Сажайте, и вырастет Рубанов Андрей
Из своих сорока восьми лет он отсидел по тюрьмам, зонам и изоляторам более двадцати, несколькими сроками. То есть являлся профессиональным уголовным преступником. Фрол сам сообщил мне основные вехи своей биографии. В первые же часы знакомства. Простыми фразами. Рассказывая, он пошевеливал крепкими короткими пальцами. Вытатуированные на нижних фалангах воровские перстни как бы сверкали несуществующими, но подразумеваемыми бриллиантами.
...Но вот – напиток готов. Горячая кружка спрятана в ладонях. От нее отходит, заполняя все пространство камеры, горчайший, густейший, крепчайший аромат; сделан первый глоток, он же самый важный; ведь кофеин легче воды и собирается на самой поверхности сосуда.
Зажжена сигарета. Проходит несколько томительных секунд – и на лице разрисованного урки проступает выражение глубокого, сродни библейскому, страдания. Ибо нет на свете яда горше тюремного чифира! И тут же мученическая гримаса резво сменяется ухмылкой – безобразной, мокрой, обезьяньей. Завсегдатай тюрем поднимает на меня слезящиеся, блестящие глаза и подмигивает, как подмигнули бы сто тысяч неисправимых оптимистов.
– Сейчас бы планчика курнуть,– проговорил он с тоской.
– Точно,– кивнул Толстяк, зевая. Он до сих пор лежал. – Хорошей чуйской анаши...
– Что ты понимаешь,– хмыкнул Фрол,– в чуйской анаше?
– Я служил в стройбате,– объяснил Толстяк.
– И что?
– А то, что почти все мои сослуживцы были казахи.
– Понятно.
Мои новые друзья различались во всем. Прежде всего – в телесной геометрии. Толстый Вадим – огромный, бесформенный, с римским носом и бледно-голубыми глазами, со следами всевозможных пороков на лице и теле – состоял из сфер и овалов. И голова его, и плечи, и зад, и колени – все казалось избыточно круглым. Тело Фрола – наоборот, было слажено из прямых углов и призм. Торчали скулы и ключицы, подбородок, нос и хрящи ушей, и локти, и костяшки пальцев.
Когда, повернувшись друг к другу спинами, они стали застилать свои постели, мне показалось, что острые углы щуплого рецидивиста вот-вот проткнут пухлые округлости Толстяка, и тот лопнет, как воздушный шарик.
Голоса тоже не сочетались. Фрол громко скрежетал, как ржавый подъемный механизм, Толстяк тихо выводил мелодичные фразы.
Двоих совершенно непохожих друг на друга людей объединяло одно обстоятельство: оба сильно сутулились. В уме, про себя, я называл их «кривыми позвоночниками».
Подрагивая безразмерными телесами, Толстяк шумно умылся. Извлек аккуратно упакованный в целлофан кусок копченой колбасы, развернул и уложил его на чистую газету.
– Колбаса! – провозгласил он. – Есть желающие?
Фрол покачал головой – он еще переживал утренний, самый убойный, кофеиновый приход. Я тоже отказался.
Пожав плечами, Толстяк достал с полки книгу, а из книги – длинную полоску твердого картона. Она служила отнюдь не закладкой, но линейкой – вдоль ее края шли аккуратные насечки. Тщательнейшим образом промерив колбасный цилиндр, Толстяк взял тюремный нож – кусок пластмассы, грубо заточенный о металлический край кровати,– отпилил несколько чрезвычайно тонких фрагментов мясного изделия и стал употреблять. Ни чая, ни хлеба с утра он не признавал.
Полупрозрачный кусочек продукта в первую очередь сладострастно обнюхивался, потом внимательно рассматривался и только затем помещался в рот; мгновенно губы смыкались, скулы и подбородок двигались вправо и влево, раздавались звуки обильно выделяемой слюны, и далее несколькими мощными жевательными ходами челюсти колбасный ломтик разрушался. Маленькие голубые глазки то мечтательно теплели, то, наоборот, с подозрением обшаривали окружающее пространство: нет ли рядом кого-либо, кто способен покуситься на нашу главную ценность? Наконец, прожеванное уходило в пищевод посредством осторожного, но мгновенного глотка, сопровождающегося утробным стенанием – а пальцы уже любовно оглаживали следующий багрово-бурый, похожий на дореволюционную монету, кусок пищи.
В отличие от нищего Фрола, Толстяк в своей прошлой жизни, на воле, пребывал в ипостаси богатого человека, главы строительного треста. Его продуктовый набор ничем не уступал моему. Спортивный костюм покупался явно не на вещевом рынке. Мой костюм, естественно, стоил минимум вдвое дороже. Но сейчас эта мысль почему-то не возбуждала меня. Разменяв второй месяц в лефортовском каземате, обретя соседей, погрузившись в тюрьму, как в болото, я ловил себя на том, что начинаю многое забывать. Удачливый реактивный Андрюха, сопляк-толстосум, остался в прошлом. Прошлое больше не вернется. Нувориш Андрюха – тоже. Его объем в пространстве ныне занял совсем другой человек: осторожный реалист.
...В первый же день Фрол с большим терпением и тактом рассказал мне, что где лежит и как устроить быт.
Вопрос оказался непрост. Три взрослых человека проводили свои дни на площади в десять квадратных метров. У каждого – белье, посуда, одежда. Каждый хотел есть и пить, спать, двигаться, испражняться и содержать себя в чистоте. Совсем не просто наладить все так, чтобы соседи не сталкивались лбами в попытке дотянуться до авторучки или полотенца.
Вертухаю, заглядывающему каждые две минуты в свой глазок – или, правильно, «шнифт», – мы могли бы показаться обитателями купе поезда дальнего следования. Те же тапочки, тренировочные штаны, футболки. Теснота. Примитивный и твердый мужской порядок. Здесь зубная паста, здесь – мусор, здесь – продукты и посуда. Только куда мчался наш поезд?
Отчифирившись, Фрол ожил, сделался активным, стал излучать жизнелюбие и бодрость. В такие моменты он не умел пребывать в неподвижности.
– Братаны! – проскрежетал он. – Я тусанусь. Вы не против?
Не услышав возражений, седовласый урка принялся вышагивать взад и вперед по узкой полосе свободного места меж железными кроватями: от края торцевой койки до двери и обратно. Туда пять шагов, назад четыре с половиной, полшага уходило на разворот.
Привычку ходить от стены к стене приобрел даже я. Хотя отсидел всего месяц. Борясь с гиподинамией, я прошагал таким образом многие километры. Кроме того, еще Ницше сказал, что нельзя доверять ни одной мысли, которая рождена не в свободном движении всего тела.
– Слышь, Толстый, – позвал Фрол. – Вчера мы что-то забыли.
Строительный магнат дожевал финальный колбасный отрез и пожал плечами.
– Газета,– осторожно предположил я.
– Точно! – воскликнул Фрол. – Газета! Молодец, Андрюха! Вчера зашла свежая газета! А мы ее не прочитали.
– Ты прав,– кивнул Толстяк. – Это недопустимо. Газета тут же нашлась. В десятиметровом каземате всякий предмет – газета, книга, пачка сигарет, или колбаса, или коробка с чаем – расположен на расстоянии вытянутой руки. Жизнь лефортовского постояльца протекает в положении лежа. Ему достаточно протянуть руку – и вот он уже курит, или жует, или читает.
Безразмерный Вадим с хрустом развернул черно-белые листы.
– Что там? – нетерпеливо спросил Фрол, промеривая шагами свою тропинку.
– Программа телепередач.
– Наконец-то! – победоносно прохрипел уркаган. – А я боялся, что нас оставят без программы... Читай, брат!
– Ого,– сказал Толстый, зашуршав страницами. – Уже, значит, середина сентября? Вроде, недавно лето началось...
– Я же тебе говорил, что тут время летит быстро. Ну, что там? Хорошие фильмы есть?
– Немеряно. В воскресенье, например, кино про американскую мафию. «Крестный отец».
Не снижая скорости, Фрол скривился:
– В жопу фильмы про мафию!
– А чем плохи фильмы про мафию? – удивился Толстяк.
– В жопу американскую мафию! – решительно ответил Фрол. – В жопу ее! Зачем тут, в России, нужны истории про американскую мафию? Знаешь, что такое американская мафия?
– Скажи,– развел руками Толстый, признавая авторитет собеседника.
– Барыги! – четко сформулировал Фрол. – Реальные, конченые, стопроцентные барыги! Спекулянты! Самогонщики! Какое отношение могут иметь барыги и самогонщики к настоящему преступному миру? Никакого!
Урка стремительно шагал взад и вперед, глядя в пустоту, швыряя слова, как карты из колоды.
– Теперь смотри, что происходит: честные граждане смотрят такие фильмы, про отца этого, про гангстеров – и думают, что наш русский преступный мир живет в точности так же, как американские мафиози из кино. Ага. По тем же понятиям! Крестного отца в ручку чмокают! Вот где вред! Вот где – центральная опасность! Забудь о кино про мафию, Толстый! Это вранье! По жизни все не так! В моей стране крестных отцов никогда не было, нет и не будет. Читай дальше.
– Четвертый канал,– процитировал Толстый. – С пяти часов и до позднего вечера передачи про ментов и преступников. «Криминал», потом «Чистосердечное признание», после новостей – «Человек и закон». Потом можно сразу переключиться на третью программу и посмотреть еще «Петровку, 38». А в десять – «Тюрьма и воля».
– Ты шутишь! – воскликнул Фрол.
– Нет, клянусь.
– Пять передач по двум соседним программам! Все на одну тематику! Вот где преступники,– воскликнул Фрол. – На телевидении! Вот где вред!
Вся космогония старого уголовника, простая и радикальная, сводилась к тому, что первейшие и самые крупные негодяи сидят не в тюрьмах, а в офисах, правительственных кабинетах и редакциях газет и телеканалов.
– Телевидение тут ни при чем,– возразил Толстый. – Ты не понимаешь, Фрол. Оно дает ту картинку, которую хотят зрители. Публика желает, чтобы ее напугали твоей физиономией, но одновременно тут же успокоили – все нормально, правонарушитель вовремя пойман. И публике дают картинку. А в промежутках вставляют рекламу про стиральный порошок.
– Ясно, ясно. И все довольны, – задумчиво согласился Фрол. – Криминал ворует, публика смотрит и устраивает постирушки, ребята с телевидения собирают деньги... Слушай, дружище, не обессудь, почеши мне вот тут, между лопаток, ближе к правой... да... ага, здесь... Благодарствую. Что там еще? Толстяк перевернул лист.
– Фильм про людоеда.
– Про людоеда?
– Да. Американский. Послезавтра. По второй программе. В двадцать два ноль-ноль.
– Вот где вред! Про людоеда, значит...
– В чем же здесь вред?
– А ты не понимаешь? Нельзя этого показывать! Нет, можно, конечно. На то она и свобода. Ага. Но – не по телевизору. А за большие деньги, в специальных местах. За забором...
– Как порнофильмы? – предположил Толстяк.
– Например. Ага. И чтоб на том заборе – никаких ярких картинок, и надписи – красным цветом!
Толстяк снисходительно улыбнулся.
– А кто будет определять, какой фильм плохой, а какой хороший?
Фрол развел руками.
– Бабы! Наши сестры и матери! И еще – попы. Специальная комиссия. Пусть вся эта дрянь, наркота, людоеды, маньяки, крестные отцы – все идет через комиссию! А что? Сто уважаемых баб и сто попов. Тайное голосование. Ага. Там все решается: это кино в обычном месте крутим, а это – в специальном закрытом кинотеатре...
– Ясно. – Толстый улыбнулся еще раз. – А кто тогда станет отбирать женщин и священников в комиссию, Фрол? Между прочим, в кино крутятся деньги, немалые! Можно тихой сапой просунуть удобных и нужных людей, и они станут голосовать, как надо, за взятки...
– А за взятки – расстреливать!
– Женщин и попов?
– Да! Да! – с немалой страстью воскликнул Фрол, останавливая свой бег. – А как иначе? Нет, я не могу, я еще замутку чифира организую, а вы как хотите. Расстреливать надо, Толстый, по-любому. Публично. Показательно. Ага. И показывать в новостях. Чтоб позор на всю страну, чтоб он падал на их семьи...
– Ты, Фрол, идеалист.
– Может, оно и так. Но беспредел и душегубство в открытую светить нельзя. А тем более кино про это придумывать. Читай дальше...
Толстяк опустил глаза в газету и пробормотал:
– Странный человек. Сам от мусоров пострадал, всю жизнь по тюрьмам, а призываешь расстреливать...
Фрол посерьезнел.
– На это я тебе вот как отвечу, дружище. Вся моя жизнь – говно и параша. Лучше бы меня расстреляли. Солдатики. Как положено, у стеночки. Лучше бы расстреляли! Спроси меня сейчас – что бы ты выбрал, мил человек, двадцать лет сидеть пятью сроками или вышку, – я бы, дело прошлое, выбрал вышку. Чифир будешь?
– Нет.
– А ты, Будда?
– Благодарю,– вежливо отказался я и отложил в сторону учебник.
Для меня настал черед нового дела. Я вытащил из-под подушки большую тетрадь, снял с полки потрепанный детектив Рекса Стаута (собственность тюрьмы) и стал переписывать книгу от руки.
– Брезгуете, да? – пошутил Фрол. – Ясно. Хрен с вами обоими. Так вот, братаны: лучше благородную пулю поймать лбом, чем всю жизнь по зонам мыкаться. Реально это так. Кого не расстреляли, пожалели – тот потом злобу и говно в себе носит и по белу свету распространяет. В том числе – фильмы снимает вредные. Про людоедов и барыг, про всяких гадов. Был такой Ленин, Владимир Ильич, может, слышали? У нас на зоне, в Потьме, дело прошлое, в семьдесят пятом, в библиотеке только два полных собрания было – его, Ленина, и еще Джека Лондона. Я и того, и того прочел. Больше расстреливать! Так пишет Ульянов-Ленин. В каждой третьей статье – больше расстреливать! Он, гений, в корень глядел. Причину видел. Гнилое семя с корнем выдирать надо. А ты говоришь – кинематограф...
В продолжение всей беседы я молча сидел и писал слова в тетради.
В первый же день своей новой жизни, получив, по воле тюремного начальства, двух соседей – взрослых, пятидесятилетних мужчин,– я сразу положил себе за правило нарушать молчание только тогда, когда ко мне прямо обращаются с вопросом или просьбой. В остальное время держал рот на замке. Разгаданный мною принцип тюремного сожительства формулировался просто: живи как хочешь, но не в ущерб другим. Не прикасайся к человеку и к принадлежащим ему предметам. Не мешай ни в чем. Не лезь с советами. Не высказывай мнения. Но и сам занимайся тем, что тебе нужно, своим делом,– никто никогда не станет тебе мешать, отвлекать, если ты сам никому не мешаешь.
– Андрюха,– вдруг спросил Фрол,– что ты делаешь?
– Переписываю текст,– дружелюбно ответил я,– а что?
– Переписываешь текст из книги?
– Да.
– Зачем?
– Хочу кое-что попробовать.
– Например? – настаивал Фрол.
– Почерк изменить.
В серых глазах татуированного старика появилось изумление.
– И как ты его хочешь изменить?
– Полностью.
– Нет, ты не понял. Каким способом?
– Очень просто,– серьезно сказал я. – Каждый день я переписываю одну страницу текста из любой книги. Уже в течение одиннадцати дней. Но пишу не обычным своим почерком, а печатными буквами. То есть я намерен сделать так, чтобы рука – забыла. Отвыкла.
– Понятно,– осторожно прохрипел Фрол, перестал ходить и уселся на свою койку.
Действие кофеина прошло. Теперь завсегдатай лагерей на глазах становился угрюм. Я уже знал, что минут через двадцать его естество потребует новой дозы.
– А зачем тебе это?
– На всякий случай,– уклончиво произнес я. – Вдруг когда-нибудь мне придется отваливать навсегда.
– В бега, что ли?
– Вроде. Толстяк сдвинул белесые брови, сжал губы в нитку и сурово покачал головой.
– Ты тоже насмотрелся фильмов. Не сходи с ума, сынок! Тебе сколько лет?
– Двадцать семь. Мои сокамерники синхронно рассмеялись.
– Ты мальчик еще! – покачал головой Толстяк. – Мальчик, понимаешь? А мне скоро пятьдесят. Сейчас у меня есть деньги, дома, бизнес, все на свете. Причем – заметь – в сорок лет я еще ничего не имел. Ни домов, ни бизнеса, ни денег, ни перспектив. Так что не спеши, не горячись, не лезь рогами вперед. И ни в коем случае после тюрьмы не берись за старое. Брось, забудь, стартуй по новой. У тебя все впереди. Отсидишь свое, выйдешь, займешься нормальным делом, заработаешь деньги, детей будешь растить, жить, дышать полной грудью будешь. Зачем тебе весь этот шпионский бред? «В бега»? «Почерк менять»?
– Что ты к нему пристал? – перебил Фрол. – Может, человек наворовал столько, что у него пол-Москвы врагов. Ага. Пусть занимается, если ему надо.
Толстый умолк. Фрол повернулся ко мне.
– И что, Андрюха, получается у тебя твоя затея?
– Нет,– я с сожалением покачал головой. – Позавчера, на девятый день, я попробовал вернуться к обычной манере письма – никаких изменений.
– Не все так просто! – ухмыльнулся Фрол. – Природу не обманешь!
– Я попробую.
– Пробуй,– скептически разрешил урка. – Только я тебе вот что скажу. Был однажды такой интересный малый: Ленин Владимир Ильич. Может, слышал? После революции – когда у него уже была вся власть, когда жизнь кое-как наладилась – он заболел и стал умирать. Много народу тогда сбежало с деньгами. Все попрятались – кто в Европе, кто в Бразилии. Те, кто при Ленине стоял у власти, кто буржуев расстреливал и их бриллианты себе на карман поставил. Деньги, камешки, валюту – по швейцарским банкам рассовали. Пластические операции и так далее... Почерк тоже сменили. Ага. Короче говоря – все меры приняли. Потом Ленин умер. Пришел Сталин... – Фрол сделал театральную паузу. – И он – отыскал всех. Всех! В Европе, в Бразилии, везде достал. Всех нашел – и под пытки приказал. Мучить, резать. Все деньги – вернул. На них и устроил подъем хозяйства, стройки, полеты Чкалова и все такое прочее...
– Ладно, Фрол,– встрял Толстяк,– не дури парню голову. Ты был прав, нечего его дергать, если он серьезно настроен. Извини, брат, не будем тебе мешать. Мы просто с ума здесь потихоньку сходим. Делать-то нечего. Телевизора – и того нет...
ГЛАВА 16
За тринадцать лет и шесть месяцев до ареста я сидел на скамье в раздевалке стадиона «Металлург» и зашнуровывал свои кеды.
Процесс требовал тщательности. Плохо завязанный узел мог подвести в самый решающий момент. В разгар тренировки. Тогда пришлось бы остановиться, потратить многие секунды, сбить дыхание и безнадежно отстать от группы. А отставать я не желал.
Ни один из нас, двадцати мальчишек, не желал отставать от остальных.
Почти четыре месяца я посещал секцию велосипедного спорта. Дважды в неделю.
Сами велосипеды, десяток, находились здесь же. Для экономии места – висели прямо на стене. Но зимой на велосипедах не ездят. Даже спортсмены-мастера. Зимой велосипедист – особенно начинающий – по преимуществу бегает. Восемь, лучше – десять километров, за одну тренировку. В холод, в метель, по снегу. А до педалей дело дойдет только ближе к апрелю или даже в мае. Когда подсохнут дороги.
Все новички нашей секции, и я в их числе, считали себя заядлыми велосипедистами. Все имели крутые двухколесные аппараты с обтянутыми кроличьим мехом седлами и светоотражающими значками – «катафотами» в спицах.
Но эти висящие над нашими головами хромированные спортивные машины – с тонкими колесами, легкими рамами, фигурно изогнутыми рулями – отличались от пацанских «лисапедов», как отличаются настоящие беговые кроссовки от резиновых кед, как отличается американский боевик от индийского; как отличается настоящий предмет от его суррогата.
В свои одиннадцать, двенадцать, тринадцать лет мы уже умели отличать одно от другого. Даром что выросли в стране, где само понятие суррогата возводилось в ранг государственной идеи.
Правда, именно в этом, восемьдесят втором, году что-то важное произошло и с государством, и с его идеями. Вдруг преставился бессменный, практически вечный Генеральный секретарь Коммунистической партии Леонид Ильич Брежнев. Тревога повисла над одной шестой частью суши. Лица наших пап и мам выразили озабоченность. Пошли телефонные звонки столичным друзьям, кухонные разговоры, намеки. Наиболее здравомыслящие взрослые сходились в одном: войны все же не будет. Коммунистическая партия крепка, как алмазы на шапке Мономаха, как гранит Мавзолея, как стартовая площадка космодрома «Байконур». Она не допустит разрушения системы. Все под контролем.
Сегодня наш тренер отсутствовал, за болезнью. Занятие проводил второй по важности человек: маленькая крепкая девушка с серыми глазами. Мастер спорта СССР по шоссейным велогонкам.
– Так,– сказала она, обводя строгим взглядом разномастную банду воспитанников спортшколы, от юнцов в заштопанных кофтах до нескольких юношей в приличных тренировочных брюках. – Старшие – на тренажеры! Основная группа – бежит! Со мной!
Вздох ужаса пронесся меж стриженых голов.
– Кто прибегает последним,– невозмутимо продолжила девушка-мастер,– убирает раздевалку. Старшие – берегите технику! Тренажеры стоят денег. Все готовы?
Двадцать юных физиономий – основная группа – с завистью обратились как на старших, так и на тренажеры – две горизонтально установленные на полу рамы с вращающимися резиновыми валиками. Поставь сверху велосипед и крути педали, не покидая теплого помещения. Хорошо быть старшим – обладателем спортивного велосипеда и двухлетнего опыта тренировок! Так подумала основная группа.
Пошмыгали носами, потоптались, натянули варежки и вышли во двор стадиона, где каждого тут же ухватывал за нос и щеки неслабый январский мороз.
– Пятнадцать градусов,– уныло сказал кто-то. Другой звонко выругался. Так – отважно, изощренно – ругаются только подростки.
За забором стадиона, в вечерней мгле, меж фабричных корпусов, угадывались стволы исполинских дымовых труб, коптящих черное небо для нужд секретной промышленности. Поверх входной двери в нашу раздевалку, в полумраке рано погасшего дня, виднелась вывеска с умопомрачительной аббревиатурой: СДЮСШОР.
В переводе с советского волапюка это значило: Специализированная Детско-Юношеская Спортивная Школа Олимпийского Резерва.
Так что мы, мерзнущие в свитерках, самовязанных варежках и штанах «с начесом» у крыльца спортшколы, были не сопливые неофиты, не жалкая группа физкультурников. Нас с ходу зачислили не куда-нибудь, а сразу в Олимпийский Резерв! С большой буквы!
Если все олимпийцы страны вдруг по какой-то причине выйдут из строя, заболеют, утратят форму, слягут от травм – тогда на защиту спортивной чести Родины пойдем именно мы. Резерв. Такая перспектива, при всей ее очевидной невероятности, наполняла сердца двадцати сопляков гордостью.
– А чего стоим? – зычно выкрикнула мастер спорта, появляясь на крыльце. – Попрыгали, размялись! Икры, бедра разогрели!
За девушкой вышли двое старших. Сегодня они бегут с нами. Это продвинутые атлеты, занимающиеся по личным тренировочным программам.
Пацанва засуетилась. Мастер произвела несколько экономных разминочных движений плечами и тазом, а затем побежала, громко шелестя непромокаемым спортивным костюмом. Двое старших – устремились в кильватер. Новички поспешили следом.
Помчались весело, болтая на ходу, беззлобно переругиваясь, прокашливаясь, сплевывая в сугробы. Но очень скоро притихли, шумно задышали, крепче заработали ногами. Девушка-мастер взяла хороший темп.
Первый отрезок пути – самый тяжелый. Потому что первый. Еще: путь ведет через городские улицы, по узкому тротуару. Надо не только выдерживать скорость, но и лавировать меж пешеходами. Хорошо, что они, заслышав позади себя слитный топот многих быстрых ног, сами догадывались уступить дорогу. Кроме того, зимние тротуары – скользкие; зазеваешься – упадешь, растянешь мышцу, в итоге – отстанешь. А отставать никто не хотел.
Маленький фабричный город зимним вечером мается и колобродит. Тяжко вздыхающие, пропахшие сивухой дядьки собираются у винных магазинов. Молодежь, одетая по последней моде – валенки, телогрейки, яркие шарфы и шапочки-«петушки»,– ищет приключений в теплых подъездах, в очередях за билетами в кино. Скрипящие стылые автобусы везут из одного пустого продовольственного магазина в другой пустой продовольственный магазин бледных, широколицых женщин в серых и черных одеждах.
А мы бежали мимо их пустой, бледной, серой жизни: плотная группа усердно сопящих, окутанных клубами пара мальчишек. Быстрые и сильные спортсмены. С такими лучше не связываться. Такие не станут отираться подле винного прилавка. Такие считают ниже своего достоинства сидеть часами на ступеньках парадного, расходуя молодость на пустую болтовню.
Мы бежали, суровые, задыхались – и уважали себя за целеустремленность и силу воли.
Конечно, я мчался не к олимпийским наградам. Медали, лавровые венки и пьедесталы почета не прельщали тринадцатилетнее сердце. Вообще, было очевидно, что дорога в большой спорт для меня практически закрыта. В моем возрасте серьезную спортивную карьеру начинать поздновато. Это мне уже объяснили.
Полгода назад мои родители переехали сюда, в подмосковный город-спутник, из деревни. Как и мечталось, я немедленно устремился в ледовый дворец, в хоккейную школу. Коньки и клюшки были моей страстью. Но тощий подросток с худыми плечами и узкой грудью астматика не приглянулся тренеру, а главное – не подошел по возрасту. Набирали восьми-, девятилетних. Прочие отбраковывались.
Я не расстроился. Мои папа и мама выбрали для жительства особенный город. Построенный сразу после революции по прямому приказу высших вождей, он имел на сто тысяч жителей – три полноценных стадиона, два плавательных бассейна и десяток отдельно стоящих спортивных залов. А еще – два огромных завода, где производили весьма хитрую продукцию; о ней не говорили вслух даже у пивных ларьков. Очевидно, партия и правительство решили снизить общий уровень болтливости горожан именно с помощью усиленно насаждаемой физической культуры. Процветали секции бокса, борьбы, футбола и хоккея, волейбола и баскетбола, атлетики – как легкой, так и тяжелой, и плавания – как обычного, так и синхронного.
Я выбрал свой вид спорта без труда. Велогонки! Что может быть прекраснее, чем упоительный полет вдоль асфальтовой ленты, на сверкающей гоночной машинке, в яркой майке с нашитыми сзади карманчиками, куда можно воткнуть бутылку воды и запасную камеру для колеса?
Кто бы мог подумать, что страсть к поездкам на двухколесном друге обернется изнурительными, сквозь ветер и снег, десятикилометровыми кроссами. Однако я не привык сдаваться без боя. Совсем как тот пухлощекий пионер из заставки к киножурналу «Хочу Все Знать».
Извилистый, с виражами и частой сменой ног, путь через город закончился поворотом на огибавшее окраину шоссе. Предстояло пробежать еще три километра по твердому, удобному асфальту, затем свернуть на проселок, ведущий в дачное хозяйство, лесом продвинуться еще на километр, затем развернуться, подождать отставших – и пройти дистанцию в обратном направлении.
О том, что ожидало меня впереди, я не думал. Иначе – лучше сразу остановиться, вернуться в раздевалку, забрать вещи – и к чертям отчислиться из секции. Покинуть славные ряды олимпийских резервистов. Зачем думать? Надо просто бежать. Совершать ритмичные вдохи и выдохи, работать телом, переставлять ноги. Нехитрая наука.
На асфальте девушка-мастер и двое старших с удовольствием прибавили, но новички держались стойко; никто не выбыл из пелетона. Под бодрые гудки проезжающих мимо редких грузовиков пешие велосипедисты мчались горячими живыми ядрами. В чернильной темноте – а где и когда в этой стране освещались окраины провинциальных городов? – мелькали только светлые подошвы бегущих.
Тут основная группа утомилась. Старшие, вкупе с девушкой-мастером, стали уходить вперед. Девушка сбавила скорость и закричала себе за спину звонким учительским голосом:
– Активнее, активнее работаем!
И – ускорилась, эстетически безупречно двигая круглой попой настоящей олимпийской резервистки.
Молча прокляв все и вся, я поднажал. Лишь бы хватило дыхания. Лишь бы не захрипеть тут же, посреди промерзшей дороги, на первой, самой тяжелой, трети дистанции. Астма – болезнь нервов. Стоит перестать верить в свои силы – и она снова победит меня. Она победит, если я ее испугаюсь.
Когда пот залил глаза, а легкие заработали на пределе, раздуваясь до отказа, жадно всасывая порции колючего воздуха, я стал привычно мечтать о том, как хорошо было бы сейчас взять и остановиться. В спорте это великодушно называется «сойти с дистанции». В отчете о всяком спортивном состязании после фамилии занявшего последнее место неудачника бесстрастно пишут: «такой-то и такой-то – сошли с дистанции».
Сошел с дистанции – нормально, бывает; это значит, что ты такой же атлет, как и все, не хуже других, просто сегодня взял и сошел. Не страшно. Победишь в следующий раз.
Но всякий олимпийский резервист, даже мальчишка, тренирующийся без году неделя, знает: ничего не следует откладывать на следующий раз. Тем более победу.
...Можно, мечтал я дальше, упираясь взглядом в мерно колеблющиеся лопатки бегущего впереди приятеля, применить хитрость: сделать вид, что оступился, споткнулся; картинно упасть; безнадежно отстать ото всех, перевести дух – и легкой трусцой вернуться назад, на стадион, а потом продемонстрировать тренеру синяки и царапины на разбитых коленях. То один, то другой малец из нашей компании периодически проделывали подобный фокус, если становилось совсем невмоготу. Но тренер не жаловал ловкачей, а старшие смотрели на таких с пренебрежительными усмешками.
В тринадцать лет усмешки друзей ощущаются чрезвычайно болезненно. И я бежал дальше. Я выдержал уже тридцать тренировок. Тридцать раз стартовал и финишировал. Не первым – но и не последним! Десятикилометровый кросс уже не казался мне кошмаром, как в первый месяц. Я научился правильно дышать и распределять силы. Я решил, что сойду с дистанции в другой раз. Не сегодня.
Поперек дороги – пробитого через лес бульдозерами зимника – торчал красно-белый шлагбаум. Дальше, в черной мгле, маячили деревянные срубы загородных домов. Здесь группа спортсменов взяла краткую паузу. Девушка-мастер перестала бежать, но не перестала двигаться. Она притоптывала, размахивала руками, приседала, шумно вдыхала и выдыхала. Все, кто удержался за лидером, повторяли ее движения.
Дождались отставших.
Ледяной лес вокруг потрескивал; слабо шевелились под медленным ветром голые кривые ветви. Хрипло брехали две-три собаки – издалека, от подножий погруженных в темноту домов и домиков, чьи хозяева однажды перегородили въезд в свой садово-огородный рай огромной железной трубой.
– Не стоим! – командовала не знающая усталости девушка. – Шевелимся! Не даем себе остыть! Все подтянулись?
– Вроде, да...
– Пошли, пошли! К досаде полумертвых от усталости пацанов, передышка закончилась. Теперь изматывающий кросс по ледяным тропинкам и асфальтовым обочинам надо было проделать в обратном направлении.
Пелетон все же распался. Группа бегунов растянулась на добрую сотню метров. Девушка-мастер и двое старших не утратили лидерства, но вплотную за ними держалась кучка наиболее упрямых и быстрых мальчишек; другие поотстали; в хвосте же плелись выбившиеся из сил аутсайдеры.
Вдруг я обнаружил, что пребываю не среди последних и даже не в середнячках, а прямо за спиной кого-то из старших. Правда, престижная позиция далась мне напряжением всех сил. Старшие же бежали, что называется, «вполноги» и даже переговаривались между собой, как будто адский забег был для них забавой.
Я еще поднажал, опустил подбородок вниз – так легче собраться с духом – и обогнал всех.
– Ого! – благодушно засмеялись старшие. – Малой в отрыв пошел!
Вслед мне запустили снежком, но промахнулись.
Лидировать оказалось сложно. Гораздо проще, понял я, быть ведомым, а не ведущим. Легче дышать в чью-то спину и стараться не отстать, нежели заставлять себя, и только самого себя, бежать быстрее и быстрее.
Не прошло и минуты, как старшие – без усилий, по-прежнему балагуря меж собой,– нагнали меня.
– Чего затормозил, малой? Давай! Голову вниз! Вперед!
Сделав вид, что не расслышал, я снова попытался быстрее переставлять ноги.
– Давай! Давай! Выкрики далеко разносились по черному зимнему лесу, но я слышал только крахмальный скрип снега под резиновыми подошвами.
Теперь мне показалось, что я хорошо оторвался. Захотелось оглянуться, удостовериться, но на это ушла бы драгоценная секунда.
– Опять скис, малой! – раздалось над самым ухом. – Работай! Вперед! Голову вниз!
Им смешно, понял я. Они развлекаются. Десять километров по январскому снегу – пустяк для тренированного спортсмена. Старшие, если бы захотели, побежали бы вдвое быстрее. Но зимой продвинутые атлеты не напрягаются, лишь держат форму. Летом им предстоит покрывать в седле велосипеда дистанцию в десять раз большую...
– Надо, малой, надо! Давай! Рывок, малой, рывок! Вперед!
Старшим было как минимум по семнадцать лет. В раздевалке я видел их бедра – сухие, твердые, перекатывающиеся рельефными мышцами. Приученные к многочасовому вращению педалей.
– Рывок, малой! Рывок! Ты сможешь! Девушка-мастер – для нее, видимо, и разыгрывалась вся сценка – не выдержала и мелодично рассмеялась.
– Ты сможешь, малой! – не унимался вдохновенный юношеский бас. – Рывок! Голову вниз! Работай!
Я прибавил. Голоса стали отдаляться. Еще быстрее! Еще!
Не волнуйтесь, малой сможет! Он смог в прошлый раз, и в позапрошлый, сможет и теперь. Вам, мастерам, кажется, что сопляк хочет показать себя. Вы решили, что все это – рисовка, выпендреж. Я же рву жилы вовсе не для того, чтобы покрасоваться. Еще год назад я не мог пробежать и сотни метров без того, чтобы не скорчиться в приступе удушья. Я останавливался, наклонялся вперед, упирал ладони в колени и стоял в такой позорной позе, с отставленным задом, по нескольку минут, ожидая, пока не станет легче. Либо лез в карман за лекарством – аэрозольным баллончиком «Астмопент». Бывало так, что я шел с друзьями гулять, а на полпути обнаруживал, что позабыл свой баллончик,– и у меня от страха немедленно начинался приступ. Теперь хилый астматик обгоняет не только своих здоровых сверстников, но и мастеров спорта. Пусть ненадолго, пусть все это почти шутка – но обгоняет, обгоняет, бежит, не останавливаясь!
Тут силы вдруг оставили меня. Стало совершенно ясно, что я смогу сделать не более десятка шагов, а потом упаду. Я сделал этот десяток. Но не упал. Начал следующий. Еще десяток – и все, падаю. Ускорения и рывки истощили тело. Калории иссякли. Я не добегу. Проиграю. Сделаю десяток, потом еще один – на этот раз самый последний, окончательный, и рухну бездыханный прямо на обочине этой изгибающейся меж деревьев дороги. Все. С меня хватит. Я вам не лошадь. Я человек. Слабак, не готовый к большим нагрузкам. Я попробовал – и понял, что велосипедный спорт – не для меня. Пожалуй, я брошу тренировки. Займусь волейболом. Школьный друг Николай давно зовет меня в секцию волейбола. Отличный игровой вид, не требующий особых физических усилий. Прыгай вверх и бей по мячу. Уютный светлый зал, сетка, визжащие девчонки – это вам не десять километров по заснеженным тропам...
– Не спи, малой! Отрывайся! Давай!
Стиснув зубы, я пропустил хохочущих атлетов вперед и пристроился за спинами.
– Ты чего? – прохрипел рядом кто-то из сверстников. – Остынь, не рви жопу!
– Ага,– только и выдохнул я.
И опять ускорился. Назло всем. Назло себе.
Еще километр этого ада – а дальше станет легче. Девушка-мастер сбавит скорость, дабы набраться сил перед финишным рывком. А сам рывок и вовсе будет праздником. Ведь там, в конце, – жарко протопленная раздевалка, сухие носки, чай из термоса. Глубокое, как море, ощущение победы. Упрочившееся самоуважение. А затем – путь домой.
Победа – совсем близко. От нее меня отделяют считанные минуты. Несколько сотен метров ураганного спурта по ледяному тротуару. Нужно ускориться, выложиться, отработать что есть мочи. И все будет.
Беги – и добежишь.
Я добежал. И в этот раз, и в следующий.
Зима прошла. Астма отступила. К концу марта я совсем забыл о своей болезни.
В апреле снег растаял. Десять новичков – половина отсеялась – с вожделением поглядывали на хромированную технику. Вот-вот нам ее доверят. Вот-вот начнется то, ради чего мы пришли, ради чего пять месяцев месили снег.
Мои дворовые приятели давно открыли сезон, сладостно гоняли по асфальтовым дорожкам, кое-где еще черным от весенней грязи. И я тоже выкатил своего железного коника, местами зацветшего ржавчиной. Подкачал шины, подтянул цепь, смазал, повыше поднял седло. Понятно, хотелось уже не детских заездов от скверика до скверика, не путешествий на «лисапеде», а настоящей гонки на настоящем спортивном аппарате. Серьезного состязания.
Но в нашу секцию пришли новички, целая толпа, все крепкие, хитрые – в двенадцать лет хорошо понимающие, что зимой на велосипедах не ездят. Запишешься зимой – заставят бегать! Надо подождать тепла – это просто.
Нас стало двадцать пять, на десять машин. Каждая новая тренировка начиналась тихим, сквозь зубы, шепотом, конфликтами и мгновенными драками. Сегодня на красном еду я. Тогда я – на зеленом. Нет, зеленый мой, я его еще в прошлый раз забил. Ты – забил? Купил, что ли? Сказано – мой, значит мой. Отвали. Сам отвали...
Тренер знал, но только скупо посмеивался. Слабохарактерные в спорте не нужны. Требуются злые, упрямые, с каменными подбородками. Мальчишки сами разберутся. Из двадцати останется один, фанатик, добравшийся до нормы первого взрослого разряда. Дальше – два года упорной работы (с ежедневными тренировками, дважды в неделю – тяжелыми, с нагрузками до обмороков) до нормы кандидата в мастера спорта. До самого же звания мастера дойдет один из тысячи.