Возвращение с Западного фронта (сборник) Ремарк Эрих Мария
Штайнер заказал разговор. Через полчаса зазвонил телефон, и он вошел в кабинку, показавшуюся темным стволом шахты. Он вышел оттуда весь в поту.
– Она еще жива, – сказал он.
– Ты говорил с ней? – спросил Марилл.
– Нет, с врачом.
– Ты назвал себя?
– Нет. Сказал, что я ее родственник. Сделали операцию, но спасти ее уже нельзя. Врач говорит, еще три-четыре дня, не больше. Потому-то она и написала. Не думала, что письмо так быстро дойдет. Проклятие!
Все еще держа письмо в руке, он огляделся с таким видом, словно впервые увидел грязный вестибюль отеля «Верден».
– Марилл, я еду сегодня вечером.
Марилл ошалело посмотрел на него.
– Ты что – с ума сошел, парень? – тихо спросил он после небольшой паузы.
– Нет. Я вполне могу переехать через границу. Ведь у меня паспорт.
– Там этот паспорт бесполезен, и ты это прекрасно знаешь!
– Знаю.
– Тогда ты должен также знать, чем грозит тебе такая поездка!
– Знаю.
– Скорее всего ты погибнешь.
– Если она умрет, я и так погибну.
– Это неправда! – внезапно Марилл рассвирепел. – Может, мой совет звучит грубо, однако прислушайся к нему: напиши ей, пошли ей телеграмму… но только останься здесь.
С отсутствующим видом Штайнер покачал головой. Он почти и не слушал.
Марилл схватил его за плечо.
– Ты ничем не сможешь ей помочь! Даже если поедешь туда.
– Я увижу ее.
– Чудак, да она же придет в отчаяние, когда ты вдруг появишься. Если бы ты спросил ее, приехать ли сейчас, она сделала бы все, чтобы ты остался здесь.
Штайнер смотрел на улицу, но ничего не видел. Вдруг он резко обернулся.
– Послушай, Марилл, – сказал он, и веки его затрепетали, – она – все, что у меня еще осталось, и она еще жива, еще дышит, еще есть ее глаза и ее мысли – мысли обо мне… Через несколько дней она умрет, от нее не останется ничего, будет лежать мертвая на постели, разлагающийся, чужой труп… Но теперь… теперь она еще есть, еще есть… несколько дней, последние дни… и меня нет около нее! Да пойми же ты, черт возьми! Я должен поехать, иначе весь мир погибнет для меня, если я не поеду! И сам я тоже погибну, умру вместе с ней!
– Не умрешь! Ты вот что сделай – телеграфируй ей, возьми все мои деньги, возьми все деньги Керна и телеграфируй каждый час, пиши ей телеграфные письма, целые страницы, все, что хочешь, но только останься здесь!
– Такая поездка неопасна. У меня есть паспорт, и с ним я преспокойно вернусь обратно.
– Что ты мелешь! Отлично знаешь, как это опасно! У них там все чертовски здорово организовано.
– Я поеду, – сказал Штайнер.
Марилл попытался было ухватить его за рукав и потянуть за собой.
– Пойдем вылакаем несколько бутылок водки! Упейся! Обещаю тебе звонить туда каждые два-три часа.
Штайнер легко высвободился – словно его держал ребенок.
– Оставь, Марилл! Все это сидит во мне слишком глубоко. Я понимаю, что ты имеешь в виду. Тут все ясно, и я не сумасшедший. Знаю, что поставлено на карту. Но будь ставка в тысячу раз меньше, я все равно поехал бы. И ничто не смогло бы меня удержать. Разве ты не понимаешь?
– Понимаю, – неожиданно заорал Марилл. – Конечно, понимаю! Я бы и сам поехал!
Штайнер укладывал чемодан. Оцепенение прошло, словно внутри его тронулся лед и потекла широкая река. Как-то не верилось: только что он говорил по телефону с человеком, находившимся в одном доме с Марией; казалось почти непостижимым, что его голос звучал в черной ракушке телефонной трубки где-то рядом с ней. Все выглядело неправдоподобно: вот он уже упаковывает вещи, вечером сядет в поезд и завтра будет там, где она. Бросив в чемодан еще несколько нужных мелочей, он закрыл его и отправился к Рут и Керну. Марилл успел им все рассказать, и теперь, расстроенные, они ждали его.
– Дети мои, – сказал Штайнер. – Я отчаливаю. Ждал этого давно и, собственно, никогда не сомневался, что так оно и будет… Правда, мне это представлялось несколько по-иному… – добавил он. – А сейчас самому не верится. Но знаю – иначе нельзя.
Он печально улыбнулся.
– Прощайте, Рут.
Рут подала ему руку и разрыдалась. Немного успокоившись, проговорила сквозь слезы:
– Милый Штайнер, мне хотелось так много сказать вам. Но теперь я ничего не помню… Осталась одна грусть. Пожалуйста, возьмите это! – Она протянула ему черный пуловер. – Как раз сегодня я его довязала.
Он улыбнулся и на мгновение как бы стал прежним Штайнером.
– Вот это кстати, – сказал он и повернулся к Керну. – Прощай, малыш. Иногда все тянется страшно медленно, верно? А иногда чертовски быстро…
– Не знаю, выжил ли бы я без тебя, Штайнер, – сказал Керн.
– Выжил бы! Наверняка! Но спасибо, что ты это сказал. Значит, не все было напрасно.
– Возвращайтесь! – проговорила Рут. – Это все, что я могу сказать! Возвращайтесь! Конечно, мы мало что можем сделать для вас; но все, что у нас есть, – все это ваше! Навсегда!
– Хорошо. Посмотрим, что получится. Прощайте, дети! И держите ухо востро!
– Мы проводим тебя на вокзал, – сказал Керн.
Штайнер нерешительно посмотрел на него:
– Марилл провожает меня. Впрочем, ладно, поезжайте и вы!
Они спустились вниз. На улице Штайнер обернулся и посмотрел на серый, облупившийся фасад отеля.
– «Верден»… – пробормотал он.
– Давай я понесу твой чемодан, – сказал Керн.
– Зачем, малыш? Я и сам могу.
– Давай его сюда, – повторил Керн с деланной улыбкой. – Несколько часов назад я доказал тебе, что у меня еще есть силенка.
– Верно, доказал. Несколько часов назад. Как это было давно!
Штайнер дал Керну свой чемодан, понимая, что тому очень хочется чем-то помочь, хотя бы чемодан поднести. В эту минуту он ничего другого сделать не мог.
Они пришли на вокзал перед самым отходом поезда. Штайнер вошел в купе и опустил окно. Поезд еще стоял, но Керн, Рут и Марилл, оставшиеся на перроне, чувствовали, что Штайнер уже безвозвратно разлучился с ними. Керн не сводил горящих глаз с волевого, худощавого лица друга; он хотел запомнить это лицо на всю жизнь. В течение многих месяцев Штайнер был с ним, был его учителем; Керн закалился, обрел твердость духа и этим был обязан своему старшему товарищу. Теперь он смотрел на это лицо, сдержанное и спокойное, лицо человека, добровольно идущего навстречу гибели; никто из них не верил в возвращение Штайнера – это было бы чудом.
Поезд тронулся. Все молчали. Штайнер медленно поднял руку. Трое на перроне смотрели ему вслед, пока последний вагон не скрылся за поворотом.
– Проклятие! – хрипло проговорил Марилл. – Пошли отсюда, я хочу выпить. Я не раз видел, как люди умирают, но никогда еще не присутствовал при самоубийстве.
Они вернулись в отель. Рут увела Керна к себе.
– Рут, – сказал Керн, когда они вошли в ее комнату, – вдруг все так пусто и холодно и меня пробирает озноб… Кажется, что весь город вымер.
Вечером они навестили папашу Морица. Теперь он лежал в постели и уже не мог встать.
– Садитесь, дети, – сказал он. – Я уже все знаю. Ничего не поделаешь. Каждый человек имеет право распоряжаться своей судьбой.
Мориц Розенталь знал, что ему уже не подняться. Поэтому он попросил поставить свою кровать у окна. Отсюда было видно немного – только часть фасада дома напротив. Но, не имея ничего другого, он довольствовался и этим, подолгу глядел на окна, ставшие для него неким синонимом самой жизни. Утром окна распахивались, и он видел лица. Уже узнавал девушку грустного вида, чистившую стекла, усталую молодую женщину, неподвижно просиживающую часами за отодвинутой занавеской, видел в открытом окне верхнего этажа лысого мужчину, который по вечерам занимался гимнастикой. Когда наступали сумерки, за затянутыми гардинами зажигался свет, двигались тени. В иные вечера все погружалось во мрак, и казалось, что напротив зияет какая-то темная, заброшенная пещера; но иногда свет горел подолгу. Все это да приглушенный шум, доносившийся с улицы, и было для папаши Морица целым миром; к этому миру он еще тянулся мыслями, но не телом – оно уже не принадлежало ему… Другой мир, мир воспоминаний, был тут же, в комнате. Напрягая последние силы, папаша Мориц с помощью горничной прикрепил к стенам все оставшиеся у него фотографии и открытки.
Над кроватью висели поблекшие семейные снимки – дагеротипы родителей, портрет жены, умершей сорок лет назад; портрет внука, скончавшегося в возрасте семнадцати лет; портрет невестки, дожившей до тридцати пяти лет. В окружении этих покойников ждал смерти и сам Мориц Розенталь, хладнокровный, спокойный и старый как мир.
Противоположная стена была испещрена изображениями рейнских пейзажей, крепостей, замков и виноградников; тут же пестрели цветные газетные вырезки – восход солнца и грозы над Рейном. Экспозиция завершалась серией открыток с видами городка Годесберга-на-Рейне.
– Ничего не могу с собой поделать, – смущенно сказал Мориц Розенталь. – Мне следовало бы развесить еще и виды Палестины, хотя бы несколько штук… Но эта страна меня совершенно не волнует.
– Сколько вы прожили в Годесберге? – спросила Рут.
– Мне было около восемнадцати, когда мы уехали оттуда.
– А потом?
– Потом я туда больше не возвращался.
– Как все это было давно, папаша Мориц, – сказала Рут.
– Да, тебя тогда еще и в помине не было. Разве что твоя мать только народилась…
Странно, подумала Рут, моя мать еще только родилась, а эти фотографии уже вызывали столько воспоминаний в мозгу за этим высоким лбом. Потом мама прожила тяжелую жизнь и исчезла, а в этой старой голове по-прежнему призраками витают воспоминания, словно они сильнее и долговечнее многих жизней…
В дверь постучали. Вошла Эдит Розенфельд.
– Эдит, – сказал Мориц Розенталь, – вечная любовь моя! Откуда ты?
– С вокзала, Мориц. Проводила Макса. Он едет в Лондон, а оттуда в Мексику.
– Значит, ты осталась одна, Эдит…
– Да, Мориц, теперь я пристроила всех. Пусть работают.
– А что станет делать Макс в Мексике?
– Он едет туда простым рабочим, но попытается устроиться в каком-нибудь автомобильном магазине.
– Ты хорошая мать, Эдит, – сказал Мориц Розенталь немного погодя.
– Как и всякая другая.
– Чем же ты займешься сейчас?
– Немного отдохну. А там опять за работу. В нашем отеле появился младенец. Родился две недели назад. У матери кончается отпуск. Вот я и стану его приемной бабушкой.
Мориц Розенталь слегка привстал.
– Младенец? Двухнедельный? И уже французский подданный! Подумать только! Мне это не удалось и в восемьдесят лет. – Он улыбнулся. – А ты знаешь колыбельные песни, Эдит? Умеешь убаюкивать младенца?
– Умею.
– Помнишь песенки, которыми ты усыпляла моего сына? Это было так давно. Вдруг все стало каким-то очень давним. Не споешь ли ты мне сейчас одну из них? Иной раз я себя снова чувствую ребенком, которому хочется уснуть.
– Что же тебе спеть, Мориц?
– Песенку о бедном еврейском мальчике. Ты пела ее сорок лет назад. Тогда ты была очень хороша и молода. Ты все еще хороша, Эдит.
Она усмехнулась. Затем распрямилась и надломленным голосом запела старую еврейскую песню. Ее голос слегка дребезжал, словно музыкальная табакерка, наигрывающая мелодию на высоких нотах. Мориц Розенталь откинулся на подушку и, закрыв глаза, слушал. Он дышал ровно и спокойно. Старая женщина продолжала тихо петь. В голой комнате звучала грустная мелодия, раздавались печальные слова о тех, у кого нет родины:
- Изюминками да миндалинками
- Станешь ты, еврейчик, торговать…
- А пока усни, мой маленький,
- Надо спать, еврейчик, спать!..
Рут и Керн сидели молча и слушали. Над их головами шумел ветер времени – в коротком разговоре старика с пожилой женщиной словно прошелестели сорок или пятьдесят лет, и оба собеседника считали вполне естественным, что годы унеслись безвозвратно. И тут же, притихнув, как мышки, сидели два юных, двадцатилетних существа, которым до сих пор даже один год и то казался бесконечным, почти немыслимо долгим сроком; а теперь, когда они внезапно поняли, что все проходит, что все должно пройти, что и к ним когда-нибудь протянется невидимая рука, они почувствовали страх…
Эдит Розенфельд встала и склонилась над папашей Морицем. Он спал. С минуту она вглядывалась в крупные черты старческого лица.
– Пойдемте, – сказала она затем, – пусть себе спит.
Она погасила свет. Все трое бесшумно вышли в темный коридор и ощупью добрались до своих комнат.
Керн толкал тяжелую тачку с грунтом от павильона к месту, где работал Марилл. Вдруг его задержали какие-то два господина.
– Одну минутку, прошу вас! И вас тоже, – обратился один из них к Керну и Мариллу.
Керн осторожно опустил тачку. Он сразу понял, в чем дело. Эти интонации он знал хорошо; даже на самом краю света, погруженный в глубокий сон, он мгновенно очнулся бы от этих вежливых и неумолимых слов.
– Будьте добры предъявить нам ваши документы.
– У меня их нет при себе, – ответил Керн.
– Может быть, сначала вы покажете нам свои документы? – спросил Марилл.
– Конечно, с удовольствием! Вот! Этого вам достаточно, не так ли? Я из полиции. А вот этот господин – контролер министерства труда. Большое количество безработных французов вынуждает нас к подобному контролю…
– Понимаю вас, месье. К сожалению, могу вам предъявить только вид на жительство; разрешения на работу у меня нет. Думаю, вы и не рассчитывали на него…
– Вы совершенно правы, месье, – вежливо ответил контролер. – На это мы не рассчитывали. Но мы удовлетворимся вашим видом на жительство. Можете продолжать работу. В этом особом случае, то есть в связи со строительством выставки, правительство не настаивает на чрезмерных строгостях. Простите за беспокойство.
– Пожалуйста, ведь это ваш долг.
– Можно посмотреть ваш документ? – обратился контролер к Керну.
– У меня его нет.
– А есть у вас хоть какая-нибудь квитанция?
– Нет.
– Вы нелегально въехали в страну.
– Я не имел другой возможности.
– Очень сожалею, – сказал представитель полиции, – но вам придется пойти с нами в префектуру.
– Я рассчитывал на это, – ответил Керн и взглянул на Марилла: – Передайте Рут, что я попался; вернусь, как только смогу. Пусть не беспокоится. – Это он сказал по-немецки.
– Можете побеседовать еще немного, я не возражаю, – предупредительно заметил контролер.
– До вашего возвращения беру на себя заботу о Рут, – сказал Марилл по-немецки. – Ни пуха ни пера, старик! Попросите, чтобы вас переправили в районе Базеля. Вернетесь через Бургфельден. В Сен-Луи позвоните из трактира в отель «Штайф» и закажите такси на Мюльгаузен. Оттуда доберетесь до Бельфора. Это наилучший путь. Если вас направят в тюрьму «Сантэ», напишите, как только представится случай. Кроме того, за вами будет следить Классман. Я ему сейчас же позвоню.
Керн кивнул Мариллу.
– Я готов, – сказал он затем.
Представитель полиции передал его человеку, ожидавшему неподалеку. Контролер с усмешкой посмотрел на Марилла.
– Очень милые слова на прощание, – сказал он на безукоризненном немецком языке. – Видать, вы отлично знаете наши границы.
– К сожалению, – ответил Марилл.
Марилл и Вазер сидели в небольшом бистро.
– Давайте выпьем еще по рюмочке, – сказал Марилл. – Сегодня я почему-то боюсь вернуться в отель! Ерунда какая-то! Со мною это, между прочим, впервые! Что будете пить? Коньяк или перно?
– Коньяк, – с достоинством ответил Вазер. – А это анисовое пойло пускай пьют бабы.
– Это вы напрасно. Во Франции перно хорош. – Марилл подозвал кельнера и попросил коньяк и перно.
– Хотите, я пойду к Рут и скажу ей все, – предложил Вазер. – В наших кругах такие вещи случаются на каждом шагу. Что ни день – бац! – и опять кого-то сцапали, и тогда приходится как-то сообщать об этом жене или любовнице. Лучше начать разговор с чего-то большого. Сказать что-нибудь о нашем общем деле, которое постоянно требует жертв.
– О каком общем деле вы говорите?
– О нашем движении, разумеется! О революционном просвещении масс!
С минуту Марилл внимательно смотрел на своего собеседника.
– Вазер, – спокойно сказал он, – этим мы, пожалуй, многого не добьемся. Такие вещи хороши для социалистического манифеста, и только. Я забыл, что вы ударились в политику. Допьем, и в ружье! Уж как-нибудь скажем ей.
Они расплатились и пошли по мокрому снежному месиву в отель «Верден». Вазер скрылся в «катакомбе», а Марилл медленно поднялся наверх.
Он постучал к Рут. Она открыла ему так поспешно, точно притаилась за дверью и ждала. Она увидела Марилла, и улыбка на ее лице сразу стерлась.
– Марилл…
– Да. Вот неожиданный гость, верно?
– Я думала, это Людвиг. Он должен прийти с минуты на минуту.
– Разумеется.
Марилл вошел в комнату. На столе он увидел тарелки, спиртовку, на которой кипела вода, хлеб, колбасу и вазу с цветами. Затем перевел взгляд на Рут. Она стояла перед ним, ожидая, что он скажет. Не зная, как приступить к разговору, Марилл взял со стола вазу и поднял ее.
– Цветы… – пробормотал он. – Еще и цветы…
– В Париже они недорогие, – сказала Рут.
– Нет, я не в этом смысле. Но… – Марилл бережно поставил вазу на место, будто она была не из толстого стекла, а из тончайшего фарфора. – Но иногда именно из-за цветов все становится намного тяжелее…
– Что становится тяжелее?
Марилл не ответил.
– Все понимаю, – вдруг сказала она. – Полиция арестовала Людвига.
Марилл повернулся к ней.
– Да, Рут.
– Где он?
– В префектуре.
Рут молча сняла с вешалки пальто, надела его, сунула в карманы несколько мелких предметов и направилась было мимо Марилла к двери. Он остановил ее.
– Это бессмысленно, – заявил он. – Вы не поможете ни ему, ни себе. Есть у нас свой человек в префектуре, через него все и узнаем. Оставайтесь здесь!
– То есть как это оставаться здесь? Ведь я еще смогу его увидеть. Пусть они арестуют и меня! Тогда мы вместе перейдем границу!
Марилл крепко схватил ее за руку. От внутреннего напряжения Рут побледнела и, казалось, стала меньше ростом. Вдруг она как-то сникла.
– Марилл… – беспомощно проговорила она, – что мне делать?
– Оставаться здесь. Классман уже пошел в префектуру. Он расскажет нам все, что нужно. Людвига могут выслать, больше ничего. Через несколько дней он вернется в Париж. Я обещал ему, что вы будете его ждать. Он верит в ваше благоразумие.
– Хорошо, буду благоразумна. – В ее глазах стояли слезы. Она сняла пальто и уронила его на пол. – Марилл, – сказала она, – почему с нами так поступают? Ведь мы никому не причинили зла!
Марилл задумчиво посмотрел на нее.
– По-моему, именно поэтому, – ответил он. – Правда, по-моему, это так.
– Его посадят в тюрьму?
– Не думаю. Классман разузнает все. Повременим до завтра.
Рут кивнула и медленно подняла пальто с пола.
– Классман сказал вам еще что-нибудь?
– Нет. Мы едва перекинулись парой слов, и он тут же побежал в префектуру.
– Сегодня утром я заходила с ним туда. Меня вызвали. – Она достала из кармана пальто бумажку, развернула ее и показала Мариллу. – Вот что они мне дали.
То был вид на жительство сроком на месяц.
– Его выхлопотал Комитет помощи беженцам – ведь у меня еще есть и паспорт, пусть уже недействительный, но все-таки паспорт. Классман специально пришел, чтобы сообщить мне эту новость. Несколько месяцев он обивал ведомственные пороги. Мне так хотелось обрадовать Людвига. Поэтому я и купила цветы.
– Вот оно что! – Марилл посмотрел на бумажку. – Значит, и счастье привалило, и беда пришла, – сказал он. – Но все же счастья больше. Получить вид на жительство – это просто чудо! Так скоро оно не повторится. А Керн обязательно вернется. Вы-то верите в это?
– Конечно, верю, – ответила Рут. – Раз попался, значит, вернется. Должен вернуться!
– Правильно! А теперь пойдемте со мной. Поужинаем где-нибудь и выпьем немного – за вид на жительство и за Керна. Он бывалый солдат. Все мы солдаты. И вы тоже. Разве я не прав?
– Вы правы…
– Керн с восторгом согласился бы на пятидесятикратную высылку, лишь бы вы получили то, что у вас в руке. И вы это отлично знаете.
– Знаю, но я готова отказаться от целой сотни видов на жительство, лишь бы он был здесь…
– Само собой понятно, – прервал ее Марилл. – Но об этом мы поговорим, когда Людвиг вернется. Таково одно из первейших солдатских правил.
– У него есть деньги на обратный билет?
– Думаю, что есть. У нас, старых борцов, всегда имеется неприкосновенный аварийный запас. А если у него будет недостаточно, то Классман контрабандой перешлет ему разницу. Классман – наш главный дозорный и разведчик. А теперь пойдем! Иногда бывает чертовски хорошо, оттого что на свете есть водка. Особенно в последнее время!
Поезд остановился на пограничной станции, и Штайнер оставался в напряжении. Голова была ясная, французские таможенники равнодушно и торопливо выполнили все формальности. Попросив паспорт, они поставили штемпель и вышли из купе. Поезд снова тронулся и медленно покатился дальше. Штайнер знал, что в эту секунду решилась его судьба – путь назад был отрезан.
Через некоторое время вошли два немецких чиновника и взяли под козырек.
– Ваш паспорт, пожалуйста! – сказал чиновник помоложе.
Штайнер достал документ и подал его.
– Зачем вы приехали в Германию? – спросил второй.
– Хочу повидать родственников.
– Вы живете в Париже?
– Нет, в Граце. В Париже я тоже навестил одного родственника.
– Сколько вы намерены пробыть в Германии?
– Около двух недель, а потом вернусь в Грац.
– Валюту при себе имеете?
– Да, пятьсот франков.
– Мы должны отметить это в паспорте. Вы вывезли эти деньги из Австрии?
– Нет, мне их дал мой кузен в Париже.
Чиновник полистал паспорт, затем вписал в него что-то и тоже поставил штемпель.
– Есть у вас что-нибудь, подлежащее пошлинному обложению? – спросил второй.
– Нет ничего. – Штайнер снял чемодан из сетки.
– А в багажном вагоне?
– Нет, это все, что я везу.
Чиновник мельком заглянул в чемодан.
– Есть у вас газеты, проспекты, книги?
– Нет.
– Благодарю.
Чиновник помоложе вернул Штайнеру паспорт. Таможенники козырнули и вышли. Штайнер облегченно вздохнул и вдруг почувствовал, что он весь взмок.
Поезд пошел быстрее. Откинувшись на спинку сиденья, Штайнер смотрел в окно. Уже было темно. В небе скользили низкие и быстрые облака, в разрывах мигали звезды. Пролетали маленькие полуосвещенные станции, мелькали красные и зеленые сигнальные огни, поблескивали рельсы. Штайнер опустил окно и высунулся наружу. Влажный ночной ветер трепал его волосы, и он глубоко дышал. Воздух казался каким-то другим, не таким, как всюду. И ветер был другой, и горизонт, и свет. И тополя вдоль дорог изгибались по-другому, по-родному, – да и сами эти дороги вели куда-то в его собственное сердце… Он дышал глубоко, и ему было жарко, кровь стучала в висках, пейзаж будто вырастал и будто глядел на него, загадочный, но уже не чужой. Проклятие, подумал он, что это со мной происходит, уж не становлюсь ли я сентиментальным! Он снова сел и попытался уснуть, но сон не приходил. Темный пейзаж за окном манил и звал, возникали лица, воспоминания; когда поезд загрохотал на мосту через Рейн, в памяти Штайнера всплыли тяжелые военные годы; переливчатая вода, глухо шумевшая внизу, выплеснула на поверхность сотни имен людей, пропавших без вести, погибших, почти уже забытых, имен товарищей, названий полков, городов, лагерей; имена эти возникали из глубокой ночи времени. Прошлое штурмом двинулось на Штайнера. Он хотел обороняться, но не мог.
В купе он был один. Выкуривая сигарету за сигаретой, он непрерывно шагал взад и вперед, от двери к окну. Раньше он бы не поверил, что память о прошлом все еще так властна над ним. Судорожно заставлял себя думать о том, что будет завтра, о том, чтобы сделать все, как задумано, не привлекая к себе внимания, о больнице, о друзьях, которых можно попытаться разыскать и расспросить обо всем.
Но теперь все это казалось ему каким-то туманным и нереальным, ускользало от него, и даже опасность, витавшая вокруг и несшаяся ему навстречу, и та превратилась для него в какую-то абстракцию; мысль об этой опасности оказалась бессильной, не могла унять дрожь в крови, не могла настроить на хладнокровное размышление, напротив – кровь бурлила все сильнее, и чудилось, будто вся его прошлая жизнь, мистически воскресшая, закружилась перед ним в медленном, мрачном танце. Он сдался воспоминаниям. Завтра все будет захлестнуто другим, нынешним… а сегодня… Сегодня он переживал последнюю чистую ночь, полную неопределенности, бурю чувств, последнюю ночь, свободную от страшной уверенности, от ясного сознания надвигающейся гибели. Отдавшись потоку памяти, он перестал думать.