Victory Park Никитин Алексей
1
Максиму Багиле опять приснилось возвращение в Очереты. Холодным утром раннего октября он плыл на старой лодке-долбанке через Днепр. Лодка беззвучно шла сквозь туман, только вода слабо всплескивала, перекатываясь по деревянному дну. Максим стоял на корме и несильными привычными движениями короткого и узкого весла направлял долбанку по тихой воде Чертороя. На нем были новые английские ботинки, длинная шинель и надвинутая на глаза овчинная папаха. Левый ботинок нестерпимо жал и от этого немела нога, но он стоял, не садился, всматривался в туман, зная, что где-то здесь за лето намывает отмель, и надо обойти ее чуть ниже по течению.
Берег появился, как всегда, неожиданно, но Максим успел его заметить, прыгнул в воду, вытащил лодку на песок и, хромая, пошел к селу. Здесь все было, как обычно, – лежали перевернутые лодки, сохли сети, пахло осенью, дымом, рыбой и засыпающей рекой. На краю села стояли люди, но Максим не узнавал их, а они не замечали его и смотрели вдаль, за Днепр, на Киев. На глубоко втоптанной в землю старой улице, возле хаты, стояли и его родители, молча глядя туда, откуда он только что приплыл. Наконец, не выдержав общего молчания, Максим Багила оглянулся и за мгновение до пробуждения увидел взметнувшееся над редеющим туманом гигантское зарево неудержимого пожара, пожирающего Киев.
Этот сон впервые приснился ему осенью девятнадцатого года после отчаянной, но неожиданной атаки махновцев на позиции симферопольского офицерского полка Слащева. Конница батьки выходила из окружения под Уманью, бои длились два дня, не прекращаясь. От Махно ждали бегства, но вместо этого, развернувшись, он приказал атаковать противника в лоб и от шести рот белогвардейцев, укомплектованных опытными боевыми офицерами, осталась неполная сотня. В том бою под Багилой был убит конь, а сам он ранен в левую ногу. Он хромал на нее всю жизнь, а в старости нога совсем перестала ему подчиняться.
В родное село Багила возвращался дважды – в тридцать пятом и после лагеря, в сорок восьмом. Оба раза совсем не так, как ему снилось, но сон не желал об этом ничего знать и упрямо повторялся, приводя за собой следом боль в ноге, которая затем не оставляла старого по нескольку дней. И уже в шестидесятых, в семидесятых, когда все вокруг изменилось, когда Киев стал ничем не похож на тот, каким его помнил Багила, когда многоэтажные новостройки, появившиеся на берегу Днепра, оттеснили Очереты от воды, да и само село стало частью города, сон приходил к нему снова и снова. И опять он вытаскивал на песок долбанку, там, где берег давно уже залит асфальтом и вдавлены в землю бетонные плиты набережной, опять шел по улице между старыми плетнями, хотя даже во сне знал, что сейчас его улица зажата между высокими кирпичными заборами, ограждающими дворы справных хозяев-очеретянцев. Только лица родителей со временем он перестал узнавать, они смазались, и разглядеть их никак не удавалось.
Прежде, в годы скитаний, и потом, в лагере, самым важным эпизодом этого сна ему казалась дорога к дому, медленный тяжелый путь от берега реки по старой сельской улице. Багила видел ее в самых мелких подробностях и всякий раз радостно убеждался, что все во сне осталось по-прежнему, все на месте, как было, как он помнил. Ничего не изменилось. Но позже, уже вернувшись в Очереты окончательно, когда в любой момент он мог выйти со двора и пройти по улице от дома до реки, а потом назад, когда уже знал, что прежней улицы нет и никогда она не станет такой, какой ему снилась, старый подумал, что сон его совсем о другом. Наверное, о том огне, который оставляли они за собой, покидая верхом и на тачанках тихие уездные города, затаившие дыхание за тяжелыми ставнями черных домов. Он давно был готов забыть время своей юности, так далеко позади оно осталось. Пожалуй, только этот сон и все чаще возвращающаяся боль в ноге заставляли его помнить о нем.
А может, это был сон о родителях, которых он не видел с той морозной ночи января восемнадцатого года, когда его и еще трех мобилизованных очеретянских хлопцев отвели в Никольскую слободку, а оттуда в казармы саперного полка. После того как он ушел от Петлюры к Махно, тех хлопцев он тоже никогда больше не видел. В Очереты они не вернулись.
Совсем недавно Багила заметил, что у родителей в этом сне лица его внуков – Ивана и Дарки. Он хотел разглядеть их лучше, пытался подойти ближе, но болела нога, уходило время, и, подчиняясь безжалостной фабуле сна, он опять не успевал хотя бы просто поймать их взгляды. Вместо этого Багила неловко оборачивался, чтобы в который раз увидеть за спиной пылающий Киев.
Проснувшись этой ночью в своей поветке, старый взял костыль, набросил кацавейку и вышел во двор. Он устроился на обычном месте под орехом и закурил, разглядывая окна новостроек, поднявшихся вдоль улицы Жмаченко.
Комсомольский массив никогда не спал, и не было такой ночи, чтобы его дома стояли совсем темными. Пока полуночники до утра досиживали на кухнях за долгими разговорами о путях и судьбах родины, легко и естественно перетекавшими в сплетни, кто с кем, кто кого и кто когда; пока окна их плавились масляной желтизной, по соседству за тонкими перегородками зажигались такие же желтые лампы под пыльными абажурами, и сонные люди начинали собираться на работу.
Да, Киев горел только в его снах. На самом же деле он сдавливал Очереты в тисках, впрыскивал в вены газ и протягивал под кожей телефонные кабели. Дурацкое колесо обозрения нависало над селом, парковая музыка дробила вечернюю тишину рваными ритмами. Музыка раздражала, она была отвратительна, но Багила понимал, что бессилен против нее, потому что ритмы музыки – это ритмы времени. Время менялось стремительно, и с ним вместе менялась жизнь.
Одно по-настоящему удивляло старого, и об этом он думал, разглядывая желтые и черные клетки на стенах домов Комсомольского массива, – каким образом красным удалось оседлать время и продержаться так долго? Прежде они были его врагами, и единственным чувством, которое испытывал Максим Багила к большевикам, была ненависть – злая, яростная, обжигающая крутым кипятком ненависть к сильным и вероломным врагам. Он не забыл ни одного предательства Махно большевиками, долго помнил и не желал прощать ни одного из друзей, взятых в плен, а потом расстрелянных или зарубленных даже без решения трибунала на майданах украинских городков при стечении частью испуганных, а больше безразличных обывателей. Он не прощал им даже врагов, ведь пообещал же Фрунзе сохранить жизнь белым, оставшимся в Крыму. А вместо этого большевики по приказу секретарей Крымского обкома Бэлы Куна и Землячки (действительно землячки, дочери киевского купца Самуила Залкинда) десятками тысяч казнили не только офицеров, но и гимназистов, священников, сестер милосердия. Топили их в море, расстреливали и даже не хоронили потом по-человечески.
С годами все притупилось, ненависть сменилась усталостью. Но бессонными ночами вроде этой Багила смотрел на новостройки Комсомольского и не переставал удивляться.
Большевики всегда держались на лжи и терроре, но сейчас террор отступил, остались только воспоминания о страхе, да и то у людей немолодых, вроде него. Выросло новое поколение, которое знает, что бояться нужно, но толком не понимает, чего именно, и смеется над дурацкими правилами, по которым живет страна, а с ними вместе и над осторожными стариками, аккуратно эти правила выполняющими. Страх в стране ослаб, а ложь давно вскрылась. Большевики обещали коммунизм, и где он? Никакого коммунизма построить они не могли и не построили. У них тоже сменилось поколение, выросла беспечная молодежь, которая не видела большой крови, не знает настоящей политической борьбы, а потому не понимает природы власти. Они уверены, что внешние угрозы им не страшны, а внутренние ничтожны, и значит, Советский Союз продержится вечно.
Между тем, в ложь большевиков больше не верят, их самих не боятся, и если ничего не изменится, эта власть, какой бы прочной она ни казалась, скоро развеется по ветру липкими клочьями, как туман над Чертороем. Либо они опять отстроят лагеря и загонят в них полстраны, либо весь их Советский Союз рухнет, как рухнула когда-то Николашкина Россия, едва народ перестал бояться царя и устал верить в Бога.
Империи гибнут по-разному, но их гибели всегда предшествует ослабление власти, а это неизбежно ведет к появлению в провинциях мелких деспотов, сила которых растет незаметно и так же незаметно становится абсолютной. События в парке подсказывали старому, что совсем рядом, у него под боком, один такой уже завелся. Нет ничего опаснее, чем оказаться во власти степного атамана на переломе времен. Старый боец батьки Махно знал это лучше других.
2
Следователь из районной милиции заявился неожиданно. Прежде чем постучать в ворота, он любопытной дворняжкой пробежал по улице из конца в конец, внимательно разглядывая случайных встречных. Открыла ему Татьяна, дочь старого.
– Капитан Падовец, – представился он. – Я бы хотел поговорить с Иваном Багилой. Проживает у вас такой?
Татьяна удивилась. Ей давно казалось, что в Киеве и окрестностях не осталось человека, который бы не знал, кто здесь живет. Она попросила следователя подождать и отправилась советоваться с дедом Максимом.
– Пусть заходит, – разрешил старый, только заводи сразу ко мне. И малого зови сюда.
Падовец проработал в Днепровском РОВД семь лет и, конечно, знал, к кому пришел. Но, во-первых, он ничего такого знать обязан не был, а во-вторых, он же не к старому – ему нужен Иван.
Суетливой рысью, осторожно огибая рвущегося с цепи здоровенного Рябка, Падовец протрусил через двор к пристройке деда Максима. Чем может быть опасен полноватый человек в очках и мятом костюме с раздувшимся потрепанным портфелем? Застенчивый, даже дружелюбный взгляд, неуверенные движения. Падовец не хотел с первых минут пугать подозреваемого. Всему свое время.
– Позволите? – робко улыбнулся он, открыв дверь.
Дед полусидел на любимой лежанке. Прежде на кухне, за стеной, отделявшей пристройку от дома, была печь, а теперь стоял газовый котел, поэтому лежанка всегда оставалась теплой.
– Входи, гражданин начальник. Присаживайся вон к столу, на табуреточку.
Ни здороваться с ментом, ни хотя бы делать вид, что собирается это сделать, старый не стал. От Падовца пахло клеткой, и он хорошо помнил этот запах.
Следом за капитаном вошел Иван.
– Вот, капитан, записывай, – представил внука старый, – Иван Багила, 1966 года рождения, украинец, не судим.
– Зачем так официально? Я ведь зашел задать всего пару вопросов.
– Лучше сразу официально, тогда он быстрее привыкнет. А то ведь злой следователь и добрый могут неплохо и в одном человеке уживаться, сменяя друг друга, как на дежурстве. Верно, капитан?
– Я смотрю, вы человек опытный, – этот дед уже мешал Падовцу.
– Статья пятьдесят восемь, тринадцать. Ты, начальник, и статей таких, наверное, уже не знаешь. Активная борьба против революционного движения…
– Я понял, что у вас богатая биография. Мне бы поговорить с вашим внуком наедине.
– Говори здесь. Другого помещения для разговора все равно нет, а выходить на двор мне тяжело. Говори, не стесняйся…
Падовец посмотрел на Ивана и постарался не думать о старом.
– Всего два вопроса, Иван. Считайте, что это просто формальность. Убит человек, идет расследование, вы же понимаете…
– Он понимает, капитан, – насмешливо подтвердил Максим Багила. – Он все понимает.
– Иван, вы были знакомы с Виленом Коломийцем?
– Да.
– Кто это? – тут же встрял с вопросом старый.
– Фарцовщик с Комсомольского. Его убили в конце мая, – объяснил деду Иван.
– Когда вы последний раз видели Коломийца, Иван?
– Давно. Очень давно и точно не помню, когда именно. Около года назад.
– Как же вы назначали ему встречу?
– Я ему ничего не назначал.
– Вы ведь должны были встретиться с ним в день убийства?
– Но он не пришел…
– Вот как у нас получается: вы Коломийца год не видели, но должны были встретиться, а не встретились, потому что как раз в это время его убили. Правда, странно?..
– Ничего странного, начальник, – вместо Ивана отозвался дед. – Малой его не видел и не встречался с ним ни в тот день, ни раньше. К тому, что кого-то убили, он отношения не имеет. Все остальное – твои фантазии.
– Не встречался, допустим… Но договаривался. И именно на это время.
– Я и не договаривался, – пожал плечами Иван. – Меня Пеликан попросил.
– А почему он сам не пошел? – удивился старый.
«Пеликан», записал Падовец в блокноте и обвел фамилию красивой фигурной рамочкой.
– Его Федорсаныч Сотник запряг. Федорсаныч устраивал день рождения Ирки в «Олимпиаде» и не успевал поехать в трест столовых за водкой. А тут мы с Пеликаном. В результате в трест поехал Пеликан, а я вместо него пошел встречаться с Вилей. Пеликан водку привез, а я с Вилей не встретился. Вот так все было.
– И что вы сделали потом?..
– Пошел в «Олимпиаду» сохнуть и греться. Той ночью был сильный дождь.
– Действительно, тогда был дождь, – согласился Падовец. – Чертов дождь. Собаки след не взяли.
– Мне кажется, все понятно, начальник. Один поехал за водкой, другой под колесом ждал, промок как цуцык, замерз как крыса на морозе, потому что весна – не лето, дожди в мае холодные. Тут говорить нечего – хоть говори, хоть молчи, а рот не огород – не загородишь. Люди – собаки божьи, на кого хотят, на того и брешут. – Старый отвернулся к стене. – Спать буду.
– Да, все понятно. Конечно, конечно, – засуетился Падовец. Но если вдруг… Возможно, мне еще придется… В крайнем случае, повесткой, чтобы вас не беспокоить…
Падовец вышел на улицу взбешенным. Бубен вызывал его по этому делу дважды в день и сам решал, с какими версиями работать дальше, а какие отбрасывать. Все это время полковник находил время случайно спросить его: «Что там с этим студентом? Ты его допрашивал?» Да какой смысл допрашивать, если тут работать не с чем? И этот дед еще… Бубен играл его втемную, и Падовец это понимал. Он непрочь был подыграть начальнику, когда риска нет, а смысл есть. Но слишком очевидно, что с Багилой, и вообще с этим убийством в парке, все иначе. Все совсем иначе.
Когда Татьяна заскрипела воротами, выпуская Падовца, а Рябко наконец замолчал, Максим Багила снова вызвал к себе Ивана и велел подробно рассказать, что же все-таки произошло в парке. Он слушал внука внимательно, переспрашивал о деталях их разговора с Сотником, обо всем, что происходило вечером возле колеса, о том, кто крутился у автодрома, и пытался понять, отчего так не понравился ему следователь, почему он показался ему таким опасным.
А на следующий день к старому пришел Алабама.
3
На завтрак Алабама пил кофе и грыз любимые галеты с нелюбимым сливовым джемом. Каринэ оставила на память о себе едва початую литровую банку. В последний визит она потребовала сладкого, и сладкое – мороженое, джем, мармелад – было ей доставлено. Мороженое с мармеладом Каринэ съела без остатка, но на джем ее уже не хватило. Девушка уехала, а джем в холодильнике остался. Что же теперь его, собакам выбрасывать?
Алабама думал не о Каринэ. Накануне в парке опять появился Торпеда. В этот раз он заехал на минуту – забрать выручку от продажи дури. Темные очки закрывали желтое лицо Торпеды на треть, но он был бодр, его синяки проходили, царапины подсыхали, и говорил он уже вполне разборчиво. Через два-три дня Торпеда вернется окончательно, и если Алабама готов к войне с Бубном, то дожидаться его нельзя, начинать нужно сейчас. Готов – не готов… Какая разница? Либо Алабаму уберут, и наступят новые, героиновые времена, либо он сам уйдет, но уйдет живым. Война снесет здесь все, и уж точно несколько лет работать в парке будет невозможно. Придется налаживать новое дело где-нибудь в другом месте, наверное, в другом городе. Ему не привыкать, конечно, но хотелось наконец где-то осесть. Сколько раз можно начинать сначала?..
Под рукой частыми междугородними звонками задребезжал телефон.
– Вызывает Ереван, – сварливо крякнула телефонистка. – Ответьте Еревану.
– Алабама, – тут же, без всякого перерыва, услышал он низкий голос Каринэ, и по его холостяцкой кухне волной прокатился запах ее духов. – У тебя осталась моя банка сливового джема.
– Тебе в Ереване не хватает джема? – удивился Алабама.
– Я хочу, чтобы ты привез мою банку, – потребовала Каринэ.
– Боюсь, она приедет почти пустой. Все время, пока тебя не было, я ел джем.
– Ты ел мой джем? – засмеялась Каринэ. – Я тебе не верю! Ты же его видеть не хотел!..
– И сейчас не хочу видеть, но закрываю глаза и ем. Я завтракаю: кофе, печенье и этот чертов джем. Не мог же я отдать его какой-нибудь соседке.
– Алабама, – пожаловалась Каринэ. – Мне тут совсем одиноко. Мне не хватает тебя.
– Так возвращайся, им ахчи.
– Нет, я не хочу больше в этот Киев. Тут мне одиноко, а там плохо. Все эти люди… Я их не понимаю и боюсь. Приезжай лучше ты ко мне.
– Но если я к тебе приеду, то приеду насовсем, и тогда ты от меня уже никуда не денешься. К тому же, джема в банке почти не осталось. Тебе его покажется мало, я уверен. Подумай, стоит ли?..
– Я уже подумала, – сказала Каринэ. – Если ты ко мне приедешь, то я больше никуда не денусь.
– Завтра. Ты готова приехать завтра в Звартноц, чтобы встретить старого полунемца с полупустой банкой сливового джема?
– Завтра – это хуже, чем сегодня, но намного лучше, чем обязательно или скоро. Да и весь джем за один день ты не съешь. Приезжай…
Она положила трубку.
Как изменился мир за несколько быстрых минут! Все, что казалось мутным, угрюмым и тяжелым, после звонка Каринэ стало ясным и выстроилось в последовательность простых и понятных действий. Один день – это очень много. Если точно знаешь, что делать, обычного дня может хватить на все. Один день стоит жизни! Как все-таки здорово, что на планете есть Ереван, где, спасаясь от дурного настроения, скрываются капризные армянские красавицы, которые жить не могут без сливового джема!
Алабама чувствовал себя так, словно ему снова двадцать. Но в двадцать он смотрел на мир молодым зверем. В двадцать он ни за что не уступил бы – ни Каринэ, ни Бубну с Торпедой, а теперь запросто мог себе это позволить.
Алабама потерял прежнюю жесткость, зато стал сентиментален. После полудня он прогулялся по центральной аллее парка «Победа» и поговорил с ребятами. Прощаться с ними он не мог, никто не должен был знать, что он уезжает. Поэтому Алабама пришел просто поболтать с ними.
С Саней Карабинчиком – о рыбалке. Они давно договаривались поехать в устье Десны. Каждое утро, когда техслужбы Киевской ГРЭС спускают воду, леща и жереха хватают в тех краях как звери. Сказочный клев. Алабама поклялся поехать с Саней на рыбалку в эти выходные. Что бы ни случилось.
С Геной Полстакана – о джазе. Алабама давно обещал достать запись выступления Кэннонболла Эддерли в парижском зале Плейель. Это было непросто, но плиту уже привезли в Киев, и до конца недели она без балды попадет к Гене. А на плите и Черный Орфей, и Рабочая Песня, и Мерси, Мерси, Мерси… Любимые композиции нетребовательного киевского меломана.
С Борманом-Бараном вспомнили старый анекдот про еврея, который пишет другу большое письмо с описанием всех подробностей своей жизни и жизни жены, а в конце добавляет: хотел вернуть тебе долг, 10 рублей, но уже заклеил конверт и отнес его на почту. Так что в другой раз, дорогой…
С Шиттом. С Шампаниром. С Фактором. С Гоциком. С Судаком и Судакевичем. С О’Рурком. С Рыбой. С Поляком, Ольбертом, Ольмой и Нюрнбергом. С Кулишом и Махибородовым. С Индржишеком. С Де-Молинари, Маргидеем и Гельблюмом. С Ущербовым. С Тахтамышем-Унавой. Никого не забыл Алабама, все были здесь… Нет, не все – Бухало и Кухта-Подольский исчезли неделю назад, и когда вернутся в парк, неизвестно. Бухало и Кухту, а с ними и Вилю, Алабама еще впишет в счет Бубну и Торпеде. Недолго осталось, счет уже почти составлен.
В «Конвалии» Алабаму ждали манты, настоящие манты с бараниной, луком и курдючным салом. Все было сделано в точности так, как научил он когда-то повара Мишу Колосова. Отличного повара Алабама оставляет в парке «Победа». Колосов еще не раз накормит хороших людей правильными мантами.
– Миша, – попросил Колосова Алабама, – вот конверт. Послезавтра передай его Торпеде. Дело неспешное, но меня не будет в парке дня три-четыре – надо слетать в Москву по делам.
– Конечно, – взял конверт повар, – передам обязательно.
В конверте лежали деньги и список людей, с которыми Алабама не успел расплатиться. Он долго сомневался, стоит ли передавать список и деньги Торпеде. Это было опасно. Ни Торпеде, ни Бубну не следовало раньше времени знать, что он уходит из парка с концами. Конечно, Алабама мог просто исчезнуть, отложить расчеты до более спокойных времен. Кто станет искать его в Ереване? Кто знает, куда он едет? Но он привык заканчивать дела красиво. Он прожил в Киеве десять не худших лет и хотел оставить о себе хорошую память. Мало ли, как потом повернется? Кто знает, может, с кем-то из киевских знакомых со временем случится поработать.
– И вот что, – добавил Алабама, – упакуй мне две бутылки водки и манты, если там что-то осталось.
– Ты же не ешь мясо по вечерам.
– Я и не пью в одиночку.
– На пикник собрался? С дамой? – подмигнул повар. – Сейчас такие вечера на Десенке. Такие закаты… Только от комаров возьми что-нибудь.
– Опытный ты человек, Миша, – не стал спорить Алабама. – Все с одного взгляда понимаешь.
– У меня глаз ого какой… У меня жизненный глаз! Помидорчиков еще могу положить, не хочешь?
– Давай и помидорчиков.
Полчаса спустя Алабама с авоськой в руках стоял у ворот Максима Багилы. В авоське что-то булькало, а когда Алабама поставил ее на лавочку, громко и безнадежно чавкнуло, словно повар отловил возле озера и кое-как упаковал гигантскую улитку.
4
– Там к тебе бандит из парка пришел, – разбудила старого дочь Татьяна. – Скоро вечер, может, уже хватит спать?
– Как зовут бандита?
– Фридрих Атабаевич.
– Красиво, – почесал затылок старый и сел на лежанке. Космос велик и бесконечен, его разнообразие описать невозможно, но действует он всегда по нескольким удивительно простым, повторяющимся сценариям. Послав однажды старому Падовца, космос словно принял обязательство прислать и анти-Падовца. Он мог сделать это тысячу лет спустя, но Фридрих Атабаевич анти-Падовец появился уже на следующий день после визита неприятного капитана. Значит ли это, что космос торопится? – Заводи его сюда.
– Ивана тоже позвать?
– Нет. Мы без малого обойдемся. Тут, я думаю, совсем другой разговор будет. Дай нам горилки.
– Он казенку принес, – недовольно поморщилась Татьяна.
– Видишь, как: мы с ним еще не знакомы, а уже друг друга поняли. Но ты все равно поставь пляшку. На всякий случай…
Алабама принес не только «Столичную». Из раздутой авоськи первыми были извлечены помидоры, следом появились манты, заботливо собранные Мишей Колосовым, потом соленый лосось и обычная селедка с маринованным луком, литровая банка салата «Днестр», полкило сыра «Чеддер», буханка украинского хлеба и, наконец, полтора десятка свежих огурцов.
«Как все-таки широко трактует Миша помидоры», – удивился Алабама, разгружая авоську.
– Сейчас попросим Татьяну пожарить картоплю и можно садиться разговаривать, – одобрил доставленную из «Конвалии» снедь Багила.
Разговор начали с важного – с обсуждения несправедливости среди лососевых. Почему самая вкусная икра в этом благородном семействе у горбуши, рыбы очень средних органолептических качеств? Знающие люди горбуше неизменно предпочитают чавычу. А между тем, икра чавычи слова доброго не стоит. Откуда взялось в природе такое несоответствие? Алабама грешил на товароведов дальневосточных рыбхозов – кому еще выгодно подсунуть гадкую икру в нагрузку к хорошей рыбе? Только им, шкуродерам и казнокрадам. Но дед копал глубже и батькой клялся, что до революции у чавычи икра была первоклассная, ни с какой другой не сравнимая. Это большевики своими декретами пересрали рыбам икрометание. Как и всем нам.
После икры перешли к мантам. Тут старый проявил знание предмета и, не побрезговав ленинской терминологией, назвал добавление курдючного жира в манты архиважным мероприятием.
Они неспешно допивали вторую бутылку «Столичной», несли весеннюю чушь, которую выдавали за случаи из жизни, и уже оценивающе смотрели на горилку старого. Казалось, и Багила, и Алабама давно и безмерно пьяны, на самом же деле они только примеривались друг к другу. Старый хотел понять, может ли он верить этому казахскому немцу, превратившему парк «Победа» в процветающий подпольный универмаг. А Алабама прикидывал, так ли велики возможности деда, как говорят о них на Комсомольском. Похож ли он на доверенное лицо ментовских и гэбэшных генералов, и не брешут ли, как обычно, киевские обыватели? Отметив про себя, что градус горилки старого выше, чем у его «Столичной», Алабама вдруг в деталях рассказал, как за рюмку самогона он пел Вертинского и «Цыпленка жареного» в алма-атинских шалманах в пятидесятом. А Максим Багила в ответном тосте пообещал научить немца правильно мыть золото. Может, пригодится еще в жизни, мало ли. Потом они поговорили о песчаных бурях в Казахстане, о встречных атаках кавалерии Махно, а где-то в середине разговора Алабама вдруг заметил, что уже рассказал Багиле об убийстве Вили и как раз вспоминает о разговоре с полковником Бубном за столиком кафе «Конвалия». Он помнил все в удивительных подробностях и сейчас даже тонкие, едва мерцающие в памяти мелочи той неприятной встречи аккуратно выкладывал перед внимательно молчавшим старым.
– Ну, это мы ему поломаем, – спокойно пообещал Багила и подмигнул Алабаме, но тут, видно, волна холодной ярости накрыла старого с головой. Он взял два помидора, поднес их к лицу Алабамы, придвинулся к нему сам и мгновенно сдавил помидоры так, что сок с силой брызнул во все стороны из плотно стиснутых старческих кулаков. Густая красная струя ударила в глаза Алабаме. Старый смотрел на него в упор. Мякоть томатов медленно сползала по их щекам. – С хребтом поломаем…
Вдруг Алабаме померещилось, что он слышит глухой топот, резкий хрип и приглушенное ржание коней, возбужденные голоса хлопцев, доносящиеся с улицы. Басовито ухнул Рябко и сорвался в самозабвенном лае.
– Наши взяли Очереты, – Багила протянул Алабаме чистое полотенце. – Вытри лицо, а то тебя будто шашками порубали.
– Кто взял? – не понял Алабама.
Но старый спокойно дождался, когда Алабама утрется, поднял стакан, глянул выжидающе, и наваждение развеялось.
Они допили дедову горилку, дважды спели походный марш махновской кавалерии «Розпрягайте, хлопці, коней» и долго обнимались возле ворот. «Цыпленка жареного» старый не любил и гимном анархистов его не признавал.
Рябко позвякивал цепью, недовольно таращился на них из будки и пытался тихо подвывать.
– Хреновое у тебя прозвище, Алабама, – заметил Багила. – Я бы тебя называл старым Фрицем, как короля Пруссии. Но не могу.
– Почему? – огорчился Алабама. Он был готов называться старым Фрицем, как король Пруссии.
– Потому что ты меня на тридцать лет моложе.
Они спели «Розпрягайте, хлопці, коней» в третий раз, обнялись на прощанье, и Алабама пошел через парк навстречу огромной желто-бурой луне, тяжело висевшей над градирнями промзоны. Он сжимал в кулаке пустую авоську, и кроме ключей от квартиры в карманах у Алабамы больше не было ничего.
Луна едва заметно вибрировала в потоках теплого ночного воздуха. Жирные густые капли быстро стекали по ее круглым бокам и, багровея, стремительно срывались в темноту.
Глава шестая
Снежный кальвиль Максима Багилы
1
Дарка Багила начала узнавать себя на давних семейных фотокарточках, когда ей исполнилось тринадцать. Два десятка твердых прямоугольных картонок с тисненым золотом названием заведения Унiонъ и адресом: Кiевъ, Константиновская, 13 вперемежку с более поздними – мягкими, выгоревшими, истрепанными, исчерканными, обрезанными и разорванными, старыми и совсем недавними, уже цветными фотографиями – были аккуратно сложены в коробке из-под настольных часов «Весна».
Часы оказались негодными, хотя и стоили восемнадцать рублей. За сутки они убегали вперед на четверть часа. Поэтому каждое утро стрелки приходилось переводить назад. Но иногда их забывали перевести, а иногда, наоборот, делали это дважды. В доме Багилы время не желало знать никаких законов. Наконец пляски Хроноса старому осточертели, он взял две отвертки, нож и вскрыл заднюю металлическую крышку на корпусе, чтобы чуть-чуть ослабить спираль баланса. После оперативного вмешательства устройство остановилось навеки.
Хозяйственная Татьяна решила использовать сломанные часы как груз при засоле капусты, но «Весна», хоть и выглядела громоздкой, оказалась недостаточно тяжелой. Обыкновенный кусок бутового камня справлялся с ролью груза намного лучше. Какое-то время спустя часы попали в руки пятилетнему Ивану, и больше их никто не видел. Механизм, корпус, стрелки – все растворилось в усадьбе старого. О том, что «Весна» когда-то существовала, напоминали только случайные шестеренки, изредка выкатывавшиеся из-под дивана во время уборки.
Зато прочная, старательно обклеенная кожзаменителем коробка оказалась надежнее и вместительнее любого фотоальбома. Доставали ее нечасто, только чтобы добавить в семейный архив новую партию фотографий. Тогда же заново перебирали старые снимки, разглядывали лица, обстановку и одежду, пристально смотрели в глаза бабушек, прабабушек, их кузин и кузенов.
На фотокарточках Уніон были запечатлены странные люди в невообразимых интерьерах. Они не умели улыбаться, старались смотреть в объектив надменно, но получалось испуганно. Большеглазые и длинноклювые лебеди плыли за их спинами мимо классической ротонды; море обрушивало нарисованные волны на бутафорский утес.
Они стояли перед камерой фотографа, леденея от настоящего напряжения на выдуманном ветру; отважно сидели на пыльном куске папье-маше, изображавшем замшелый камень. Они недоверчиво глядели в объектив, потому что так велел им мастер, а мнительному зрителю казалось, что они беспокойно всматриваются в будущее.
Будущее не сулило им ничего хорошего.
– Эту сослали… Эту тоже… Этого судили, дали десятку, и где-то он сгинул потом, не знаю, где… Этот в войну погиб. И этот. И эта. Этого расстреляли. Этот в Аргентине, – Максим Багила не любил старые семейные карточки. Они мешали ему помнить прошлое таким, каким оно было на самом деле, потому что фотограф с Константиновской улицы не останавливал мгновение, но выстраивал его по собственному вкусу. Люди на снимках Унiона жили бутафорской жизнью, картонной и гипсовой, а старый помнил их поющими, смеющимися, плачущими, молодыми… И ничего менять не хотел.
Дочь Багилы Татьяна смотрела семейные фото иначе. Людей на снимках она не помнила, но зато знала всех их поименно. Взяв в руки карточку, почти не глядя на изображение, Татьяна перечисляла, указывая пальцем на изображения, словно читала школьный стишок: баба Катя, баба Вера, дед Никифор, дед Петро… Она точно помнила, как звали и кем приходились ей эти давно умершие или погибшие неизвестно где родственники. Но кроме имен и степени родства мать Дарки почти ничего не знала о людях, собиравшихся в фотоателье под сенью искусственных пальм.
Баба Лена, дед Мыхайло, дед Порфирий, дед Васыль…
Детский взгляд часто запинается о мелочи, которых не замечают взрослые, привычно скользя от одной знакомой детали к другой, не столько пытаясь увидеть новое, сколько подтверждая, что на давно известной картинке ничего не изменилось.
В детстве Дарка Багила разглядывала на старых карточках не людей – она никого не знала лично, поэтому родня не была ей интересна, а родство ни о чем не говорило и ничего не значило. Ее занимали детали: на одном снимке грубо намалеванный задник был перетянут, и по озеру, изображенному на холстине, лучами разбегались настоящие, хотя и неестественно прямые, волны; на другом предательски белел выступ скалы – за него держались клиенты, и поэтому с гипсового утеса почти полностью сошла краска. Но однажды, покончив с изучением смешных и неестественных интерьеров, Дарка заинтересовалась людьми.
Длиннолицых крупноглазых Багил отличали большие острые фамильные носы. Оснащенные ими лица мужчин притягивали и прочно удерживали взгляд, а женщины отпугивали. Носы Багил казались похожими между собой, но они не были одинаковыми. У одних рисунок ноздрей выглядел тоньше, а горбинка на переносице больше, у других ноздри смотрелись крупнее, а где-то фотография искажала рисунок лица, так что узнать человека было невозможно. Так или иначе, хищные носы Багил надежно выделяли их в ряду остальных очеретянцев, скуластых, с бесформенными носами-картошками на широких лицах.
Между собой Багилы отличались рисунком бровей и губ. Большегубая Дарка внимательно перебрала весь пантеон предков. Только у одной совсем молоденькой девчонки на самом старом снимке были такие же губы, как у нее; и такие же брови, поднятые высоко, словно девушку только что удивили и насмешили; и в точности такой же подбородок, решительно выдвинутый вперед: и нос…
– Баба Катя, – уверенно определила Татьяна, потом присела рядом, внимательно разглядывая глаза, нос и губы дочери, словно не видела их по многу раз, каждый день, тринадцать лет подряд. – У вас с ней одно лицо. Это твоя прапрабабка, бабка деда Максима.
Новость сообщили старому, но тот насмешливо ухмыльнулся в ответ: Думаете, талант опять возвращается к бабам? Посмотрим, посмотрим…
Прошел год, а смотреть оказалось не на что – ни Иван, ни Дарка ярких способностей, как и прежде, не демонстрировали. Впрочем, Максим Багила по своему опыту знал, что проявление таланта нельзя ни поторопить, ни спровоцировать, он покажет себя сам, когда придет время. Так было с ним, так было и с другими.
У Багил талант передавался по женской линии, от матерей к дочерям. Никто заранее не мог сказать, в чем он проявится, сможет ли новая стара видеть болезни и лечить людей, читать мысли или предсказывать. Всякий раз талант удивительно преломлялся в его носительнице, но, неизменно и несомненно, он был проявлением удивительной и необъяснимой благосклонности высших сил к семье Багил. В семье помнили редкие случаи, когда талант включал несколько способностей сразу. Бабка деда Максима, баба Катя, сходство с которой обнаружилось у Дарки, видела сквозь стены, читала мысли и пела в церкви всю жизнь, до самой смерти, удивительно чистым, звенящим сопрано.
Всего дважды талант доставался мужчинам. Он был у деда Мирона, о котором не помнили уже ничего, кроме того, что он служил писарем в киевском магистрате и назвал наперед имена пяти городских бурмистров. Вторым старым стал дед Максим. Ни у его родителей, ни у его детей таланта не было, и самому Максиму он достался в странном, мерцающем и усеченном виде. Его талант то появлялся, то исчезал на годы, и всякий раз непонятно было, вернется ли снова. Последние два года он оставил Максима Багилу. К старому уже и гости приходить перестали. Багила смеялся, что он старый на пенсии, и сам не понимал, рад ли тому, что утомительный, докучливый дар его оставил, или все-таки хотел бы еще раз услышать от недовольных дочерей, что опять из-за гостей ворота открыть невозможно и в дом даже своим не пройти.
До сорока пяти Максим Багила жил обычным человеком: воевал у батьки, работал, ездил на заработки. Он часто покидал дом – даже не столько ради денег, сколько в надежде сбить со следа хищников, но ничего сделать, конечно, не сумел. В конце тридцатых Багилу арестовали, осудили и отправили в лагерь. Его соседи по нарам в киевских тюрьмах и на пересылках все удивлялись, не могли понять, за что их взяли? Багила если и удивлялся, то только тому, что взяли так поздно.
Никогда он не примерял на себя семейный талант, никогда не представлял, что судьба ему стать старым, и меньше всего думал об этом на хабаровской пересылке в тот вечер, когда сцепился с толстым бурятом за яблоко, спрятанное и забытое кем-то из партии, только что ушедшей на погрузку. Яблоко, сказочный кальвиль, золотое с красноватым отливом, глянцевое, чудом сбереженное, отполированное ладонями неизвестного зэка, само выкатилось на пол, под ноги Багиле и буряту. Оба мгновенно бросились на него, отталкивая друг друга, отбиваясь ногами, ломая пальцы, выворачивая руки.
– Да на хрена ж оно тебе? – безуспешно отдирая от шеи скользкие клешни бурята, прохрипел Багила. – Сдохнешь ведь через три недели. Замерзнешь в Магадане и двое суток будешь валяться куском льда, мороженой тушей.
Бурят медленно, словно пропитываясь смыслом услышанного, ослабил хватку и понемногу отпустил Багилу. Потом уполз под стену, сел там, подобрав под себя ноги, не думая больше о яблоке, не думая даже о Багиле, мысленно повторяя слова о двух сутках и трех неделях. Он отчетливо видел себя вмерзшим в грязный сугроб. По слежавшемуся снегу ветер гнал мимо него клочья пакли. Черно-белые сопки вдали уходили в темное небо. Бурят знал, что именно так все и будет.
Старый поднял яблоко и положил его в карман телогрейки.
Легкое сияние чуда на несколько недолгих секунд осветило угол барака и лица зэков, наблюдавших за дракой. После первых мгновений замешательства Багила понял, что произошло: ломая все его привычки, переворачивая будущую жизнь, сколько бы ее ни оставалось – день, год или полвека, на него обрушился семейный талант. Одновременно дало о себе знать и его необычное свойство: старый не только видел будущее собеседника сам, но умел мгновенно показать его. Он делал это так убедительно и ярко, что не нужно было ничего доказывать, не требовалось десятилетиями ждать подтверждения правдивости предвидения. Предсказание казалось равносильным его исполнению.
С тех пор прошло больше сорока лет. Сперва в лагере, позже здесь, в Очеретах, к старому приходили тысячи людей. Так сложилось, что впервые талант Максима Багилы проявился на пересылке, по пути из Лукьяновки на Колыму, а главными гостями старого, обеспечившими ему почти полвека спокойной жизни, стали генералы милиции и КГБ, носившие по две, а то и по три больших звезды на погонах. Покровительство было негласным, иным оно и не могло быть. Багила ни с кем не говорил об этом, генералы тоже дальше узкого дружеского круга информацию старались не выпускать. Но временами то один, то другой привозил к старому близкого приятеля, которому срочно требовалось помочь.
– Сейчас покажу тебе настоящего махновца, – обещал киевский товарищ генерал московскому, удобно устроившись на широком заднем сидении «Чайки». – Таких ты точно не видел.
– Я всяких видел, – снисходительно цедил сквозь губу московский товарищ генерал. И сомневаться в его словах не приходилось. Генерал действительно видел всяких.
Насмешливо поглядывая на толпу простых гостей, шел он сквозь нее в дом к невысокому, коротко стриженному седому человеку с вытянутым лицом и хищным острым носом. А всего пару часов спустя, выходя из ворот Багилы, генерал уже не думал о демонстрации московских понтов и прочих проявлениях столичного превосходства. Он молча возвращался в Киев на удобной «Чайке» и только в конце пути говорил киевскому товарищу генералу: «Вы тут берегите его. И не показывайте… кому не надо».
Достаточно было вспомнить гигантскую очередь у ворот старого, чтобы пожелание это показалось странным и невыполнимым. Как же не показывать? Но московский товарищ генерал имел в виду не обычных сограждан, до которых дела ему не было никакого, а конкурентов, членов враждебных кланов, хищных акул, обитающих в тусклых подковерных мирах самых высоких кабинетов страны. И киевский отлично понимал московского.
Старый не любил больших генералов. Их просьбы неизменно оказывались мелкими, но и невероятно сложными. Проследить лишь одну дьявольски запутанную, петляющую линию изощренных чиновничьих интриг, отбросить ложные решения, отыскать истинное и не ошибиться было сложнее, чем просмотреть судьбу очеретянского хлопца на всей ее протяженности от рождения до смерти. Но и тех, и других приводила к нему неуверенность. Они не знали, как поступить, не могли принять решение, они хотели, чтобы он взял на себя их ответственность. Ведь ответственность бывает разной. Мало кто готов всей жизнью, иногда и не только своей, платить за одну ошибку…
Чтобы ответить на самый простой вопрос, старому приходилось погружаться в неприятную темную и вязкую субстанцию. Она была полна мерцающих изображений, которые могли бы стать будущим, но никогда им не станут. Легким текучим веществом струился старый между смутными образами, которым не суждено реализоваться. Среди тусклых и безжизненных, как бурые водоросли, он искал яркие и живые, а когда находил, узнавал их безошибочно. Правильные ответы на вопросы его гостей всегда чем-то напоминали старому большие золотые яблоки с легким красным отливом. Сказочный снежный кальвиль.
2
Как обратиться к большому чину? Как привлечь его высокое внимание к своей незначительной проблеме? Как пройти по тонкой грани, не унизившись чрезмерно, потому что просьба всегда связана с унижением, но и не вызвав вельможного недоумения излишней смелостью, в которой тонкая чиновничья натура немедленно видит дерзость и рефлекторно демонстрирует в ответ агрессивно-защитную реакцию: отказать во всем, что бы этот наглец ни попросил. Всякий, кому предстоит разговор с большим начальством, выбирает стиль и средства исходя из представлений о своем месте и месте чиновника, от которого зависит решение вопроса. Среди множества выборов, которые приходится нам делать, этот не самый приятный, впрочем, и не самый болезненный.
Максиму Багиле тоже предстояло выбирать. Но не выражения, в которые он облечет свою просьбу, а чиновника, с которым предстояло договариваться. Недостатка в генералах, в разные годы суливших ему помощь по первому звонку, у старого не было. Все приветливо махали рукой на прощанье и предлагали обращаться, если что. Помогали не все. К тому же, он сейчас пенсионер, его талант ушел и вернуться не обещал. Может быть, не вернется уже никогда. Стоит сейчас одному чиновнику в погонах отказать ему, и лавину отказов Багиле не удержать. Он перестанет быть старым, он станет для них всего лишь старым капризным дураком, возомнившим о себе невесть что. Поэтому выбор должен быть безошибочным. А просьба – выполнимой. В этой «выполнимости» и была скрыта главная проблема, с которой должен был разобраться старый. Он не мог сказать начальнику Бубна, что его подчиненный за два года превратил парк «Победа» в место сбора наркоманов всех левобережных районов города, что в парке действует криминальная группа, руководителя которой Бубен специально привез из Киргизии, что последнее убийство в парке Бубен расследовать не намерен, потому что тесно связан с убийцей, а вместо расследования собирается засадить невиновных, среди которых и его внук.
Хоть все это и правда, но вряд ли замминистра внутренних дел готов услышать такую правду о начальнике РОВД даже от Багилы, которого знает много лет и которому обязан карьерой. Он решит, что эта беспросветная дичь не может быть правдой ни при каких условиях, а раз старый так ополчился на честного офицера, полковника Бубна, значит, Иван Багила попал серьезно, и потому пусть это дело катится своим ходом, мараться в нем не стоит. Вот тогда помощи старому больше ни от кого из них не дождаться.
Поэтому с милицейским начальством старый решил говорить только о внуке. Это сразу же сделало задачу решаемой. Начальство неплохо представляло, как работают следователи в отделах внутренних дел, оно само когда-то прошло эту непростую ступень карьерного роста, а потому ничуть не удивлялось, что, отрабатывая разные версии, могли привлечь и кого-то случайного, кого-то не того, может быть, даже не заметить чье-то алиби. Всякое бывает, но если ошибку вовремя заметить, то исправить ее можно без большого труда.
Замминистра пообещал Багиле, что сегодня же возьмет дело под личный контроль. И если Иван ни при чем, то следаки из Днепровского РОВД о себе не напомнят.
Багила о большем не просил и в этом разговоре не сказал ни слова о Бубне. Зато долго говорил о нем, и только о нем, с другим генералом из другого учреждения.
КГБ и МВД, конечно, служили одному делу и задачи решали общие, но следили друг за другом ревниво – как жена за любовницей, как любовница за новенькой секретаршей, и если появлялась возможность макнуть конкурентов мордой в дерьмо, то ни те, ни другие такого шанса не упускали. Генерал из конторы пообещал старому аккуратно пощупать ментовского полковника.
Два эти разговора мало чем были похожи между собой. В одном Багила, хоть и держал себя с собеседником как старший, однако выступал просителем, в другом он был гражданином, предельно сдержанным в словах и интонациях, но гневным обличителем.
И все же одна общая деталь объединяла эти разговоры. Генералов двух ведомств искренне интересовало здоровье старого, именно та загадочная составляющая его здоровья, благодаря которой когда-то так стремительно продвинулись карьеры обоих. Но ничего нового и обнадеживающего Максим Багила сказать многозвездным генералам не мог.
«А жаль», – подумали оба генерала после разговора со старым.
«А чтоб тебя…» – подумал старый после разговора с каждым из них.
3
Солнечный киевский июнь, горячий, яркий, полный синевы и зелени, неожиданно стал медовым месяцем для Кати и Бубна. По вечерам полковник в неизменной светло-серой паре ждал Катю возле дома и вез ужинать. Он выбирал рестораны с открытыми террасами на высоком Правом берегу, заказывал столики с видом на темный Днепр, освещенный только луной и огнями бакенов, с далекими спальными и промышленными районами за рекой. А на выходные Бубен договаривался с санаториями Пущи-Водицы, Кончи-Заспы, Бучи, с какими-то охотхозяйствами и снимал уединенные коттеджи. Они уезжали в пятницу вечером, а утром в понедельник полковник высаживал счастливую Катю на Бойченко, за квартал от гастронома.
С мужем, изгнанным в конце прошлого года, никакого медового месяца у Кати не сложилось – все, что у них было, с первых дней расплескалось в злобной и тупой грызне. А тут нежданно привалило счастье, и Катя не желала его терять. Ее яркие губы, алое летнее платье, ослепительное декольте сияли в грязно-серой глубине торгового зала возле коричневой кофемашины «Будапешт». Даже Гантеля, погруженная в свои тайны и чужие секреты, заметила, как вдруг расцвела ее напарница. Сама Гантеля цвести не собиралась, ей это было ни к чему. Все силы продавщицы были отданы борьбе, сама она навеки предана Калашу, а Калаш на эти глупости не смотрел.
Зато Катино цветение заметил Бубен – не мог не заметить. Бубен вырос на востоке, прожил всю жизнь на границе пустыни и гор, и как бы безупречно ни сидел на нем европейский костюм, как бы правильно ни говорил полковник по-русски, он оставался восточным человеком. Поэтому семья, жена, хоть и держал он их на изрядном расстоянии – четыре тысячи километров – это немало по любым меркам, – в системе ценностей полковника уверенно занимали первое место. Но прочная семья никогда не мешала настоящему мужчине иметь красивую любовницу. Джалалабадскому дяде полковника восемьдесят, а любовнице восемнадцать. Его жена заботится о девочке, как о родной внучке. Кате – не восемнадцать, но Бубен всегда мечтал о такой женщине, большой русоволосой красавице с яркими алыми губами. Если не раздражать начальство, если личные дела не смешивать с работой, то кого интересует, кто такая Катя и почему полковник Бубен провел с ней выходные на берегу тихой зеленой затоки? Он два года живет в Киеве, но еще не привык, что воды может оказаться так много, а женщины бывают такими красивыми.
Во вторник, после расширенного заседания коллегии, замминистра попросил Бубна задержаться. Такого никогда прежде не случалось, и пока офицеры выходили из зала совещаний, Бубен быстро просмотрел сводки последних дней. Ничего необычного за понедельник и выходные не произошло. Он не знал, о чем пойдет разговор, и это его беспокоило. Пока генерал говорил о низкой раскрываемости, почти дословно повторяя свою речь на коллегии, пока это был разговор ни о чем, и Бубен понимал, что до главного еще не дошло, он пытался разгадать, зачем вдруг понадобился начальству. Но едва прозвучало парк «Победа», как сомнения и беспокойство немедленно оставили Бубна. Эта тема была слишком опасной, чтобы он мог позволить себе волноваться, когда ею интересуется начальство.
– Что там у вас с майским убийством в парке? – замминистра наконец задал конкретный вопрос. – Новый висяк намечается? Говорите, как есть.
– Никак нет, товарищ генерал-лейтенант, – Бубен поднялся. – Следователь работает с подозреваемыми.
– Ты не вскакивай, Бубен, – генерал поморщился, – сиди, сиди. У нас по-простому тут все, без чинопочитания. Мы же не восток. Верно?
– Так точно, товарищ…
– Вот ты заладил, – снова недовольно сощурился генерал. – Говорю же, не в Киргизии мы. А ты и привычки свои сюда переносишь, и азиатские методы раскрытия преступлений у нас применять пытаешься.
Полковник не понимал, о чем говорит, но главное – чего от него добивается начальство? Лишний раз проявленное уважение до этого дня никого здесь не смущало. А что до азиатских методов, то в его родном МВД Киргизской ССР местным азиатчине и византийщине еще и поучиться могли бы.
– Ты опытный офицер, Бубен, характеристика у тебя отличная, и за то время, что у нас работаешь, претензий к тебе нет. Но ты не всегда еще улавливаешь специфику, вот что я хочу сказать. И нам не критиковать тебя нужно, а помогать. Поэтому за расследованием убийства в парке я теперь лично присматривать буду. Мы ведь не для галочки работаем, мы не должны хватать кого попало. Это же обычный парк, там люди гуляют… разные. Мамы с детьми. Старушки. Студенты. А тут убийство. Не старушка ведь зарезала этого фарцовщика.
– Никак нет, товарищ генерал-лейтенант. Не старушка.
– Вот, уже какая-то определенность, – усмехнулся замминистра. – Значит, договорились? Через неделю, после коллегии, жду тебя с подробным докладом об этом деле. И случайных подозреваемых, притянутых за уши для отмазки, в нем быть не должно.
– Понял, товарищ генерал-лейтенант.
На самом деле Бубен не понял ничего. Пожалуй, более странного разговора со здешними генералами у него еще не случалось. Если бы с ним так поговорили дома, если бы сказали, что он не всегда улавливает специфику, то впору было бы застрелиться. Быстро и не раздумывая. Потому что если он не успеет сам, то ему помогут и форму помощи выберут не самую щадящую. Если чиновнику в Средней Азии говорят, что он не всегда улавливает специфику, значит, он где-то крупно прокололся. Но это там, дома, а что это значит здесь?
Вернувшись на Красноткацкую, Бубен вызвал Падовца и прямо спросил, почему замминистра беспокоит убийство в парке.
– Это Багила, – уверенно ответил капитан, и на какое-то мгновение оба они замолчали. Падовец внимательно и терпеливо глядел на полковника, но Бубен отвел взгляд. Сейчас Бубну казалось, что с самого начала, с первой минуты, он чувствовал: со студентом что-то не так. За все время расследования фамилия Багилы ни разу не прозвучала в этом кабинете. В разговоре с Падовцом он не называл ее ни разу. Капитан плел сеть и выстраивал дело, полковник торопил капитана, полковник хотел знать, когда начнут допрашивать того студента и почему допрос все еще откладывается. Но ни один, ни другой фамилии того студента не называли.
– Почему Багила? – спросил Бубен и услышал от Падовца то, что должен был услышать два года назад, когда только вступал в должность.
На самом деле он должен был спрашивать не Падовца, а себя: как вышло, что такие важные вещи он узнает только сейчас? Удивительно прав и действительно не по-азиатски, даже не по-украински, мягок был с ним сегодня генерал. Как он сказал: не всегда улавливаешь специфику? Какой деликатный и вежливый человек замминистра. Бубен готов был разжаловать себя до лейтенанта, он готов был уволить себя из милиции навсегда, и хорошо, что не ему было решать. Даже то, что последние два года, все два года его службы в Киеве, старик Багила не принимал посетителей, ничего не меняло. Он оставался уважаемым влиятельным человеком, он оставался другом его начальников, и Бубен должен был это знать. На пенсию, немедленно! Без права носить мундир! В его случае, впрочем, последнее можно было считать послаблением.
– Это все интересно, – согласился Бубен, выслушав капитана, – я ничего этого не знал, признаю, но студент Багила в деле об убийстве в парке у нас мог проходить только как свидетель. Да к тому же и не самый главный свидетель.
«Вот же, кобра тянь-шаньская, – преданно глядя на командира, подумал Падовец. – Все, Багилы в деле нет, как не было. Хорошо, что я домой к нему сходил, а не сюда вызывал. Так было бы намного хуже».
– Между тем, я вам давно уже предлагаю сосредоточиться на главном подозреваемом, – продолжал Бубен. – Я имею в виду психически нездорового гражданина, у которого в тот день был конфликт с убитым. Через неделю мне нужно предоставить заместителю министра весомые результаты расследования. Что скажете?
– Результаты, разумеется, будут, товарищ полковник, – без большого энтузиазма пообещал Падовец. – Но убедят ли они генерала? А тем более суд.
– Должны убедить, – Бубен достал из сейфа небольшой продолговатый сверток и положил его перед следователем. – На вот.