Обращение в слух Понизовский Антон

— Подождите!! — взмолился Федор, — но вы же все время не с того начинаете!.. Вы говорите про материальное: про «гипоталамус», про «цинк», про «наследственность», про «эпилепсию», про «нейроны»…

— Я говорю про базовые вещи —

— Вот именно: вы утверждаете эти вещи как базовые, но это — ваш выбор! Вы говорите: любви нет, а есть сексуальная тяга, садизм и педофилия. Вы говорите: религиозного чувства нет, а есть «аура» перед припадком и чувство вины. Вы говорите, что Бог и любовь — фантазия, а синхронизированные нейроны — единственная реальность. Но это — ваш выбор!

Мне постоянно в последнее время встречаются эти статьи, где пишут: «британские ученые определили, что любовь — разновидность психоза, потому что в мозгу вырабатываются такие-то и такие-то вещества»… Они сами не видят — авторы этих статей, — что в этом утверждении скрытая аксиома: «материя первична, а дух вторичен», простой марксизм!

Почему вы не думаете, что все устроено совершенно наоборот? Бог первичен! Любовь — первична! Бог создал нейроны и гипоталамус, Бог синхронизировал эти нейроны, и сексуальность создал для того, чтобы человек в своем грубом животном облике, в своих грубых кожаных ризах — смог услышать хотя бы слабый отзвук любви…

Вы смакуете личный ад Достоевского — его болезнь, сексуальность, враждебность к отцу… Во-первых, я не уверен в фактической подоплеке, но главное: это его собственный, личный ад, его личное дело! может быть, он и должен был пройти ад, чтобы совершить свой писательский подвиг: в таких же, как сам он, страдающих и озлобленных, увидеть божественный образ, божественную любовь; чтобы весь Божий народ, страдающий и озлобленный, суметь увидеть в реальности как народ-богоносец!..

— Конкретнее! — перебил Дмитрий Всеволодович, — кто конкретно у вас «богоносец»? Этот, который копит на полуботинки — он «богоносец»?

— Ну нет, он-то как раз…

— «Нет»? Отлично! А тот, которого ткнули ножом собутыльники? Богоносец? А дядя Степа?

— В какой-то степени… Мы не можем сказать про конкретного человека «вот он», «вот этот», только про самого Христа; никто в отдельности, но все вместе…

— Вы всё сказали, — развел руками Белявский. — Мне нечего даже добавить. «Никто конкретно». Вообще то и се, и божественная любовь, и бла-бла, но — ни-кто кон-крет-но! Вы себя слышите? И Достоевского заодно? «Богоносец» и «драгоценный алмаз», «просияет» и «воссияет», а конкретно, сию минуту, сейчас — никого! Поэтому и летите вы на телеге, чтобы все лица сливались в неразличимые пятна. Потому что стоит в одно-единственное лицо вглядеться — сразу лезут полуботинки за девять рублей!

А я вас спрошу: что ужасного в узконосых полуботинках? Знаете? Я скажу. Самое для вас с Достоевским ужасное — это реальные люди.

Если обпился древесного спирта, если в канаве валяется и мычит — вам нормально! только мычит пусть как можно нечленораздельнее, тогда вы сможете на него проецировать свои идеи: мол, «мычать-то мычит, зато сердце знаете у него какое? О-о! Золотое! Народное! Знаете что в душе-то у него? Глубина-а!» Вы сами себе вырастили фантом — и целуетесь c ним. А реального человека — вы видеть не можете, вы корежитесь и дымитесь, вы гоните его: «Это не русский! Не русский народ!» Да ну? А какой?

Нет, Федор, таких русских, как у Достоевского и у вас — нет в природе. Никто ничего в глубине не хранит и алмазами не сияет: все бред собачий. Народу эта ваша риторика — «Бог», «миссия», «искупление» — до полной фени… Знаете, что ослепляет вас с Достоевским? Чувство интеллигентской вины — и интеллигентского ужаса перед насилием. Чем острее вина и ужас, тем больше пузырь! Достоевский надул из себя пузырь: «народ-богоносец». Советская интеллигенция надула пузырь: «великий могучий советский народ — строитель»… чего-то там… Нет такого народа и не было! Нет «богоносца» и не было никогда! Было чувство вины за отца, боль и ужас, и радость освобождения — а «народ-богоносец» — фан-том! Сколько можно фантомов?!.

— Нет. Сколько. Можно. Слов! — произнесла Анна.

Федя повернулся к ней — с внезапной надеждой, что вот сейчас она как-нибудь сможет разогнать весь этот ужасный туман.

— В чем ваша ошибка, — властно продолжила Анна, —

26. Звонок

Да, Тонечка? Ну, что там у тебя?

С утра, да… Нет, сегодня уже нет, вскрывать не будут: время уже хорошее, все домой… А чего? к девяти мы спокойно… Да, в девять — в десять, и я подойду тоже, и Конова… Что?.. Не, вскрытие-то часов, наверно, в одиннадцать. В десять — в одиннадцать. В принципе-то они начинают с утра, потому что им заключение сдавать в милицию…

Да, одежду возьми. Возьми какую-нть старую простынь, мыло какое-нть найди, тоже нуж… А тоже нужно будет, когда они будут мыть его, обмывать, как бы говорится, обтирать, всё это… ага… мыло кусок, расческу там положите, бритву-станок у него если есть, всё туда побросайте и принесите. Трусы, носки, тапочки любые…

Чего?.. с пятками?.. Ой, да какая разница-то ему! Еще спасибо скажет, что тапочки положили домашние! Здесь продаются такие вот одноразовые дешевые, прямо в морге. Спасибо пусть скажет, что тапочки еще положут, а не голого в целлофановом пакете, вот чего!

Все равно это или в братскую могилу пойдет… Ну да, да: всех вот этих бомжей, они… безымянные могилы называется. А конечно, конечно! Так прям бросили в целлофановом пакете, крест поставили — закопали и всё… Куда кремировать-то еще? Кремировать — это, знаешь, тоже деньги хорошие…

Да? …смотри… ну смотри… ну как хочешь…

Гробы дешевые есть. Что-то даже в пределах двух тыщ можно найти договориться. Я позвоню попрошу, чтоб дешевый сделали… здесь, в лесу…

Да! Да! Да. Деревянный гроб просто, там без обивки, без ничего… Или здесь с девочками, или на Власихе договоримся, сделают подешевле, собьют: ты им только скажи рост, размер там… Если сжигать тем более все равно… И он че вам? денег, что ль, состояние что ли оставил, мль?.. Ну?!

Ага…

Давай, Тонечка… Да, давай, хорошо… Я сама вопросы решу по поводу морга…

Да, а завтра мы с Коноваловым поговорим. Всё, давай…

Все, до завтра, ага.

26. Тьма и Мокошь

— Кто летал ночью на самолете — но не на запад, а на восток? На север? Куда-нибудь над тайгой, над лесами? Зимой? — Анна подняла глаза к потолку. — Еле-еле тусклые огоньки… пустота… Темнота… Темно десять минут… двадцать… сорок…

Вспомните, как она говорила: электричество дали в пятидесятых годах. А до этого? тысячу лет в темноте…

Коротенький перерывчик — июнь-июль, там и ночи-то нету, так, сумерки — «солнышко на Петров день встречали», свиданки… Летняя ночь — пустячки…

Хотя эта земля полностью даже на лето не отмерзает: холодная, мокрая земля ночью, туманы…

А вот с осени, с октября — уже раньше темнеет: приехала за ребенком, а нет ни ребенка, ни мужа… еле-еле нашла, как-то наспех одела, схватила, бежит по рельсам, морось осенняя, и муж гонится, поезд гремит… Дальше: седьмое ноября — не зря ноябрь, почти полярная ночь — брата забрали вечером, в слякоть, грязного, мокрого — и забили в ментах…

В ноябре спать ложатся с ножом. В ноябре ночью пьют в гаражах.

Но даже осень — присказка. Настоящая ночь наступает зимой. Настоящая тьма. Когда круглые сутки не «между собакой и волком» — а между волком и волком. Вот это — Россия… А по-настоящему — даже и не Россия, а Чудь и Мокошь.

Летом — лес, сырая земля месяца два-три, три с половиной… А все остальное — зима, ночь, холод и лед, между волком и волком…

Над какой там империей солнце не заходило?..

А у нас — восемь месяцев не восходит. Даром, думаешь, самая незаселенная территория? Думаешь, рулят Москва и Питер — а остальное так себе, приложение? Черта с два!

Рулит Чудь. Территория тьмы.

Вы всё плачетесь, что людям плохо живется. А как им житься, если эта страна — не людская, она устроена не для людей. Это страна — для пустоты, для метели.

Все пригнано плохо одно к другому, везде дует, все дребезжит — почему? Почему везде щели? все тонко и рвется?

Даже в городе — почему на каждом углу подворотни и темные закоулки? «Все криво», «все через зад», все воруют и пьют в подворотнях. И вообще, пьют — почему?

Этот ваш «цинк», «радость», «смысл» — это все ерунда.

Нет ни радости, и нет смысла. Пьют, чтобы на трезвую не ходить через ночь. Лучше сразу в беспамятство. Лучше пусть принесут с разбитой башкой. Провалиться под лед.

В гаражах — это чтобы закрыться, приникнуть поближе к тьме и к земле. Тут не «радость»… Ха, «радость»!

Какая радость для шамана есть грибы? Его рвет с них. И смысла шаман не ищет. По крайней мере, он знает, что нет словесного смысла. Есть тьма, и шаман в нее ходит.

Когда русские пьют — они все шаманы. Это древнее-древнее, в тысячу раз древнее вашего христианства.

Даже если живут теперь не в деревне, а в Бибиреве, в панельной многоэтажке… Войдите в любую квартиру — не в центре, «дизайнерскую» с искусственными людьми, а в любом Мончегорске… да или даже в Москве — только подальше, в Печатниках, в Марьине, в Капотне, — откройте полупустой шкаф с тряпьем, на кухню пройдите, чтобы клееночка липкая, чтобы в линолеуме дыра, и за дверью бачок течет ржавой струйкой — что, вы думаете, это? бедность?

Нет. Это калиточки, это тропиночки и закоулочки в ночь. В ночь кривая дорожка — короткая, а удобный пролаз — это щель. Мы мордва. Мы всегда возвращаемся в ночь. Ночь ледяная и черная, но зато нет надежды. Ночь всегда та же самая, одна и та же — а свет ненадежен и слаб. Если теплится огонечек — значит, чужие люди придут, будут сидеть за столом, говорить: «Ты хорошая девочка, мы приехали за тобой…» А ты должна руки вот так положить и сидеть. И кричи не кричи — кругом ночь…

— По описанию… — хрипловато, с усилием засмеялся Федя, — по описанию — какой-то ад?

— Нет. В аду жарко, кучно. А здесь — то, что было раньше, чем ад. Здесь — та ночь, которая была сначала…

— С начала, — вежливо поправил Федор, — было, как известно, Слово.

— Сначала была ночь, — повторила Анна с нажимом. И, вероятно приняв Федино молчание за согласие, кивнула сама себе и повторила значительно: — Да. Сначала была — ночь…

27. Рассказ о братьях и сестрах

[Николай]

Ночью кто-то стучится в окошко.

Мать просыпается: «Это кто?»

«Мам! — говорит. — Да это же я, твой сын Николай».

Она говорит: «Да ты что, он у меня три года уж как погиб!» И дверь не открывает — вот как сейчас помню…

А дед какой-то был нищий, ночевал. Говорит: «Да не бойся — давай открывай, я с топором за дверью тама…»

Открыли — а это брат! Представляете, три года ни письма, ничего: мать три года его за упокой поминала…

А он, оказывается, в Польше был, попал в плен… как-то там все это было сложно… (шепотом) Он во власовских войсках был, по-моему…

Он никогда о себе не рассказывал.

А знаете, за что его посадили-то?

Война кончилася, и пригнали к нам дизеля… ну эти самые… трактора, трактора! А он в присутствии своего родственника сказал: «А на дизелях-то — с американских танков гусеницы содранные…» Вот за эти слова его взяли.

Я помню, пошли мы в Рязань со снохой. Мать дала нам бутылку молока, буханку черного хлеба и сколько-то яиц. Я босяком, все ноги потерла… что мне там? десять лет.

Приходим, а нам отвечают в окошко: «Врагам народа передачу не передают».

И когда следствие шло, его спрашивают: «А почему ты сдался, а пулю себе не пустил?»

А он говорит: «А мне жить хотелось, мне было пятнадцать лет».

Ему говорят: «Ты врешь. Как ты мог в пятнадцать лет воевать?» И дали ему пятнадцать лет, трибунал.

У него жена молодая — красавица, мальчик сын. Ну, жена его не дождалась: пятнадцать лет она его не собиралась там дожидаться, она вышла замуж. Всё продали после него…

И вот он три года уже отсидел, пишет маме письмо: «Мам, ты не переживай, я больше армии здесь не пробуду».

И что вы думаете?

С ним сидел какой-то там генерал. Ну все сидят — кто за что. И генерал его спрашивает: «А тебя-то за что?»

Брат сказал ему.

«А в деревне ты кем работал-то?»

«Пастухом».

«А ну, — генерал этот ему говорит, — садись давай пиши письмо на имя Жукова!»

И он пишет на имя Жукова письмо…

А отец говорит: «Мать, чего-то нашим Колькой интересуются?»

Из района запрос пришел, а отцу шепнули: он был бригадиром.

Начали проверять.

Моя мама считалась мать-героиня: она имела значок с младенцем на груди.

Ей говорят: «Как же это у тебя могли два ребенка через четыре месяца родиться?..»

И подтвердилось!

Он говорит: «Я себе года-то приписал. Мне было только пятнадцать — а Родину защищать — написал восемнадцать».

Ой, это такая история — что-то невероятное!..

Жуков рассматривает его заявление — и в двадцать четыре часа на волю ему!

И, говорит: вот ночь, поле — выходи, и всё. Куда хочешь, туда и иди…

И вот так он вернулся. Потом сняли ему судимость, всё…

И я вам скажу, вообще, то, что выпало на долю России… Вот я… наша Рязанская область… вы представляете, пережить!..

[Павел]

После войны, я помню, отец лежал с мамой на печке, а мы, дети, — на куднике. Это пристройка такая из досок, и сено там — ни одеяла, ничего не было, называлося кудник. И отец с матерью начали перечислять, сколько у нас не вернулись с фронта. В каждом доме почти — по три-четыре человека.

Помню, брата в армию провожали. Он был мне двоюродный брат.

Я когда в сорок восьмом-то году приезжала в Москву, дядька мой — он в Кремле работал — он жил в гостинице «Москва», окна выходили на музей Владимира Ильича Ленина.

Я ему говорю: «Дядя Жора, а я ведь помню, как вашего Павлика в армию провожали».

Он на меня смотрит: «А сколько же тебе лет? Как ты помнишь?»

Я говорю: «Я ничего не помню, я только помню, мамка сказала: пойдем крестна Павлика в армию… Я его лицо не запомнила, — говорю, — нобыла кудрявая копна волос рыжих…»

И дядька заплакал.

(плачет)

Говорит: «Да, он был рыжий, кудрявый, это мой сын был…»

[Мария]

А еще вот вам расскажу про сестру свою старшую.

Когда война началася, она уже была замужем. Муж у нее был танкистом, на фронте погиб. Она жила от нас восемь километров — там деревня была побогаче, мельница была, и там части стояли у них.

А немцы шли на Сталиногорск, чтобы шахты угольные захватить, город Михайлов и Тулу, и отрезать Рязанскую область от топлива — от угля, и от хлеба.

А моя сестра — ну ей лет двадцать, наверное, было — она собирала раненых.

Я помню, она отцу рассказывает: «Папань, он раненный в нужное место — перевязку делать не дает, стесняется, молодой…»

И, она говорила, их завозили в школу, раненых этих, складывали штабелями, никакой помощи не оказывалось им, и они и умирали там штабелями…

И были, вы знаете, люди — боялися на фронт идти.

Она рассказывала отцу моему: нужно было идти в разведку — а мальчик один испугался и напился пьяный — а пьяного в разведку не посылали.

И, она сказала, вывели его в двадцать четыре часа к яблоньке и расстреляли.

И она потихоньку его отнесла в братскую могилу. Братская могила есть тама. Я приезжала в отпуск, была постарше — мы всегда цветы носили туда.

[Валентин]

А мой брат — он с двадцать восьмого года, вот умер недавно — ему было пятнадцать лет, и их комсомольцев брали в такой… «истребительный батальон» назывался. Они по ночам вылавливали дезертиров.

Многие же годами — в подвалах просиживали, чтобы в армию не идти, в лесу тоже скрывалися…

Придет ночью весь мокрый, вот так в окошко постучит: может, кто стакан молока даст или кусочек черного хлеба…

Я помню, была война… конец войны, что ли. Какой-то дед ночевал у нас. Он моей матери говорит: «Мы пойдем с ней грибочков пособираем». Пошли. Лес далёко, километров восемь. И вот — это я на всю жизнь запомнила — мы вот так кусты раздвигаем… — а там лежит человек в кустах! У него борода черная, заросший весь…

Были случаи нападений на женщин.

А было еще, когда из соседнего села, с Малиновки — это родственник моей матери, то ли двоюродный брат какой-то, то ли не знаю кто — он на фронт не пошел, а скрывался, в скирдах ночевал. И когда скотник пошел брать сено, он вилами ткнул — и услышал крик. Его поймали.

И что вы думаете? Его привели на квартиру проститься с матерью. Но расстрел почему-то не дали: он отсидел и вернулся. Женился на медицинской сестре, и венчался, и в церковь ходил…

А вот эти мальчики, комсомольцы, — они по наводке ловили этих, по деревням… Ну, война есть война.

И получается, брат — ему было тогда пятнадцать лет, потом шестнадцать исполнилось — он был в армии, в этом вот батальоне. А когда война кончилась — его год только начали призывать.

И получилось, что он пробыл в армии восемь лет, мы его и не видели. Он закончил уже где-то в Чите, что ль, его занесло…

И когда я была в этом селе в интернате, мне говорят: «За тобой брат приехал». А я его и в глаза не видала, только что фотография детская: знала, что у меня есть брат Валентин, но в лицо — восемь лет… Он заехал за мной в интернат, взял меня, приезжаем в деревню.

Я помню, он так вот меня толкает в бок и говорит: «Покажи, где отец-то?»

Он даже отца своего не признал, представляете?

Вот такая судьба.

[Александра]

А другая сестра во время войны заболела. Она вымыла голову и пошла на поле работать. Ей было шестнадцать лет.

Я ее лицо не помню, но говорят, она была очень красивой: с длинной косой, с родинкой. И мама всегда говорила: она несчастливая, потому что родинка у нее на левой щеке.

У нас было положено собираться на Вознесение и на Троицу. Девочки ходили в лес. Это был как такой летний отдых: цветы рвали, веночки плели…

И сестра старшая, Маша, ей из соседней деревни принесла платьице сшила какое-то. И говорит: «Шура, вот тебе платье». Она говорит: «Нет, мне уже ничего не надо».

Она болела уже. «Воспаление мозговой оболочки» — это значит, менингит у нее был.

Врачи маме сказали: «Бабушка, девочку нужно везти в Рязань операцию делать. Ей надо череп вскрывать: или она у вас умрет, или выздоровеет». А мама верующая была: «Ой, как „череп снимать“?» Не дала.

Привезли ее домой. Жара страшная. А у нее, видимо, температура высокая, она метается.

И вот мама меня… Сколько же лет мне было? Может, пять, может, шесть… Мать посадит меня, говорит: «Чеши спину ей». Я чешу — она молчит. Только я отошла-убежала — она с кровати падала, разбивалася, плакала, грызла свои серьги, бусы, помощь мамочки просила… А матери нет, я одна. Уже и отца забрали на фронт, и два брата на фронте, и эта сестра заболела, и кур надо кормить…

И вот эта сестра моя умирает — это я хорошо запомнила: одна кровать только была, мать поставила под икону — ну как кладут в деревне-то под иконами, под образами — и все-все женщины собрались около нее: у всех мужья на фронте, а кто уже вдовы — и эта девочка, она предсказывала. Она говорит: «Вот мой крестный лежит весь в крови, раненный в живот». И еще кого-то она назвала. Она мертвых увидела.

Когда война кончилася, мужчина откуда-то из соседней деревни пришел к моей тетке и говорит: «Ваш муж умер у меня на глазах — он был ранен в живот, я его перевязывал».

То, что умирающая эта девочка предсказала, — все это сбылося.

И вы представляете, вот она умирает — и говорит: «Мама, ведь смерть ко мне идет! Спаси меня!» И вот так закрывается в одеяло!

Потом, когда она умерла, мать с сестрой не могли никак руки разжать, чтобы обмыть ее…

Умерла, ну а гроб-то делать кому? Только мальчики по пятнадцать лет, кто еще в армию не пошли. Оторвали эту фанеру, которая как-то в прихожей была отгорожена, сбили гроб. А везти на подводе надо было четыре километра. И вот кляча какая-то — ехали-ехали, нас все шатало-шатало — и гроб этот по дороге у нас развалился…

Мать не помнила, как хоронили.

Ох, сколько лет она по ней плакала! — я домой не хотела идти. Она самая была любимая эта Шурочка — ее Шурочкой звали — мать моя не могла пережить…

Она нищих кормила все: мама была очень сильно верующая…

[Розовое одеяло]

Когда мои девочки… праздник какой-нибудь, веселятся — я им начинаю рассказывать, у меня дочка так говорит: «Начало-ося!» Они не хотят это слышать.

А я расскажу. Никогда не забуду.

Я помню, в войну одно лето картошка была урожайная, крупная. Мы, дети, накапывали и таскали все это на себе ведрами.

И моя мама наварит этой картошки-то целые чугуны — и солдаты идут: шли, шли, шли… А мама была возмущена, почему офицеры наши им не давали брать ничего.

И мама вот так ведрами… ведрами она на снег кидала эту картошку горячую — они хватали ее по карманам…

Пришла одна женщина, она маме моей говорит: «Бабушка, я портниха из Ленинграда. Вы за ведро картошки купите у меня детское одеяло — розовое, посмотрите, красивое какое, атласное».

А мама говорит: «Ой, у меня столько детей… Нет, ведро картошки — это жалко: вдруг самим есть нечего будет…»

Она ее покормила — мы всех кормили.

И тогда эта женщина ей говорит: «Бабушка, я вижу, вы верующий человек…

(плачет)

Молитесь за меня: я съела своего ребенка!»

(громко плачет)

Поверьте мне: я это запомнила на всю-всю жизнь свою — «…ребенка!..».

28. Быдло

— Так! Хватит! — взревел Дмитрий Всеволодович. — Все!

Скажите мне: как можно жить в этом? Кто может жить в этом?! Как это все можно терпеть?! Невероятно!

— Дмитрий, простите, но где же альтернатива: не жить?..

— Все, я понял, в чем «миссия»! Все! Вы спрашивали, в чем миссия? — отвечаю вам: пугало!

Ясно вам? Это пугало для всего мира, страна-пугало и народ-пугало: будете себя —

— Но это же и —

— Будете себя плохо вести — будете вот такие! Понятно?

— Но это же и ваш народ тоже! Вы тоже —

— Мо-ой?! — захохотал Дмитрий Всеволодович, — э не-э-эт!

— …Как же это так, «не ваш»?

— Чем он мой? Где он мой? И не мой и не ваш этот народ, не надейтесь! Смотрите: все разное! лица разные, кожа разная, глаза разные: у вас осмысленные глаза, у Лёли вон осмысленные глаза, а не свиные — ровно ничего общего между нами!

— А как же язык? Если мы говорим на одном языке…

— Ай, конечно, мы не говорим на одном языке! «ЛТП» выясняли: в вашем языке нет ЛТП, в их языке нет — что там было? — компаративной этимологии. И Достоевского никакого нету в их языке! И церковных этих… Три матерных слова в их языке, все! Мы раз-ны-е!

— Типа низшая раса, — с кривой усмешкой переспросила Леля, — и высшая раса?

— Именно! Именно. Раса, да, каста, да! Каста, раса, конечно!

— Ага. Вы еще и фашист?

— От как я обожаю эти названия: «фашист», «фрейдист» — ярлык прилепили, и радуемся, и довольны! Идите скажите Америке: пусть не будут фашистами, пусть откроют границу, пустят к себе Сомали, миллиона четыре, Судан, и посмотрим, что будет с Америкой — вон она уже вся трещит! Вон идите скажите Швейцарии, пусть откроет границу, пусть сюда приедут Тува и Коми, посмотрите, что останется от Швейцарии, покатаетесь на скейтборде, да-да!

Рим — и варвары. Пока держали границу — был Рим, а прорвали границу — все, нету Рима! Элементарно, как разные уровни, шлюзы: никогда нижний уровень не подымается к верхнему, всегда падает верхний! Нет, не-эт, только шлюз, только стену бетонную, и колючую проволоку под током, и автоматчиков — и тогда еще кое-как, кое-как еще можно надеяться…

— И комфортно вам за бетонной стеной? — По всей видимости Леля решила на этот раз прояснить позиции до конца.

— Да, мне — очень комфортно!

— А на той стороне пусть загнутся, не жалко…

— Во-т это поразительно! — Белявский развел руками и даже стал озираться, как будто ища поддержки у многочисленной аудитории, — вы же юные люди, откуда в вас эта зараза?! Вы не видите, что они на этом и насосались, все это совковое быдло… Да, быдло! — крикнул Белявский. — Почему не назвать быдло быдлом, если оно суть есть — быдло! И вы его сами кормите этим своим безумием интеллигентским — оно и сосет вас уже почти что сто лет, и радо, над вами же издевается!

А если собственную историю знать не хотите — где наибольшая смертность от преступлений? В какой стране? В мирное время — где больше всего изнасилований, убийств, разбойных, увечий, на единицу, на сто человек населения? знаете?

— Тоже в России? — проговорил Федор угрюмо.

— Нет, представьте себе, подкачали, второе место всего у России, увы: нас юаровцы обогнали, ЮАР — попробуйте угадать, с какого года? С тысяча девятьсот девяносто четвертого года. Что произошло в девяносто четвертом году? Не догадываетесь? Отмена апартеида! Тоже такие же белые юноши с врожденным чувством вины и со взором горящим: долой фашизм! Долой апартеид! — а задумался кто-нибудь, что такое апартеид? «А парт», «а партэ», разделение, шлюз: если белые люди живут в двадцать первом веке, а эти бьют в бубен, обмазанный свиной кровью, — что им вместе-то делать? У одних компаративная этимология, у других ЛТП — на каком языке говорить? Если тут вон в Швейцарии демократия с тысяча сто девяностого года, а у нас при живом поколении на коровах пахали — где мы, где они? Куда лезем? Надо минимум триста лет сидеть тихо, не рыпаться, минимум!

Но нет, как же! У нас благородное негодование: ах, все люди равны! Ах, фашизм! Ну добились, сломали, сломали апартеид: результат? Результат, что в ЮАР насилуют восьмимесячных, не восьмилетних, подчеркиваю, — а восьмимесячных девочек, шестимесячных — и это не что-то из ряда вон выходящее, это распространенное преступление: из коляски крадут белых младенцев — зачем, знаете? Знаете? Если ты изнасиловал белую девственницу, то ты выздоровеешь от СПИДа! А СПИДом больна, есессно — треть черного населения! Поэтому там что изнасилование, что убийство — по оконцовке одно и то же! Машины не останавливаются на красный свет, потому что если ты остановишься, тебя легче убить… И больше всех, разумеется, убивают не белых, а режут негры друг друга: то есть себе-то они вредят хуже. А кто виноват? Юноши интеллигентные! Равенства захотели? Прогнулись? Нате!

Поймите: нельзя им давать ни-че-го! Это рыла тупые, это животные: им не строить, им только ломать, размножаться, и гадить, и гадить!..

— По поводу «размножаться», — сказал Федя тихо, — вы сами цитировали статистику, что русский народ, наоборот, вымирает…

— И хорошо! И прекрасно! Чем меньше русских, тем меньше проблем!

Федор, вы здесь — и сидите вы здесь, и вцепитесь здесь изо всех сил, держитесь, найдите себе работу нормальную, Достоевского выкиньте в мусорное ведро: в России больше нет ничего, все сгнило, все умерло! Русскую душу?.. Пусть ваши профессора ищут русскую душу в русской литературе, в России нет русской души! И никакой души нет! Душа — здесь, где нормальные люди, — вы обернитесь вокруг, посмотрите вы на нормальных людей, как живут нормальные люди!..

— Это внешнее, — сказал Федя. — Это земное царство.

— Нет, точно психоз! — изумился Белявский. — Надо же так извратить все! Кто сказал вам, что в земном царстве нельзя по-человечески жить? Кто сказал, что надо жить в земном царстве по-скотски? Что же: чистые, вежливые, и порядочные, и ответственные — это, значит, «земное царство», а пьянь и срань — «небесное», что ли, так?! Тогда не надо небесного никакого! Я вам говорю, можете сообщить по инстанции: царства небесного мне — не надо! И никакого — не надо!

А что кому «жалко» — «не жалко», — ткнул Белявский в Лелю, — запомните: когда «жалко», то очень много бывает крови! А чтобы не было крови — надо не «жалко», а стену бетонную, колючую проволоку и ток! и овчарок! и ждать триста лет!

Для меня закончен этот разговор, все!

С этими словами Белявский встал, сгреб пустые бутылки из-под «Кристальпа» и вышвырнул с грохотом в металлическое ведро.

29. Рассказ пловца-подводника

(говорит громко, с подъемом) Как спасатель-пловец-подводник я знаю: шесть-семь минут — и разлагаются клеточки головного мозга! Значит, обязательно надо дать — вот… у меня всегда есть, я сейчас покажу… это пчелопродукты.

Рекламируют все что угодно, а в таблетках ничего нет. Самая действенная штука… вы знаете, что это? Это тоже пчелопродукты. Удивительное создание! Вот такого размера — а лечит не то что отдельные узлы: целые агрегаты! Я имею в виду органы и организм в целом.

(радостно) Видите, я тут всё-всё-всё написал: «Нахожусь в гипогликемии», врач-эндокринолог, кто меня ведет, это моя дочка, ее рабочий телефон, сотовый. И для всех я подчеркиваю: гипогликемия — это когда ниже не три и три — пять и пять, как у здорового человека, а два и семь — два и два! Я общаюсь с врачами только при помощи измерений: вы видите, к чему это привело? Привело к дисциплине и к самоконтролю. Я похудел на двадцать четыре, я ему там написал, килограмма: я ходил вниз и взвешивался. Местные аборигены были поражены: почему? У меня на кроватке лежит вот такой кусок цепи. Массажер на ниточках — рвется. Он рвется. А цепь — это, знаете ли, по-мужски! Они свидетели. С этой цепи можно начать другую личную жизнь, я образно говорю.

(с торжеством) У меня нет алкогольной зависимости! Местных аборигенов я поразил тем, что бросил курить. Я живу по морали, по чести, по совести, по заповедям Господа Бога, по деткам Порфирия Иванова… Вы слышали про такого? Это мужчина седой, который ходил в трусах. Я когда прочитал энциклопедию его, «Детки», я был поражен. Почему? Потому что, во-первых: не плюйся, не сквернословь, родителей почитай как положено, зимой не бойся выйти на минутку на снежок босыми ножками: мать сыра земля тебе болезни не даст. Она укрепит твой дух и укрепит физическое тело. Постись, не каждый день кушай: от голода ты не умрешь, но ты будешь счастлив, что ты близок духом к Господу Богу…

Я вас немножечко отвлекаю, используя вашу, будем так говорить, доброжелательность. Да, да, да! видите? это мой машзавод города Электросталь, девяносто лет славных традиций, флагман атомной промышленности России. Видите, я пишу: «Я умею любить и прощать. Завод — это промплощадка, здесь необходимо строжайшее соблюдение производственных отношений, субординация. Атомный флагман…», так далее, тому подобное: вы простите меня (смеется от радости), я прыгаю как заяц, у меня столько впечатлений!

Я хотел быть врачом, а стал слесарем. С детства в Горьком хотел быть врачом. Я закончил подготовительные курсы после смерти папы: в пятьдесят пять лет уходить из жизни — рано!

Пятьдесят шесть — это мой дед — это рано.

Страницы: «« ... 56789101112 »»

Читать бесплатно другие книги:

Говорят, что в каждом человеке живет еще кто-то, какая-то вторая личность, которая порой толкает нас...
Археологическая экспедиция обнаружила во льдах Антарктиды человеческое тело. Замерзшему сорок тысяч ...
Ее жизнь похожа на сказку, временами страшную, почти волшебную, с любовью и нелюбовью, с рвущимися р...
Анна явилась без предупреждения к своей лучшей подруге и владелице брачной конторы Елизавете в тот м...
Эта книга написана интровертом для интровертов. Нэнси Энковиц предлагает конкретные упражнения, для ...
Принято считать, что успех складывается из трех вещей: упорного труда, таланта и удачи. Но всегда ли...