Обращение в слух Понизовский Антон
Я схватила летние тапочки резиновые, на ногах нет носков, по дороге схватила гамаш, куртку, выскочила, трясусь…
Гамаши — это чулки?
Ну как колготочки, да, но без пятки, вот без носочка без этого… как лосины. Выскочила и рыдаю, рыдаю…
А дело зимой?
Это двадцать третее февраля было! И я плачу, знаете, прямо на улице, выскочила на улицу, меня вот так трясло всю: пять, десять минут, зимой много там постоишь? И я бегала вокруг дома, чтоб не замерзнуть… У меня слезы до губ не доходили, они мерзли у меня прямо вот по щекам…
Потом обратно в подъезд зашла. У них в подъезде здесь мусорный бак, и батарея идет. Например, первый этаж и второй, между ними там батарея. Я там сидела у батареи… они не вышли, меня не искали: им как-то без разницы было. Матери нет, лафа — ее друзья, его друзья там…
И уже в шесть часов я зашла там, оделась, ушла на работу. Там на работе еще стояла ждала, пока контейнер открылся — зашла в контейнер к себе. Пока чай выпила, пока то-се…
Потом уехали из этой квартиры?
Я сразу уехала. Я больше вообще… я ее не могла даже видеть. И я уехала оттого, что боялась, что у меня кто-то дома узнает. Если дома узнали бы, что у нее ночью дома мужчина, то-се… такие вещи уже… ей бы плохо было.
Убили бы?!
Нет, конечно, убить не убили бы… кто ее убьет. Просто бы от нее отказались родители, родственники. Она бы нормального мужа достойного, который может себе заработать… ну не пьянчужка какой-нибудь, а нормальный пацан на нее не посмотрел бы уже. Потому что у нас город маленький…
Может, я из-за этого… третий год я все это держала. И сейчас я вот с этих стен — встану, выйду — об этом никто не узнает. Это вот первый раз, что я высказалась про ту ситуацию…
Спасибо.
Может, просто скопилось так… Может, первый раз у меня кто-то спросил: ну как у тебя дела? Что у тебя произошло в жизни?..
Так что вот, душевно вам рассказала.
40. Пора!
— …Ты знаешь, — через полчаса радостно говорил Федя Леле, — я слушал сейчас и думал: я обещал истории с хеппи-эндом и чуть не первой взял именно эту историю — почему? В ней нет ни хеппи-энда, ни вообще какого бы то ни было «энда» — но отчего-то настолько чистое, позитивное ощущение… Столько в этом рассказе чего-то живого…
Федя говорил громко и счастливо, хотя внутри до сих пор не рассеивался какой-то туман. Анна ушла наверх, Леля вернулась к камину одна: ни слова не говоря, примостилась на своем прежнем месте, дослушала рядом с ним рассказ карачаевки Гули… Федя уверен был, что ему снова придется преодолевать ее недоверие, сопротивление, — но вот она была рядом, какая-то незащищенная, тихая, как никогда раньше — но отчего-то подавленная, обессиленная, как будто смазанная…
— И кажется, я догадался! Помнишь, мы задавались вопросом: отчего люди охотно рассказывают, как страдали? А почему вспоминают из всей прожитой жизни какой-нибудь эпизод, жест, какие-то идиотские «узконосые полуботинки»?
Почему вспоминают про детство? Даже старенькие — например, та старушка, которая съела пол-огурца… не она, а сестра — ну, ты помнишь: ей семьдесят лет, а она вспоминает про детство… я теперь сформулировал, почему!
Человек в первую очередь вспоминает моменты, в которые чувствовал себя максимально живым! А уж плохо ли, хорошо ему было — это уже почти все равно!
Видимо, столько времени человек проводит ни жив ни мертв — столько времени он вообще отсутствует в этой реальности, что даже боль лучше, чем ничего! Даже боль дает человеку почувствовать, что он есть, есть сейчас, существует!..
— Ты же вроде был против «сейчас», алё? — спросила Леля и на минуту стала похожа на себя предыдущую — но все равно ее голос был каким-то немного смазанным… — «Сейчас — иллюзия», ты говорил…
— Да, иллюзия! Да, иллюзия… — повторил Федя не так уверенно. — Хотя вот только что я подумал, что Церковь… в церкви мы восклицаем «и ныне, и присно, и во веки веков»… В первую очередь мы же говорим «ныне», то есть «сейчас»? И только потом — «присно», «всегда», «до конца всех времен», и уже как итог — «во веки веков», то есть в бесконечной реальности, после того, как исчезнет линейное время… — Федор задумался на секунду, потом тряхнул головой: — Нет, «сейчас» — не реальность, «сейчас» — иллюзия! Вот соседи наши — живут в «сейчас», исключительно! Они внешне красивые, умные, они могут что-то красивое говорить, что-то интеллектуальное — а на самом-то деле они оживают только соприкасаясь с деньгами… с пищей, с сексом, с вином — с чем-то настолько грубым, грубо материальным… это такое страшное искажение всей природы!.. и, главное, смотрят на тебя так, будто и ты такой же… Как будто все точно такие же, только некоторые притворяются, а вообще всем важны только деньги и грубое благополучие, поразительно!..
Разогнавшись, Федя совсем не заметил Анну, спустившуюся до середины лестницы.
— Все, пора! — победоносно сказала Анна. — Лелька, марш собираться. Через два часа будет такси.
Федор оборвался на полуслове… медленно повернулся от Анны к Леле… — и вдруг ему стала понятна Лелина необычная мягкость, покорность… виноватость… И быстро-быстро, болезненно запульсировал шрам надо лбом.
— Но ведь… ты говорила, что не поедешь? — проговорил он, неосознанно трогая голову.
— Я говорила? — искренне удивилась Леля. — Когда?
Федя сообразил, что действительно: только он, он один, сам решил за нее — и даже не то решил, что Леля не едет с Белявскими, — а решил, что они ее приглашают сугубо формально… Но Анна-то могла переиначить… И явно переиначила, только чтобы его проучить…
Тем временем Леля встала из кресла.
Проходя мимо Феди, приостановилась и — в первый раз — мягко дотронулась до Фединого плеча, почти погладила.
Он поймал ее руку и, глядя снизу вверх, проговорил:
— Как ты думаешь… может быть, имеет смысл… задержаться?..
— Ты меня спрашиваешь? — Леля чуть-чуть улыбнулась.
— Ну да, тебя… — пробормотал Федя в недоумении. — Задержаться буквально на несколько дней? День-другой?..
— Зачем, Федя? — мягко ответила Леля.
Федор сообразил, что она в первый раз назвала его по имени.
Но в следующую же секунду ее лицо стало прежним, и, усмехнувшись, Леля сказала:
— Нет. Тем более, все равно я иллюзия.
41. Рассказ со счастливым концом
Бывает в жизни такое чудо: когда родился у нас ребенок — он был еще совсем маленький — мой муж попал в очень серьезную аварию. Друг его насмерть разбился, а муж остался жив, инвалидом.
И я хочу вам сказать, как же я теперь рада этой аварии!
Как я называю, типичная история медсестры: «он лежал — она работала…» Или наоборот, тут у нас у фельдшера одного: «он работал — она лежала…» Здесь же дом наш, в больнице — вся жизнь у нас тут протекает. Поэтому, я говорю, все типично: муж лежал, я работала медсестрой — у нас был с ним бурный роман, расписались, и у нас родился ребенок.
Но еще когда было у меня беременности шесть месяцев, муж у меня начал пить.
Очень сильно стал пить — вот как будто бы подменили…
А может, он такой и был — потому что я его мало знала-то. Он постарше меня намного: ему было тридцать четыре, а мне, считай, двадцать один. Родители мои были против. Но бабушка мне всегда говорила: «Ален, посмотри, какой у тебя муж замечательный, какой он у тебя споко-ойный: он поработал, приходит пьяный и спит…»
Но я капризничала и хотела уже разводиться.
А потом вся эта произошла ситуация.
Было солнце, пекло такое — как раз картошку сажать. Мы живем-то в Уваровке, там у нас свои огороды — и надо уже картошку сажать, а мы опять поругались.
Мне свекровь звонит и говорит: «Ален? че ты делаешь там?»
Я говорю: «Я че делаю! Вон родители едут картошку сажать, мне-то как неудобно: ребенку два месяца, я тоже не могу его бросить, мне ему кушать надо готовить, а этого опять нет, опять где-нибудь пьет, гад, мне не помогает…»
«Ну, ты его так сильно-то не ругай, он в травме лежит…»
А я еще никак не пойму, говорю: «Ни фига себе, еще в травму попал!» — а потом только до меня дошло.
Оказалось, он был не в травме, а в реанимации.
Вообще-то в реанимацию не пускают, но я ведь тоже в больнице работала — меня пустили. Я к девчонкам там подошла, говорю: «Девчонки, где мой лежит?»
Они говорят мне: «Ну ты нашла себе!.. Такой пьяный — и еще за руль сел: на ЗИЛу прям в кувет, на этого, на попутчика — у него моментальная смерть, а твой в машине застрял, автогеном его вырезали. Ну, ждите, все у вас впереди — повестки, все это, — говорят, — иди полюбуйся».
Я иду, смотрю: женщины лежат, мужчины… Моего нет.
Я назад, говорю: «Нету моего, девочки: чего, вынесли?»
Они: «Смотри лучше!»
Я опять туда, сюда — никого… Даже думала, какой-то розыгрыш.
Тогда они сами пошли со мной, прямо к койке меня подводят: «Чего, не узнаешь?»
А я вижу — ну вот лежит старик семьдесят лет. А еще глаза когда открыл — мама мия! — вообще там такие бордовые… Видать, его придавило, в грудь вдавило еще: я говорю, лежал как будто восемьдесят лет старик! То есть вообще не узнаваемый человек…
Там приезжали родственники того… посмотрели: господи, говорят, кого там судить-то? ему жить осталось два дня. И дело закрыли на него, написали, что руль отказал.
У него мама фельдшер тоже, у мужа: смотрим с ней на динамику — ну, все понятно… Мы уже ему и костюм в гроб купили. Готовились к похоронам.
Но потом мы к Матрене поехали, помолились ей. Фотографию повезли — только не к экстрасенсам, не к бабушкам, а вот в Питер к этой, святой… блаженная Ксения, да. В храмы всякие… Ну не знаю: может, поэтому чудо произошло.
В общем, было у меня в жизни две коляски одновременно: ребенок и муж. Ребенку два месяца — мужу тридцать пять лет.
День я с ребенком; мама в пять часов приходила с работы, меняла меня, и я в ночь ехала к мужу: считай, сама еще молодая — и за таким ухаживать, поворачивать, о-о!.. это что-то с чем-то…
Потом в шесть месяцев мальчик у меня начал сидеть — и муж начал сидеть вместе с ним. Сын пошел — и муж у меня сделал на костылях первые шаги…
И сейчас я хочу сказать: слава Богу, что эта авария произошла.
Мы поняли, что такого есть ценного в жизни: когда такая беда, то не надо бросать, а надо верить друг другу. И все. Мы друг друга не бросили, не разошлись, и теперь у меня муж непьющий вообще. Он поклялся, и в храм мы ходили. Теперь у нас двое детей. Младший маленький — десять, а старший… о, мама мия, старший наш — что-то с чем-то! Учиться мы не хотим, мы ничего не хотим, мы хотим выпить, хотим погулять… Я мужу говорю: «Ром, наверное, твои гены уже начинаются?»
Он говорит: «Мы договорились, чтобы эту не трогать категорически тему».
Кстати, он прям поклялся, и все нормально… Ходячий, то есть динамика положительная у нас.
А если бы этой аварии не было, у нас точно развод произошел бы.
Очень трудно было, но я довольна, потому что это Господь нам послал эту трудность, и сейчас у нас прямо медовый месяц, которого не было после свадьбы.
Каждый год мы свадебное путешествие делаем — даже где-нибудь здесь поедем, по этому по Можайскому по району… Это глупо, наверное, со стороны — но иногда я его прошу: «Ром, ты сделай мне какое-нибудь романтическое свидание, придумай, куда меня пригласить…»
А вы знаете, надо самим что-то вытворять спонтанно. Потому что когда будни — это все очень надоедает, я хочу вам сказать.
Вот даже год назад все вообще удивились: я работаю тридцать первого июля, и он мне звонит с работы тоже (он в Голицыне работает, логист, у шведов здесь недалеко, в Голицыне, ездиет) — звонит мне, говорит: «Завтра в Сочи летим».
Я думаю — о! ни фига себе, как же я соберусь?..
Надо что-то такое, мне кажется, романтичное делать, выдумывать…
Поэтому вот не знаю… может, мои слова достучались там до кого-то…
Мы спим, я ему говорю: «Ром, как хорошо, что ты у меня есть, ты дышишь возле меня…»
В общем, я говорю: рассвет жизни! За все наши страдания, за все муки, за всё…
42. Ясность
Горы слабо светились под звездами.
Тысячи звезд подрагивали, помигивали, мерцали — но их соединенный свет, отражавшийся в ледниках, был совершенно ровным.
Прислонившись лбом к холодному оконному стеклу, Федя понемногу, с усилиями, дышал. Дышать было нелегкой задачей, как на морозе.
Ни о чем толком не думал, ничего определенного не вспоминал. Может быть, только имя… да и имя — не повторял, а оно само собой то и дело повторялось, отзывалось внутри, как будто капала капля. Но никаких внешних образов в памяти не возникало. Если бы Федю сейчас попросили нарисовать ее или даже подробно ее описать, он вряд ли хорошо справился бы с этой задачей.
И вообще не Леля сейчас занимала его внимание, а странный вертикальный стержень, сформировавшийся между грудью и животом — от середины груди до желудка. Этот стержень причинял неудобство: мешал согнуться, мешал дышать. Если бы для какой-то цели потребовалось перевести этот стержень на словесный язык, то самым точным переводом, наверное, оказалось бы слово «нет».
«Нет» застряло внутри Федора, посередине: стояло колом. Оно было простое, холодное и бесцветное — как был лишен цвета ночной пейзаж за окном.
По мере того как привыкали глаза, неземное свечение становилось отчетливей и отчетливей. Никакой весны — ни малейшего даже следа — больше не было в мире: только подзвездный лед, цепенеющий в свете звездного льда.
В этой вечности, неподвижности, однородности было что-то лечебное, анестезирующее. Даже не верилось, что несколько часов назад горы были облиты теплым, многообразным солнечным светом; каждый выступ имел свой оттенок, каждое углубление — неповторимую тень…
Теперь мраморное свечение распределялось без предпочтений и заполняло всю панораму ровным бесстрастным сиянием. Так должна была выглядеть какая-то умственная абстракция — или даже логика как таковая, формальная логика.
Неподвижные горы — гладкие, полированные ледники, окруженные ореолом, — это было красиво… и даже больше: торжественно и прекрасно.
На все был дан правильный, точный, исчерпывающий ответ: «Нет».
Странное чувство сейчас приходило к Феде: ему казалось, что он очень быстро, буквально с каждой минутой, взрослел. Как будто многие множества сложных слов и мыслительных построений отваливались от него, как какие-то бесполезные корки — и оставалось, как в глупой песенке, всего лишь два слова, всего только два слова: всего «да» — и «нет».
Тянущая, неудобная боль не унималась, пульсировала во лбу и давила холодом на желудок — и даже, кажется, постепенно росла — но вместе с нею росла и устанавливалась наконец ясность. Почти невыносимая ясность — и чистота.
ПЯТЫЙ ДЕНЬ
43. Рассказ беженки
Ми в Абхазии жили — в Грузии. У нас есть гора. Оттуда ходили босиком, ми ничего не взяли, ни одежды, ничего. Один дочка у мене маленький была, один дочка замужем положение, а сын немножко взрослый была. У меня сын убили двадцать один год. Такой положение. Мы убегали, отец не ушла. Мой отец говорит: «Не пойду, — говорит, — пусть меня здесь убивают. Я мой жизнь здесь оставил!» Мы ждали-ждали — может, папа тоже придет?.. Потом сказали, что папа-мама убили. Отец знаешь как убили? ее мучили! вот так провод засунули электро, и так и убили отец. Отец у мене было семьдесят восемь лет. Когда ее убили — дом тоже сожгли и отец бросили туда, на этих… огон! мы не могли похоронить.
Отец-мама меня вырастила. Папа маме говорит: «Я когда умру, — говорит, — я буду знать, что она мене будет плакать». Почему? потому что мене свекруха умерла — я плакала как моя мама родная. «Ой, я не боюсь уже, — отец мать говорит. — Свекруху как она плачет! так дочка родная не будет, — он говорит. — Я уже буду спокойньше, что моя дочка мене будет плакать». А я не могла ни мама, ни папа плакать. Я за них капли не могла этих, слез.
Мы двенадцать дней мучения было у нас! Вот такой гр-ряз!.. Снег идет гора, трактор чистит, сколько люди мертвый лежал на дороге, вот такий маленький, прям там дети мертвые оставили убегали… где могли похоронить?! Вот так копали чуть-чуть земли, маленький ребенка, вот грудний ребенка — копали, так и оставили — и так крестик: может быть, вернемся, может быть, потом будет похоронить… Кто это не видела — пусть не видит такий горя никто! Такой трудных, сердце заболит, такой горе. Два месяц, больше, на этой больнице лежала, не кушала после моей сын, не пила, босиком ходила. Насильно кормила дочка: «Мама, — говорит, — если ты будешь умирать, я тоже буду умирать». Ох-х, такой положение… Вот сижу тебе разговариваю, уже на моей сына идет в голове: почему мене сын убили? Почему нужно убиват?! Никому плохого не сделала. Не пила, не курила, не воровала, старший-младший знала… Сейчас я смотрю: старший-младший не знают здесь! Я нервничаю: мой сын так не делала, я говорю. Мой сын тихий была, воспитанный, хороший парень. Такой сын мене больше где есть? Нет. Фотография дома смотрим — и ничего: могилу не можем ходить. Ох мучения, ох мучения…
«Я уже ее не могу смотреть! — моя муж говорит, — от сына сколько мучит моя жена». Муж инфаркт получила. Я думаю: деньги надо, чтоб выручить человеку — один лекарство три тыщи рублей отдавали, три тыщи рублей один, массаж две тыщи. Моя муж… Меня муж говорит: «Столько деньги моя жена не может уже заработать. Нет! Вы мене не можете помогать!» Когда инфаркт получила, своя руки не может, машина не может: «Жена возит-возит товар, ее деньги куда я возьму? — говорит, — мои укол, что ли? Я на ее глаза не могу смотреть!» Он сам себе повесила. Мы думали, она дома сидит. «На улице вышел, свежий воздух», — она говорит. А сосед говорит: «Твой муж уже повесила». Он сам себя повесила. Вот такой положение. Такой трудный.
Моя муж так сделала, я говорю: «После сына мене жить зачем надо?»
«Ты что! — дочка мне говорит. — Мама: ты умрешь — ты смотри, я второй день тоже буду там». Я живу сейчас ради моей дочка, чтоб дочку ничего не было. С зятом живу. У нас обычай такой: отдельно жить не могу, сейчас с зятом живу. Мой зят очень хороший. Хороший — такой сын родной не будет. Всегда на моих глазах смотрит он: «Почему мама не кущает? Почему мамэ настроения нету? Кто маму обидел?» Дочку говорит: «Маму не обижай! Может быть, ругал маму?»
Я говорю: «Мене никого не ругала».
«Нет, мама сейчас успокоит, — дочка говорит, — ему никто не обидел. Придет потом покушает…»
За зяту говорю сейчас, хороший очень. Я болела, аллергия дала ночью, нервы, не спала никак от нервы, всё чешет. Зять позвонила везде, кожаный позвонила везде — без очереди мене пустили сразу! Этот врач — ее друг там имеет, профессор хороший. Из Абхазии тоже, только они грэки. Он от нас ничего деньги не взял: «Я такой женщину как могу деньги брать?» — говорит. Выписала — девятьсот рублей стоит один ампула, это неделя один раз надо сделать, германский лекарство. Вот это сделала — лучше стало. Нервы спокойный, не чешет, ничего. У меня много помощь от зяту.
«Хватит мне, — говорит, — что моя тесть так сделала…»
Я говорю: «Я тоже, может быть, сделаю так».
«Как ты сделаешь так?! — говорит. — Уже шестнадцать лет твоя сын умерла. Надо ради ее! — говорит. — Ты сама церкв идешь…» Церкв иду, сама свечки, сама пишу, все пишу, чтоб ему хорошо было там. Я очень боговерующий. Он мене говорит: «Мама, ты почему босиком? Я не могу босиком, у меня ноги мокрые», — говорит. Тогда я босиком ходила, не одевала, дождь идет, снег идет… он мне говорит: «Мама, холодно ноги».
«Ага, — я думаю, — если моя сына холодно, зачем так буду ходить?» Я одевала — ему хорошо было. Да. После этого я начала уже одевать.
Потом у нас вот такой черный платье, вот так одевала: «Мама, — говорит, — я ничего не вижу, тёмно сижу». Я снимала платок.
Я ему говорю: «Сынок, тебе там кушать есть?» Он говорит: «Когда свет горит, мне все есть». Я ему горю свечки, и я довольный, что там ему светла и всё хорошо: светла, чиста, — Бог его хорошо держит. Потому что ребенок была — чистый ребенок, от Бога чист: не курила, один грамм не пила, экономический факультет учила моя сын, всегда по тону вот так: «пожалуйста, мама, пожалуйста», — слова лишний не слышала. Ох-х… Такой положение, очень трудно, очень плохой… Это целый история говорит…
Я всегда на работу иду — первый место туда церкв иду, это маленький церкв. Я семь лет там хожу, свечки ставлю, я каждый этих пишу там все, «упокой», все пишу. Я хочу, чтобы своима рукама, своима деньгама — мои сына, мужа свечки поставить, мои мама, мои отцу, — все надо своим рукам. Что я буду дома сидеть? Все равно, я думаю, легче будет на рынке — здесь люди, много не думай. Если дома буду сидеть, я, наверное, в сумасшедшей больнице буду. Думаю, может быть, мене здесь чуть-чуть хорошо будет. Вышла здесь на работу, работаю — иногда голова не работает. Иногда линия на электричку другой иду — думаю: куда я иду? «Донской» надо выходить! Я выхожу другое метро, думаю: куда иду? Обратно спрашиваю: «Пожалуйста, скажите мне, на какой дорога „Донской“?»
«Ой, „Донской“ метро, женщина, не сюда — переходи, пожалуйста, другой линия…»
Прихожу одиннадцать часов, двенадцать часов дома. Если там не показывали, наверное, не могла даже домой приходить. Такой трудных… Когда вижу, сын говорит: «Мама, мене там все есть, мене там все хорошо, почему ты плачешь?»
Я говорю: «Сынок, мне трудно».
«Я дома тебе всегда. Ты мене не видишь, я всегда с тобой стою», — говорит.
Я так видела — не во сне: вот как свечки горит, я уже как закрываю, так хорошо ее видела — так светла, бела, белий.
На работу потом утром приду, товар вылаживаю, говорю: «Сынок, ты со мной? Давай мене со мной рядом. Я надеюсь на тебе, что ты со мной всегда рядом будешь». Вот так разговариваю…
Вот, дочка, такой история у меня. Это много история, очень трудно высказать человеку. Такой положение.
44. Наглядная агитация
— Чем это ты увлекся, мой друг?.. — Анна перегнулась через стол. — Иероглиф рисуешь?
— Иероглиф… — довольный, проурчал Дмитрий Всеволодович. — Всем иероглифам иероглиф…
Ваша беженка из Абхазии, так? Кто-то помнит, как в древности называлась Абхазия? При древних греках?
— Таврия?..
— Таврия — Крым, дерёвня.
— Колхида?
— Колхида. А кто жил в Колхиде? Кто жил в Колхиде?
— Эм… Золотое руно?..
— То есть бараны, ты хочешь сказать? «Руно». Руно — само собой. Кто еще жил в Колхиде?
В Колхиде жила Медея. Чем знаменита Медея? Кроме руна?
Эх вы. Медея — убила своих детей.
Теперь пишем: «Медея»… Разрезаем напополам… Так.
Дальше, в этом же Медитерранском[12] бассейне — примерно в это же время — другой известный мифологический персонаж, тоже женщина и тоже связанная с детьми?.. Нет идей?
Даю подсказку: Федор-Михалыч ее упоминает. Ну? Старец Зосима. Нет, ничего? Ну кто «плачет о своих детях»?
— Рахиль.
— Федор знает. Праматерь Рахиль. Наконец-то. Так. Пишем РАХИЛЬ… И тоже режем ее пополам: РАХ и ИЛЬ. Берем первую половинку отсюда… РАХ… а вторую берем от Медеи… Складываем…
— Паранойя, — констатировала Анна, с любопытством, однако, заглядывая в листок.
— Что получается? РАХЕЯ
А? Никому ничего не напоминает?
— Трахея?
— Сама ты трахея. РАХЕЯ… Рассея!
Помнишь, ты рассказывала анекдот: «Маму съел, папу съел… Ы-ы-ы… — Кто же ты после этого?! — Сирота-а!»
«Рахиль плачет о своих детях и не может утешиться, ибо нет их». А куда они подевались? А она сама их убила!!. — торжествующе закричал Дмитрий Всеволодович. — Рахея, Рассея — это такой гибрид: Рахиль плюс Медея! Сначала своих детей пожирает — а потом плачет, «ибо их нет»!.. Ха-ха-ха!..
— И к чему это? — медленно спросил Федор.
Вопрос прозвучал в настолько не свойственном Федору тоне, что, хотя Федя спросил негромко, все повернулись к нему, и даже сиявший самодовольством Дмитрий Всеволодович слегка побледнел:
— Что такое «к чему»?
— К чему, — твердо и даже как будто с угрозой повторил Федор, — направлено рассуждение ваше?
— Да ни к чему оно не «направлено»! — с неприятным удивлением сказал Белявский. — Какой-то дикий вопрос. Как будто мысль непременно должна быть куда-то «направлена»!
— Безусловно. И мысль, и буквально каждое слово — направлено…
Федя вдруг перестал быть похожим на себя прежнего: выговаривая слова медленно и даже с усилием, он как будто внимательно вслушивался во что-то внутри себя: даже казалось по временам, он совсем забывает о том, что вокруг присутствуют другие люди, и только пытается не отвлечься от важного внутри.
Этим он сейчас очень отличался от Дмитрия Всеволодовича, очевидно рассчитывавшего на внешний эффект: парадоксальным образом, при том что Федя, может быть чуть ли не в первый раз, совершенно не заботился ни о чьем внимании, — все слушали его гораздо внимательнее, чем когда-нибудь раньше.
— Позвольте я тоже. — Федя завладел листочком бумаги с набросками Дмитрия Всеволодовича
— нарисую одну картинку…
Чуть ниже «Рассеи» Федя прочертил длинную горизонтальную линию.
— затем с двух сторон этой линии написал: слева «НЕТ», справа «ДА».
— и пририсовал над горизонтальной линией букву «Я».
— Это я, — показал Федя на букву «Я». — Я хороший.
Я умный. Я человечный. Я не делаю ничего беззаконного. Если поставить где-нибудь здесь условную середину —
— …то я окажусь на той половине, где «ДА».
А вот… — Федя задумался на секунду, — например, дядя Костя из ЛТП, который говорил «только вспышнет — и будем мочить всех сподряд, не разбирая»…
— Дядя Костя — или, может быть, тот человек, которого собутыльники ткнули в сердце ножом — это «ОН». «ОН» — плохой. Объективно плохой человек. Много хуже меня.
А я — очень хороший.
Допустим даже, что в этом — моя собственная заслуга. Допустим, нам нету дела, что он потомственный алкоголик с врожденными аномалиями: нет, он единственно по своей вине оказался внизу, а я благодаря моим собственным совершенствам — на самом верху.
И теперь «Я» — вот здесь, а «ОН» — там. Я — хороший, ОН — очень плохой.
Но однажды ОН делает ма-аленький, незаметный шажочек…
Федор нарисовал стрелку справа от «ОН».
Представим, что дядя Костя идет к своему мастеру на строительстве и говорит — не себя защищая, не думая про свои интересы, а ради правды, — вступается за «ребят из красных домов»: «Ты такой-сякой, почему ты так дешево закрываешь наряды ребятам из красных домов? Почему ты так мало им заплатил?»
Представим еще, что в эту минуту им движет не жажда скандала и не кураж, а искреннее негодование: представим, что он — пусть в одну эту минуту — искренне переживает за совершенно чужих, посторонних ему людей…
Ну допустим хотя бы, что жажда правды в эту минуту сильнее, чем жажда скандала.
И в это мгновение — когда он делает свой шажок — пускай маленький, микроскопический, протягивает свою «луковичку» — вдруг сердечный удар, инфаркт, и линия жизни его — обрывается.
…
«Линия жизни» — конечно, не как в хиромантии, а просто — линейное время жизни…
Известен так называемый «аграф» — высказывание нашего Господа, не записанное в Евангелии… По-моему, самое страшное из всего, что я слышал: «В чем застану, в том и буду судить».
Раньше я понимал «в чем застану» как статическое положение на прямой.
Если я нахожусь справа от черточки — значит, после Суда я автоматически отправляюсь дальше направо, в рай. А если я слева от черточки — то проваливаюсь в окончательный ад.
Так мне виделось раньше.
А вот в последнее время мне стало казаться, что в этих словах — «В чем застану» — имеется в виду не точка, а вектор…
— Что?
— Вектор, вектор!
Вектор душевного устремления. Вектор воли. Движение воли.
Пока я живу — моя воля в движении. Пусть в слабом-слабом, пусть сонно ворочается — но моя воля не может не двигаться, не способна не двигаться, пока я жив.
Правда, нужно учесть, что любое движение моей воли усиливается — или гасится — внешней средой.
Может быть, многократно усиливается — а может быть, и совсем тормозится.
Среда — очень плотная. У нее свои собственные течения. Например, я сейчас проживаю в Швейцарии, я работаю во Фрибурском университете, и окружающая меня среда не допускает агрессии: наоборот, располагает к сугубому миролюбию; однако значит ли это, что миролюбие — моя собственная заслуга?
Сравним с дядей Костей: агрессия и нетерпимость, которую мы от него видим, — что это? его собственное волевое движение, или течение в его среде?..
Но как бы то ни было, вдруг инфаркт — и в одно-единственное мгновение всякая плотность среды исчезает!
Это мгновение застигает нас — каждого — в некоем движении. Ибо воля не может бездействовать. Пусть ничтожном, но все же в движении или в эту сторону, или в ту — или к «ДА», или к «НЕТ».
Вдруг оказывается, что «Я» — такой хороший, такой возвышенный, так близко уже подобравшийся к цели — оказывается, меня просто подталкивала среда, а сам я — немного ленился, немного играл в компьютер, немного скучал, то есть мой вектор — мой собственный, личный вектор — был направлен вовсе и не вперед, а назад, не к «ДА», а к «НЕТ» — пусть чуть-чуть, чуть-чуть — но когда сопротивление внешней среды совершенно исчезло, то мне осталось только мое собственное волевое движение, мой личный вектор.
И меня с этим вектором, в этом векторе застал Бог. Он застал меня за игрушкой в компьютере.
А дядю Костю, такого на первый взгляд глупого, злого и агрессивного, Бог застал в глупом и агрессивном желании правды — но все же в желании правды, то есть все-таки при попытке чуть-чуть приподняться над обстоятельствами!
Вот у дяди Кости линия жизни —
— и вдруг, в одно мгновение, линия исчезает —
— и дядя Костя оказывается в пустоте. Пустота не имеет никакой плотности. Она не оказывает никакого сопротивления. Это удобно.
Единственное неудобное обстоятельство: нет возможности изменить вектор. Ни направление вектора, ни величину: «В чем застану, в том и сужу».
Дядя Костя оказывается в пустоте — и начинает плыть в пустоте с постоянной заданной скоростью, в одном раз и навсегда заданном направлении…
Если его волевое движение было слабым — а допустим, оно было слабым, поскольку было внутренне противоречивым: заботясь об этих парнях из красных домов, он все же хотел и скандала, — значит, он будет плыть очень медленно, очень-очень-очень медленно, «квадриллион лет» — и от этой медлительности будет очень страдать: но ускориться невозможно. Впереди вечность, и в этой вечности все-таки он очень медленно плывет вверх…
Значит, пусть даже медленно, пусть даже через «квадриллион» — но он все-таки доплывет…