Учитель цинизма Губайловский Владимир
— А можно мне с вами?
— Ну если хочешь — пошли.
Странное ощущение. Вроде и не страшно. Ладно, как говорила Гиппиус, буду интересоваться интересным.
Встречаемся на «Белорусской кольцевой». Народу битком. Девчонки листовки раздают. Стены сплошь оклеены газетами. Просто праздник стенной печати. Выходим на «Краснопресненской» и идем к Белому дому. Здесь много людей. Прямо в переулке стоит танк. На нем девушка. Кричит: «Они струсили! Язов подал в отставку! Они разбегаются!». Неужели? С чего бы это? Очень хочется ей верить. Спускаемся к Белому дому. Все вокруг слушают радио.
Юноша в кожаной куртке обнимает девушку, прижимает ее к себе. Как будто хочет ее спрятать. Любит, наверное. Чего сюда притащил? Да ведь девушки нынче самостоятельные, еще неизвестно, кто кого притащил. Я бы Ольгу ни за что не пустил. В глазах юноши стоит страх. Неужели у меня такие же глаза?
Мы куда-то идем. Здесь люди уже давно. Они собраны и деятельны. Каждый знает свое место, а мы пока не вписываемся. Садимся у костра. Какое-то броуновское движение. Все пытаются что-то узнать. Радио ни на секунду не умолкает. Возникают, циркулируют и растворяются слухи. Все об одном и том же: либо сейчас начнется штурм, либо ГКЧП накрылся медным тазом.
Напряжение растет. На Садовом начинается стрельба. Мы вскакиваем на парапет: отсюда видно, как в небо уходят трассы. Очень красиво. У меня дрожат колени. Я матерю себя последними словами. Но стоять не могу. Сажусь на парапет и независимо закидываю ногу на ногу. Вот, блин, защитник выискался. Стрельба быстро смолкает. От Садового подходят люди. Танки протаранили баррикаду из троллейбусов. Много раненых и погибших. Но танки ушли. Садовое пустое. Теперь надо ждать настоящий штурм. Он начнется в ближайшие часы.
Литовец рассказывает, как надо останавливать танки. Он опытный: в Вильнюсе уже занимался этим делом.
— Танк надо окружить и медленно отступать. Ни в коем случае не бросаться под траки. На броню тоже прыгать не надо. Просто остановить. Обзор нельзя закрывать — механик должен все видеть. Сослепу он может таких дел наделать… Пусть смотрит и видит, что мы люди, и он — человек. Это и есть наше оружие.
— А они захотят остановиться-то?
— А если стрелять начнут?
— Мы считаем, что они люди. Иначе все вообще бессмысленно.
— На Садовом что, не люди были?
— Там все неправильно делали. Не надо было в тоннель бросаться и обзор у танков закрывать. Танки прошли бы по Садовому и ушли.
— Они и ушли, только народу покрошили немерено.
— Погибших человек сто, говорят. Не считая раненых.
— Да нет, вроде поменьше.
— Они открыли огонь поверх цепей, и пули по навесной падали на людей.
— Раз трупы есть, они теперь не остановятся, им терять нечего.
— А может, наоборот — в штаны наложат и разбегутся?
— Хорошо бы, конечно…
Шеварднадзе приехал. Идет сквозь толпу. Ему аплодируют. Он тронут таким приемом. Все-таки мужественный человек. Мог бы и отсидеться, а вот приехал ведь.
— На мост! Цепи на мост! Танки уже на Кутузовском.
Стены Белого дома кажутся теплыми на ощупь. Хочется к ним прижаться. Но нельзя, нужно идти на мост.
Светка улыбается.
— Какая ночь хорошая.
— Живым все хорошо.
— Почему у тебя все шутки похоронные?
— Да ведь они у меня всегда такие.
— Не замечала.
Толик командует:
— Пошли уже. Хватит прохлаждаться.
Он строит нашу инвалидную команду, и мы идем на мост. Стоим. Перед нами только одна редкая цепь. За нами еще цепи. Мост впереди пустой. Кутузовский, насколько можно видеть, тоже пустой и темный. Вроде вдалеке появилась машина. Наверно, сейчас танки пойдут. Люди тихо переговариваются. Ничего не происходит. Стоим. Минуты тяжелые, как гири. Мы их двигаем, навалившись плечом.
Подходит юноша. Он возбужден.
— Танки развернулись на Можайке и уходят из города.
Опять эта пытка надеждой. А может, атака так и не начнется? Потусуемся на свежем воздухе и домой пойдем? Эх, только что-то не верится.
Танки так и не появились. Цепи на мосту начинают разбредаться. Мы сидим у костра. Почему-то все время возникают разговоры, что должен приехать Патриарх. Он как будто даже выехал.
— Да, если бы сейчас пришел, то вообще все, кто тут есть, обратились бы.
— Расслабься. Патриарх сейчас небось молебен служит за здравие ГКЧП и танки окропляет, чтобы мы им красочку не поцарапали.
— Эх, неверы! А я знаю, придет, может, инкогнито. Может, он уже здесь. Сидит у костра, безо всяких там мантий и панагий. Слушает вас и тихо-тихо молится за всех, и поэтому нас с вами до сих пор никто не тронул.
— Тогда он не Патриарх, а Христос.
— Почему бы ему не последовать достойному примеру?
К костру подходит человек.
— Цепи нужны на набережную и к третьему подъезду — там сейчас атака «Альфы» начнется.
— Вот тогда и узнаем, кто за нас молится.
Светка задумчиво:
— А у меня помидоры есть, может, понадкусаем?
Стелем на парапет газетку. Едим Светкины помидоры. Все уже здорово устали. На набережной людей совсем мало — может, человек сто. Никто не строится в цепи. Люди стоят редкой толпой и ждут. Сейчас здесь выдвинется «Альфа». Но «Альфа» все-таки люди же, не танки. Может, не так страшно.
Скоро начнет светать. Накрапывает. Дождь пошел. Все сильнее, сильнее. Мы стоим, мокрые, как бобики. Толпа тает на глазах. Дождь делает то, что не смог сделать страх. Из динамиков кто-то надрывается, кажется, Станкевич: «Не расходитесь! Они ждут, когда никого не останется! И пойдут в атаку!».
Может, и так. Но это было столько раз за ночь, что уже как-то не действует. От холода и усталости сковывает безразличие. Если сейчас начнется атака, я и с места сдвинуться не смогу. Так и буду стоять, как соляной столб, пока лихой спецназовец череп не раскроит. А людей, и правда, что-то совсем мало. Пять утра уже, метро скоро пойдет.
Мы прячемся под эстакадой у СЭВа. Там еще люди. Под эстакаду входит девушка. Мокрая насквозь. Берет свои длинные волосы и отжимает, как белье. И улыбается. Меня прокалывает странное чистое чувство. Боже мой, как она прекрасна! Я оглядываюсь. Какие красивые лица. И Светка. И Толик. Он снимает и протирает очки. Беззащитные близорукие глаза. И все вокруг какие-то просветленные.
Подтягивается утренняя смена. Женщина с огромной сумкой. Сует нам бутерброды. Я благодарю, но не беру. Есть просто не могу. Дождь стихает. Потом с новой силой. Можно пойти поспать немного. Завтра такая же ночь. Сколько их еще будет?
Час пик. Очень много людей. Они едут на работу. Они спешат. Я смотрю на них и не понимаю: как они могут? Как они смеют ничего не знать, ничего не видеть? Там ребята погибли. А они — на работу. Я думаю о тех, кто сейчас стоит в цепях под проливным дождем. А эти на работу едут. Нет, чего-то я определенно не понимаю.
Едем к Светке и Толику домой. Толик достает заначку — немного спирта. Прихлебываем. По привычке слушаем радио. Говорит московский комендант Калинин: хулиганы напали на мирные танки, патрулировавшие улицы. Есть жертвы. Мне хочется этого коменданта порвать на неопознаваемые фрагменты. Сука!
Прощаюсь с друзьями и отправляюсь домой. В метро наконец спадает напряжение, да и спирт подействовал. Я засыпаю.
И снится мне сон. Вроде бы мирный, но тревожный. Трава. Гуси. Ока. Катерок чух-чух-чух. Бабка Нюрка с торбой. Едет на рынок. Деньги в носовом платке. Развязала, пересчитывает. Сейчас пересчитает и засунет куда-то в трусы. Ока — плавная, берега как по лекалу вычерчены. Но почему-то небо совсем черное. Небо черное, а светло.
Просыпаюсь. Моя станция. Сердце ноет. Что-то не так. Ну еще бы все так. Ребята погибли. И чем кончится вся эта заваруха, неизвестно. Но это-то как раз понятно. Что-то еще… Выхожу из метро. Автобус. И наконец мой диван. Падаю и отключаюсь. Нужно обязательно до вечера выспаться. Сознание спутывается. Проваливаюсь в темную глубину…
81
21 августа, около 13 часов. Телефон.
— Да.
В трубке встревоженный голос подружки Люськи. Она работает в нашей поликлинике и живет рядом.
— Ты дома?
— Дома. Я сплю.
— Ох, ты что, не знаешь, что в городе творится?! Сегодня ночью была настоящая война. Танки штурмовали Белый дом, есть погибшие и раненые, и много, только не знаю сколько. Как хорошо, что ты дома и не знаешь ничего, а то ведь я боялась…
— Люся, друг мой, я типа в курсе. Я был там этой ночью.
— Да ты что!
В ее голосе слышится восхищение. Я скромен, как павлин. Хвост непроизвольно распускается.
— Да, Люсенька, и сегодня опять пойду.
— Но может, сегодня не надо уже?
— Надо, Люся, надо.
— Я, может, чего-то не поняла, но, кажется, все кончилось. ГКЧП распалось, они к Горбачеву в Форос поскакали вроде прощения просить.
— Как это, прощения просить? Что ты такое говоришь?
Я просто в некоторой растерянности перед дремучей темнотой бабьего ума.
— Люся, как они могут прощения просить? Они сливу, что ли, съели без спросу? Они же людей погубили, шороху наделали на весь мир, кто ж их простит? Да им под трибунал — одна дорога. Они теперь до последнего будут биться. Пуго вон какой крутой. Да и остальные тоже неслабые вроде мужики, хоть и отморозки. Янаев, правда, какой-то неопохмелившийся — руки у него вечно дрожат.
— Да погоди ты, я чего-то, может, не поняла. Все меняется так быстро. Но они, правда, к Горбачеву полетели.
— Люся, я к тебе сейчас зайду. У тебя есть чего-нибудь поесть? А то я со вчерашнего дня не жрамши.
— Приходи, я щи сварила.
Готовить Люська совсем не умеет, не то что Оля. Но поесть все-таки надо. Встаю и отправляюсь чистить зубы. Начинается новый день.
На вертушке Цой. «Завтра где-то в одной из больниц дрогнет рука молодого хирурга… Следи за собой, будь осторожен!». Слежу, слежу, все тип-топ. Мычу, подпеваю. Влезаю под душ. Горячая вода пока есть. Посвежевший отправляюсь есть Люськины щи.
21 августа, около 14 часов. Люська встречает меня как бойца, вернувшего со всех фронтов разом. У нее в гостях племянница Симочка — юное созданье. Очень симпатичное. Она тоже смотрит на меня с восхищеньем:
— Ну как там было? Что там было? Расскажи.
Мне рассказывать-то нечего. Не видел ничего. Разве что вымок до нитки. Но нельзя же в самом деле так и сказать:
— Люся, да не знаю я ничего. Ну пришли. Потусили недолго и домой.
Люся все понимает: были там ужасы какие-то нечеловеческие, Фредди Крюгер отдыхает. Я просто не хочу ее пугать и расстраивать. Усаживаюсь есть щи перед телевизором. Да, действительно. Неслабые мужики наложили в штаны и отправились в Форос. Накрылся ГКЧП. Ельцин — король-олень. Победитель. Но ехать все-таки надо. Мало ли… Да там все и узнаю подробно.
Звоню Светке:
— Ну вы как? Пойдете сегодня?
Светка спокойная как слон.
— А зачем? Все же кончилось. У нас дела тут всякие. На дачу надо ехать.
— Я, наверное, пойду, посмотрю, как там что.
— Смотайся, если делать нечего. Нам правда некогда. Не напивайся там с радости.
— А как же иначе? Это событие надо отметить.
— Ты отмечай, только аккуратно.
Одеваюсь, целую Люську и отправляюсь на праздник…
83
22 августа, около 18 часов. Мне снится Оля. Она какая-то странная. Смотрит на меня укоризненно и ничего не говорит. Я все и так понимаю — без слов. Ну, напился. Ну, случается. Но ведь полтора месяца воздержания. Это серьезный результат. Я протягиваю ей деньги. Она отворачивается. У меня силой колотится сердце.
Я лежу в постели. Солнце ушло за высотки. Вставать не хочется. Тем более включать телевизор. Там теперь без меня разберутся. И вдруг я начинаю плакать. Безо всякого повода глаза увлажняются и слезы текут по щекам. Наверное, напряжение этих дней внезапно отпустило. Оказывается, я был очень возбужден. А теперь вот — слезы. Ребят погибших страшно жалко. Оказалось, их трое только. Да хоть бы и один! Как же так! Все теперь будет хорошо, Иришка в Германию улетит, я к Оле в деревню поеду, люди — все те люди, которые ничего не заметили, будут жить в свободном мире и радоваться жизни. А ребята погибли. Их нет. Они не увидят всего этого нового мира. А мир этот будет прекрасен! В нем никто не посмеет унизить другого, и не чувство «глубокого удовлетворения», а чувство собственного достоинства станет шестым чувством человека. И моя страна станет свободной и процветающей. И все таланты — а ведь здесь столько талантливых людей — развернутся в полную силу. И никто не будет висеть у тебя на руках и затыкать тебе рот. Мы доказали, что способны отстоять свою свободу. Мы доказали это всему миру, и весь мир теперь смотрит на нас в восхищении. И мы еще сможем его удивить великими открытиями и прекрасными книгами. Может быть, будет все и не слишком гладко, но главное — мы свободны. А вот ребята этого не увидят.
Я сижу один на постели, и слезы текут как у глупого. Да я и есть сегодня глупой. Ведь, наверно, ради таких минут и стоит жить. Наверно, я счастлив, но почему же такая пронзительная боль режет мне сердце?
Телефон. Олина сестра.
— Наталья звонила из деревни. Оля заболела. Видимо, что-то очень серьезное.
— Что случилось?
— Наталья как-то сбивчиво все объясняет. Но я же слышу, — она меня успокоить хочет, а у самой голос дрожит. — В общем, Оле сделали срочную операцию. Ничего хорошего от срочных операций, как сам понимаешь, ждать не приходится.
— Да, конечно. Я сейчас. Я выезжаю. Нет, сегодня уже не поспею. Завтра с утра.
— Ну давай, что-нибудь выяснишь — сразу позвони. А то что-то очень беспокойно.
— Обязательно позвоню.
Так вот почему у меня сердце болело. И сны всякие мучили.
84
В Санское меня и тещу Надежду Константиновну мой отец отвез на своем заслуженном «москвиче» 1979 года. Пока мы ехали, всю дорогу работало радио. Я слушал, как на площади Свободы происходит миллионный митинг советского народа по поводу победы над ГКЧП, и понимал, что вот это меня уже не касается. Пусть празднуют. А мне не до того. Потому что занят очень — жена помирает. И потому что противен мне этот пир победителей. Когда мы со Светкой и Толиком стояли у Белого дома в ночь с 20-го на 21-е, там толпы не было, там люди были. Каждый был отдельно и готов был умереть самостоятельно.
Я стараюсь не думать об Оле. Там узнаю, что случилось… А случилось вот что.
21 августа был обычный день и обычный вечер. Дети играли в саду. Оля с двоюродной сестрой Натальей, которая приехала погостить с дочерью Надюхой, занимались хозяйством.
Уже несколько дней Оле нездоровилось. Она думала: «Грипп, наверное». Но болеть некогда. Надо идти за водой.
Вода — в колонке под горкой. Это не очень далеко, но плохо, что под горкой. Берешь здоровенный 50-литровый бидон, привязанный к тележке, и идешь. Под горку-то идешь посвистываешь. А вот обратно, набрав целый бидон воды, упираешься в гору. По песочку. А тележка не едет. И ты ее тянешь, как жилы из собственного организма. Даже мне это нелегко. А как приходилось Оле с Натальей, я представляю. А воды надо много. Дети маленькие. Стирки много. Да и помыть их надо. А тут еще весной приехали обе бабушки, на радостях раскопали огородик и посадили лучок там, укропчик, морковку — это значит, чтобы детишкам все свеженькое с грядочки. Но бабушки-то посадили и уехали. Весной почва сырая, и можно особо не поливать. А когда пришло сухое и жаркое лето, оказалось, что грядочки с морковкой, это, конечно, хорошо, да только в песок сколько воды ни лей — он сухой как был, так и будет. И жухнет морковка-то. И Оля с Натальей боролись, как могли — за день ходили по воду раз по пять. Им бы надо было перекопать все эти грядки с проклятой морковкой, чтобы не отсвечивала. Но ведь бабушки сажали. Заботились. Надо поливать. Становилось все тяжелей и тяжелей, а дождей нет и нет.
Битон пришел, рыбы принес. Девушки уху сварили, судачка пожарили с картошкой. Поели, постирали, посуду помыли. Оля вышла в сад. Смотрит, огородик-то совсем загибается. Пошла по воду. Привезла флягу. Вылила ее в ненасытный песок.
Прошлась по саду. Постояла под яблоней. И чувствует укол в живот. Резкий. Она к себе прислушалась. Вроде стихло. Ладно, думает, может, обойдется. Не обошлось. Вошла в комнату. И боль — прокалывающая насквозь. Она встала на колени. Согнулась. В глазах темно. Больно, хоть криком кричи. А кричать нельзя — дети испугаются. Они вот прямо тут же копошатся все трое. Надюха — старшая — руководит. А Ваня весело так: «Мама — лошадка». И влезает ей на спину. Оля как-то его подвигает. Чтобы на бок лечь. Чтобы поймать положение тела, в котором боль можно терпеть. Наталья принесла молоко. Смотрит, что-то с Олей не то: «Что с тобой?» — «Больно, очень». — «Давай на диван». А Ваня двухлетний скачет вокруг: «Мама — лошадка, мама — лошадка!». Наталья его в сторону отвела и стала Олю поднимать. А та встать не может. Наталья видит, что дело совсем плохо. Серьезно все. Кое-как Олю на диван уложила. Оля коленки к животу прижала. «Ничего, Наташа, ничего. Пройдет, сейчас». А у самой губы посинели. Наталья девушка мудрая. Нет, не похоже, что пройдет. «Лежи, терпи, побегу „скорую“ вызывать».
Прибежала в санчасть: «Оле плохо совсем!». Фельдшерица давай звонить в больницу в Шилово. Там говорят: «Ждите, сейчас, выезжаем». Наталья — домой. Оля лежит на диване вся скрюченная. Слезы текут. Дети притихли. Телевизор работает. Там Москва победоносная вся. Наталья села рядом. Оля ее руку взяла. Так вроде полегче.
Машина пришла быстро. Врач Оле живот пощупал. Помрачнел. «Давай терпи. В больницу надо срочно». Оля на Наталью смотрит: «Как ты тут с ними с троими будешь?». Та ее успокаивает: «Ничего, ничего, я справлюсь». — «Позвони в Москву». — «Позвоню, позвоню, не беспокойся». Дети перепуганные. Сидят рядком и смотрят. Оля их по головкам погладила. Врач с Натальей подняли ее под руки и шажок за шажком в машину отвели. Врубили сирену и понеслись.
Подъехали к парому. Там КамАЗы стоят, но место для «скорой» есть. Въехали. Врач паромщику говорит: «Давай заводи срочно. У нас молодуха помирает. Мать двоих детей». Оля лежит в машине. Все слышит. Смотрит в окошко. Небо синее, облака белые. Господи, как же красиво-то! Паромщик катерок завел и — почух-чухали на другой берег.
Они уже были на середине Оки, когда к берегу подъехал газик и начал настойчиво сигналить. Паромщик растерялся. Газик-то председательский. Надо за ним возвращаться. Заглушил мотор. Врач кричит паромщику: «Ты чего задумал! Куда возвращаться! У нас же счет на минуты!» — «Да не могу я, уволит он меня к чертовой матери». И тут водила КамАЗа подошел к краю парома и во всю глотку этому председательскому газику: «Пошел н-а-а-а…!!!». И покатилось по Оке от берега до берега: у-у-у-й! у-у-у-й! у-у-у-й! Паромщик только рукой махнул. Завел мотор и потянул паром дальше. А газик примолк.
Врач паромщика спрашивает:
— Хороший у вас председатель?
— Хороший, ох какой хороший. Стрельнул бы кто разок.
Подъехали к больнице. Олю на каталку. Подняли на третий. Пришел хирург Афанасий Павлович. Пощупал живот. «На стол немедленно. Кажется, уже перитонит». Олю привезли в операционную. Положили на стол. Дали наркоз. Боль отпустила, и она уснула. Начали. Кишечник лопнул, и его содержимое уже просочилось в брюшную полость. Хирург сражался за Олину жизнь пять с половиной часов: промывал брюшину. Резал и шил. Резал и шил. Оттяпал добрый кусок кишечника. Он спас Олю. Просто спас мою Олю.
Что с ней случилось, Афанасий Павлович как-то неопределенно говорил. Вроде бы рыбья кость воткнулась в кишечник, и началось воспаление. Оно продолжалось, видимо, несколько дней. А потом кишечник лопнул. Вот когда она в горку упиралась с флягой, тогда, наверное, и лопнул.
Просто рыбья кость. Обломок чужого организма. Впился в ткань. И неизвестно, что бы случилось, если бы не Наталья, если бы «скорая» не поспела, если бы паромщик уперся и вернулся за хорошим председателем… Впрочем, отчего же неизвестно? Известно. Почти наверняка.
85
Когда мы в Шилово приехали, я сразу в больницу к Оле пошел. Смотрю на нее — а моей Оли нет. Одни глаза остались. Огромные, распахнутые. Смотрит она на мир и удивляется: «Как странно, а я все еще здесь. И вы все тоже, оказывается, еще здесь. Как странно…».
А я ей, как последний идиот, все про нашу нежную революцию, про ребят погибших рассказываю и чуть не плачу об них. Оля смотрит на меня и думает: «У него жена чуть не померла, а он мальчиков погибших жалеет. Прям вот весь в соплях. Об них есть, наверное, кому поплакать. Ну какой же полный же баран. Даже обидно. Все-таки у мужиков что-то определенно с головой. Им бы все революции делать, а около себя ничего не видят». Так и было.
Я вошел в дом. Обнял Наталью. Я был ей так благодарен, что она есть, что она была рядом с Олей. Я не очень понимал, что сказать. Просто обнял. И прижал к себе детей.
И мы с Ваней пошли за водой. Я катил тележку под горку мимо стожков, а рядом шел Ваня. И я чувствовал, что возвращаюсь к жизни. И возвращает меня к главным ее смыслам этот двухлетний человек, идущий рядом со мной.
Отец посадил в машину Наталью с детьми. И увез в Москву. А мы с Надеждой Константиновной остались. Теща каждый день в Шилово ездила в больницу. А я занимался домом. Убирал все — что на чердак, что в подпол. Ну, может, не сразу найдут, может, не все растащат. Самое ценное к Васе увез на Мальчике.
Оля лежала в палате. Ей перевязки делали. Она салфетки вязала крючком и дарила врачам и сестрам. Афанасий Павлович приходил, осматривал ее, кивал головой. Он был доволен своей работой. Теща хотела ему денег дать немного, много у нас не было. Но он ничего не взял. Только его жене Оля подарила вязанный воротничок.
И через три дня, когда врач разрешил Оле ходить, мы вернулись в Москву.
А ведь могло случиться, что Кузя и Ваня остались бы в один день круглыми сиротами. Отец — под танками сгинул, а мать — от перитонита. В какой же веселой стране мы живем, только сил радоваться отчего-то не хватает.
Когда мы с Олей вернулись домой, Москва уже оклемалась от приступа эйфории и заметно поскучнела. Розанов говорил, что Россия слиняла в три дня. Советский Союз тоже в три дня слинял. Наверное, это такая местная традиция.
24 августа Верховная рада провозгласила независимость Украины. Распад страны стал необратимым. Теперь ГКЧП казался громким криком в горах, который будит лавину. И лавина сошла… И огромная страна растрескалась на черепки с острыми, режущими краями.
Мы забрали детей от моих родителей и наконец собрались все вместе в нашей огромной полупустой квартире.
87
Я медленно выпрастываюсь из глубокого сна. Встаю и иду в ванную чистить зубы. Чищу долго, старательно, постепенно просыпаюсь.
Оля кричит мне из кухни:
— Ильич звонил.
Она в халатике хлопочет у плиты.
— А чего меня не разбудили?
— Мы решили, что тебе надо выспаться. Столько всего случилось… Сейчас будем есть королевскую яичницу с помидорами.
— Ты как себя чувствуешь?
— Почти нормально, только устаю быстро.
Садимся к столу. Оля всегда любила круглые столы. Кузя и Ваня. Яичница — действительно королевская. Так умеет только Оля…
Мы сидим за столом в самом центре мира, в точке покоя, и огромный мир вращается вокруг нас. И центробежная сила уносит все случайное, необязательное, лишнее, и остается только ось вращения, которой не дают поколебаться и упасть четыре пары рук.
Кузя спрашивает:
— Мама, а где вы с папой познакомились?
Оля очень серьезно отвечает:
— В пивной. Пивная звалась «Гульбарий»…
Они смеются. Я вижу этих людей издалека, мне уже не слышны их разговоры, уже непонятно, о чем говорит мужчина и чему улыбается женщина, почему девочка морщит носик и чему удивляется мальчик… Они все дальше, дальше, дальше…
Передо мной рассыпаны сухие листья, даже не листья — их ажурные остовы. Я беру это хрупкое кружево и подношу к настольной лампе. На стол падает узорная тень. Я не могу от нее отвести глаз. Это все, что мне осталось. И это, наверно, немало…