Малахов курган Григорьев Сергей
— Куда бегал? Гляди, он весь в смоле измазался... Руки-то все черные.
— Это мы, между прочим, блокшив[4] к стенке подтягивали. Мы там, брат, не баловались. Теперь делов на всех хватит! Только руки давай!
— Вот батенька придет, он тебе дела пропишет.
— А батенька и совсем нынче не придет. Он велел сказать, чтоб мы без него поужинали. Он в штабе ночевать останется.
— Да где ты его видал?
— В штабе видал. На Графской пристани видал. На Северной видал. На «Трех святителях» видал, на Деловом дворе видал...
— Эна тебя носило! — упрекнула мать. — Везде успел побывать.
— Это не меня, а батеньку носило! Я к нему примазался. Да я не один, еще со мной был Митька.
— Чей это Митька?
— «Чей, чей»! Михайлова, механического офицера с «Владимира», сын. Я и Тришку видел. Машину он мне казал. Вот чудеса-то, милые сестрицы!
— А Михайлу тоже видал?
— А то нет! Мы с батенькой к нему нарочно на корабль ездили.
Сестры, слушая младшего брата, переглядывались с матерью и меж собой улыбались — все разные, улыбались они одинаково, и улыбка их роднила. Вечерний тихий свет размыл и сгладил морщины на лице Анны, и она казалась не матерью, а старшею сестрою Маринки. Суровое лицо Хони стало мягким, и даже ее тонкий нос с горбинкой, за что Веня ее прозвал «ястребинкой», сделался похожим на «чекушку» Маринки. Червонно-золотые косы Ольги в сумерках не отличишь от черной косы Наташи. И у всех одинаковые с матерью темные, как вишни, глаза, а днем у Маринки и матери глаза голубые...
— Расскажи, Веня, все, все, что видел, по порядку, — просит Наташа.
— А крестного видел в штабе? — спрашивает тихо Хоня.
— А то нет!
— Все расскажи, что видал. А чего не видал, соври, — прибавила Ольга.
— А Погребова не видал? Я знаю, не видал. Врешь! — заторопилась Маринка.
Веня лукаво метнул на Маринку взором, подмигнул матери, погладил себя по животу и, скорчив кислую рожу, сказал:
— До чего есть хочется! Кишки будто на палку навертывают...
— Чего ж мы, девушки, всамделе?! — обратилась мать к дочерям, словно ровесница к подругам. — Надо молодца накормить. Хоня, давай ужинать.
— Да! Его кашей накормишь — он уснет, ничего и не расскажет, — сердито молвила Маринка.
— Про всех расскажу. И про кого тебе надо не забуду!
Кукушка
После ужина Анна сказала:
— Посумерничаем, девушки! Давай-ка на двор под березу скамейку. Веня нам все расскажет, чего видел, чего нет.
— Вот еще, сумерничать! — заворчал Веня. — Обрадовались, что батенька ночевать не пришел. Он бы вам задал: «Марш все по местам! Что это на ночь за разговоры!»
Маринка хлопнула Веню по животу.
— Ишь, набил барабан! Я говорила: заснет и ничего не расскажет.
Веня рассердился:
— Ну да! Я-то засну? Мое слово верное. Раз сказал, так и будет...
— Хоня! Оставь горшки до утра!
— Да! Тараканов разводить. Идите, я мигом приду...
Под березкой на дворе поставили скамейку. Анна села посредине, лицом к месяцу. Веня приладился на колени матери. По правую руку Анны села Наташа, по левую — Маринка и Ольга.
— Рассказывать, что ли, а то вон скоро месяц зайдет, — пробурчал Веня, протирая глаза.
— Погоди, Хоня посуду вымоет... Хоня! — крикнула Ольга в дом. — Будет тебе, что ли! Иди, а то наш месяц ясный закатиться хочет.
— Иду! — ответила Хоня, проворно сбегая с крылечка.
Она явилась с шалью, накинутой на плечи.
— Ну, начинай с самого начала, как с Митькой убёг.
Веня начал примащиваться на коленях матери поудобней.
— Вот так будет ладно! — сказал Веня, устраиваясь меж колен матери, словно в люльке. — Ну, слушайте. Только, маменька, не вели Ольге меня за волосы дергать. А Хоня мне пятки щекочет. Не вели им баловаться, маменька... Я бы ведь пошел с Маринкой да с Ольгой крепость делать, а Митька мне навстречу: «Ты куда?» — «Крепость строить. А ты?» — «Я в штаб. Говорят, будто кукушка в часах испортилась». — «Кабы испортилась, мне бы батенька сказал». — «Мне, — говорит, — Ручкин сказывал — он чинить кукушку пошел». — «Надо поглядеть!» Мы и побежали с Митькой. Забежали со двора. Просунулись в буфетную. Верно! Стоит Ручкин перед часами на стуле... — Веня тихонько толкнул Хоню. — Ты, Хоня, зря его давеча осмеяла: человек стоящий. Беды нет, что малого роста... Механик! Глядим — верно, кукушка испортилась. Ручкин крышку открыл, дергает за веревочку — кукушка молчит. Стрелки на половине одиннадцатого стоят. «Совсем, Ручкин, испортилась?» Ручкин посмотрел на меня печально и только вздохнул. Дернул веревочку. В часах зашипело. Дверка открылась. Кукушка высунулась: «Ку-ку!» — и спряталась... Значит, еще жива! Действует! Ручкин перевел стрелки. Поставил на двенадцать. Кукушка и пошла: «Ку-ку! Ку-ку!..» Мы с Митькой считали: раз, два, три... А Ручкин стоит на стуле задумчивый такой... Даже мне его жалко... Двенадцать, тринадцать... Вдруг дверь из зала открылась...
Веня опять тихонько толкнул Хоню в плечо.
— Из двери выглянул Хонин крестный, Павел Степанович, — видно, сердитый, не до кукушки ему. Увидел Ручкина, засмеялся и закрыл дверь. Кукушка прокуковала еще двадцать три раза. А тут выходит из зала батенька с большим подносом. На подносе — чашки и бутылка. Батенька поставил на стол поднос и выхватил из-под Ручкина стул. Тот чуть успел спрыгнуть! Как закричит батенька на Ручкина: «Ты что тут раскуковался? Там господа флагманы судят, как Черноморскому флоту быть, а ты здесь кукуешь?» Ручкин отвечает: «Так ведь вы сами просили, Андрей Михайлович, кукушку посмотреть!» — «Посмотреть, а не куковать!» Ручкин надел картуз и пошел вон совсем расстроенный.
— Не повезло нынче Ручкину! — вздохнула Хоня. — А тебе что батенька сказал?
— «А вы здесь зачем? Пошли отсель, где были!» Мы с Митькой — к двери. «Стой! Жди приказания!» Батенька ополоснул чашки. Налил чаю. Самовар на столе кипит у него. Достал из шкафа бутылку, откупорил, поставил посередке подноса и пошел с ним в залу. Я, само собой, кинулся дверь открыть. Заглянул в залу. Сидят все. Накурено страсть! Все сразу говорят, инда у меня в ушах заскорчило. Я закрыл за батенькой дверь. Он вскорости вернулся с пустым подносом, а в другой руке держит пакет. «Вот, бегите на пристань, возьмите ялик и везите пакет на «Громоносец». Экстренный пакет его превосходительства адмирала Нахимова его светлости князю Меншикову на корабль «Громоносец». Если там спросят, почему не по правилу, без шнуровой книги, скажите — все вестовые в расходе, не с кем было больше послать. Пошел!»—«Есть!» Я на двор, на улицу. Митька — за мной. На Графскую. Через три ступеньки вниз по лестнице! Вот беда — у пристани ни одного ялика. «Громоносец» не у стенки, а посреди бухты на якоре поставлен правым бортом к входу в рейд. Пушки из люков глядят. Мы с Митькой начали в два голоса кричать: «На «Громоносце»! Шлюпку давай! Пакет срочный его светлости! Эй! «Гро-о-мо-но-сец»! Никакого внимания! Видно: капитанский вельбот на воду спущен, гребцы на банках. Фалгребные[5] на трапе стоят. Вахтенный начальник по шканцам похаживает, с ним флаг-офицер. Того и гляди, светлейший выйдет, сядет в шлюпку и катнет на ту сторону. Вот лихо! Да тут едет к пристани яличник Онуфрий Деревяга. Пустой. Зачалил за рым. Вылез. Мы к нему: «Вези сию минуту на «Громоносец». Срочный пакет от Нахимова князю». — «Полно врать! Чтобы тебе пакет в руки дали!» — «А вот дали!» Я — прыг в ялик. Митька за мной! Онуфрий притопнул деревянной ногой: «Брысь из лодки!» — «Да, как же!» Скинул я фалинь с рыма. Митьке: «Греби!» Отпихнулся. Деревяга только ахнул. Бегает по лестнице, ногой притопывает: «Караул! Ялик украли! Держи!» Где тут! Митька гребет, я на корме поддаю. До «Громоносца» рукой подать. Вдруг Митька бросил весла. Что это?! «Постой, — говорит, — а кто у нас будет курьер?» — «Вот тебе раз! Ясно, кто! Я! И пакет у меня в руках». — «Нет, брат, врешь. Твой батенька говорил: «Идите, бегите, везите». Если бы ты курьер, он сказал бы: «Иди, беги, вези». А ты сам пакет схватил у него из рук. Я старше тебя. У меня папенька офицер!» — «А у меня батенька — Нахимова кум и приятель!» Не хочет Митька грести — отдай мне пакет, да и все. Ялик на месте повертывается. Деревяга на пристани орет. Что тут делать? Ладно же, думаю. Встал в полный рост, кричу «Громоносцу», пакет показываю: «Его светлости! Пакет адмирала!» Вахтенный на «Громоносце» подошел к борту, взял рупор и спрашивает: «Эй, на лодке! В чем дело?» — «Пакет сро-очный!» — «Давай сюда!» — «Да у меня команда взбунтовалась!» — «Как! В Черноморском флоте бунт? Постой! Мы покажем тебе, как бунтовать!» С вахты подали команду приготовить носовое орудие. «Чего это?» — спрашивает меня Митька, а сам испугался. «А то это, что как ты взбунтовался, — говорю я Митьке, — так сейчас будут в нас палить! И будешь ты у меня кормить раков!»
— Ах, батюшки мои! — в ужасе воскликнула Наташа. — Неужто и верно хотели по вас из пушки палить?!
Сестры рассмеялись.
— Обязательно! — подтвердил Веня. — Чего смеетесь? Только Митька испугался, инда позеленел с испугу, схватился за весла и скоренько к «Громоносцу» пригреб. Приняли нас с левого борта. Подал я пакет фалгребному. Тот его в руки вахтенному. Вахтенный велит позвать каютного юнгу. Знаете на «Громоносце» каютного юнгу? Мокроусенки меньший брат Олесь. — Веня поймал Ольгу за косу и дернул: — Слыхала? Олесь Мокроусенко...
Ольга вырвала косу из руки брата:
— Не балуй! Говори, дальше что. Дал ответ или нет Меншиков?
Восемнадцать мундиров
Веня, зевая, молчал.
— Должно, сестрицы, все это он придумал, — попробовала поддразнить Ольга Веню, — а теперь и не знает, что дальше сказывать. Никакого пакета не было, и никуда ты не ездил.
— Давай поспорим, если я соврал. Спроси Олеся. Он отнес пакет и долго не приходил. Нам с Митькой даже надоело. Я говорю фалгребному: «Доложи светлейшему, чего он нас держит — будет ответ или нет? Курьер, мол, ждет ответа». Матросы только смеются. «Тогда, — говорю, — до свиданья». Держат, не пускают... Смотрю — батюшки-светушки, да что же это такое? Вдоль сетки на «Громоносце» идет генерал в смотровом мундире. Мундир красный, с белыми шнурами, и на плечах у генерала эполеты подпрыгивают. А головы у генерала нет. Штаны у генерала под мундиром белые — и сапог нет...
— Что же он, босой?
— Зачем босой — у него и ног нет. Он по воздуху идет, а штаны болтаются... А за первым генералом второй идет, и тоже головы нет: фуражка с белым околышем прямо на воротник надета. А штаны синие с красным лампасом. За вторым генералом — третий, в адмиральском сюртуке. За третьим — четвертый.
— Маменька, братишка-то у нас сбрендил! У него и голова горячая... — испуганно прошептала Хоня, положив холодную руку на лоб Вени.
— Ничего не сбрендил! — сбросив руку Хони с головы, сказал Веня. — Я сам испугался, как пять генералов все без голов прошли на ют и скрылись — должно быть, в адмиральской каюте... Я говорю: «Митька, видишь?» — «Глазам не верю!» А на корабле все без внимания, что генералы идут, — как бы их не видят! Вот морока!
— Что ж это, милые мои, — не то притворилась, не то в самом деле испугалась Наташа, — да я вся, милые, дрожу!
— Не бойся, Наташа! — успокоил Веня сестру. — Пошли генералы назад: гляжу — а это вестовые на палках мундиры несут. Нам спереди-то и не видать было... Назад четыре мундира пронесли, а пятый генерал, в походном сюртуке, у князя остался. Это князю из «больших чемоданов» мундиры носили — какой вздумает надеть. Это Олесь мне объяснил: у князя, говорит, восемнадцать мундиров, потому что на нем восемнадцать чинов. В каком чине захочет явиться, такой и мундир наденет. Он хочет сражение давать, да не знает, в каком мундире. Как прошли назад генералы — пустые, безо всего, — флаг-офицер со шканцев зовет: «Курьера от Нахима к его светлости!» Я прыгнул из ялика на трап. Олесь меня привел в каюту. Князь за столом сидит, а на диване генерал.
— С головой генерал-то? — спросила Маринка.
Все сестры и мать дружно рассмеялись.
— Погодите. Снял я, значит, шапку. Стал у порога. Светлейший посмотрел на меня и говорит генералу: «Вот извольте видеть — это у него курьер. Ему не эскадрой командовать, а канаты смолить!» Это он не про меня, конечно, а про Нахимова. Я молчу. Этот-то генерал с головой и с ногами, все как следует. А рядом с ним и сюртук, и штаны с лампасами положены, и фуражка.
— Два генерала, стало так?
Веня обиделся:
— Не хотите слушать, не надо...
— Погоди, Маринка, не сбивай его... Рассказывай, сыночек. Не слушай ее!
Серебряный кораблик
Веню одолевает дрёма.
— Маменька, как нам быть-то: изобьет нас Деревяга? Месяц-то, гляди — кораблик серебряный. Сейчас поплывет... Гляди, гляди! На море садится!
Веня сомкнул глаза. Рука его, протянутая к месяцу, упала. Он забылся.
— Умаялся, бедный! И десятой доли, чего видел, не поведал. В избу, что ли, девушки, пойдем?.. Веня! Спать идем!
— Ну да! Его теперь и пушкой не разбудишь! А завтра все забудет! — сердилась Маринка. — Толком ничего не узнали...
— Маменька, посидим еще немного, — просила Хоня.
Месяц спустился серебряным корабликом к самой воде, но не поплыл, а начал тонуть с кормы. Вот уже и нет его. Сделалось темно. В небе ярче засветились звезды.
— Пойдемте, девушки, спать, — зевая, сказала Анна.
Хоня поднялась первая.
При скудном свете каганца семья Могученко укладывалась спать. Веню раздели и сонного уложили под полог на место отца. Ольга с Наташей ушли в боковушку и долго там шепотом спорили о чем-то и бранились меж собой. И по шепоту можно было различить сестер: Ольга шептала, прищелкивая языком и фыркая, словно раздразненный индюк, Наташа шипела рассерженной гусыней. Хоня с Маринкой забрались на полати. Маринка обняла сестру и принялась звонко целовать ее в щеки, глаза, губы. «Будет, будет», — лениво и равнодушно отбивалась Хоня от ласк сестры.
Анна задула каганец и, сладко зевая, вытянулась на кровати рядом с Веней.
— Хорошо нам в тепле, в сухости, а каково теперь солдатикам в чистом поле... Грязь и холод. Где армия-то стоит?
— За Качею, на Альме, говорят, — ответила Маринка. — Стало быть, светлейший поехал туда. Что-то будет?!
— Чему быть, того не миновать.
— Послушал бы светлейший флагманов, не пустили бы неприятеля на берег.
— А как его не пустишь?
— Вышли бы в море, сцепились, взорвались! — воскликнула из боковушки Ольга. — А князь слушать не хочет.
— На то он и главнокомандующий — никого не слушать. Он сам с усам!
В боковушке затихли голоса Ольги и Наташи. Анна глубоко вздохнула, переворачиваясь на кровати.
— Маменька, милая, расскажи ты нам про Колу чего-нибудь, — медовым голоском попросила Маринка.
— Да чего рассказывать? Я уж все и позабыла... Все, что знала, в ваши головы вложила.
— Ну, скажи про то время, когда ты за батеньку замуж шла.
История, которую хотела услышать от матери Маринка, была из тех, что в ладных семьях рассказывается детям десятки и сотни раз. Да хоть бы и тысячу! — все бы слушал, словно любимую сказку, в которой нельзя ни пропустить, ни изменить ни одного слова.
Мать не сразу сдается на просьбы.
— Маменька, а где ты впервой батеньку увидала?
— В Петербурге.
— А как ты в Петербург попала?
Маринка настойчиво требовала рассказа.
Анна начала свою повесть с виду неохотно, но уже с первых слов дочери по ее голосу услыхали, что матери и самой приятно вспомнить о былом в нынешний тревожный день.
— Как я в Петербург попала? Да очень просто. Со своей шкуной морем пришла...
— А кто шкипером на шкуне был? — Этот вопрос полагалось непременно задавать, слушая рассказ.
— Эна! Да я сама за шкипера была!
— Маменька, милая, да как же ты это? У тебя и правов шкиперских нет.
— Тогда правов с нас не спрашивали. Моя шкуна: посажу на камни, разобью — моя беда! Это на купеческие корабли требовали шкиперов из мореходного класса. А мы сами управлялись. Мой батенька умер, шкуну мне оставил и в Коле дом. А на руках братцев трое: старшему осьмнадцатый шел, меньшому — вот с Веню он был тогда. Надо кормиться, братцев подымать, маменьку, царство ей небесное, покоить. А чем в Коле проживешь? «Спереди — море, позади — горе, справа — мох, слева — «ох». Поневоле пришлось мне шкуну водить. Дело не женское, а у нас не редкость: на Грумант[6] и на Новую Землю за шкипера ходили. Управлялись, ничего. Так и я: поставила братцев за матросов, младшенького, Васю, — зуйком[7], и пошли мы с грузом трески в Варяжское море до города Васина[8]. Вдоль берега летом у нас плавание простое: круглые сутки день. Сходила так раз, другой, третий, глядишь — в шкатулке деньжонки набухли. Видят люди, у Аннушки дело идет на лад. Женихи явились: к шкуне да к дому сватаются. Аннушка не торопилась. А были середь женихов люди достойные. Своего суженого ждала, берегла волю бабью.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Бабья воля
Под говор Анны дочери заснули. Мать продолжала сказку, не замечая, что девушки спят, — ей уже было все равно, слушают ее или нет.
— Осмелела Аннушка. До Варгуева[9] простерлась. А и там, глядит, плавать можно. «Дай, — думает Аннушка, — за угол моря загляну: что там за люди, что за море». Море как море. Люди как люди. Везде наша смола в почете. Рыбьего жиру только давай. И треску берут, даром что попахивает.
Задумала Аннушка посмотреть славный город Петербург. Братцы согласны. Плавать Балтийским морем еще проще, чем Варяжским: где опасно, там тебя без лоцмана и не пустят, где мелко — буйки, где камень — маяки поставлены. Да и время Аннушка выбрала самое тихое, самое светлое. Прибыла в столицу белой летней ночью. Лоцман ввел шкуну в Неву. Треску продала Аннушка выгодно и взялась доставить на Мурман рыбачьи снасти.
Аннушка сбиралась в обратный путь. Тут, кстати, на шкуну и явись моряк. Могучий Ондре — батенька ваш. Статный, пригожий, хоть ростом и невысок, короче сказать — настоящий моряк! Ему, видишь ты, отпуск вышел. Он в ту пору на корабле «Крейсер» из дальнего плавания вернулся.
Ему, как полированному матросу, было очень приятно на родине побывать, в Кандалакше, и себя показать народу. Просит Ондре Аннушку взять его с собой на шкуне. Аннушка и рада. Свой брат, помор, значит, «тягун» будет, а не «лежун». Лежун нам бесполезен: хоть он и деньги платит, зато все время в каюте спит; а тягун проезд работой платит: снасти ли тянуть, якорь ли класть, паруса ставить — все шкиперу подмога.
Согласилась Аннушка взять на шкуну моряка, да с волей девичьей и простилась. Завязал ей Ондре буйную головушку. Прибыли в Колу.
Ондре и домой идти не хочет: прямо свадьбу играть. Сварили пиво. Сделали подружки Аннушке куклу. Надела Аннушка платье парчовое — серебро по голубому полю, кику жемчужную. Посадили Аннушку рядом с женихом Могучим в сани, даром что снегу нет. А промеж них куклу посадили и повезли народом на гору — пиво пить, песни играть...
Анна было всхлипнула, потом замолчала и уткнулась лицом в подушку.
— Маменька, чего ты! — затормошил Веня Анну. — Весело, а ты плачешь...
— Да ты не спишь, сыночек? А я-то думаю, все давно поснули.
— Я совсем выспался. Все слыхал, что ты сказывала... А много пива наварили?
— Огромадный чан. Пожалуй, ведер сто. Народу-то чуть не весь город собрался. Я ведь богачкой считалась, вроде купчихи...
— Сто ведер! Вот так так! Да как же варили: котел, что ли, такой был?
— Зачем котел? В чану кипятили.
— Чан-то сгорит, он, поди, деревянный.
— Деревянный. Налили чан. Разожгли поодаль большой огонь. А в огонь валунов наложили. Камни накалились, их вилами из огня — да в чан, вода и закипела.
— Вот это здорово! — воскликнул Веня и задумался, воображая, как в деревянном чану кипит вода.
Анна молчала.
— Маменька, — тормошил Веня засыпающую мать, — я еще чего тебя спрошу. Мы давеча с батенькой у Михайлы на корабле были. Ох, что там деется! Братишки зверями глядят. Ругают князя без стеснения. Это, говорят, не Меншиков, а Изменщиков: дал неприятелю на берег вылезть. На баке галдеж, ровно на базаре. Корнилов батеньке велел самолично свезти приказ капитану Зорину. Какой приказ, даже батенька не знает.
— А може, и знает, сыночек.
— Ну вот еще! Кабы батенька знал, уж кому-кому, а мне-то сказал бы.
— А не сказал? Тогда верно: и батенька не знает. Стало быть, приказ секретный. И я тебе не могу сказать, чего не знаю.
— Да я не о том тебя спрашиваю. На корабле-то батенька отвел Михайлу в сторону и говорит ему тихонько: «А помнишь ты, Михайло, свой долг? Скоро тебе случай будет долг платить». Миша батеньке отвечает: «Свой долг, батенька, я хорошо знаю». А глаза светлые у него сделались. «Помни, — говорит батенька, — долг платежом красен». Маменька, скажи, кому чего Миша должен? Я у батеньки спросить не смел: очень он нынче серьезный.
— Больно уж самолюбивый наш батенька. Самому долг не пришлось заплатить, так на сына возлагает.
— А большой долг? Миша-то сдюжит? А то мы все сложились бы и отдали...
Матросский долг
Анна порывисто с не женскою силой обняла Веню и горячо зашептала ему на ухо:
— Скажу, скажу тебе, какой долг. Ты у нас уж не маленький. Ну, да, бог даст, на твою долю долга не останется. Батенька-то, помнишь, рассказывал: Павел Степанович от гибели его избавил, когда батенька в море тонул. Крестный-то Хонин тогда еще мичманом был...
— Я знаю.
— То-то, сыночек. Завязал Павел Степанович батеньке узелок на всю жизнь. Дал себе батенька зарок: отплатить Павлу Степановичу, буде случай представится, в свой черед избавить его от смерти. Ты смотри не болтай: он никому не велит сказывать. Мне-то он вскоре после свадьбы признался. Гляжу, муженек мой, и месяца после свадьбы нет, что-то сумрачный ходит. «Что такое? Или я не мила стала, или чем молодца прогневала? Скажи, любезный». — «Нет, — говорит, — Аннушка, ты мне мила и всех мне на свете милее. А дал я великую клятву!» И все мне рассказал. «Этот, — говорит, — мичман Нахимов такой отчаянный, пропадет без меня, пожалуй, и я на всю жизнь Каином себя считать должен. Надо мне ехать назад в Петербург. Куда Нахимов, туда и я». Заплакала я, да слезы мои на камень пали. И домой на побывку Ондре не поехал — меня родителям показать. Простился со мной да на норвежской шкуне и ушел. Упорхнул мой сизый голубочек! С той поры — куда Лазарев, туда и Нахимова с собой берет. А за Нахимовым и мой сорвибашка тянется... А Павел Степанович в самые гиблые места рвется. Мой-то Ондре ему еще помогает: в Наваринском бою, это в двадцать седьмом году, Ондре у штурвала стоял на «Азове» и так корабль подвел к турецкому фрегату, хоть из пистолетов стрелять. Да и давай палить. Одни против пяти кораблей сражались. Ранило тогда и Нахимова и батеньку. Нахимову крест дали, батеньке — медаль. Это я узнала сколько лет спустя. Семь лет сиротела в Коле, ни одной весточки не было от батеньки. Мише шестой годок пошел, пришло от батеньки письмо, чтобы я дом и шкуну продала и ехала на Черное море в Севастополь, на постоянное жительство. Павел Степанович к Лазареву поступил — Черноморский флот, видишь ты, им надо устраивать. Ну, и мой Ондре там должен быть. Поступила я в точности, как мой благоверный велел: продала дом, шкуну, с милой родиной своей навек простилась. Ехали мы сюда с Мишей поперек всей земли. Видала я до той поры много моря, а тут увидела, что и земли на свете много. Все мне тут поначалу не по сердцу было. И дом, и город, и люди, и горы, и море — все не то. Ну, да стерпелось, слюбилось. Батенька все ходил на кораблях с Нахимовым, своего счастья дожидался: долг заплатить. Ну, тут недалеко: не океан. Походят, да и домой. Надолго мы уж не расставались. А годы-то свое берут. И наваринская рана дает себя знать: у батеньки-то грудь насквозь пробита. Мишенька подрос, батенька и возложил на Мишу долг, а сам с корабля списался на штабную должность. Вот уже скоро десять лет, а все ему покоя нет, уж такой самолюбивый. Ты, сынок, никому не говори про долг, а то батенька разгневается на меня.
— А Нахименко знает?
— Не должен бы знать, а може, и догадался. Небось заметил. «Чего-де матросик ко мне прилепился?..»
— К нему все лепятся.
Анна прижала голову Вени к сердцу:
— Все, все в долгу, верно, милый! Он и жалованье-то все свое старикам отставным да вдовам отдает.
— А ты любишь Нахимова?
— Еще как люблю-то, и сказать невозможно!
— Маменька, а ведь на кораблях гюйс поднят. Знаешь?
— Знаю: «Гюйс на бушприте — корабль готов к бою»... Давай-ка, милый, спать... никак, уже светает.
Корабль «Крейсер»
Андрей Михайлович, глава семьи Могученко, происходил из далекого Северного Поморья.
Родился он, однако, не на севере, а в Италии, в порту Палермо, на борту отцовской шкуны. Отец его ходил туда на своем судне с грузом соленой трески. Оставить жену дома он не пожелал: ей скоро предстояло родить. Все сошло благополучно, и новорожденный Андрей Могучий благополучно совершил свое первое плавание обратно домой вокруг всей Европы.
Настоящая фамилия Могученко — Могучий, почти столь же обычная в Поморье, как в средней России фамилия Иванов. Это в Черноморском флоте его переименовали на украинский лад и стали называть Могученко. Таков обычай Черноморского флота. Даже адмиралов своих черноморские моряки называли любовно: Лазарева — Лазаренко, Нахимова — Нахименко.
Поморы с рождения записывались в военный флот.
И Могучий, возмужав, попал в 1810 году матросом во флот Балтийский. Когда знаменитый русский адмирал Фаддей Фаддеевич Беллинсгаузен подбирал из самых крепких и ловких матросов команду для экспедиции в Южный Полярный океан, в числе команды оказался и Андрей Могучий. Эскадра Беллинсгаузена состояла всего из двух маленьких судов; в сущности, это были две парусные лодки. Одной лодкой командовал сам Беллинсгаузен, второй, под названием «Мирный», — лейтенант Михаил Петрович Лазарев.
На этом шлюпе находился и Андрей Могучий — за рулевого. Две утлые лодочки под русским флагом избороздили вдоль и поперек воды южного полушария, забираясь в высокие широты Антарктики. После путешествия в эти места знаменитого Кука, по его отзыву, плавание здесь считалось невозможным из-за льдов. Русские доказали, что это неверно.
Андрей Могучий ходил со своим отцом в море еще мальчишкой, «зуйком», как называют в Поморье юнг парусных шкун. Опасности плавания в Ледовитом океане Могучий познал с детства. В Антарктике такой рулевой оказался очень полезным человеком.
Благополучно возвратясь в Кронштадт, Лазарев получил в 1821 году назначение в кругосветное плавание на только что построенном корабле «Крейсер». Назначенный командиром «Крейсера», Лазарев, по обычаю, и снаряжал корабль в дальнее плавание. Матрос Андрей Могучий выпросился у Лазарева на «Крейсер» и пошел в плавание уже штурманским унтер-офицером, то есть одним из старших рулевых.
Среди офицеров «Крейсера» находился девятнадцатилетний мичман Нахимов, только что окончивший морской кадетский корпус.
Редкому из мичманов выпадало такое счастье — прямо со школьной скамьи попасть в кругосветное плавание. На корабле каждый мичман, кроме прямых своих обязанностей, выполняет должность командира одной из шлюпок корабля. Командир шлюпки должен следить, чтобы она находилась в образцовом порядке и в полной готовности к спуску на воду в любой момент. Кроме весел, уключин, багров, в каждой шлюпке в парусиновом чехле хранятся вставная мачта и парус, всегда находится несколько анкеров — маленьких бочонков; один из них всегда с пресной водой, остальные пустые. В них набирают морской воды для балласта во время плавания под парусом. На шлюпку назначается постоянная команда гребцов. Мичман Нахимов получил в командование капитанский шестивесельный вельбот, построенный из красного дерева. Командовать шлюпкой, назначенной для разъездов капитана, само по себе было большой честью. Нахимов получил ее благодаря тому, что кончил корпус с отличием, а на парусных учениях прослыл «отчаянным кадетом».
Этот изящный кораблик радовал сердце молодого командира и приписанных к вельботу матросов: перед отправлением в плавание на гребных состязаниях в Маркизовой Луже[10] вельбот Нахимова вышел на первое место, «показав пятки» всем шлюпкам. Обрадованный мичман роздал гребцам вельбота первое свое жалованье до последней копейки. О щедрости подарка дошло до Лазарева. Хмурясь и улыбаясь, он пожурил Нахимова:
— Мичман, вы избалуете людей и сами сядете на экватор[11]. Довольно было по чарке. А впрочем, зачем мичману жалованье? На берегу кутить? В карты играть? Я знаю-с, вы не из тех: не кутила и не игрок. Если будет нужно, знайте: мой кошелек к вашим услугам!
Матросы «Крейсера» решили после гонок, что Нахимов будет «правильным мичманом».
«Крейсер» поднял вымпел — это значило, что плавание началось, — и вытянулся из гавани на большой кронштадтский рейд. На корабле пошла обычная морская жизнь, точно по хронометру.
Плавание «Крейсера» было, в общем, благополучное. Обычно беспокойное Северное море с его бестолковой зыбью потрепало корабль порядочно. Новички, в том числе и мичман Нахимов, отдали дань морской болезни.
— Немецкое море на то и устроено, — утешали старые матросы молодых, — чтобы матрос сразу привык. Вот выйдем в океан, там дело другое. В океане мягко.
Серые северные краски моря постепенно переходили сначала в зеленовато-серые, потом в изумрудные и за мысом Рока стали цвета ультрамарина.
В океане «Крейсер» сначала шел хорошо, заглянул на остров Мадейра и, пользуясь «торговым ветром», подошел к берегам Южной Америки. Около экватора корабль попал в область безветрия и проштилевал несколько дней, но все же океан порой вздыхал жаркими редкими вздохами. Пользуясь ими, «Крейсер» подвигался к берегам Бразилии.
После нескольких крепких внезапных шквалов «Крейсера» накрыл жестокий шторм. Лазарев обрадовался шторму: он возвещал после яростной вспышки попутный ветер до мыса Горн, откуда корабль мимо Огненной Земли войдет в Тихий океан.
Но шторм усиливался. «Крейсер» нес только штормовые паруса. Лазарев в дождевом плаще не сходил с мостика. Капитан опасался приближения к берегу. Уже третьи сутки бушевал шторм. День клонился к вечеру. Волны делались круче и выше, что указывало на близость берегов. Палубу то и дело окатывало волной слева направо. Корабль ложился то на правый, то на левый борт.
Человек за бортом!
Мичману Нахимову пришлась третья вахта. Вместе с ним на вахту стал к штурвалу с подручным рулевым Андрей Могучий.
Взявшись за ручку рулевого колеса, Могучий нагнулся к нактоузу[12], чтобы взглянуть на курс. Стекло обрызгивала вода. Картушку едва видно. Расставив широко ноги, Андрей решился отнять от штурвала одну руку, чтобы рукавом обтереть стекло. В это мгновение с левого борта вкатился вал и сбил Андрея через правый фальшборт в море. Первым это увидел сигнальщик и крикнул:
— Человек за бортом!
Не думая и секунды, Нахимов скомандовал:
— Фок и грот на гитовы! Марса фалы отдать!
Марсовые кинулись подбирать паруса.
— Пропал человек! — воскликнул Лазарев. — Кто?
— Андрей Могучий, — ответил Нахимов. — Михаил Петрович, дозвольте спустить вельбот...
— Еще семерых ко дну пустить? Где тут... Сигнальщик, видишь? — крикнул Лазарев.
— Вижу! — ответил сигнальщик и указал рукой направление, где ему почудилась на волне голова Могучего.
— Спустить вельбот! — самовольно отдал приказание Нахимов и взглянул в глаза капитану.
Лазарев движением руки дал согласие.
Когда Нахимов подбежал к вельботу, матросы уже спускали лодку. В вельботе сидело шесть гребцов. Нахимов прыгнул на кормовую банку.
Прошло три минуты. «Крейсер» лег в дрейф.
Вельбот ударился о воду, словно о деревянный пол. Волной откинуло шлюпку от корабля. Править рулем не стоило.
Мичман стоя командовал гребцам:
— Правая, греби! Левая, табань!
Загребной на вельботе строго крикнул:
— Сядь, ваше благородие! Сядь, говорю, не парусь! Без тебя знаем!..
На борту «Крейсера» зажгли фальшфейер, чтобы показать шлюпке, где корабль, а утопающему — направление, откуда идет помощь.
Пронизывающий мглу свет фальшфейера расплылся в большое светлое пятно, а корабля уже не видно за мглою пенного тумана. Вельбот прыгал по ухабам волн, то взлетая на гребень, то ныряя в бездну.
Нахимов кричал:
— Мо-о! Гу-у-у!
— Да помолчи, ваше благородие! — прикрикнул на мичмана загребной."
Нахимов умолк.
— О-о-о! — послышался совсем недалеко ответный крик, и тут же Нахимов увидел справа по носу на гребне волны черную голову Могучего.
Могучий, энергично работая руками, подгребался к корме вельбота с левого борта. Гребцы затабанили. Могучий, тряхнув волосами, хотел схватиться за борт левой рукой и оборвался. Нахимов лег грудью на борт и хотел подхватить Могучего под мышку.
— За волосы его бери! А то он и тебя, ваше благородие, утопит, — посоветовал загребной.
Нахимов схватил Могучего за волосы.
— Ой, ой! — завопил утопающий.
— Ха-ха-ха! — загрохотали гребцы, повалясь все на правый борт, чтобы вельбот не черпнул воды. — Дери его, дьявола, за волосы! Не будет другой раз в море прыгать!
В эту минуту и мичман и матросы позабыли о том, что кругом бушует море. Все внимание и силы гребцов сосредоточились на том, чтобы держать вельбот вразрез волны.
Никто из гребцов не мог бросить весло и помочь Нахимову. Задыхаясь, мичман тянул Могучего в лодку. Наконец Андрей ухватился за борт обеими руками. Охватив матроса по поясу, Нахимов перевалил его, словно большую рыбу, в лодку. Могучий сел на дне вельбота и, протирая глаза, жалобным голосом воскликнул:
— Братишки! Неужто ни у кого рому нет?
Из рук в руки перешла к Могучему бутылка. Он отпил глоток и протянул бутылку Нахимову:
— Выпей, ваше благородие, побратаемся. Поди, смерз?
— И верно! — согласился мичман, принимая бутылку.
Хлебнув рому, он вернул бутылку Могучему.
— Вода-то теплая, — сказал Могучий, передавая бутылку ближнему гребцу, — а на ветру сразу трясовица берет.
Порохом пахнет
Надвигалась ночь. Шторм еще бушевал, море еще грохотало, а по виду волн уже можно было догадаться, что неистовый ветер истощает последние усилия: поверхность волн стала гладкой, маслянистой.
— Хороший будет ветер! В самый раз! — одобрил шторм Могучий. — Михаил Петрович останется доволен. Узлов по десяти пойдет «Крейсер» до самого мыса Горн...
— А мы-то? — с недоумением и тоской выкрикнул один из гребцов, молодой матрос, сидевший на задней банке.
— Мы-то! Раз мыто, бабы белье вальком колотят. Ты, поди, первый в лодку прыгнул, пеняй на себя. Тебя звали? Ты на этой шлюпке гребец?
