Возвращение с Западного фронта (сборник) Ремарк Эрих Мария
– В последние недели в префектуре стало особенно тяжело, – сказал Классман. – Всякий раз, когда в Германии что-то происходит и соседние страны охватывает нервозность, все шишки валятся в первую очередь на эмигрантов. И для той и для другой стороны они козлы отпущения.
У одного окошка Керн заметил мужчину с приятным, одухотворенным лицом. Его бумаги были, судя по всему, в порядке. Девушка за окошком взяла их и, задав несколько вопросов, принялась писать. Мужчина застыл в неподвижном ожидании, и вдруг его лоб покрылся испариной. Большое помещение не отапливалось, а на просителе был тонкий летний костюм; но пот выступал у него из всех пор, лицо стало мокрым и блестящим, светлые капли стекали по лбу и щекам. Он стоял не шевелясь, положив руки на подставку у окошка, с предупредительным и даже униженным выражением лица, готовый отвечать на вопросы. И хотя его ходатайство было удовлетворено тут же при нем, он казался воплощением смертельного страха, будто его поджаривали на каком-то невидимом вертеле бессердечия. Если бы он кричал, жаловался или клянчил, это было бы еще не так страшно, подумал Керн. Но он держался вежливо, достойно и собранно, и только пот, выступавший из пор, захлестнул и подавил его волю, и казалось – человек тонет в самом себе. То был первородный, неодолимый страх, прорвавший все внутренние плотины человеческого достоинства.
Девушка подала мужчине оформленный документ, сказав при этом несколько приветливых слов. Он поблагодарил на безукоризненном французском языке и быстро отошел от окошка. Дойдя до дверей, он развернул бумагу – видимо, ему не терпелось узнать, что в ней проставлено. И хотя он увидел всего лишь синеватый штамп и несколько дат, ему показалось, что в голый и мрачный зал префектуры внезапно ворвался светлый май и оглушительно защелкали тысячи соловьев свободы.
– Не уйти ли нам отсюда? – спросил Керн.
– Что – насмотрелись достаточно?
– Вполне.
Они пошли было к выходу, но группа убого одетых евреев, похожих на стаю общипанных голодных галок, преградила им дорогу.
– Пожалуйста… помогать… – Старший выступил вперед, сопровождая слова широкими, словно падающими жестами, полными мольбы и унижения. – Мы не говорить… на французского… Помогать… пожалуйста, человек…
– Человек, человек… – хором подхватили остальные. В воздухе затрепетали просторные черные рукава. – Человек… человек…
Казалось, они знают только это немецкое слово, ибо повторяли его непрерывно, прикладывая желтые тонкие пальцы ко лбу, глазам, сердцу. Снова и снова мягкими и настойчивыми, почти льстивыми голосами они твердили нараспев:
– Человек… человек… – и только старший добавил: – Мы тоже… человек…
– Вы говорите на языке идиш? – спросил Классман.
– Нет, – ответил Керн. – Не знаю ни слова.
– А эти евреи знают только идиш. Изо дня в день они приходят сюда, но не могут ни с кем объясняться. Все ищут толмача.
– Идиш, идиш! – закивал головой старший.
– Человек… человек… – раскачиваясь, гудел хор евреев. У всех были возбужденные, выразительные лица.
– Помогать… помогать… – старший указал на окошки, – не можем… говорить… только… человек, человек…
– Идиш не понимаю, не знаю, – с сожалением сказал Классман.
Галки обступили Керна.
– Идиш? Идиш? Человек…
Керн отрицательно покачал головой. Трепетание одежд прекратилось. Движения замерли. Старший вытянул шею и спросил в последний раз:
– Нет?.. – Его лицо стало совершенно безжизненным.
Керн снова покачал головой.
– Ах!.. – Старый еврей поднес ладони к груди и сомкнул кончики пальцев, будто хотел прикрыть сердце маленькой крышей. Он постоял так с минуту, слегка подавшись вперед, точно прислушивался к чьему-то далекому зову. Затем поклонился и медленно опустил руки.
Керн и Классман вышли из зала. В конце коридора они услышали бравурную музыку, доносившуюся сверху. Звуки гулко отдались на маршах каменной лестницы. Гремел лихой военный марш. Ликовали трубы, призывно звучали фанфары.
– Что это? – удивился Керн.
– Радио. На верхнем этаже расположены комнаты отдыха для полицейских. В полдень у них всегда концерт.
Музыка буйно неслась вниз по лестнице, словно горный поток; звуки накапливались в коридоре и водопадом прорывались сквозь широкие двери. Они обволакивали и захлестывали маленькую одинокую фигуру, темную и бесцветную, примостившуюся на нижней ступеньке и похожую на неодушевленный сгусток какой-то черной массы. Это был тот самый старик, который с таким трудом оторвался от безжалостного окошка. Потерянный и поникший, вобрав плечи, он сидел на краю ступеньки с поджатыми коленями и блуждающим, безутешным взглядом. Казалось, ему уже не подняться… А над его головой бурлила и плясала музыка, переливаясь пестрыми, яркими каскадами звуков, могучая, жестокая и безудержная, как сама жизнь.
– Пойдемте, – сказал Классман, когда они вышли на улицу, – выпьем по чашке кофе.
Они уселись за бамбуковым столиком на тротуаре перед небольшим бистро. Выпив горький черный кофе, Керн почувствовал облегчение.
– Так что же тогда считать пределом горя? – спросил он.
– Судьбы тех, кто остался совсем одиноким и умирает с голоду, – ответил Классман. – Тюрьмы. Ночи на станциях метро. Сон на лесах строящихся домов или под мостами Сены.
Керн смотрел на людской поток, непрерывно двигавшийся мимо столиков. Какая-то девушка с большой картонкой улыбнулась ему на ходу. Пройдя несколько шагов, она повернулась и посмотрела на него.
– Сколько вам лет? – спросил Классман.
– Двадцать один год. Скоро будет двадцать два.
– Так и думал. – Классман помешал ложечкой кофе. – Моему сыну столько же.
– Он тоже здесь?
– Нет, – сказал Классман. – В Германии.
Керн поднял глаза.
– Это плохо. Этого я не понимаю.
– Ему там как раз совсем неплохо.
– Что ж, тем лучше.
– Ему будет хуже, если он попадет сюда, – заявил Классман.
– То есть как? – слегка удивился Керн.
– А вот так! Я сам избил бы его до полусмерти.
– Что?!
– Он донес на меня. Из-за него-то мне и пришлось эмигрировать.
– Какая подлость! – сказал Керн.
– Я, видите ли, католик. Верующий католик. А мой парень, напротив, уже несколько лет состоял в одной из молодежных организаций их партии. Как говорится, «старый борец». Вы, конечно, легко поймете, что меня это никак не устраивало и что время от времени мы с ним здорово цапались. Он все больше наглел и однажды заявил мне – словно унтер-офицер новобранцу, – чтобы я помалкивал, а не то, мол, худо мне будет. Угрожать вздумал, понимаете? Ну, я ему, естественно, влепил пощечину. Он в бешенстве выбежал из дома и донес на меня гестапо. Слово в слово доложил, как я ругал нацистскую партию. К счастью, там оказался свой человек, который сразу же предупредил меня по телефону. Пришлось мгновенно собраться и бежать. Через час за мной пришел наряд гестаповцев. Их вел мой сын…
– М-да, это не шутки, – сказал Керн.
Классман кивнул.
– А я с ним и не стану шутить, когда вернусь домой.
– Может, к тому времени его собственный сын донесет на него. Может, тогда уже коммунистам.
Классман озадаченно посмотрел на Керна:
– Думаете, что это настолько затянется?
– Не знаю. Во всяком случае, я не представляю себе, что когда-нибудь вернусь обратно.
Штайнер прикрепил национал-социалистический партийный значок под левым лацканом пиджака.
– Замечательно, Бер! – сказал он. – Откуда он у вас?
Доктор Бер усмехнулся:
– Мне его дал один пациент. Он попал в автомобильную катастрофу недалеко от Муртена и сломал себе руку. Я наложил ему шину. Сначала он разговаривал со мной осторожно и всячески превозносил Третий рейх. Но потом мы выпили коньяку, и тут он вдруг начал почем зря ругать весь этот кавардак. А прощаясь, оставил мне на память свой партийный значок. К сожалению, ему пришлось вернуться в Германию.
– Благослови его Господь! – Штайнер взял со стола синюю папку и раскрыл ее. В папке лежали какой-то список и пропагандистские воззвания. В углу списка стоял штамп со свастикой. – Думаю, этого достаточно. На такую удочку он наверняка поймается.
Воззвания и список Штайнер тоже получил от Бера, которому какая-то нацистская партийная организация в Штутгарте по совершенно загадочным причинам присылала такие материалы уже не первый год. Отобрав несколько листовок, Штайнер решил произвести налет на обитель Аммерса: Бер рассказал ему, что произошло с Керном.
– Когда вы уезжаете? – спросил Бер.
– В одиннадцать. Но перед отъездом я обязательно верну вам значок.
– Ладно. Буду ждать вас с бутылкой фандана.
Штайнер отправился в путь. Подойдя к дому Аммерса, он позвонил. Ему открыла горничная.
– Я желаю переговорить с господином Аммерсом, – заявил он. – Моя фамилия Губер.
Девушка ушла и вскоре вернулась.
– Вы по какому вопросу?
Ага, подумал Штайнер, это уже заслуга Керна. Он знал, что Керна тогда не спросили о причине его прихода.
– Партийные дела, – коротко ответил Штайнер.
На сей раз появился Аммерс собственной персоной. Он с любопытством уставился на Штайнера. Тот небрежно протянул ему руку.
– Партайгеноссе Аммерс?
– Да, это я.
Штайнер отвернул лацкан пиджака и показал значок.
– Губер, – представился он. – Я из международного отдела и должен расспросить вас кое о чем.
Аммерс тут же встал по стойке «смирно» и поклонился пришельцу.
– Пожалуйста, прошу войти… господин… господин…
– Губер! Просто Губер! Ведь вы отлично знаете, вражеские уши подслушивают везде!
– Знаю, знаю! Ваш приход, герр Губер, – особая честь для меня!
Расчет Штайнера оказался верным. Аммерсу и в голову ничего не пришло. Чувство слепого повиновения и страх перед гестапо слишком глубоко засели в нем. Но даже если б у него и возникло подозрение, – все равно в Швейцарии он не мог причинить Штайнеру никакого зла. У того был на руках австрийский паспорт на имя Губера, и никто не мог бы проверить, связан ли он с нацистскими организациями в Германии. Этого не могло бы установить даже германское посольство, информированное далеко не обо всех тайных пропагандистских мероприятиях.
Аммерс провел Штайнера в гостиную.
– Садитесь, Аммерс, – сказал Штайнер и сам уселся в кресло хозяина.
Он полистал в своей папке.
– Партайгеноссе Аммерс! Вам известно, что в своей работе за рубежом мы руководствуемся одним главным принципом – принципом полной, так сказать, бесшумности.
Аммерс понимающе кивнул.
– Соблюдения этого принципа мы ждали и от вас. Ждали бесшумной работы. И вдруг мы узнаем, что вы привлекли к себе совершенно ненужное внимание из-за какого-то молодого эмигранта!
Аммерс подскочил на стуле.
– Но ведь это же настоящий преступник! Последнего здоровья меня лишил, на посмешище перед всеми выставил, сволочь такая!
– Это он-то выставил вас на посмешище? – Штайнер резко оборвал его. – Перед всеми? Ну, знаете ли, партайгеноссе Аммерс!..
– Не перед всеми, не перед всеми! – Аммерс понял, что допустил ошибку. От волнения он чуть было совсем не зарапортовался. – Только перед самим собой… вот что я хотел сказать!..
Штайнер не спускал с него сверлящего взгляда.
– Аммерс, – медленно проговорил он, – настоящий партайгеноссе никогда не может быть посмешищем даже в собственных глазах! Что с вами творится, милейший? Уж не подточили ли ваше мировоззрение какие-нибудь демократические кроты? Посмешище! Это слово вообще неприменимо к нам! Посмешищем могут быть только наши противники! И это принципиальный тезис!
– Да, конечно, конечно! – Аммерс провел ладонью по лбу. Он уже почти чувствовал себя в концентрационном лагере, где эсэсовцы освежат его мировоззрение. – Ведь это был единственный случай! В остальном я тверд как сталь. Моя верность непоколебима…
Штайнер дал ему немного поговорить. Затем оборвал на полуслове.
– Ладно, партайгеноссе! Надеюсь, это больше не повторится. И вообще, не занимайтесь больше эмигрантами, понятно? Мы рады, что избавились от них.
Аммерс ревностно закивал головой. Он поднялся и достал из буфета хрустальный графин и две серебряные, позолоченные изнутри ликерные рюмки на высоких ножках. Штайнер взглянул на них с отвращением.
– Что это? – грозно спросил он.
– Коньяк… Я подумал, что… быть может, вам будет приятно немного освежиться…
– Так угощают только очень плохим коньяком, Аммерс, – сказал Штайнер уже более снисходительно. – Или же потчуют членов союза девственников. Принесите мне обыкновенный, не слишком маленький стакан.
– С удовольствием! – Аммерс пришел в восторг, ему показалось, что лед наконец тронулся.
Штайнер выпил. Коньяк оказался вполне приличным. Но в этом никакой заслуги Аммерса не было. В Швейцарии плохой коньяк вообще не водится.
Штайнер извлек из кожаного портфеля синюю папку.
– Партайгеноссе Аммерс, есть у меня к вам, между прочим, еще одно дело. Строго доверительное. Вы, конечно, знаете, что наша пропаганда в Швейцарии пока еще хромает на обе ноги!
– Знаю, – с готовностью подтвердил Аммерс. – Я всегда придерживался такого мнения.
– Хорошо. – Штайнер остановил его благосклонным жестом. – Это должно измениться. Необходимо создать особый секретный фонд. – Он заглянул в список. – Мы получили уже довольно солидные пожертвования, но приветствуем и более скромные даяния. Ведь этот милый дом является вашей собственностью, не так ли?
– Да, но на него имеются две закладные. Следовательно, практически дом принадлежит банку, – довольно торопливо проговорил Аммерс.
– Истинный партайгеноссе, к тому же домовладелец, ни в коем случае не может быть ветрогоном, у которого нет соответствующих денег в банке. На сколько мне подписать вас?
Аммерс нерешительно посмотрел на него.
– Именно теперь это будет совсем неплохо для вас, – подбодрил его Штайнер. – Список мы отошлем в Берлин. Думаю, можно подписать вас на пятьдесят франков.
Аммерс сразу почувствовал себя легче. Он полагал, что меньше чем сотней не отделается. Уж он-то знал, как ненасытна его партия.
– Само собой разумеется! – поспешно согласился Аммерс. – Или, быть может, шестьдесят, – добавил он.
– Хорошо, пусть шестьдесят. – Штайнер записал. – Вас зовут просто Гайнц или как-нибудь еще?
– Гайнц Карл Госвин! Госвин с одним «с».
– Госвин довольно редкое имя.
– Да, но зато истинно германское! Древнегерманское. Некий король Госвин жил еще во времена переселения народов.
– Верно, что-то припоминаю.
Аммерс положил на стол две кредитки – пятьдесят и десять франков. Штайнер спрятал деньги.
– Расписка исключается, – сказал он, – и вы понимаете почему!
– Само собой разумеется! Все должно быть строго секретно! Особенно здесь, в Швейцарии! – Аммерс хитро подмигнул.
– И не поднимайте больше излишнего шума! Учтите это, партайгеноссе! Бесшумность – половина успеха! Никогда об этом не забывайте!
– Слушаюсь! Теперь буду знать. Просто со мной произошел несчастный случай.
По узеньким улицам и переулкам Штайнер вернулся к доктору Беру. Он довольно улыбался. Рак печени! Ай да Керн! У него глаза на лоб полезут, когда я вручу ему шестьдесят франков – трофеи этой карательной экспедиции.
В дверь постучали. Рут насторожилась. Она была одна – Керн отправился на поиски работы. С минуту Рут колебалась.
Затем поднялась, тихо перешла в смежную комнату Керна и прикрыла за собой дверь. Обе комнаты находились на стыке двух коридоров, что давало немалое преимущество при облавах – из каждого номера можно было выйти в коридор, оставаясь незамеченным для полицейского, стоявшего у другой двери.
Рут бесшумно притянула наружную дверь комнаты Керна и, обогнув угол, пошла по коридору.
Перед ее дверью стоял мужчина лет сорока. Рут знала его в лицо. Это был некто Брозе, живший тут же в отеле. Семь месяцев его больная жена лежала в постели. Оба жили на скудное пособие от Организации помощи беженцам и небольшие деньги, привезенные ими с собой. В этом не было никакой тайны. В отеле «Верден» люди знали друг о друге почти все.
– Вы ко мне? – спросила Рут.
– Да. Я к вам с просьбой. Ведь вы фрейлейн Холланд, не так ли?
– Да.
– Меня зовут Брозе, живу этажом ниже, – смущенно проговорил он. – Там у меня больная жена, а мне необходимо уйти справиться насчет работы. Вот я и хотел спросить, не сможете ли вы уделить ей немного времени…
У Брозе было узкое измученное лицо. Рут знала, что постояльцы отеля, едва завидев его, пускались наутек – он вечно искал собеседницу для своей жены.
– Она очень много времени проводит в одиночестве… вы сами понимаете, как это трудно… можно впасть в отчаяние. Бывают дни, когда она особенно печальна. Но стоит кому-нибудь посидеть около нее, и ей сразу становится лучше. Я подумал, а вдруг вам тоже захочется немного поболтать. Моя жена умница…
В эти дни Рут пыталась научиться вязать пуловеры из кашемировой шерсти; кто-то ей сказал, что на Елисейских Полях есть русский магазин, который скупает такие вещи и затем перепродает втридорога. Рут хотела продолжить работу и, пожалуй, не пошла бы. Но от этого беспомощного расхваливания жены – «она умница» – ей почему-то стало стыдно.
– Подождите минутку, – сказала она. – Я возьму кое-что и пойду с вами.
Она взяла шерсть, рисунок-образец и вместе с Брозе спустилась вниз. Его жена лежала в маленькой комнате, выходившей окнами на улицу. Когда Брозе, пропустив перед собой Рут, вошел в комнату, он переменился в лице. Хотя явно силился показать, будто радуется.
– Люси, вот фрейлейн Холланд, – быстро проговорил он. – Она охотно составит тебе компанию.
Два темных глаза на восковом лице недоверчиво уставились на Рут.
– А теперь я пойду, – добавил Брозе. – Вечером вернусь. Сегодня мне наверняка повезет. До свидания.
Он улыбнулся, шутливо помахал рукой и ушел.
– Ведь он сам привел вас, правда? – спросила бледная женщина немного погодя.
Рут хотела было солгать, но, подумав, кивнула.
– Так и знала. Спасибо, что зашли. Но я отлично могу быть одна. Кажется, вы работаете. Я не стану мешать вам. Посплю немного.
– Никаких особых дел у меня нет, – сказала Рут. – Просто учусь вязать. Этим я могу заниматься и здесь. Я захватила с собой шерсть и спицы.
– Есть вещи более приятные, чем сидеть у постели больной, – устало проговорила женщина.
– Конечно, но все-таки лучше это, чем торчать одной у себя.
– Так говорят все, чтобы утешить, – пробормотала женщина. – Я знаю, больных всегда хочется утешить. Уж сказали бы прямо, что вам неприятно сидеть с незнакомой больной женщиной, у которой к тому же плохое настроение, и что делаете вы это только по просьбе моего мужа.
– Это верно, – ответила Рут. – Но я вовсе не собираюсь утешать вас, просто рада случаю поговорить с кем-нибудь.
– Почему бы вам не пойти куда-нибудь развлечься?
– Это я не очень люблю.
Не услышав ответа, Рут подняла глаза. Она увидела лицо, полное растерянности. Привстав на постели, больная безмолвно уставилась на гостью, и вдруг из ее глаз потекли слезы. В одно мгновение лицо стало совершенно мокрым.
– Боже мой, – всхлипывала она, – вы это говорите просто так…
А я… Если бы я только могла выйти на улицу…
Она откинулась на подушку. Рут встала. Она видела серовато-белые вздрагивающие плечи больной, видела убогую кровать, освещенную каким-то пыльным предвечерним светом, видела за окном залитую солнцем холодную улицу, а над крышами домов – огромную светящуюся бутылку – электрорекламу аперитива «Дюбонне», неизвестно зачем включенную в этот ранний час, и на минуту ей показалось, будто все это где-то далеко-далеко, на какой-то другой планете.
Женщина понемногу успокоилась. Она снова привстала на постели.
– Вы все еще здесь? – спросила она.
– Да, я здесь.
– Я нервна и истерична. Бывают у меня такие дни. Пожалуйста, не сердитесь…
– Сердиться? Что вы! Я вообще ничего не заметила.
Рут уселась у постели. Она разложила перед собой образец пуловера и принялась копировать его, стараясь не глядеть на больную, на ее измученное, горестное лицо. Ей казалось, что рядом с этой женщиной она как-то вызывающе, неприлично здорова.
– Вы неправильно держите спицы, – сказала жена Брозе. – Так много не наработаете. Надо по-другому.
Она взяла спицы и показала Рут, как ими действовать. Затем внимательно осмотрела уже вывязанную часть пуловера.
– Тут у вас не хватает одной петли, – заметила она. – Придется распустить этот кусок. Вот как это делается.
Рут с благодарностью посмотрела на больную. Та улыбнулась. Теперь ее лицо выражало внимание и сосредоточенность, она полностью погрузилась в работу. От недавнего надрыва не осталось и следа. Легко и быстро мелькали спицы в бледных руках.
– Вот… – удовлетворенно сказала она. – А теперь попробуйте-ка сами.
Вечером вернулся Брозе. В комнате было темно. На фоне зеленоватого, как яблоко, вечернего неба броско выделялся сверкающий красный контур огромной бутылки «Дюбонне».
– Люси! – спросил он в темноту.
Женщина пошевельнулась на постели, и Брозе увидел ее лицо. От огней световой рекламы оно казалось чуть розовым – точно свершилось чудо, и она внезапно выздоровела.
– Ты спала? – спросил он.
– Нет, просто лежала.
– Фрейлейн Холланд ушла уже давно?
– Нет, несколько минут назад.
– Люси. – Он осторожно присел на край кровати.
– Мой дорогой. – Она погладила его руку. – Ты сегодня добился чего-нибудь?
– Еще нет, но скоро обязательно добьюсь.
С минуту она лежала молча.
– Я такое тяжкое бремя для тебя, – сказала она затем.
– Как ты можешь так говорить, Люси! Что бы я стал делать без тебя.
– Ты был бы свободен и мог бы делать все, что тебе вздумается. Даже вернуться в Германию и работать.
– Вот как?
– Да, – сказала она, – разведись со мною! Там тебе это поставят в заслугу.
– Опомнившийся ариец! Он подумал о благородстве своей крови и развелся с женой-еврейкой. Так я тебя понял? – спросил Брозе.
– Вероятно, примерно так это у них называется. Ведь вообще-то они против тебя ничего не имеют, Отто.
– Зато у меня немало против них.
Брозе откинул голову на спинку кровати. Он вспомнил, как его шеф явился к нему в чертежное бюро и долго разглагольствовал о новых временах, о том, какой он, Брозе, способный и энергичный работник, и, наконец, о том, как бесконечно жаль увольнять его лишь потому, что он женат на еврейке. Брозе взял шляпу и ушел. Через восемь дней он расквасил нос привратнику своего дома, бывшему одновременно уполномоченным нацистской партии по кварталу и гестаповским шпиком. Тот назвал его жену жидовской свиньей. Дело могло принять очень скверный оборот, но, к счастью, адвокат, нанятый Брозе, сумел доказать, что привратник вел антигосударственные речи за кружкой пива, и вскоре привратник исчез. Но жена Брозе не решалась выходить на улицу – не хотелось выслушивать оскорбления из уст униформированных гимназистов. Брозе не мог найти другой работы. Тогда они уехали в Париж. В пути жена заболела.
Зеленоватое небо за окном постепенно обесцветилось и потемнело.
– Было больно сегодня, Люси? – спросил Брозе.
– Не очень. Но я страшно устала. Как-то изнутри.
Брозе провел ладонью по ее волосам. В лучах световой рекламы аперитива «Дюбонне» они отсвечивали медным блеском.
– Скоро ты встанешь.
Она повернула голову.
– Что же со мной, Отто? Никогда ничего подобного у меня не было. Уже столько месяцев…
– Какое-то заболевание. Ничего страшного. Женщины часто болеют.
– А мне кажется, я уже никогда не выздоровею, – сказала она с какой-то внезапной безнадежностью.
Вечер за окном полз по крышам. Брозе сидел неподвижно, голова все еще была откинута на спинку кровати. В последних отсветах сумерек его лицо, такое озабоченное и испуганное днем, просветлело и успокоилось.
– Если бы только я не была такой обузой для тебя, Отто.
– Я люблю тебя, Люси, – тихо сказал он, не меняя позы.
– Больную женщину любить нельзя.
– Больную женщину любят вдвойне: она и женщина, и ребенок.
– Но я ведь ни то ни другое! – Ее голос стал каким-то сдавленным и совсем тихим. – Я тебе даже не жена! Даже этого ты не имеешь от меня. Я только обуза, больше ничего.