтением мыслей. Успехи впечатляли: читать чужие мысли научились, но по слогам.
Мы прошли мимо палаты с надписью «Умопомрачительное озарение». Хотели зайти, но нам не позволили.
– Почему? – возмутился Том.
– Во-первых, потому что с умопомрачением не шутят, – спокойно объяснил главврач, – а во-вторых, если подумать, то оно – оборотная сторона отупляющего чувства реальности.
– Как это? – не понял Том.
– А вот подумай, – сказал ему я.
По коридору шёл человек с повязкой на голове. Повязка спала, потом проснулась. Она о чём-то заговорила с её носителем, но мы разговора не услышали. Или не поняли языка разговора. Или языка заговора.
Посетили мы палату, где лежали болезненные воспоминания. Нянечки и медсенстры, легко касаясь, заботливо укрывали их толстым, но лёгким пуховым одеялом – забвением.
Особо тяжёлые случаи постепенно погружали – сначала неглубоко, а потом всё глубже и глубже – в забытьё: жёлтую маслянистую жидкость, тяжело и густо плескающуюся в ванне.
– А забвение и забытие – какая разница?
– Забвение есть что-то для кого-то. Но это не забытое веяние, лёгкое веяние мысли, как некоторым может показаться с первого взгляда, хотя первый взгляд обычно первым и забывают. А забытие – это за-бытие, то есть то, что происходит за бытием.
– А событие? Я слышал, что оно произошло от со-бытия, то есть одновременно с бытием.
– Вас неверно информировали. На самом деле оно происходит от сбытия, от того, что сбыфлось, – говоря, он фыркнул: что-то попало на язык, какая-то летающая соринка. Может быть, та, что вылетела из удивлённо хлопающих глаз Тома? – Раньше так и говорили: сбытие, но неблагозвучность зваставила зазвать, добавить ещё одно «о».
– А небытие? не-бытие?
– Совершенно верно. Это бытие, которого нет, поэтому оно не совсем бытие.
– А ино-бытие?
– Бытие, отдающее иностранщиной. Или бытие в иных странах.
– А при-бытие? При бытии?
– Тоже верно. Оно находится при бытии, рядом с ним, но само по себе не является бытием.
– А как тогда у-бытие? Тоже около бытия?
– «День прибытия и день убытия – один день», – пробормотал я, цитируя старинную инструкцию. Сингулярную.
– У-бытие – особая форма бытия. Она находится не возле обычного, а внутри него.
– Хорошо, – Том утомился от диалога и решил вернуться к тому, с чего начал, к забытию:
– Скажите, использовать забытие не опапасно? – чуть заикаясь, сумел спросить Том.
– Здесь не опасно. Опасно заниматься самолечением. Бывали подобные случаи. Может, вы встречали на Ярмарке кустарно изготовленное забытьё? Но там оно ядовито-зелёного цвета, а у нас, видите, жёлтого. То есть выдержанное, спелое.
– Нет, не встречали, – ответил Том и посторонился: по коридору хромало произношение.
– Во! – удивился Том. – А его-то как лечат?
– Методы извечтные, – улыбнулся доктор, – известные, вечные: логопедические. Бегать по логу нужно. С максимальной скоростью.
– А вот тут, – произнёс главврач, входя в очередную распахнувшуюся перед ним дверь, – я отвечу вам на вопрос: что должно быть в настоящем человеке? Тут происходит окончательная комплектация головы: в неё вкладывается ум, вера, терпение… и так далее и тому подобное.
– Вы что, людей создаёте? – ахнул Том.
Главный врач покачал головой:
– Нет. Воссоздаём. реконструируем. Бывает, кому-нибудь что-нибудь недовложат – там, – он кивнул головой куда-то вбок, – скажем, веры много, надежды и любви тоже, а критического мышления не хватает. Так получаются фанатики. А если критического мышления много – полкучаются скептики. Куча скептиков. Во всяком случае, половина кучи.
– Но, строго между нами, – он понизил голос, – настоящие скептики – те, что ходят с кепкой и тикают. Не в кепке, а с кепкой. Кстати, знаете ли вы, что по-польски «кепско» означает «плохо»?
– Знаем, – сказал Том. – А «урода» – «красота». Ну и что?
– Закономерная диссипация понятий, вплоть до инверсии, – пробормотал доктор, – вариативность лингвы… попытки охватить весь спектр… Ладно, вам это пока не интересно, – прервал он сам себя. На чём мы остановились, на какой нехватке?