Учитель цинизма Губайловский Владимир
— Сказала коза человеческим голосом.
— Не пора ли забыться сном? А, марксисты-ленинцы? У нас-то нет бесконечного времени на сон. Мы не боги.
— Вот и нечем хвастаться.
48
Из общаги Аркадия и Володю Глебова — совсем уж безвинно пострадавшего — выселили после одной истории, о которой я мимоходом обмолвился, но потом отвлекся. А виновником был как раз я. Увы мне. Все началось скромно, тихо и взвешенно, но развивалось по нарастающей. Сначала мы с Аркашей и Ромой отправились в «Тайвань». Это благословенное место я поминал многократно, пора бы о нем рассказать поподробнее. Свое название пивная получила на совершенно законных основаниях, поскольку располагалась на улице Дружбы рядом с китайским посольством. Посольство огорожено высокой кирпичной стеной (у фасада переходящей в кованую решетку), а «Тайвань», как ему и положено, стоял отдельно и независимо. По своей незамысловатой архитектуре это была банальная стекляшка. Но в солнечные сентябрьские дни лучи пронизывали стеклянные стены, и наступал праздник света. Пиво в «Тайване» было довольно дорогое, но эта пивная считалась придворной университетской, поскольку располагалась ближе всех прочих мест культурного отдыха и к ГЗ и к ФДС. Здесь хорошо было потягивать пиво, беседовать о разных насущных проблемах, закусывать традиционной яичницей и наслаждаться жизнью. К тому же днем в «Тайване» было просторно и всегда имелись свободные столики. А после аперитива, если позволяло время — а оно почти всегда позволяло, — можно было отправиться в ближайший винный за портвейном. Дабы усугубить и не расплескать полноту бытия.
Вообще-то китайское посольство едва ли не самое большое в Москве из всех иностранных диппредставительств. Это — целый городок. В конце 70-х в нем, кажется, почти не было обитателей — окна горели редко, машины из ворот выезжали еще реже. Тишина. Но какая-то настороженная. Отношения между СССР и Китаем были напряженные.
Однажды ограниченный контингент студентов университета штурмовал китайское посольство. Был холодный февраль. В телевизионке в субботу вечером, как всегда, происходили танцы. Аркадий что-то такое изображал под забойный ритм взревывающего магнитофона. В своих тяжеленных ботинках мой друг напоминал гарцующего бегемота. Но старался очень. А вот Шура танцевал классно. У него была настоящая пластика. Я тоже пытался как-то дергаться, но предпочитал медленные танцы. Как называл их Григорий Просидинг — публичное хождение в обнимку. Но я появлялся на танцах довольно редко, вполне осознавая всю полноту собственной бездарности как по части пластических упражнений, так и по части музыкального восприятия. Ну нету у меня ни чувства ритма, ни музыкального слуха. Нету. И ничего, ничего с этим поделать нельзя. Видимо, это генетически. Я всегда музыку за слова любил, а если слов нет, на что мне этот хорошо темперированный шум? А на людей, с восторгом говоривших о Шопене или Рахманинове, я смотрел с подозрением. Не могут же они, в самом деле, испытывать какое-то удовольствие от этого. Ясно, не могут. Значит, выпендриваются. Классика — престижно и солидно. Однажды мой музыкально образованный товарищ повел меня в Зал Чайковского. Он долго выбирал, что бы такое мне послушать для первого раза, — почти как я сам когда-то выбирал для Аркаши, с чего бы ему начать знакомство с поэзией, — и не придумал ничего лучше Чайковского. Давали Первый концерт, а потом Восьмую симфонию. Концерт хоть громкий. Па-ба-ба-бам! Плюх! А когда началась бесконечная симфония, я вдруг вспомнил, что лучше всего слушать музыку, закрыв глаза. Глаза я закрыл и тут же заснул. После этого случая, даже если меня приглашали, я вежливо ссылался на прямо-таки нечеловеческую занятость и отказывался. Правда, в телевизионке на танцах звучал не Чайковский, но мне было как-то не легче.
Вдруг в самый разгар веселья двери в полутемную нашу плясальню распахнулись, и юноша в растянутой майке прямо с порога заорал: «Война!» Все внутри оборвалось. И никто не усомнился, никто не подумал, что такое сообщение может быть лихой пургой. Мы все где-то подспудно были готовы к тому, что война с Китаем все-таки начнется. Была такая популярная песня: «Листья желтые над городом кружатся». Ее перепели, несколько видоизменив: «Лица желтые над городом кружатся». Китайский десант. Ха-ха-ха. Но выходило как-то несмешно.
«Китай напал на Вьетнам!» То, что не на Советский Союз, а всего лишь «на братский Вьетнам», — принципиально дела не меняло. Значит, завтра мы объявим войну Китаю, поскольку у нас с Вьетнамом договор о взаимопомощи. Магнитофон выключили. Танцы свернули. Заявление наших драгоценных руководителей по ящику послушали. И тут началось. «А чёй-то желтомордые все могут себе позволять! Сейчас мы им покажем!» Быстро растущая крайне возбужденная толпа высыпала на улицу. И из нашей Шестерки, и из других корпусов. «К посольству! Мы им покажем, как маленьких друзей обижать!» Несколько сот человек, подогретых отчасти портвешком, отчасти праведным негодованием, двинулось прямо к посольству — до него от ФДС минут пять быстрым шагом. Когда толпа агрессивно настроенных студентов вышла на улицу Дружбы, было, наверное, часов двенадцать. Как обычно, у ворот посольства топтались два мента. Они мгновенно оценили обстановку и как зайцы рванули куда подальше. Борцы за правду подошли прямо к кованым воротам и начали скандировать: «День! Ночь! День! Ночь! Мир говорит упрямо! Руки прочь! Руки прочь! Руки прочь от Вьетнама!», а также другие идеологически выдержанные речевки, благо лозунгов таких за время войны Вьетнама с Америкой в головах застряло изрядное количество. Но было в этом горячечном порыве что-то искреннее. Какая-то и вправду братская солидарность. Да и в самом деле, вьетнамцы для нас были не абстрактные жители далекой страны, а наши же одногруппники и однокурсники. На мехмате их было много, и учились они почти всегда очень хорошо. А на нашем факультете это непросто — одной задницей не возьмешь, нужны и кое-какие способности. В стены и окна посольства полетели снежки. Единственное горевшее окно погасло. «А, суки, затаились!» Долго орать — занятие утомительное. И самые горячие головы уже начали призывать от предупредительных мер переходить к решительному штурму. Что из этого получится? Никто и не думал. Кто-то уже повис на железной решетке, прикрывавшей фасад посольства, когда появился первый автобус с ментами. Все уже изрядно замерзли — стало быть, прошло никак не меньше часа. Менты двинулись на толпу.
Власти попали в довольно-таки нелепое положение. С одной стороны, мы вроде бы действовали правильно: осуждали китайскую агрессию, а с другой — кто нам позволил такую самодеятельность? Все должно быть организованно: «Партия сказала: „Надо!“ Комсомол ответил: „Есть!“» А если партия не говорила «надо!», то комсомол должен сопеть в две дырки и ждать, пока скажет.
Менты заняли тротуар на стороне китайского посольства. Метание прекратилось. Но никого не повязали. Никому даже замечания не сделали. Самые упертые орали часов до двух. Потом и они угомонились. И отправились домой. Портвейн допивать. Благо назавтра было воскресенье.
Это топтание около посольства продолжалось еще несколько дней. Но все уже было строго организовано. Приезжали стройные колонны возмущенных студентов из московских институтов. Впереди шли вьетнамцы (они не только на мехмате учились, в каждом вузе были свои нгуены), за ними несли правильные лозунги, осуждающие китайскую агрессию. Колонна демонстрировала свое единение с братским вьетнамским народом и благополучно отправлялась обратно. Никакого энтузиазма масс больше замечено не было.
Беда пришла, откуда не ждали. В награду за наш спонтанный порыв «Тайвань», находившийся в двух шагах от этих народных гуляний, закрыли, и все долгие дни, пока шла организованная демонстрация единства советского и вьетнамского народов, пивная не работала. Это был удар ниже пояса. Никакой войны между СССР и КНР, впрочем, не случилось. Китай что-то такое свое продемонстрировал и угомонился. Заваруха продлилась от силы месяц. Советский Союз ограничился осуждением.
Мы стояли в придворной пивной с Аркашей и Ромой и решали основную проблему философии — где взять денег на портвейн. Портвейн был многолик, необыкновенно вкусен и питателен во всех своих бесчисленных ипостасях: «Кавказ», «Агдам», «777» («Три семерки»), «Иверия», «Чашма», «Молдавский», «Акстафа», ну и, конечно, в дополнение к этому изысканному букету — «Вермут розовый крепкий» в бомбах по ноль восемь — куда же без него. Впрочем, его брали только в самые трудные времена, все-таки даже на наш невзыскательный вкус это была редкостная дрянь. Навеки памятные строки братьев Просидингов: «Купить портвейн „Алабашлы“ в спецуху ближнюю пошли» («спецуха» — это специализированный винный магазин, если кто вдруг забыл).
Впрочем, поскольку ближайшим к ФДС магазином был «Балатон» — с этаким венгерским акцентом, то в нем брали большие бомбы вермута «Гельвеция», но его ведь много не выпьешь. Приходишь в общагу, все ходят красные и трезвые — значит, в «Балатон» «Гельвецию» завезли. Водка была не то что дороговата, но при ее употреблении беседа почему-то быстро расстраивалась и круг общения стремительно сужался. А хотелось, чтобы праздник был долгим. И по возможности без эксцессов. Получалось не всегда.
С основным вопросом философии у меня вышло большое расстройство. Семинары по историческому материализму у нас вел симпатичный молодой преподаватель — Леша Барабашев. Он кончил мехмат, кафедру логики, а потом защитился на философском факультете. Такие перескоки с факультета на факультет случались, хотя и не часто. Занятия его были замечательны тем, что он ничего не преподавал. Ну то есть совсем ничего. На его семинарах говорили в основном студенты. А он только иногда вставлял свои пять копеек. И слушал нас. Главное открытие, которое я сделал безо всякой вроде бы подсказки со стороны Леши (так мы его звали между собой, а к нему обращались как положено, по имени и отчеству — Алексей Георгиевич), что в философии далеко не все еще решено и вообще возможно ли что-то решить окончательно — тоже непонятно. Как же так? Разве основоположники еще не вытоптали всю поляну? Выходило, что вроде бы нет. Это было откровение.
Я сделал на семинаре доклад о русской поэзии начала XX века. Я сам предложил тему, и Леша ее с энтузиазмом поддержал. Говорил я что-то не слишком внятное, но старался очень. Вот были декаденты — они неправильные, потому что впали в декадентство, а это непрогрессивно. А были символисты (тут прямо дыхание перехватывает от нечеловеческой смелости докладчика, поскольку символистов власти не особо жаловали), они не декаденты, а совсем наоборот. Они говорили о вечном, любили Владимира Соловьева и Прекрасную Даму. Одновременно. Всей толпой. Поэтому они — прогрессивные. А потом были еще акмеисты, они тоже хорошие, но времени о них поговорить уже не хватило. После этого моего выдающегося выступления скептический Шура сказал: «Ты столько классных книжек притащил! Почитал бы просто стихи». Книжки я и правда принес редкие: синего Мандельштама с предисловьем Дымшица, «агатовую» Ахматову (почему «агатовую» — точно знал Андрей Вознесенский, в моем распоряжении был черный том), Цветаеву из малой серии «Библиотеки поэта» и, конечно, любимого Блока. О нем-то я в основном и говорил. Хотя самое большое впечатление на собравшихся произвело стихотворение Зинаиды Гиппиус «Все кругом». «Страшное, грубое, липкое, грязное, жестко тупое, всегда безобразное, медленно рвущее, мелко-нечестное, скользкое, стыдное, низкое, тесное…» и так далее почти до самого конца стихотворения. Заканчивался этот не самый духоподъемный текст неожиданно оптимистически: «Но жалоб не надо; что радости в плаче? Мы знаем, мы знаем: все будет иначе». Радости в плаче действительно немного, но с чего вдруг с этим прилагательным месивом «все будет иначе», не вполне понятно.
Найти Гиппиус было непросто. Реакционерка — одно слово! Я прочитал стихотворение и заметил: «В последних двух строчках выражается надежда на поворот к лучшему, но поэту, кажется, не удалось переломить созданную в стихотворении инерцию». Как же я был горд, что читал во вполне официальной обстановке полузапрещенные стихи!
Леша меня одобрил и предложил сдать экзамен досрочно. Это означало «отлично» почти автоматом. В том-то и дело, что «почти».
Для того чтобы сдавать досрочно, нужно было еще сделать конспект любого философского сочинения из предложенного Лешей списка. Он сказал: «Если вы внимательно прочтете хотя бы одну философскую работу, с вами это знание останется на всю жизнь». Я выбрал Декартово «Рассуждение о методе» и старательно его законспектировал. Понял я немного, но проникся. Бацилла философствования попала в благотворный питательный бульон и начала размножаться.
Но на экзамене вышел полный облом. Декарта я еще пересказал. А потом Леша с труднопредставимым коварством задал дополнительный вопрос: «Как соотносятся бытие и сознание?» Я автоматически ответил: «Бытие определяет сознание». — «А как оно его определяет?» Это были просто двенадцать ножей в спину революции. Почем я знаю? Мы же весь семестр лясы точили, Декарта читали и Соловьева, я же в учебник ни разу не заглянул. Леша объяснил: «Развитие производительных сил — базиса — определяет развитие других видов человеческой деятельности — надстройки». Взял зачетку и написал «хорошо». Я был раздавлен.
Вот так всегда будет. Увлекут, закружат, соблазнят, а потом мордой об стену со всего размаху. Но насчет бытия и сознания я Леше не поверил. Потом я прочел не одно и не два философских сочинения. Теперь-то я знаю, что на вопрос, заданный мне на этом экзамене, строго говоря, ответа не существует, потому что конструктивно определить, что есть бытие и что есть сознание, вряд ли возможно. Да и вряд ли нужно. А уж спрашивать, кто кого (или что кого, или кого что, или что что) определяет, — и вовсе бессмысленно.
49
А вот Аркаша получил у Барабашева «отлично» автоматом. Леша организовал у нас на курсе философский кружок. На нем делались настоящие серьезные доклады. Например, Шура рассказывал о размерности пространства. И весьма толково рассказывал. Но Шура-то готовился к докладу месяца четыре, не меньше, а самое первое заседание кружка состоялось буквально через неделю после начала семестра. Тема: «Красота математики». И Аркаша взялся эту тему осветить.
Заседание кружка происходило в обычной семинарской аудитории, но народу набилось больше, чем в лекционную 14–08. Храбрый Аркадий начал говорить, но ему не дали. Буквально через пять минут на докладчика обрушился такой шквал вопросов, язвительных замечаний, требований уточнить терминологию и проч. и проч., что тут и более опытный и подготовленный лектор не справился бы. Аркадия просто смели. На заседании присутствовала молодая особа, которую Леша представил собравшимся как философа, пишущего диссертацию как раз о красоте математики. Она попыталась говорить, но ее заткнули еще быстрее, поскольку у каждого присутствующего был свой единственно правильный взгляд на эту самую «красоту». Один за другим нездешние знатоки математической эстетики вырывались к доске, что-то такое пытались втолковать остальным и садились на место под свист и улюлюканье. Редкие попытки вернуть обсуждению хотя бы малую толику конструктивности тонули в белом шуме. Леша завершил заседание вовремя. Еще немного — и в ход пошли бы силовые аргументы.
Почему мы все так возбудились? Может быть, потому, что каждый на своем опыте эту красоту как-то переживал, каждый точно знал, что эта красота есть, но сформулировать отчетливо никто ничего не мог из-за полного отсутствия философской эрудиции и неумения вести правильный спор.
Аркадий, вынырнув из бурного и агрессивного потока, в который его окунули друзья-студенты на заседании кружка, был совершенно растерян. Каково же было его удивление, когда через некоторое время Леша, встретив его на факультете, сказал: «Помните девушку, которая пишет диссертацию о красоте математики? Она была на заседании кружка. Она передает вам привет и благодарность. После случившегося обсуждения она полностью изменила концепцию своей работы». Аркадию было впору возгордиться, а он только охнул. В конце семестра Барабашев поставил ему «отлично» автоматом — без сдачи экзамена.
Основной вопрос философии, очень занимавший нашу компанию в «Тайване», был не проще того, на который я не смог ответить на экзамене. Но здесь обсуждение было не только заинтересованным, но и конструктивным. Где взять денег на продолжение банкета? Последовал интенсивный мозговой штурм, и были намечены потенциальные кредиторы. И наша уже изрядно нагрузившаяся пивом компания направилась в ФДС-6.
Как заметила однажды Наталья Касперская (ныне один из крупнейших акционеров компании с ежегодным доходом полмиллиарда долларов, а в те времена, когда мы познакомились, студентка МИЭМа Наташа Штуцер), деньги нужно привлекать, когда они не очень нужны. Но мы-то с Аркадием это еще когда точно знали! В полном соответствии с этим принципом все вышло как нельзя лучше. Мы привлекли необходимые инвестиции и отправились в магазин за портяшкой.
50
Бледный апрельский вечер. Народ возвращается с работы. Очередь — человек пятьдесят. Обстановка — сумрачная. Все время кто-то пытается пролезть внаглую. Люди несколько возбуждены. У многих серьезный недобор. Чем ближе прилавок, тем труднее. Люди стоят плечом к плечу, чтобы не протиснулся посторонний. С одной стороны — победа близка. С другой — ну сколько же можно. С третьей стороны, к тебе все время подходят мутные личности и просят взять бутылку. И необходимо справиться с внутренней дрожью и нетерпением и отбиться от наседающих проныр. А то и встать грудью, когда морда кирпичом лезет по головам.
Ну это я погорячился. А грудь-то не жалко? А то ведь и по чайнику можно схлопотать, если этакий шкаф обратит на тебя свое заинтересованное внимание, подойдет и скажет: «Это кто тут самый недовольный? Ты, что ли?» И чугунным кулаком по кумполу. Трепанация черепа обеспечена. Если она еще понадобится. И как-то сразу прозрение наступает: «Действительно, что это я? Все нормально вообще-то. Пусть берет. Хорошему человеку не жалко».
Нам легче — нас трое, и можно по очереди (опять «очереди», чтоб их!) выйти покурить. Отстояв положенный час, а то и больше, напряженно ожидая радостного вопля: «„Кавказ“ закончился, осталась одна „Чашма“. Водки последний ящик — скажите, чтобы не занимали», невозможно взять всего одну бутылку. Брать нужно на все деньги, какие есть. Ну оставить самую малость на символическую закуску. Свершилось. «Чего надо?» И тут я делаю роковую ошибку: «Три „Столичной“ и „Кавказ“», — на четвертую бутылку водки денег просто не хватает, а то ведь взял бы. Рома радостными воплями приветствует мое смелое решение. Аркадий трудно молчит. Наконец произносит: «Это полный абзац». — «Ну можно ведь все не допивать», — пытаюсь я оправдать свой поступок. Ответом мне служит Аркашин горький смешок. Мы с Ромой смотрим на него осуждающе и отправляемся в гастроном за буханкой черного, колбасой, кильками в томате и «Астрой».
Мы возвращаемся в общагу, запираем дверь. Аркашины соседи в отъезде. Открываем кильки. Нарезаем колбаску. Разливаем по первой. Произносим вполне формальный тост: «Будем!» Движением, не лишенным известного изящества, я опрокидываю свою соточку и занюхиваю рукавом. Закусывать после первой — не принято. Что ж мы сюда жрать, что ли, пришли? Водка обжигает горло. Тепло разливается по телу. Жизнь светлеет. Между первой и второй комар не должен пролететь. «Вздрогнули!» Опрокидываем по второй. Теперь можно взять кусочек черного и положить на него кружочек колбаски. Неторопливо пожевать. Закурить сигаретку. Жизнь налаживается.
Начинается разговор. Самый увлекательный из всех возможных — разговор ни о чем…
Ночь. Пространство внезапно проясняется. Как будто зрение наводят на резкость. Сознание необыкновенно отчетливо. Существование полно смысла. Это — хрустальная трезвость. Она наступает граммов после 400, если поверх пива и почти без закуски. Дальше нужно встать, откланяться, поблагодарить за приятную компанию и удалиться спокойным твердым шагом. Потому что если добавить даже чуть-чуть, хрусталь лопнет, пространство расколется и фрагменты бытия осыплют меркнущий мозг. Но разве можно вот так остановиться, если еще и портвейн не открыли, и водка на столе?
Мне вообще-то водку пить нельзя. Я в какой-то момент теряю сознание. Но еще хуже другое: сознание-то я теряю, а вот мое бытие продолжает функционировать в автономном режиме. Что я могу наделать в состоянии отключенного сознания с собой и окружающими? Был такой случай. Мы крепко выпили. Не хватило. И я отправился занимать деньги к Сереже Кашину. Сережа — Божий человек — всегда давал в долг, а кроме того, еще и сигареты с собой носил, хотя и не курил, — для друзей, если они вдруг спросят. Сережа ссудил меня пятеркой, и тут пришел Шура. И нагло так заявил: «Да ты же и так еле стоишь, зачем тебе еще пятерка?» — «Я трезвый», — хмуро и очень сосредоточенно ответил я. «Мой отец — врач, — продолжал рассудительный Шура. — Вот как он определяет, пьяный человек или нет: сможешь десять раз присесть, тогда ты еще ничего». Я присел десять раз, взял со стола нож и молча пошел на Шуру. Он сначала вроде засмеялся, но потом серьезность моих намерений стала очевидна и Шуре и Сереже. Хоть присесть десять раз я и смог, с координацией дело обстояло не лучшим образом, и Шуре удалось увернуться от ножа. Но дальше игра в корриду ему как-то разонравилась. И хорошо, что он был юноша спортивный и бегал быстро, а то и не знаю, что могло случиться. Бегать за ним мне, вероятно, показалось утомительным, и я отправился к товарищам, которые меня уже заждались.
Ничего этого я не помню. Эпизод начисто стерся из памяти. Занавес опускается в тот момент, когда я опрокидываю очередную рюмку. Следующий кадр — утреннее пробуждение. Всю историю мне рассказали Шура и Сережа уже наутро. Это значит, я ходил по общаге, занимал деньги, приседал, собирался Шуру зарезать — в абсолютно бессознательном состоянии. Когда я это понял, мне стало как-то не по себе. Выводы я сделал самые радикальные: то есть абсолютно никаких.
Наши посиделки с Аркашей и Ромой тоже закончились сценой, которую я помню фрагментарно. Я поднялся и, вместо того чтобы отправиться в сортир, подошел к окну, распахнул его настежь, залез на подоконник, и, громогласно матеря весь белый свет, расчехлил свой причиндал, и принялся орошать окрестности с четвертого этажа. При этом меня еще и мотало так, что было непонятно, как это мне удается не сверзнуться вниз. Долохов нервно курит в сторонке. Мои товарищи не сразу среагировали. Видимо, выпитое вызвало некоторое торможение. Пока они стаскивали меня с окошка, внизу некстати проходило некое чмо, которое оказалось каким-то депутатом какого-то райсовета. Это чмо (убежден, что я до него не достал горячей струей, изливавшейся из глубин моего молодого организма, и нечего базлать) что-то такое начало орать. Ну я ему ответил по всей строгости текущего момента — обложил по законам добра и красоты. Чмо обиделось. Ну депутат же, блин, не хер собачий. И пошло оно в общагу, и вот ведь внимательное какое — вычислило комнату по окну. Ну а потом целая гоп-компания во главе с комендантом общаги принялась штурмовать нашу тихую обитель. Дверь была заперта. Мы сделали вид, что нас не существует в природе, — меня утолкали куда-то чуть ли не под кровать. Народ потоптался перед дверью, погрозил всеми небесными карами и разошелся. Дверь ломать не стали — самим же потом чинить. Но даром это событие не прошло.
Аркашу и Володю Глебова — которого вообще не было в комнате: домой он поехал, к маме, — выселили из общаги на четыре месяца. Это было малое наказание. Видимо, наше общажное начальство все-таки не было до конца уверено, что депутато так точно вычислило, из какой именно комнаты его пытались обоссать.
Но Аркаша остался без жилья, и я подумал, что он, пока эти четыре месяца изгнания не закончились, вполне мог бы пожить у Аполоныча. Мы взяли две бутылки настоящего «Крымского» портвейна и отправились в гости к моему сумасшедшему другу.
51
Октябрь. Природа. Посмотрев в окно автобуса, я увидел небо, интенсивно синее, как на картинах плохих художников. Облетающие березы на опушке леса, за которыми просвечивает темный хвойный задник. Заросшее старое кладбище. Облупившееся здание поселкового клуба, куда мы школьниками ходили смотреть кино, где с бокового входа располагалась библиотека. В ней я провел много приятных часов, бродя между полками, читая тоненькие поэтические книжки. Авторов я не знал. Но это меня не слишком волновало. Зато я знал, что все написанное в столбик — интересно. Потому что это какой-то неведомый мне язык, засасывающий, влекущий.
Мы с Аркашей сошли на остановке «Школа». Рядом и правда была школа. Я ее недавно закончил. Еще и четырех лет не прошло. Двухэтажное здание, построенное в начале XX века. Там был тяжелый плотный паркет цвета запекшейся крови. И ступеньки на лестнице — с той стороны, что ближе к перилам, — были оплывшие, как будто камень оплавился от времени.
Через маленький сквер мимо голых тополей мы направились к Аполонычу. Я-то уже привык и не замечал таких трогательных подробностей, а вот на Аркадия дверь Диминой квартиры произвела сильное впечатление: петли для навесного замка, разорванная обивка, свисающая клоками вата.
Дима нас ждал. «Не надо разуваться, я не филистер, чтобы не подмести пол за своими друзьями». Я-то знал, что это такая фигура речи, а пол на моей памяти Дима вообще никогда не подметал. Фраза была адресована исключительно Аркаше. Аполоныч хотел произвести впечатление.
Мы прошли в комнату. Здесь было все как всегда. Однако угадывался какой-то неочевидный намек на попытку навести порядок.
Надо же, а Дима-то, оказывается, готовился к визиту высокого гостя. Может, даже чай есть.
Аркадий сел на табуретку у стола, Дима — на стул. Мне досталось место на галерке — на старом диване. Дима был сосредоточен на новом знакомом. Поначалу мне показалось, что Аркаша несколько растерялся, но он быстро пришел в себя. А Дима уже вещал.
Я достал «Крымский», который мы привезли, но тут случилось небольшое недоразумение. Дима удивился и заявил, что он вообще ни в каком виде не употребляет спиртное. Я припомнил его рассказы про отца-алкоголика и с некоторым удивлением осознал, что сколько мы с Аполонычем ни общались, ничего крепче жидкого чая никогда не пили. Хотя тут-то вроде бы случай особый. Ан нет. Пить без хозяина мы не стали, хотя Дима что-то такое и бормотал, что он не филистер и если мы хотим, то пожалуйста. Портвейн остался на столе нетронутым.
Аркадий осматривался и осваивался. А Дима продолжал разглагольствовать, иронически кивая в мою сторону: «Ты вообще похож на цыпленка. На такого желтого, пухового — ходишь, смотришь искоса. Молчишь. Слушаешь. Что-то, наверно, хочешь вызнать». Сравнение товарища с цыпленком Аркашу повеселило. А меня несколько задело.
Испросив разрешения, я отправился на кухню заваривать чай. Дима мне милостиво позволил. Чай, как всегда у Димы, был «Грузинский», даже не первый сорт. Я принес стаканы, заварник, который мне так и не удалось как следует отмыть от навечно въевшихся черных разводов. Разлил чай. Дима как-то очень быстро нашел темы, которые Аркашу задевали. Он заговорил о конспирологии, о трансперсональном континууме, о путешествиях во времени. Я с Димиными теориями уже был знаком и слушал краем уха, прихлебывая чай и поглядывая, какое впечатление производят эти разглагольствования на Аркашу. Я чувствовал себя свахой, которая привела невесту на смотрины. Или жениха. В общем, кого надо, того и привела. Лишь бы срослось.
Все было нормально. Даже хорошо. Мои друзья вроде бы понравились друг другу, чего, собственно, я и хотел. Но непонятная тревога меня не покидала. Мне не слишком нравилось, что Аркаша все больше молчит, хотя другому он бы слова не дал сказать. У него своих теорий хватало. Молчит. Хоть и не цыпленок. Мне не нравилось, как Дима смотрит на Аркашу. Что-то было не то плотоядное в его глазах, не то заискивающее, просительное. Такого Диму я еще не видел. Как-то слишком быстро у них возникла неприятная близость, как будто век были знакомы. И готовность принять друг друга. Кому и почему грозит опасность, я не понимал.
Рассказывают, что во время Манхэттенского проекта физики экспериментально искали критическую массу урана. Ее довольно легко посчитать теоретически, но экспериментаторы всегда относились к теоретикам с подозрением: мало ли чего они там нафантазируют, а нам потом расхлебывать. Тут все слишком серьезно, и все надо ручками потрогать. Один кусок урана положили на рабочий стол, другой закрепили на конце карусели. Когда она вращалась, закрепленный на ней уран проходил мимо куска, лежащего на столе. В этот момент фиксировали уровень излучения, чтобы проверить, не началась ли цепная реакция. Карусель вращалась достаточно быстро, чтобы реакция не успела достигнуть взрывной силы, но и достаточно медленно, чтобы бросок излучения можно было зарегистрировать. Массу кусков урана постепенно увеличивали. Это было рискованно. Но критическую массу таким пролетарским способом отыскать действительно удалось.
Мои отношения с Димой напоминали такую карусель. Но я-то всегда довольно быстро уклонялся от жесткого излучения, а вот Аркаша, кажется, не собирался этого делать. И у меня возникло ощущение, что так они могут довести дело до настоящего взрыва. Что будет дальше, мне думать не хотелось.
Я допил остывший чай. И перестал прислушиваться к разговору, который все больше напоминал Димин майский бред, но им обоим, кажется, становилось только интереснее. А мне как-то все наскучило — что ж так всухую-то сидеть, — и я стал прощаться. Меня никто не пошел проводить даже до дверей.
На улицах жгли опавшую листву. Пахло костром и прелью. И я понемногу развеялся, хотя когда вспоминал, что они там сидят и разговаривают, становилось немного не по себе.
Аркаша действительно у Димы поселился. Он ездил в универ тем же маршрутом, что и я, и жил, получалось, в двадцати минутах ходьбы, но ни разу ко мне не зашел.
52
— …Аполлонический и дионисийский, классический и квантовый…
Дверь не заперта. Только прикрыта. Я снимаю куртку в прихожей. В квартире висят плотные слои табачного дыма.
В комнате, кажется, ничего не изменилось с тех пор, как я ушел отсюда неделю назад. Аркаша сидит на табуретке. Дима ходит по комнате. Он курит. Он раньше никогда не курил. На столе грязные чашки с остатками заварки. И тарелка, полная окурков. Похоже, они так и не выходили отсюда. Кивок головой.
— А, это ты.
Меня для них не существует. Мне это, впрочем, почти безразлично. Так даже удобнее наблюдать за ними. Пусть я буду невидимкой. Ничего. Присаживаюсь. Закуриваю. Пододвигаю стоящую у дивана пол-литровую стеклянную банку. Она тоже полна окурков. Наверное, они все-таки выходили. За сигаретами.
— Аполлон — бог гармонии, бог меры, сотворенный из платино-иридиевого сверхтвердого сплава, — продолжает Дима, — но здесь он, похоже, и не ночевал. Здесь поселился Дионис. Пой дифирамб. Бог безмерности в мире мер. Бог хаоса, меона, гилоса, материи, необходимости, содержания, отпущенного на волю. Срывающего крышу. Сминающего пространство. Разве ты не знаешь, что кончился век рациональности? Что просвещение никому не нужно? Нужен плоский, как лезвие ножа, миф. Не тронь его. Порежешься, баран. И хлынет кровь твоя из яремной вены. И ее уже не остановить. И уже поздно и ничего не поправить. Твердое войдет в мягкое. Так кончается свет. Это — жертва хаосу. Пой, Дионис, пляши, окруженный сатирами и вакханками.
— И тем не менее. Ты утверждаешь, что никакие законы природы не запрещают путешествия во времени. Но ведь есть же второе начало термодинамики. Энтропия в замкнутой системе не убывает.
Так, похоже, ребята зациклились. Они вроде бы об этом уже говорили.
— В замкнутой, конечно, не убывает, но кто тебе запрещает рассматривать открытые? Попробуй представить себе некую систему, в которой все процессы идут в обратном направлении. Развернутое — сворачивается, старое — молодеет и исчезает. Причем в обратном времени идут все взаимодействующие между собой процессы, а не какой-то один. Обязательно — все. Для короткого промежутка, например ничтожной доли секунды, это вполне реально. Но в таком случае обратное течение времени нет никакой возможности заметить. Информация сворачивается, и нельзя зафиксировать ее изменение, потому что нет мерной линейки. Наблюдатель, движущийся во времени обратно, не имеет никаких точек отсчета. Он молодеет вместе с миром и теряет всю накопленную информацию.
— Но если мы принципиально не можем зарегистрировать такой процесс, чем он нам может быть интересен? Чем его наличие отличается от его отсутствия?
— А, захотел практической пользы! Истину следует любить бескорыстно. Иначе она мстит. Она закрывается от охотников, и они стреляют друг в друга, потеряв ориентацию. Но мертвые встают. Пули влетают в стволы. Пороховые газы упаковываются в патрон. А отличие в том, что если есть некоторый трансцендентный Разум, не запачканный ни в одном из процессов, этот Разум может ставить эксперименты — у него есть возможность отката назад. Продвинулся вперед на N шагов, посмотрел — выходит что-то не то. Откатил на N шагов. Внес кое-какие изменения в начальные условия, попробовал еще раз.
— Нет, что-то не срастается. Как это — внеси изменения в «начальные условия»? Да и нет ведь никакого трансцендентного разума.
— А ты почем знаешь? Он же не запачкан в доступной тебе информации. Он невидим, хотя и вездесущ.
Я встаю, собираю со стола чашки и несу их в раковину. Мою. Вытряхиваю окурки из тарелок и банок в мусорное ведро. Никто этого не замечает. Я, вероятно, и есть тот самый трансцендентный процесс, сворачивающий энтропию, мои действия неразличимы для пирующих философов.
Пытаюсь поймать мысль, пытаюсь включиться в разговор. Получается не очень. Обращаю внимание на зеленый фотоальбом, лежащий рядом с диваном. Поднимаю его и перелистываю. На фотографиях не лица друзей и знакомых, а какой-то текст.
Дима вдруг обращается ко мне:
— Возьми почитай. Тебе будет небезынтересно. Это перевод одной английской книжки. Мне его принес Дьявол Оранжевых Вод.
— Грина, что ли, начитались? — скептически спрашиваю я.
— Грин тут ни при чем. Дьявол — мой приятель еще по физфаку. Он неплохо знает английский. А книжка прелюбопытная.
— О чем?
Аркаша криво ухмыляется:
— Ну конечно о всемирном заговоре.
— Новейшие рецепты приготовления мацы из христианских младенцев?
— Нет, евреи как раз ни при чем.
— Ну тогда какой же это всемирный заговор.
Дима морщится:
— Ты бы хоть полистал, что ли. А то все твои язвительные замечания мимо цели.
— Слушайте, вы здесь сидите не знаю какие сутки. Занимаетесь этакой бодрой трансляцией клинического бреда. Я-то человек здоровый. Пока.
— Ну и нечем гордиться.
— И что же это за книга? Новая библия?
— Я далеко не все понимаю, о чем там идет речь. Но ясно, что это очень серьезно. Стилистически перевод, правда, далек от совершенства. Дьявол никогда особыми талантами по этой части не отличался. Но по смыслу, я думаю, изложение вполне добротное.
Я открыл книгу на случайном месте и попробовал читать. Там были какие-то маловразумительные математические выкладки. Мои товарищи вдруг замолчали и с интересом уставились на меня. Потом Аркаша встал и отправился в ванную. Зашумела вода. Дима пошел на кухню ставить чайник.
На пороге он оглянулся:
— Спасибо за чашки.
Это было настолько на него не похоже, что я растерялся. Оказалось, что они оба готовы пожертвовать несколькими часами своего драгоценного общения, чтобы дать мне возможность прикоснуться к основам мироздания. О том, что я мог бы взять книгу с собой и почитать на досуге, речь не шла. Сразу было ясно, что такую, блин, драгоценность из дому не выносят. Впрочем, возможно, они просто устали и решили сделать паузу.
Аркаша вышел из ванной с полотенцем:
— Ты читай пока. А я посплю.
С этими словами он прошел в маленькую комнату и плотно прикрыл за собой дверь. Дима сел на диван и стал расстегивать рубашку.
— Ты перебирайся на кухню и читай сколько хочешь. Или сколько сможешь. Будешь уходить — просто прикрой дверь. А я прилягу. Мы действительно давно не спали.
Дима распахнул настежь форточку. Немного потоптался. Открыл еще и окно. Были уже первые заморозки.
— Не май месяц, конечно, но мы тут изрядно накурили, — бормотал он, ни к кому не обращаясь.
Я пошел на кухню. Дима выключил свет. Заполз под одеяло и буквально через минуту засопел.
53
Такие самопальные издания мне видеть уже приходилось. Книги — особенно редкие или запрещенные — переснимали обычным фотоаппаратом, а потом отпечатанные снимки складывали в пакет от фотобумаги. У Димы был такой «Заратустра». Только в очень редких случаях фотографии переплетали или вставляли в фотоальбом. (Еще можно было читать прямо под фотоувеличителем.) Книга, которую я держал в руках, и была таким альбомом в зеленом бархатном переплете с серебряным гербом на обложке. Моя бабушка хранила снимки в точно таком же. Фотографии сделали с машинописной копии. Текст был хоть и мелкий, но почти везде достаточно четкий.
Я начал читать. Книга, с которой был выполнен перевод, вышла в одном из американских университетских издательств в 1960 году. Автор, на фамилию которого я поначалу не обратил внимания, рассыпался в благодарностях: он благодарил коллег по университету, каких-то меценатов, которые ему помогали, какие-то фонды, какие-то не то христианские общины, не то буддистов, не то кришнаитов, не то всех вместе. Единственным, кого я знал в этом списке, был Норберт Винер. Потом шли благодарности семье, очень страдавшей без его внимания, пока он писал эту свою тряхомудию, которую я почему-то должен теперь читать, сидя на холодной кухне. Особенно автор благодарил жену Изабель, без чьей заботы и помощи никакой книги не было бы. В заключение шли благодарности работникам библиотек, которые выдавали ему книги, корректорам, редактору, каким-то консультантам, студентам, с которыми он, оказывается, эту книгу обсуждал на своих семинарах, — вот надо же, еще и студентов припахал. Отчего-то он забыл упомянуть поваров и официантов — ел ведь он что-то, пока писал, да и производителей бумаги и карандашей стоило бы поблагодарить, они не меньше студентов потрудились. Но и без того список был фамилий на сто. Посвящалось это сочинение деду писателя — поэту и философу. Я такой длиннейший список увидел впервые. Редким занудой был не только автор, но и переводчик. Зачем он все это переводил? Я бы как-нибудь обошелся и без благодарностей всем этим совершенно незнакомым мне людям. Разве что указание университета, в котором автор книги работал вместе с Винером, производило весьма солидное впечатление. Если он с Винером работал, то, может, действительно сочинил что-то стоящее.
Я начал читать. Фамилия автора казалась мне определенно знакомой. Майкл Сааведра. Ну да, его зовут как Сервантеса. И ведь имя тоже совпадает. Мигель. Майкл. Может быть, псевдоним? Хотя книги под псевдонимом таким количеством благодарностей не снабжают. Труд назывался, прямо скажем, не шибко-то изобретательно: «Зеленая книга. Математические модели в биологии». Когда Винер написал свою работу по криптографии и ее должны были читать все инженеры, работавшие непосредственно с шифровальными машинами, они эту работу прозвали «Желтая опасность». Она была в желтой обложке, и изложение велось на весьма высоком уровне абстракции — ее попросту мало кто понимал.
А эта, значит, «Зеленая» и тоже, похоже, «опасность» — выкладок и формализмов и здесь хватает. Прочитав первые страниц десять, я совсем растерялся. А чего это мои друзья мне ее подсунули, да еще так ультимативно — типа пока не прочтешь, нам с тобой и говорить не о чем. Они что, такие любители математических моделей в биологии? Что-то я прежде за ними таких увлечений не замечал. А здесь речь идет как раз об этом. И с чего ее взялся переводить этот Дьявол Оранжевых Вод? Ему-то что за польза? И почему я этот текст читаю в самиздате, а не нормально отпечатанным в издательстве «Наука», например, если он такой научный? Это все никак не укладывалось в моей пустой голове. И я начал клевать носом. Смысл я понимал плохо. Глаза слипались. Автор, которого я тут же окрестил Дон Кихот, медленно и дотошно — сразу видно, математик — вводил основные понятия, давал определения, напоминал читателю теории, которые он будет использовать в дальнейшем, — из этих теорий я знал дай бог треть, а то и меньше. Шансы пробраться сквозь этот текст с каждой страницей падали, но не пойми откуда взявшаяся добросовестность не позволяла заглянуть в конец, чтобы подсмотреть ответ — зачем мне все это надо и почему это они так легко согласились, что это новая библия. Так продолжалось до начала второй главы. Я очнулся, когда заглянул в первый же затекстовый комментарий. Майкл Сааведра писал:
«Примечание 1. В этом примечании я сформулирую рабочую гипотезу или объяснительную модель. Я не настаиваю на ней, поэтому не будьте слишком суровы в ее оценке. Я отступлю от математической строгости и немного порассуждаю на свободную тему. Если мне удастся показать, что эта объяснительная модель работает, можно будет предложить другую формально эквивалентную, но, скажем, более реалистичную. Эта в некотором отношении удобнее мне.
Я исхожу из предположения, что человечество — не первый разумный социум на Земле и не последний, были (и будут) другие, более сильные и более устойчивые к внешним воздействиям, а потому человечеству особенно гордиться нечем: человек не венец творения, а всего лишь одна из промежуточных стадий эволюции, может быть — не самая существенная.
Человеку для того, чтобы себя осознать, нужен Другой — отсюда все эти поиски инопланетного (или иноприродного) разума, невероятная популярность фильмов и книг об иных цивилизациях. (Замечу в скобках, что это говорит, в частности, о той огромной, часто недооцениваемой роли, которую играет искусство в жизни человечества — в том числе самые „низкие“ жанры, например научная фантастика. Причем эта роль не факультативная, это — прямая функция выживания: если человечество окажется не способным видеть себя как некое целое, неизбежно наступит предельная атомизация, взрыв и последующий за ним коллапс, как при рождении сверхновой.) Но в подавляющем большинстве случаев в таких книгах (моделях) человечество сталкивается с собой же — с точно таким же разумом, разве что несколько гипертрофированным в том или ином отношении (что было бы, если бы человек мог читать мысли другого, перемещаться во времени или мгновенно переноситься из одной точки пространства в другую, имел возможность постоянного обмена информацией на расстоянии; что было бы, если бы у людей отрастали хвосты или они могли дышать под водой и т. д.).
Почти очевидно, что контакт с действительно иным — принципиально и радикально отличным — разумом невозможен, но человечество как-то не спешит смириться с такой простой мыслью. Можно предложить некоторую исследовательскую программу, которая позволит это утверждение достаточно строго обосновать. Контакт человека и иного сводится к обмену криптографическими сигналами без ключа. Например, до известной степени человек и собака понимают друг друга, поскольку у них есть общее поле коммуникации: их представления о голоде или продолжении рода практически совпадают, более того, они примерно одинаково представляют себе, что такое опасность и как от нее нужно защищаться. Их общее коммуникативное поле достаточно велико, и контекст для интерпретации некоторых сигналов есть. (А для других, может быть для большинства, — нет: даже если собака прожила с вами всю жизнь, не следует вести себя с ней слишком фамильярно, ведь вы все равно не знаете, что у нее на уме.) Пчелу мы понимаем хуже, чем собаку. Здесь общее поле ограничено только процессами обмена и необходимостью воспроизводства. Никакого психологического контакта (подобного общему представлению человека и собаки об опасности) в этом случае мы не найдем. Еще меньше общего у нас с бактериями. И совсем мало с камнем.
При этом я вовсе не утверждаю, что бактерии не обладают сознанием или что камни — неживая природа. Просто здесь общее коммуникативное поле, контекст, необходимый для интерпретации криптографического послания, практически вырождается.
Повторюсь: распознать неантропоформные формы разума можно, если и только если они генетически родственны человеку, то есть происходят из одного и того же общего корня — и это, естественно, Творение. Если все формы разума друг для друга нераспознаваемы — значит, любой разум совершенно одинок во Вселенной и для себя строго единственен.
Будем исходить из невырожденной предпосылки. Существует хотя бы один разум, отличный от человеческого. Декарт писал в „Рассуждении о методе“, что Бог незлокознен и вряд ли стал бы нас намеренно обманывать, напротив, Он есть основание того ясного и очевидного, что мы кладем в основу познания. Более того, только Его бытие позволяет хоть что-то достоверно познавать.
Если развитие разума суть своего рода информационно-генетическая эволюция — то есть „отцы“ и есть „дети“. И здесь самое интересное не столкновение с „родителями“, с теми, кто тебя непосредственно — не создал, нет, всех сотворил Создатель (или Универсальное начало), а именно породил. Конфликт поколений необходим, иначе все сведется к бесконечному повторению — репликации без мутаций, но он разрешается апелляцией внуков к дедам — опорой, найденной через поколение, переосмысленной старой новостью. Поэтому, чтобы исследовать проблему самостояния человека, нужно проследить минимум три поколения разума, последовательно отрицающих друг друга, но через поколение друг на друга опирающихся. Об этом написана „Зеленая книга“: люди — второе поколение — среднее инструментальное звено. Каменные обитатели Земли — „деды“, они „мертвы“ и потому могут так пристально всматриваться в „жизнь“. А люди всматриваются в „смерть“ и готовят рождение информационной цивилизации, которая, в свою очередь, будет апеллировать к кремниевым „дедам“. Такая тройка и есть минимальный эволюционный шаг Разума».
Вот так — ни больше ни меньше. Круто. Похоже, мой Дон Кихот сбрендил малька. Но теперь хоть понятно, чего это мои товарищи так возбудились.
Я закурил. Согрел чайник. Посмотрел в окно. Была глубокая ночь. По стеклу стекали капли дождя. Даже выглядывать в окно было зябко, не то что выйти на улицу. Ну, значит, дождусь, пока кончится дождь. Что мне, плохо, что ли? Спать я вроде пока не хочу. Или хочу? Просто бодрюсь. Вон товарищи мои наговорились до полного онемения языков и выпадения из реальности и дрыхнут. А Дима начал курить, это нехорошо.
И читают всякую пургу. Да нет, вроде бы не пургу. В 50-е годы физики и математики слегка сошли с ума. Им мерещилось какое-то очередное последнее решение: вот еще шаг — и наступит полная победа, и будет понята природа сознания, а если понята, то и смоделирована. Любимая тема: может ли компьютер мыслить, тест Тьюринга. Бедный Тьюринг… За что они так с ним, как с Уайльдом? Люди все-таки последние суки. Он, видишь ли, гомосексуалист… Тоже мне проблема. Хотя мне это и дико. Но что с меня взять — «пуританские нравы» родного совдепа въелись в плоть и кровь. А в демократической Великобритании в середине XX века — и вдруг такое дело. Машина Тьюринга — это фундаментальное открытие. Ничего нового в классических компьютерах придумать нельзя: все остальное — мелочи реализации. Тьюринга поставили перед выбором — либо тюрьма, либо принудительное лечение от гомосексуализма. Вот он и выбрал — третье. Взял яблоко, впрыснул в него лошадиную дозу цианистого калия и съел кусочек. Золотое яблоко из сада гесперид. Надкушенное яблоко — это же вечный позор человечества, такой же, как приговор афинским навархам или Сократу. Демократия, блин. Не бывает никакой демократии.
Что ли почитать Дон Кихота моего… Он вообще-то очень образованный. Математик. С Винером работал. Но Винер тоже ведь странный был человек. Кибернетику изобрел. Так ведь нету никакой кибернетики. Много всего есть, а кибернетики нету. Шеннон был прав. Природа редко позволяет открыть две свои тайны одним ключом. А кибернетика — это целая толпа тайн. Ну и не подошел один ключик. Пришлось разные изобретать, вот и разбрелись. Нет никакой единой науки управления, есть только теория имени академика Понтрягина.
А мой Дон Кихот, похоже, изобрел генетические алгоритмы — задолго до Холланда. Вот так штука. Да, становится занятно.
«Примечание 54. Отвлечемся на некоторое время от непрерывных случаев и рассмотрим простой дискретный пример. Будем искать оптимальное значение некоторой функции путем специальных последовательных приближений. Например, решим приближенно задачу коммивояжера. Коммивояжеру нужно объехать некоторое количество городов, соединенных дорогами. Решение представляет собой оптимальный — самый короткий — маршрут. Выберем наудачу несколько путей обхода и будем к ним применять преобразования, которые назовем по аналогии с генетикой — мутациями и скрещиваниями. Каждое решение — это последовательность чисел или хромосома. Хромосомы могут мутировать — случайным образом изменять последовательность обхода — и могут скрещиваться — случайно обмениваться частями маршрутов. Всякий раз мы будем отбирать решения, которые лучше приближают функцию цели, в нашем случае задают более короткий маршрут. Легко показать, что при таких преобразованиях процесс будет сходиться — то есть постепенно приближаться к оптимальному решению».
Ну да, только, чтобы «легко показать», пришлось голову поломать лет пятнадцать. Впрочем, чтобы «легко показать», что Великая теорема Ферма верна, и трехсот лет не хватило, а самому Ферма, вишь ты, не хватило полей в книжке, чтобы записать свое «удивительное решение». Мог бы вообще-то и слугу за бумагой послать в лавку, раз уж был такой умный, да вот беда, очень занятой.
«Этот пример о многом говорит. Если эволюция принципиально подобна работе приведенного алгоритма решения задачи коммивояжера, то она могла бы не плутать в потемках, а достаточно быстро двигаться в предопределенном направлении. Но для этого нужна телеологически предопределенная функция цели, и отбор должен осуществляться в соответствии с ней. Почему мы этого не допускаем? Почему мы не хотим согласиться с такой простой мыслью, что эволюция развивается вполне целенаправленно? Не в операционном смысле — здесь-то как раз все вполне случайно: мутации и скрещивания непредсказуемы, — а в процессе отбраковки неверных решений, отбрасывании заведомо тупиковых ветвей развития. Причем эти ветки могут какое-то время вполне нормально развиваться, пока не наступает коллапс. Тогда они прерываются. То есть мы ищем не локальные максимумы, а некоторый глобальный — вот он-то и предопределен телеологически. Кто определяет функцию цели? Можно сказать, природа, но что-то слишком разумное есть в этом процессе».
Конечно, и сказал Бог, что это — хорошо, а вот то — совсем нехорошо. И то, что хорошо, стало еще лучше, а то, что нехорошо, немедленно загнулось. Вопрос к подсудимому: а почему бы тогда Богу не выкинуть, на хрен, всю эту эволюцию и сразу все не устроить оптимальным образом? Креационисты, собственно, это и утверждают. Или Он, как последняя сволочь, дал нам свободу сломать себе шею, чтобы потом, парализованных, в колясочке, подвести к оптимальному решению, когда мы уже и дергаться не сможем? Хороший Он мужик, однако. Или Ему интересно посмотреть, как именно мы себе шею сломаем? Глядит так внимательно-внимательно, ткнет иголочкой и говорит: «Ишь ты, дергается еще» — и опять иголочкой — раз, и еще — раз…
«Функция цели в этом случае будет действовать как трансцендентная направляющая, как некоторое потенциальное поле, в котором происходит эволюция. Биологи с этим не могут согласиться. Им хочется, чтобы задача была имманентно замкнута, чтобы система содержала внутри себя все условия своего развития. Но это очень сомнительно. Какую бы мы ни рассматривали систему, она все равно будет развиваться в предопределенных внешних условиях по трансцендентным ей законам. Когда мы говорим, что эволюция есть нарастание порядка, мы всегда говорим об открытой термодинамической системе — в замкнутой системе энтропия не убывает.
А развитие открытой системы предопределяется как ее внутренними свойствами, так и вмещающим пространством. Почему нас не пугает Принцип наименьшего действия Гамильтона? Он ведь тоже крайне странно выглядит: природа всегда действует оптимальным образом. Это фактически закон красоты, но именно он определяет структуру и эволюцию мира на всех уровнях — от элементарных частиц до целой Вселенной. Если мы запретим функцию цели и будем исходить только из внутренних имманентных свойств системы, объяснить скорость эволюционных изменений и их направленность достаточно трудно.
Управляющая роль вмещающего пространства видна и на таком примере. После оплодотворения яйцеклетки мы получаем зиготу — клетку с полным хромосомным набором. Эта клетка имеет все необходимое для своего развития. Она большая, богатая энергетическими ресурсами, но она всего одна. Все, что она может, — делиться. А поскольку она вполне симметрична, при делении должны возникать одинаковые клетки. Почему при дальнейшем развитии из нее разовьются настолько разные специализированные тканевые клетки, из которых и состоит организм, — неясно. Если мы поместим зиготу в однородную питательную среду, она, вероятнее всего, погибнет и уж во всяком случае никогда не разовьется в полноценный организм. Что мы видим в реальности? Сначала зигота просто делится, но на разные получившиеся в результате деления клетки по-разному воздействует материнское метапространство, регулируя экспрессию и репрессию генов в клетках зародыша. То есть информация о первой фазе развития, вероятно, содержится не в самом зародыше, а в полноценном развитом материнском организме. Именно он указывает направления (различные!) развития первоначально одинаковых клеток. Именно он определяет, где будет голова, а где хвост. То есть мы и здесь видим, что управляющая функция цели является внешней по отношению к замкнутой системе.
Конечно, аналогия ничего не доказывает, но наводит на определенные размышления.
И последний пример, который я хочу привести, это постулаты Канта. Фактически он полностью согласен с тем, что любая система является включенной в метапространство. Но возникает вопрос: а возможно ли мышление как таковое, мышление о мире как о целом? Кант постулирует существование априорных синтетических суждений. Он, в частности, относит к ним представления о пространстве и времени. Эти суждения не имеют эмпирических обоснований, они предшествуют всякой эмпирике. Это — трансцендентальные формы познания. Именно они обеспечивают возможность строгого мышления об эмпирическом содержании восприятия. Здесь мы опять сталкиваемся с метапространством, только в данном случае оно не физическое, а логическое. Но без него познание невозможно — это точный аналог того ясного и очевидного, о котором писал Декарт, то есть божественного».
Вроде вывернулся. Скользкий он мой.
Светает. И время позднее. Автобусы уже пошли. Интересно, Аркаша-то собирается сегодня в универ? А я, пожалуй, прогуляю, посплю подольше. Пора домой. Да и дождь вроде кончился.
Я закрыл альбом и пошел в прихожую. Аполоныч спал сладко, как фавн. В Аркашиной комнате тоже было тихо. Я оделся, прикрыл дверь, спустился по лестнице, вышел на улицу. Нет, дождь никуда не делся. Мерзкий, мелкий, ноябрьский, а я, конечно, без зонтика.
Ну и пусть мир устроен красиво и оптимально, мне-то от этого легче, что ли? Вот сейчас вымокну весь, а потом меня автомобиль взбесившийся переедет. Гребите к прекрасному будущему по оптимальной кривой, но уже без меня. Но тогда к чему стремлюсь я? К чему стремится человек? Он стремится к смерти как к минимуму потенциальной энергии, причем по пути наибыстрейшего спуска. Нет ничего прекраснее смерти, не потому что она распад, а потому что конец. Совершенная рама, которая завершает творение. В ней нет ничего случайного.
54
Я встретил Аркашу около лекционной аудитории 16–24. Он сидел на широченном мраморном подоконнике в глубокой задумчивости. Аркадий уже перебрался от Аполоныча в общагу. Срок его изгнания закончился, и он торжественно вселился в ГЗ и получил подушку. Теперь он был полноценный житель зоны Б.
— Ну что, наговорились с Аполонычем?
— Ты к нему несправедлив. Он интересный мужик.
— А я и не спорю. Книжки интересные у него.
Аркаша достал из портфеля зеленый альбом.
— Бери, почитай.
— Это как же он разрешил тебе ее взять?
— Ее вернуть надо этому Дьяволу Оранжевых Вод. Он на физфаке аспирантствует. Вот Дима и попросил меня. Но это не срочно. Так что читай без спешки, неделя у тебя есть.
— Спасибо, я с удовольствием.
— Ну, удовольствие-то сомнительное.
— Почему же? Меня заинтересовало. Любопытные теории. Только я так и не понял, при чем тут конспирология.
— Это просто. Когда-то на Земле жила цивилизация кремниевых людей и этот Майкл Сааведра как бы даже с ними был знаком.
— Все страньше и страньше. У тебя сейчас пара?
— Я бы лучше пива выпил. А то что-то чувствую себя несколько утомленным.
— Ты побольше с Димой общайся, вообще ноги протянешь. Впрочем, можно и по пиву, я как раз сегодня совершенно свободен.
— А ты своей задачей, что, совсем не занимаешься?
— Занимаюсь, но так, слегонца.
— Вот-вот, не сделаешь ведь ни хера.
— Ни хера так ни хера. Только что-нибудь все равно сделаю. Но сейчас мне как-то все это несколько, как это сказать помягче, осточертело.
— Тогда пошли.
— В «Тайвань»? У меня денег мало совсем.
— У меня есть совершенно лишний червонец.
— Выиграл?
— Я больше не пишу.
— Надо же, и ты, Брут, продался большевикам?
— Мне скучно стало. Просто скучно. Да и народ весь разбрелся. Кто серьезно ушел в го, кто в бридж-клубе штаны просиживает. Распалось преферансное братство. Ты-то тоже ведь не пишешь? Или развязал?
— Знаешь, если бы я мог поехать в Монте-Карло, то играл бы в рулетку. И всегда бы выигрывал. Понемногу, правда, зато надежно.
— Ладно, пошли. Дорогой расскажешь, как это в рулетку играют и всегда выигрывают. Если не секрет, конечно.
— Какой секрет? Играть-то негде. Лучше ты мне расскажешь, как это Сааведра общался с кремниевыми людями.
Был солнечный день, такой редкий в ноябре. Светло и славно, хотя и подмораживало. Самое лучшее время — не праздник, а его предчувствие. Дальше все предсказуемо. И может быть, откровенно плохо. Но пока все хорошо. Только Аркаша меня немного беспокоил. Не переобщался ли он с Аполонычем? А то мама говорила, что шизофрения наводится. Мало ли.
Мы стояли в «Тайване» за столиком, а солнце заливало нашу любимую стекляшку. Пена задумчиво оседала.
— Я немного прочел из этой «Зеленой книги», и ничего там про конспирологию не было. Пиво сегодня хорошее. И яичница с колбасой. Все это бодрит.
— А ты что же — хотел, чтобы тебе вот так все прямо и рассказали? Какая же это конспирология, если все всем и так известно?
— Действительно, как это я не догадался. Это Дима наверняка все понял и тебе открыл, про то как целый поселок раком заразили, а он один спасся плавлеными сырками «К пиву» — они единственное известное противоядие. Ты, кстати, уже запасся?
— Все примерно так и есть. Но теория получилась достаточно убедительная.
— Давай шашказывай, а то я весь в нетерпении.
— А между тем все просто. На Земле жили кремниевые люди.
— Интересно, отчего это они из кремния, а не из мышьяка, скажем? Так было бы куда экзотичнее.
— Не знаю, но об этом пишет Сааведра.
— Да, это я читал. Только он ведь ничего не утверждает.
— А это потому, что боится, и у него есть все основания опасаться их мести, поскольку он и так выдал многие их секреты. А они этого не любят.
— Вот ведь как бывает. Так что же он их боится, если они жили миллион лет назад и все давно окаменели, как дерьмо на морозе.
— Ты будешь слушать или я пошлю тебя в определенном направлении?
— Свобода — это когда тебя посылают на хер, а ты идешь куда хочешь.
— Свобода — это свобода от желаний.
— Тогда самый свободный человек — мертвый человек.
— А ты не хочешь помолчать? Или ты для этого слишком возбужден? Давай, пока не допьешь пару пива, будешь посдержаннее.
— Договорились.
— Эти кремниевые люди практически вечные. Они и сейчас живут, но глубоко под землей, на краю литосферы и мантии. Им для жизни нужна очень высокая температура. Но поскольку они создали человечество, они все-таки озабочены его судьбой. И среди них нет полного согласия, что делать дальше: совсем устраниться или создать новую функцию цели и еще раз перепрограммировать эволюцию.
— Угу.
— И вот среди этих каменных людей возникла группа, которая решила активно вмешаться в дела человечества. Они решили, что люди пошли вразнос, слишком быстро эволюционируют и нужно человечество слегка притормозить. И тогда они выбрали в качестве такого тормоза Россию. Этой стране предопределен был путь, который ни при каких условиях не может привести к возникновению открытого информационного общества — зародыша будущей информационной цивилизации. Россия должна была развиваться очень интенсивно, но в совершенно ином направлении, не в том, что западный мир, и постоянно ставить заслоны циркуляции информации: запретить свободу слова, контролировать каждый шаг человека, а тех, кто без понятия, — уничтожать. Для этого была устроена революция, которая, начавшись в России, расползется по всему миру. Вот тогда человечество не смогло бы добраться до основ теории информации и генетики.
— А генетика-то тут при чем?
— А генетика как раз очень даже при чем, она распространяет информационный подход на всю область живого. Генетический код — это сигнал, который передается сквозь время. А информация прошивает пространство. Получается такая информационно замкнутая цивилизация.
— Да уж куда замкнутей! Это точно.
— И поэтому в СССР так яростно боролись и с генетикой и с кибернетикой, называли их не иначе как буржуазными лженауками. Именно для того чтобы воплотить идею торможения, к власти пришли большевики. Вроде бы поначалу у них все получалось. Несмотря на всю их кажущуюся глупость, они непонятно по каким причинам победили и начали выполнять указания своих каменных руководителей. Но потом все пошло криво. Видимо, развитие остановить было уже невозможно.
Первый сбой произошел во время польской кампании, которой командовал Тухачевский. Он, конечно, поначалу ничего не знал о причинах революции и о ее истинных целях. Но тоже старался в меру сил. Сначала должен был разгромить Польшу, потом двинуть войска на Германию. Взять Берлин. Все к тому и шло. Ну и дальше большевики должны были взять под контроль сначала всю Европу, а потом и весь мир. И не допустить свободного развития науки, в частности компьютеров и генетики. Наступило бы новое средневековье и утвердилось жесткое иерархическое общество, в котором единственным источником информации является приказ сверху. А поскольку верховные вожди контролировались кремниевыми агентами, на самом деле мир оказался бы в их руках и они могли бы все устроить так, как считали нужным.
И все бы у них получилось как нельзя лучше. Но есть подозрение, что Тухачевского и еще нескольких красных командармов перевербовали. Я уже говорил, что среди этих кремниевых людей были серьезные разногласия, и существовала сильная группа либералов, которая считала, что затормозить развитие, как это хотели сделать консерваторы, уже нельзя, и потому не надо вмешиваться — человечество уже достаточно созрело для того, чтобы самоорганизоваться и продолжать развитие самостоятельно. Поначалу они проморгали большевиков, а потом расчухали, что все происходит не без влияния их соплеменников. И они сделали так, чтобы польская кампания провалилась. И Тухачевский им в этом очень помог. Внешне все выглядело как военный просчет, нехватка резервов и прочая мура, но на самом-то деле он был в тайном сговоре с Пилсудским. Поэтому контрнаступление поляков удалось, и Красная армия потерпела жестокое поражение. Просто Тухачевский героически отказался поддерживать консервативную линию, которую проводили Ленин и Троцкий. Но ставка-то делалась…
— На Сталина, ясное дело. Аркаша, я уже слышал о чем-то подобном. Ты вот не знаешь, а Сталин был динозавр. Когда в Донбассе в самой глубокой шахте докопались до кладбища динозавров, он не смог вынести надругательства над могилами предков и устроил «шахтинское дело». Ну и потом действовал в том же духе. Просто он был последний динозавр, очень одинокий и несчастный.
— Нет, Сталин был не динозавр, он был кремниевый человек, которого отправили на Землю работать под прикрытием. Вождя изображать. Обрати внимание, как он двигается, даже в кино видно. Медленные, как будто затрудненные движения. Это потому, что он плохо приспособлен для существования в среде обитания человека. В реальности он двигался еще медленнее. Он должен был решить трудную задачу. Человеческие жертвы никакой роли не играли. Он ведь нечеловек, с чего бы он стал кого-то жалеть? Тухачевского и его подельников сдал кто-то из кремниевых людей. И их расстреляли. Но после первых неудач было еще несколько попыток установить тотальный контроль над Землей. И здесь все развивалось с переменным успехом. Вроде бы под контроль консерваторов попал Китай. И вообще постепенно эта зараза распространилась по миру. Одна из самых успешных операций — уничтожение Тьюринга. Его боялись очень. Он слишком близко подошел к созданию прототипа искусственного интеллекта. После его смерти таинственным образом пропали все его бумаги. Сталина убрали раньше — умереть он не мог, его именно убрали кремниевые либералы. Но это он организовал убийство Тьюринга. И только после исчезновения Сталина в СССР стали и генетику понемножку разрешать, и компьютеры строить. А Уотсон и Крик открыли структуру ДНК. Работа опубликована 30 мая 1953 года. Сразу после смерти Сталина. До этого ее обнародовать было нельзя. Сегодня, судя по всему, консерваторы совсем проигрывают, и «Зеленая книга» — самое сильное тому подтверждение. Но ее распространению очень сопротивляются, и в Советском Союзе она еще долго будет под запретом.
— Да, ребята, совсем у вас плохо с головой. Вы, похоже, и в самом деле сбрендили.
— Почему же? Разве не реалистичная картина?
— Просто голый реализм. Только Тьюринга-то зачем приплели? Вся его история слишком человеческая.
— Это на твой непросвещенный взгляд.
Аркадий посмотрел на меня загадочно. Улыбнулся и пошел за новой порцией пива.
Когда он вернулся, мы сделали еще по доброму глотку. Закурили. И тут я понял, что мне напоминает вся эта история про Сталина, который, оказывается, не динозавр, а, наоборот, каменный человек.
— Аркаша, а ведь это очень похоже на повесть Стругацких «За миллиард лет до конца света». Там тоже некие природные силы борются с самыми сильными открытиями. Не дают человечеству увеличивать энтропию.
Аркадий посмотрел на меня. И назидательно поднял палец вверх: