Victory Park Никитин Алексей

Глава третья

Колесо на ветру

1

Колесо затрясло немедленно, едва лишь Белкин его запустил.

– Серега! – крикнул Пеликан, когда его кабинка поднялась над билетной кассой. – Трясет, как телегу на булыжниках! Я уже чуть язык не прикусил!

– Потерпи минуту! – прокричал в ответ Белкин, взбираясь по лестнице к левому мотору колеса. – Сейчас тут подрихтую немного, и все будет нормально!

После этого колесо затрясло еще сильнее. Пеликан изо всех сил ухватился за железный руль в центре кабины – его бросало не только вверх-вниз, но и раскачивало из стороны в сторону. Деревья и дома мелькали перед глазами, начало даже укачивать, и если бы он решил еще раз что-то крикнуть Белкину, то вряд ли у него это теперь получилось. Но тут колесо вдруг оглушительно взвизгнуло, дернулось, чуть не выбросив Пеликана из кабинки, и замерло.

Стало тихо и спокойно. Пеликан болтался почти на самом верху, выше деревьев, вровень с крышами домов. Ветер здесь был резче, чем внизу, он налетал порывами, раскачивая колесо, но и солнце, не скрытое кустами и окрестными постройками, грело в полную силу.

– Пеликан, не ссы, – послышался снизу голос Белкина, – все нормально! Это в автомате пружина полетела. Но у меня запасная есть – я быстро сбегаю и принесу. Ты посидишь там пока?

– Нет, я сейчас сорвусь и улечу отсюда, – пробурчал Пеликан. – Давай скорее! – крикнул он Белкину. – У меня полно дел сегодня.

– Жди! Я мигом вернусь, – ответил ему Белкин, закрыл кассу и исчез.

Небо над городом было чистым и только на востоке, где-то над Броварами, угадывались далекие облака. Пеликан сидел лицом к солнцу, а за спиной у него оставались Никольская слободка, Русановка, пылающие в лучах солнца купола Лавры и устремленная ввысь Андреевская церковь. За его спиной поднимались над Днепром высокий правый берег и Киев.

Это там, на холмах правого, будущий князь Олег представился купцом доверчивым Аскольду и Диру, прежде чем их зарезали его друзья-викинги. А шестьдесят лет спустя Ольга, невестка Олега, отдавая команду закопать живьем посольство древлян, не забыла спросить, нет ли у гостей претензий к регламенту встречи.

Все, о чем потом писал Нестор, все, что рассказывали скучающим школьникам учителя истории, происходило на правом берегу. Там крестил киевлян князь Владимир, побеждал половцев и строил Святую Софию Ярослав, умирал в блевотине и судорогах отравленный боярами Юрий Долгорукий.

Левый берег – пасынок истории. На левом под теплым солнцем цвели заливные луга, пахли смолой и земляникой сосновые леса, жирели кулики на болотах и только кое-где появились вдоль дорог небольшие села с названиями, подсказанными их обитателям местной флорой: Осокорки, Вишняки, Березняки, Очереты…

Рассеянная Клио обратила внимание на малолюдные лесные просторы за Днепром, только когда от Киева осталась лишь слабая тень былого величия. Но, скользнув по ним взглядом, она не нашла здесь ничего любопытного. Впрочем, нет, один былинный персонаж из этих обойденных цивилизацией мест все же угодил в тонкие сети истории, и потому мы помним о нем что-то смутное и недостоверное. Где-то здесь, рядом с «дорожкой прямоезжей», нынешним Черниговским шоссе, насвистывал свои вольные разбойничьи песни, так не понравившиеся Владимиру Ясну Солнышку, Соловей Разбойник. Князь и разбойник разошлись во взглядах на искусство художественного свиста, и тогда на роль искусствоведа вельможный меломан пригласил Илью Муромца. Богатырь быстро и предельно доступно разрешил все разногласия эстетического характера, возникшие между Владимиром и Соловьем.

Левый берег не был Киевом, не был им даже юридически – все прибрежные села и слободы относились к Остерскому уезду Черниговской губернии. Возносясь к небу башнями замка воеводы на Хоревице, колокольнями Лавры и Софии, Киев, когда требовалось, мог быть Польшей, а мог быть и Россией. Но небольшие села левого берега, затерявшиеся между старицами Днепра и безымянными лесными болотами, затаившиеся в прибрежных камышах рядом с густыми сосняками, всегда оставались Украиной. Здесь ловили рыбу, охотились, возили добычу на базары Подола и продавали ее там за гроши. Отсюда уходили в Сечь и не возвращались. Отсюда с недоверием смотрели на Киев, хоть и близкий, но чужой, отводили, но не опускали глаза, разговаривая с властями, и долгими тяжелыми взглядами провожали фельдъегерские экипажи, несущиеся с севера по старой Черниговской дороге к днепровской переправе.

После Крымской войны указом Александра Второго участок соснового леса между Черниговским шоссе и Воскресенской слободой перешел в распоряжение артиллерийского ведомства. Почти восемьдесят лет, до начала Второй мировой, на полигоне били пушки и гаубицы Киевского военного округа. Здесь поручик Нестеров летом 1913 года провел первые совместные учения авиации и артиллерии и здесь же в 1935-м проходили стрельбы самых крупных довоенных советских маневров.

Киев пришел в эти места после войны, неожиданно и стремительно. Городские архитекторы не стали застраивать левый берег равномерно, двигаясь от Днепра на восток. Они зашли с тыла, от Дарницы. Сперва пленные немцы построили вполне патриархальные двух– и трехэтажные коттеджи Соцгорода для рабочих Вагоноремонтного завода и Химволокна. Затем кирпичные пятиэтажки нового поколения в считанные годы заняли Дарницу и двинулись к Днепру. Следом за ними, развивая наступление в северном и северо-западном направлениях, в атаку на старый полигон и Воскресенку были брошены дивизии типовых панельных новостроек. Левобережные слободы и села оказались в кольце. Одно за другим они исчезали, оставляя новым районам города свои названия. И только Очереты, давнее рыбачье село с приземистой церковью, по окна ушедшее в пески между Куликовым болотом и камышами днепровских стариц, неожиданно устояло перед массированной атакой новостроек.

Подразделения пятиэтажных блочных вездеходов наступали на Очереты от Миропольской, вдоль Черниговского шоссе, тремя главными колоннами – по улицам Юности, Бойченко и Малышко. Силы поддержки подтягивались по Космической, Дарницкому бульвару и улице генерала Жмаченко. Им предстояло форсировать небольшое болотце, сломить сопротивление Очеретов и победно выйти к берегу Днепра. В планах молодых строителей все даты были расписаны и утверждены на собраниях. Комсомольцы не могут отступать, тем более, когда строится Комсомольский массив. Они должны брать встречные планы и перевыполнять их под руководством старших товарищей из райкома партии.

Обязательства, как и положено, были взяты, мощные «Уралы», груженые глиной, поднятой метростроевцами с двухсотметровой глубины, ринулись засыпать небольшое болотце. На схеме строящегося массива его можно было закрыть ладонью, а на карте города – копеечной монетой. Каждые сутки в мутную воду лесного водоема, словно в бездонную пропасть, вываливали самосвалы Дарницкого строительного треста десятки тонн глины. Шли дни, проходили недели, но болотце не становилось ни меньше, ни мельче. План срывался, план был сорван, на строительных планерках летели искры, сухо потрескивал наэлектризованный воздух в высоких кабинетах горисполкома, но болото словно и не замечало усилий строителей.

Район отставал в сводных планах-графиках и подводил весь город. На совещании в горкоме ответственным за ситуацию на болоте был назначен лично председатель Дарницкого рай исполкома Петро Тертычный. И уже на следующий день количество самосвалов с глиной, идущих на Комсомольский массив, было удвоено за счет других строительных трестов. В лесок выдвинулись бульдозеры и экскаваторы, чтобы расчищать и засыпать…

По всему Левому берегу кипела работа. Стремительно продвигалось строительство Воскресенки, все четче прорисовывался облик Русановки, город обошел Очереты с флангов и двинулся дальше, а лесное болото сдаваться не собиралось. Между тем, дарницкие стройтресты, лишенные самосвалов, тоже начали отставать от графиков, и на Петра Тертычного, безупречного бюрократа и коммуниста, стали косо смотреть в горкомовских кабинетах, потому что в его болоте крепко увязли показатели всего города. Фигурально выражаясь, разумеется.

Впрочем, возня с болотом не прошла совсем уж бесследно: не может такого быть, чтобы десятки экскаваторов что-то черпали и не вычерпали совсем ничего. Строителям удалось расчистить давно занесенные илом и мусором подводные ключи, и вода в южной части болота стала заметно чище. Теперь это было уже и не болото, а живописное озеро на окраине леса. Оставалось только убрать изуродованные строителями деревья и привести в порядок варварски развороченные техникой берега. Наверное, это была подсказка, намек, но не такой человек Петро Тертычный, чтобы сдаваться при первых трудностях. Он выполнял решение горкома и не желал ничего знать об озере. Тертычный распорядился бросить на болото все самосвалы дарницких стройтрестов, а глину дополнительно брать в карьерах за Пироговым. Эта прямолинейность окончательно вывела из себя горкомовских чиновников. Разве так должен вести себя настоящий коммунист? Будь настойчив, но если задача не дается в лоб, то ищи обходные пути, находи компромиссы. Одним словом, появилось мнение, что с Петей пора что-то решать, и на ближайшем совещании Тертычному объявили выговор за невыполнение, отстранили его от должности и перевели в резерв.

Тут, неожиданно, но очень кстати, появились ученые и объявили Покровскую церковь в Очеретах историческим памятником. Семнадцатый век. Казацкое барокко. И хотя на плане строящегося района вместо церкви давно уже должен был стоять торговый центр с гастрономом, кинотеатром и библиотекой, городское начальство решило воспользоваться ситуацией. Новый предрайисполкома получил команду благоустроить озеро и парковую зону, а Очереты и церковь, раз она представляет такую ценность, не трогать. До особого распоряжения.

…И сразу все как-то успокоилось. Строительная техника ушла на северо-восток, в сторону Воскресенки и на Лесной, который тогда как раз начинали строить рядом с Водопарком. Зеленстрой слегка проредил лес, проложил аллеи и насыпал мемориальный курган. К очередному 9 мая расчищенный участок с озером назвали парком «Победа». Потом поставили аттракционы, открыли танцплощадку, а через озеро перебросили ажурный мостик. Тут же прилетели утки и пара лебедей, словно именно ради них все это и затевалось.

Тогда только Очереты, не до конца еще веря в чудесное спасение, со своей стороны болота, так неожиданно ставшего озером, начали осторожно присматриваться к незваным соседям, заселившим бывший полигон.

Комсомольский массив был молод и по-советски космополитичен. Аскетичные жилища в новых панельных домах, где на кухнях с трудом могли разойтись двое, заселили недавние выпускники минских, одесских, бакинских, ленинградских институтов. Рядом с ними жили лейтенанты и старлеи, которым счастливая судьба вместо Амдермы, Кушки и острова Даманского определила теплый и мирный Киев. Новые квартиры получали рабочие заводов «Арсенал», «Большевик» и те, кто совсем недавно строил Комсомольский массив, черная кость дарницких СМУ – штукатуры, крановщики, водители.

Все они знали о Киеве мало, а то, что знали, запросто умещалось в узких рамках школьного курса истории, так что оставалось достаточно свободного места для баек и совсем уж невообразимых басен. Они не видели ни прежнего Крещатика, ни довоенной площади Калинина. Не знали они и Украины, считая ее той же Россией, только разве что немного другой и какой-то странной. Потому и Очереты жители Комсомольского сперва просто не заметили, вернее, не посчитали нужным заметить. Какой может быть прок в этих допотопных деревянных развалюхах, коровниках, старых рыбачьих складах и смешной церкви? Страна уходит в космос – на Луну, на Венеру, покоряет мирный термояд! Что общего у нас с неприглядным деревянным прошлым?! Все эти хибары простоят здесь от силы еще год-другой, а потом на их месте появятся высотные новостройки, еще лучше тех, которыми застроен Комсомольский массив.

Очереты на Комсомольский смотрели иначе, и хотя мнение о нем держали при себе, но выводы делали.

Застройка левого берега шла так стремительно, что область не успела передать городу всю землю и все полномочия на левом берегу. Где-то успела, а где-то руки не дошли. Да и что за формальности между своими – власть-то везде наша, советская! Не передали сегодня – передадим завтра. Вот так и получилось, что окруженные со всех сторон городом, прижатые к Днепру Очереты по-прежнему оставались колхозом с законным головой, действующей сельрадой и прочими органами местного самоуправления. В этих органах нашлись люди, сумевшие на глаз прикинуть разницу между оптовой закупочной ценой молока (50 копеек за 40 литров), по которой Очереты должны были сдавать его государству, и розничной ценой (32 копейки за литр) в магазинах. Какие-нибудь пять бидонов молока могли принести небогатому колхозу фантастическую сумму – 50 рублей чистыми в день!

Поэтому уже очень скоро на улицах Юности, Бойченко и Космической, неподалеку от трамвайных остановок и гастрономов, ранним утром появились молочницы в белых передниках. Они не были круглолицы и вызывающе краснощеки – обычные сельские тетки, пережившие войну и голод, слегка испуганные новой своей ролью, но оттого не ставшие менее решительными или голосистыми.

– Мо-ло-ко! – понеслось над спящими кварталами Комсомольского массива. – Мо-ло-кооооо!

Алюминиевыми ковшами с длинными ручками тетки наливали свежее неснятое молоко утренней дойки в хозяйскую тару. Тонкие струйки проливались на киевский асфальт, оставляя в пыли темные пятна.

А к вечеру в полных литровых банках, заботливо поставленных хозяйками в холодильник, появлялась полоска сливок толщиной в три сантиметра – верный признак качества продукта и его лучшая реклама. Поэтому с первых же дней к молочницам из Очеретов начали выстраиваться очереди. Молоденькие киевлянки в туфлях на шпильках и итальянских платформах, с «конскими хвостами» и умопомрачительными «бабеттами» полюбили покупать у них «домашнее» молоко, прежде чем бежать на работу. Привычка рождает привязанность, и вскоре у многих появились «свои» молочницы, которых можно было попросить привезти и «отложить» полкило свежего творожка или пару колец домашней колбасы.

Вслед за товарообменом начался обмен идеями. Чем лечить ячмень у ребенка – золотым кольцом или компрессом с отваром укропа? А при гайморите достаточно натереть кожу чесноком или потом все-таки надо на полчаса приложить березовый уголь с соком корня лопуха? А если муж… ну… как-то непонятно себя ведет? Как узнать, может, кто-то у него там появился?..

И вот тут выяснилось важное: оказалось, в Очеретах живет старый. Одни зовут его дед Максим, другие – старый Багила. Кроме старого в селе есть еще бабка-шептуха. Баба Галя лечит, но может при случае и погадать на картах или по руке, а Багила видит тайное и будущее. Он не лечит, он только видит, но так, что прежде чем идти к нему, лучше подумать хорошо и не спеша, хочешь ли ты знать, что он увидит. Потом ведь с этим жить.

Ах, какие сомнения могут быть, когда тебе двадцать лет, когда двадцать пять? И вскоре тонкие каблучки киевлянок застучали по бетонным плитам аллей парка «Победа». Затем они осторожно заскользили между булыжниками старой дороги на Погребы и Летки, отделявшей Очереты от Комсомольского. И наконец, утопая в песке и глине немощеных улиц Очеретов, теряя набойки, кое-как добирались их молоденькие хозяйки до старой хаты бабы Гали и крепкого хозяйства деда Максима. Добирались, как правило, уже не в одиночку, потому что без сострадания видеть мучения неземных существ на французских шпильках отзывчивые очеретянские хлопцы не могли. Прежде чем они оказывались возле первого перекрестка центральной магистрали Очеретов – улицы Червоных казаков с безымянным козьим переулком, каждой предлагалась крепкая мужская рука и доскональное знание здешних улиц, тупиков, проходимых и непроходимых грязей. И то и другое охотно принималось, потому что без местного драйвера разобраться в географии Очеретов не смог бы и мастер спортивного ориентирования. В скором времени выяснялось, что поддержка и опыт предлагались на дорогу в обе стороны. Возвращаться приходилось, как правило, вечером, и впереди отчаянных девчонок с Комсомольского ждали не только полупроходимые сельские переулки, но и темные аллеи парка «Победа». Доброй славы у парка как не было в первые годы его существования, так не добавилось и после. Потому что, едва возникнув, он стал той ничейной землей, нейтральной полосой, которая не просто разделяла Комсомольский массив и Очереты, но позволяла им, не привлекая ненужного внимания сил охраны общественного порядка, выяснять спорные мировоззренческие вопросы.

Таких мест на границе Комсомольского образовалось три. Главным нервным узлом, конечно, стала танцплощадка, приткнувшаяся на самом краю парка и к нему уже вроде бы отношения не имевшая. Кто знает, о чем думали архитекторы, ограждая это круглое сооружение, словно территорию режимного объекта, рвом с водой и металлическими конструкциями? Опыт каких строек Сибири и Северного Казахстана использовали они? Но, так или иначе, с задачей проектировщики справились, и никаким недозволенным способом, минуя узкую бетонную плиту, переброшенную, словно подъемный мост, через ров с водой, попасть на танцпол было невозможно. Мир и благоденствие сошли на ярко освещенный пятачок. Зато какие страсти бушевали под вяжущие звуки саксофона поздними летними вечерами с внешней стороны крепостного рва! Здесь сталкивались не только интересы Соцгорода, очеретянских хлопцев и Комсомольского. Экстерриториальный статус танцплощадки признали все – сюда могли приезжать и совсем чужие с Воскресенки или даже с Русановки. Но одно дело безнаказанно появиться на танцах и совсем другое – уйти, не ответив на вопросы, задать которые всегда готовы люди, не безразличные к мелочам нашей жизни. Временные коалиции после танцев составлялись самые неожиданные, и нередко союзниками в них оказывались бойцы, при иных обстоятельствах не раз сходившиеся в жестких и безжалостных схватках. Например, парни с Комсомольского и Соцгорода. Возле танцплощадки они заключали временный союз, а конфликтные вопросы решали на Волчьей горе.

Чтобы получить гордое название горы на левом, плоском как столешница берегу достаточно возвышаться над окрестными плешами метров на пять. Да, пяти метров Волчьей горе вполне хватило. Эту кучу песка среди редких сосен назвали горой задолго до того, как поручик Нестеров выбрал ее для наблюдательного пункта на совместных учениях авиации и артиллерии.

Впрочем, о славном боевом прошлом Волчьей горы ни на Комсомольском, ни в Соцгороде в те времена ничего не знали. Просто она была всем удобна. У парней с Соцгорода, как правило, имелся уже кое-какой уголовный опыт и понятия о законах мироустройства. Но и у ребят с Комсомольского были свои взгляды на жизнь. Поэтому в мае, когда праздники шли один за другим и пить надоедало смертельно, или в пору летнего солнцестояния, когда вечера все тянулись, не заканчиваясь, и казалось, что жизнь будет длиться вечно, на Волчьей горе и возле нее шли отчаянные бои. Соцгород пытался доказать Комсомольскому, что желторотым щеглам рано иметь собственное мнение и дальше лавочек под подъездами новеньких пятиэтажек нос им высовывать пока опасно. А Комсомольский, отмахиваясь увесистыми трудовыми кулаками, объяснял Соцгороду, что нечего лезть к соседям, когда есть у тебя свой район и свои малинники. Вот и сиди там, надев противогаз, чтобы уже через год-два твои легкие не просвечивали на рентгене рваными детскими колготами.

Силы противостоящих сторон были приблизительно равны, а взгляды на жизнь хоть и отличались, все же не опровергали друг друга – скорее, дополняли. Потому уже через несколько лет, в конце шестидесятых, когда Комсомольский массив был застроен, противостояние на Волчьей горе затихло само собой.

От дней кровавых драк сохранились только клички: до конца семидесятых Соцгород называл жителей Комсомольского массива «щеглами», а Комсомольский, намекая на смрадную атмосферу мест, прилегающих к химкомбинату, продолжал дразнить их обитателей «противогазами». И еще «немцами» в память о военнопленных-строителях. Впрочем, уже поколение восьмидесятых не слышало почти ничего и об этом. Для них Волчья гора осталась лишь местом, где можно спокойно бухнуть в хорошей компании. А отголоски слухов двадцатилетней давности кому интересны? Все это ушло, сгинуло за горизонт времен и не вернется больше никогда.

Другое дело – парк «Победа», место хоть и не самое спокойное, но глухое и удаленное от магистралей. Здесь две цивилизации встретились и замерли в изумлении. Конечно же, очеретянские жители бывали прежде в Киеве, и бывали не раз. Они попадали в город по Русановскому мосту и затем по мосту Евгении Бош. В войну старые мосты взорвали, а новый Русановский и мост Метро на их месте появились только в середине шестидесятых. Добираться же до моста Патона из Очеретов было долго и неудобно. Поэтому, когда у них появлялись дела в городе, очеретянцы заводили моторы старых баркасов и держали курс на Речной вокзал.

Дорога из Очеретов в Киев отнимала не меньше часа, переправа через Днепр превращалась в целое путешествие, а Комсомольский с его гастрономами, хозяйственными магазинами так кстати, так удобно возник под самым боком, всего в десяти минутах езды на велосипеде. И едва отступила угроза, что стройка следа не оставит от старого села, пришло время использовать новые возможности. Торгуя на Комсомольском молоком и иной снедью, Очереты неплохо зарабатывали, а потом тратили заработанное в гастрономе на Дарницком бульваре, в «Светлячке» на Бойченко, позже – в «Алмазе» и «Ровеснике». Очереты не хотели войны, потому что польза от соседства с Комсомольским была слишком очевидна. Но и признавать превосходство пришельцев они не собирались.

Комсомольский не сразу заинтересовался Очеретами. Первое время село здесь не замечали, вернее, не выделяли его из окрестных пейзажей, ведь сразу за жилым массивом начинался лес, дальше шли заливные луга, а за ними тихо шуршали камыши, и они уже тянулись до Чертороя. Что интересного в каком-то старом сельце где-то между камышами и лесом, когда вокруг такие красоты? Даже осторожные вылазки доверчивых киевлянок к Багиле и бабе Гале мало что изменили в нелюбопытном безразличии горожан. Но первая же пасхальная всенощная в Очеретах, с колокольным набатом, предвещавшим крестный ход, подняла на ноги весь Комсомольский массив. Вывалив на балконы, полусонные горожане изумленно слушали «Воскресение Твое, Христе Спасе, Ангели поют на небесех» и таращились на процессию крестного хода. Следом за старостой с фонарем и отцом Мыколой с кадилом паства огибала храм по небольшому старому майдану. «Христос воскресе»! – доносилось затем до разбуженных кварталов ночного Комсомольского.

– Воистину воскресе, – повторяли вслед за очеретянцами одни, а другие, захлопнув балконные двери, чтобы не слышать праздничного перезвона колоколов, садились писать жалобы в горком партии. Они требовали снести старую церковь и «немедленно уничтожить гнездо мракобесия и клерикализма». Но времена, когда в Киеве рушили храмы легко и охотно, уже миновали, да и не было других на левом берегу. Церковь Иоанна Рыльского в Предмостной слободке, вместе со всей слободкой, уничтожили в 1943 году немцы. Исчезла и церковь Никольской слободы, в которой когда-то венчались Ахматова и Гумилев. Покровская в Очеретах, самая старая и самая необычная из всех, сохранилась чудом. Она выстояла в тридцатых, пережила немцев, а теперь, под защитой историков и упрямых очеретянцев, ей уже мало что угрожало. Когда же в Дарницу провели метро и в Очереты стали заглядывать иностранные туристы, все решилось само собой: церковный майдан заасфальтировали, от метро до села начал ходить автобус, а ответы страдающим бессонницей атеистам от секретаря городского комитета по идеологии с обещаниями разобраться и благодарностью за активную жизненную позицию приходить, наоборот, перестали. Зато паства отца Мыколы за первые пару лет после появления Комсомольского массива почти удвоилась. Это была победа Очеретов, и победа не последняя.

14 августа, на Медовый Спас, возле танцплощадки, так что с шоссе не заметить его было невозможно, появился изрядных размеров маковей – чучело из камыша, осоки, травы, мака и кукурузы, с тыквой вместо головы. Другой маковей, еще больше, стоял у поворота на Очереты. А при въезде в село был вкопан огромный деревянный крест с иконой, украшенной травой и цветами. Давний этот обычай защищаться от бродячей нечисти, отпугивая ее освященным маком, забыт уже почти всюду, кроме, может быть, полудюжины сел между Фастовом и Белой Церковью. Да вот еще Очереты цепко держались старых правил, упрямо не желая отступать и уступать Киеву ни одного из них.

Водители автомобилей, сворачивавших с Броварского шоссе на Воскресенку, приветствовали появление маковеев восторженными гудками – уж очень ярко и необычно выглядели средневековые чучела у обочин современных автомагистралей. А в строгих кабинетах горкома и Дарницкого райкома партии целый день дребезжали телефоны и хрипели в трубках чиновничьи голоса – власти не знали, как быть с неожиданным рецидивом язычества. Одно дело, когда обереги выставляют в сельской глуши, где и не видит их никто, кроме тех, кто ставил, но совсем другое, если они появляются вблизи новых столичных кварталов. Массив-то Комсомольский, а тут какие-то тыквы на палках. Черт знает что… Хотя можно на это и иначе посмотреть. Лепят же зимой безобидных снеговиков с носами-морковками и детскими ведерками на подтаивающих головах. Эти зимние забавы тоже ведь отдают язычеством, а между тем бригады добровольных дружинников не ходят по дворам и детсадам, не сшибают головы снеговикам и не топчут жестяные ведерки. Что же тогда страшного в «летних снеговиках» – маковеях? Так в первый день ничего и не решили, назначили совещание на завтра, вызвали заодно голову сильрады и отца Мыколу из Троицкой церкви – пусть объяснят эту вспышку язычества в селе…

Но ночью маковеев украли. Крест с иконой не тронули, а чучела на шестах унесли. Впрочем, болотная нечисть в похищении замешана не была и обереги вскоре нашлись: тот, что поменьше, стоял теперь у пересечения улиц Космической и Юности и скалил неровно вырезанные зубы в сторону сто восемьдесят третьей школы, тот, что покрупнее, отыскался там, где улица Юности впадает в Дарницкий бульвар. Тут уж в райкоме долго не раздумывали, риска оскорбить чувства верующих больше не было, и к обеду оба чучела убрали. Совещание по усилению борьбы с языческими пережитками провели все равно, обязали Очереты лучше вести разъяснительную работу среди населения и впредь не выставлять обереги за пределами села.

На этом, с точки зрения райкома, история закончилась, хотя на самом деле она только началась. Потому что нет большего оскорбления для села, чем похищение его маковеев чужаками. Маковей – не только оберег, который должен простоять от Медового Спаса до Яблочного, а потом сгореть, защитив от ведьм и лесных упырей искрами искупительного огня. Это еще и важный символ независимости села на своих территориях. В Очеретах прежде слыхали, что маковей могут похитить, но столкнулись с этим впервые, и как ответить на недружественную акцию Комсомольского, долго не могли решить. Открытого глобального конфликта не хотел никто, а небольшие акции возмездия или устрашения дела не решали. Но тут очень кстати на границе парка и леса возле озера встретились две группы – одна из Очеретов, другая с Комсомольского. До драки дело не дошло, но в разговоре выяснилось, что похитители даже не представляли, как в Очеретах воспримут кражу маковеев. Обереги унесли вглубь массива просто потому, что они всем понравились, а своих тыкв у горожан не было. Не покупать же их на рынке, в самом деле, чтобы потом насадить на шест. В Очеретах посчитали, что на первый раз горожан простят, а в будущем и самим нечего хлебалами щелкать, ведь старые правила велели охранять маковеев круглыми сутками, а по ночам – особенно.

Небольшая поляна за парком «Победы», в лесу, возле озера, стала в результате не столько местом драк Комсомольского и Очеретов, хотя и без них, конечно, не обходилось, сколько коридором, по которому шел обмен идеями. А лучшему усвоению новых идей неизменно способствовал отличный буряковый самогон, который очеретянские парни мастерски похищали из родительских запасов и приносили в поллитровых бутылках, плотно забитых газетными затычками.

Казалось, что в необъявленном соревновании правил жизни Очереты еще на старте ушли вперед на два корпуса. Но всего через несколько лет выяснилось, что никакого соревнования нет и не было, а цивилизационные отличия непрочны и легко стираются в одном поколении.

В семидесятых Очереты не только вросли в город, но и официально стали его частью. Бывшее село отстроилось, покрыло крыши жестью, отгородилось каменными заборами, его улицы заасфальтировали, а деревянные развалюхи и ветхие рыбачьи склады убрали. Очеретянскую восьмилетку закрыли, здание снесли, и первоклассники пошли учиться сперва в украинскую сто восемьдесят третью школу, а потом и в русскую, двести четвертую.

Ну а еще десять лет спустя село уже ничем не отличалось киевских кварталов, застроенных частными домами. От старых Очеретов на усохшем и съежившемся майдане осталась только Покровская церковь, ушедшая на полметра в асфальт и на века в историю. И если бы Пеликан не знал, где ее искать, то с верхней точки колеса обозрения вполне бы мог не разглядеть темно-зеленый грушевидный купол церкви среди крыш, сверкающих жестью и нержавейкой.

2

Хотя ветер, упрямо нагонявший тучи с востока и севера, больше не казался пронизывающим и невыносимым, Пеликан все же продрог. Он проторчал на колесе минут сорок, ожидая, пока Серега починит сломавшийся механизм, и это время не прошло даром. Пеликан уже решил, как достанет деньги для Вили. Теперь надо было действовать, он не мог дольше болтаться в воздухе. Время от времени Белкин орал ему снизу слова поддержки: «Не ссы, Пеликан, ща запустимся!» – дескать, потерпи, брат, потерпи еще немного, работы осталось всего на пару минут. Но за парой минут следовала другая пара, а колесо все стояло неподвижно и только скрипело, когда ветер, разогнавшись над парком, налетал на его металлический каркас. Пеликан решил, что и ему пришло время крикнуть Белкину какие-нибудь ободряющие слова, чтобы тот вдруг не подумал, будто в запасе у них целый день и можно оттягивать запуск до вечера. Но Белкин сидел где-то глубоко под колесом и наружу выходить не собирался.

А между аттракционами на своих «Украинах» и «Минсках» проносились школьники. Закончив завтрак, бабушки с улицы Жмаченко выводили внуков детсадовских лет в тень невысокого соснового леска подышать фитонцидами и эфирными маслами, о которых так подробно и со знанием дела пишет журнал «Здоровье». Киевские бабушки непременно читают «Здоровье», но знают и много такого, о чем журнал молчит. Они уверены, что ребенка нужно кормить сухим печеньем и тогда он вырастет высоким. Настоящая бабушка никогда не купит внуку лимонад. Никакого лимонада! Только боржом с вареньем. Чтобы мальчик был сильным, он должен есть мясо старой коровы. Старую! Красную! Говядину! А чтобы хорошо дышал, чтобы легкие не болели, нужно кормить ребенка жирным. Что значит «не хочет»? А вы добавьте в кефир сметану и скажите ему, что это мороженое!

Наблюдая за бабушками и велосипедистами, Пеликан не сразу заметил необычную пару, появившуюся на центральной аллее парка. Наверное, это были отец и дочь – так казалось ему издалека, пока он не видел их лиц. И правда, отчего бы крупному лысеющему брюнету не прогуливаться утром по парку с юной дочкой, родительски приобняв ее за талию, и отчего бы той не смеяться его свежим утренним шуткам? Потом пара на несколько секунд скрылась от него за курганом Славы, а когда Пеликан увидел их опять, то смог разглядеть уже отчетливо и ясно. В изумлении он вскочил на ноги, ударился с размаху головой о металлическую штангу, оступился и едва не вывалился из кабинки, потому что это его любимая Ирка шла под руку с каким-то гнусным типом. Тем же привычным жестом отбрасывала она волосы, так же склоняла голову, слушая собеседника, и смеялась она так же легко, как смеялась, гуляя с Пеликаном. Видеть этого Пеликан не мог. Чертыхаясь, он заметался по кабинке, не зная, чего в этот момент хочет больше – немедленно оказаться на земле или незаметно затаиться здесь, наверху, над верхушками тополей и каштанов. Нет! Яростно и страстно Пеликан желал, чтобы все сейчас провалилось к чертям и исчезло навеки: и этот парк, и дурацкое колесо на ветру, и Ирка с ее лысым папиком.

– Пеликан! – послышался снизу голос Белкина. – Держись там! Запускаю!

Его крик услышали все, кто был в этот момент неподалеку. Школьники бросили велосипеды и, разинув рты, уставились на колесо, обернулись в их сторону бабушки, прервав на полуслове ученые монологи, и только Ирка со спутником, не замечая ничего вокруг, прошли по аллее до конца парка, сели в вишневую шестерку, припаркованную возле ресторана «Братислава», и уехали в сторону Дарницы.

Ирка не была похожа ни на одну из прежних подружек с их уклоном в математику, манерными мамочками – брошенными профессорскими дочками, и дедушкиными квартирами с видом на тихие дворы Пушкинской и Никольско-Ботанической. С ними все было понятно, все просматривалось на годы вперед, все читалось как с листа: каждый их застенчиво-рассчетливый взгляд, каждый их шаг, просчитанный на семейном совете с мамой и бабушкой, и просчитанный, конечно же, с нелепыми, невозможными ошибками.

А Ирка не считала ничего, ее несло, несло одновременно во все стороны, казалось, что бешенная витальная энергия однажды ее просто разорвет. Когда Ирка была рядом, адреналин у Пеликана хлестал какими-то чудовищными дозами, не предусмотренными медициной и остальными науками о человеке. Одного ее прикосновения, легкого движения сухих прохладных пальцев по руке, быстрого скользящего взгляда было достаточно, чтобы ему отказали разом все главные чувства. Рядом с Иркой у Пеликана просто сносило башню, и ничто не имело значения: ни то, что ей было только шестнадцать, ни то, что она встречалась черт-те с кем, ни то, что школа счастливо простилась с ней после восьмого класса и мать определила Ирку в какое-то швейное ПТУ.

– Ну как? – встретил внизу Пеликана Белкин. – Не растрясло?

– Прекрасно, – обнял его Пеликан. – Я отлично провел время.

– Ну извини, извини… Я же не знал, что так выйдет. Замерз? Или укачало? Хочешь пыхнуть? – он попытался искупить вину. – У меня тут пяточка забычена. Добьем?

– Не могу, Серега. Не сейчас, – Пеликан сбежал на землю и махнул Белкину рукой. – Вечером увидимся.

«Обиделся все-таки», – решил Белкин и ошибся. Пеликан на него не обиделся. Он пришел в парк, чтобы одолжить денег у ребят с аттракционов – у Гоцика с автодрома, у Рубля с качелей-лодочек, у того же Белкина. Просить деньги в долг – неприятное и мутное дело, без которого Пеликан с радостью обошелся бы, но другого способа добыть их срочно он не знал. А теперь знает, так что не зря он мерз на колесе.

Ну а Ирка… Пока колесо, так и не починенное Белкиным, взбрыкивая и дергаясь, опускало его на землю, Пеликан убедил себя, что ее с этим мерзким лысеющим типом ничего связывать не может. Это же так очевидно. А значит, все скоро разъяснится. Все будет хорошо.

Глава четвертая

Пятно коммунизма

1

Леня Бородавка высадил Ирку возле бурсы. Она легко и не оглядываясь пересекла двор училища, поднялась на крыльцо, встретила там кого-то знакомого и скрылась за дверью, а Леня курил, откинувшись на водительском сидении, и не спешил ехать на комбинат.

«Все-таки малолетки бодрят, – думал Леня. – Дурные, как пенопласт, конечно, но заводные и забавные. Каких-то полчаса погулял с ней по парку, а ощущение будто самому опять семнадцать… Ну хорошо, не семнадцать – двадцать семь. У нее и мать такая же, скоро тридцать пять, а мозги, как у школьницы».

Он встретил Ирку утром возле дома случайно, поздравил с днем рожденья и сам не заметил, как зацепился – слово за слово… У Лени еще с комсомольских лет сохранилась привычка забалтывать собеседника анекдотами, хохмами, выдуманными и полувыдуманными байками. На комсомольской службе без этого сложно: или пой под гитарку, или, если слуха нет, – трави анекдоты. Надо же как-то притягивать внимание и одобрительные улыбки начальства, выделяться среди дуболобых сексотов-карьеристов с комсомольскими значками. А девчонки, хоть им тридцать пять, хоть семнадцать, от комсомольского начальства в этом смысле мало отличаются, они так же слабеют под нагловато-преданными взглядами, так же любят болтовню ни о чем, но с подтекстом, со вторым смыслом, будоражащим и манящим. Впрочем, был у Лени недостаток – самые доверчивые нагоняли на него скуку и надоедали прежде остальных. Так же вышло и с комсомолом – после аспирантуры он мог остаться в институте Легкой промышленности, стать секретарем комитета, а мог добиться и места в райкоме. Но существовать в пустой, мертвящей тоске и скуке чиновничьего мира было выше его сил. Леня чувствовал, как безвозвратно в никуда уходят часы, проведенные на собраниях, на райкомовских совещаниях и семинарах. Говорят, нервные клетки не восстанавливаются. Ерунда! Не восстанавливается только время.

Окончив аспирантуру, Леня удивил всех: он ушел на завод – инженером в объединение «Химволокно». Секретари Печерского райкома комсомола, с одной стороны, конечно, были рады, что опасный конкурент сошел с дистанции, с другой же, подозревали в неожиданном карьерном зигзаге Бородавки скрытый подвох. Но подвоха не было, ему просто хотелось делать что-то настоящее, не болтать, а делать и видеть результат своей работы.

На производстве Леню приняли настороженно – нечасто люди с такой биографией приходили к ним добровольно. Обычно карьерных комсомольцев и коммунистов на завод отправляли в ссылку, и они никогда потом толком не работали, только пили, отчаянно интриговали в парткоме и мечтали вернуться в те сказочные поднебесные сферы, из которых были изгнаны незаслуженно и несправедливо. Но Бородавка расстался с прошлым уверенно и навсегда, а такие вещи чувствуются безошибочно.

Поработав три месяца в цеху полиамидной нити, он подготовил записку, в которой предложил, как перенастроить оборудование, чтобы экономить примерно пятую часть сырья – полиэтилентерфталата, который в Советском Союзе любовно называли лавсаном. Начальник цеха, вместо того чтобы возненавидеть слишком умного и беспокойного новичка, а потом тихо выжить его с производства, передал записку директору. Предложение показалось полезным, его не стали даже обсуждать на общем совещании руководителей объединения и дали «добро» на проведение в порядке эксперимента. Но эксперимент не удался. Нет, все расчеты Бородавка сделал верно, и «Химволокно» действительно стало экономить те самые двадцать процентов лавсана, ради которых все и затевалось. Только никто не обратил внимания, что по новой технологии резко сократилось количество отходов. Казалось бы, что тут плохого? Но отходы цеха полиамидной нити были сырьем для другого цеха, выпускавшего вторичный гранулят. В результате смежники остались без сырья, план по производству гранулята был сорван, а вместо премий и грамот за экономию руководству объединения пришлось синеть лицом под грозный рев секретаря Промотдела горкома партии: «Не посоветовались! Не обсудили! Авантюристы и вредители!», а потом, выйдя в приемную, глотать нитроглицерин и терпеть сочувственные взгляды секретарши. Хорошо хоть обошлось тогда без строгачей и прочих оргвыводов.

Удивительным в этой истории было то, что пользу эксперимента, предложенного Бородавкой, понимали все. Даже горластые горкомовцы понимали. Объединение экономило, значит, экономило и государство. А гранулят… Если производство невыгодно – его закрывают! Можно подумать, в стране не хватает гранулята!

Но это в идеале, в тех правильных схемах, которые Леня Бородавка изучал в родном Легпроме. А в социалистическом плановом хозяйстве все иначе, здесь работают другие схемы, и определяет все не экономическая целесообразность, вовсе не она.

Линию по производству полиамидной нити вернули в прежний режим работы – черт с ней с эффективностью, лишь бы в горкоме по голове не били. Кстати, Бородавку и после этого случая никто не стал наказывать, наоборот, вскоре назначили заместителем начальника цеха. Он оказался толковым специалистом, какие к нему-то могли быть претензии? Все ведь все понимали.

Понимал все и Леня, только радости новое знание ему не прибавило. Не для того он ушел на производство, чтобы убивать время точно так же, как прежде убивал его с комсомольцами. Сперва он даже хотел уволиться, вернуться в родной институт и преподавать, но место его давно было занято и вакансий не предвиделось. А бывший научный руководитель, Жорж Матвеевич, которому Леня рассказал свою историю, пригласил его – потерпевшую сторону – в ресторан, и за хорошей говяжьей отбивной, под водочку, вспомнил, как в точно такой же ситуации оказался в конце сороковых будущий нобелевский лауреат по экономике Леня Канторович, которого он знал еще с довоенных лет – вместе учились в Ленинграде у Фихтенгольца. Канторович усовершенствовал систему раскроя стальных листов на ленинградском вагоностроительном заводе имени Егорова и сэкономил при этом тоже что-то около двадцати процентов стали. А потом вагоностроительный не выполнил норму по сдаче лома, и, как следствие, Череповецкий металлургический комбинат завалил план по выплавке стали. Скандал дошел до Политбюро, а дело было еще в сталинские годы, так что Канторовича едва не арестовали за вредительство. И новые схемы его отменили, конечно.

– Ты, Ленечка, я вижу, решил, что тебе сломали позвоночник, – обнимал Бородавку крепко уже принявший профессор. – Нет, дорогой, тебе всего лишь слегка наступили на хвост. С тобой вообще обошлись очень и очень порядочно. Такие вещи нужно ценить. Так что выспись, отдохни и иди работай. Все будет хорошо.

– Но, Жорж Михайлович, так же не может длиться вечно.

– Ты о чем, Ленечка? А-а, в глобальном масштабе? Ну, дорогой мой… Может – не может… Семьдесят лет уже без малого протянули. А было ведь хуже, было намного хуже. Сейчас, если сравнивать, – времена золотые. Так что как-нибудь еще поживем, ты об этом просто не думай.

Жорж Михайлович обещал дать знать, если освободится место в институте, и Бородавка вернулся на завод.

Еще когда он начинал готовить эксперимент, обнаружилось, что оборудование в цехе настроено под старую модификацию лавсана, хотя поставщики давно уже, года полтора как, перешли на новую. Тогда Леня не стал говорить об этом начальству, не до того было, теперь же от его идей не то что шарахались, но просили подождать немного, пока шум от скандала уляжется. А между тем из нового сырья можно было делать полиамидную нить прочнее, но главное – тоньше. Цех запросто мог увеличить выпуск процента на три-четыре. И кроме Лени этого знать никто не желал. Если бы он сам перенастроил линию и смог вывозить неучтенную продукцию, никто бы вообще ничего не заметил. «Только что потом делать с полиамидной нитью? Не на базаре же ее продавать?..» – думал Леня, разглядывая в окно соседние корпуса Дарницкого шелкового комбината.

На разработку первой схемы у него ушло почти полгода. Позже он понял, какой она была громоздкой и неряшливой, и уже запущенную, приносящую живые деньги, шлифовал ее еще несколько лет, убирая ненужные звенья, вообще убирая все лишнее, меньше людей – меньше расходов. И меньше риска. Но даже в самом раннем варианте его схема решала главную проблему – сбыт. Полиамидная нить была только сырьем – прогнав ее через цеха шелкового комбината, а затем через мастерские домов быта, он получал на выходе остродефицитную продукцию: ткани и одежду, которые в тех же домах быта и находили покупателя. Самого Лени в этой схеме не было – ни одной подписи, ни единого согласования. Он хорошо платил людям на ключевых местах, его собственный начальник цеха получал дополнительную тысячу рублей каждый месяц. Конечно, деньги решали многое, и тем удивительнее оказалось открытие, которое сделал Леня к концу первого года работы, – даже в его схеме многие работали не только ради денег. Абсурдность сложившейся деловой жизни угнетала всех, и намного сильнее, чем люди готовы были это признать. Одни успели привыкнуть и сжиться с ней, как с дурной погодой с постоянным дождем за окном, другие, хоть привыкнуть и не могли, приучали себя не раздражаться и вообще не реагировать. Став звеном в схеме Бородавки, они вдруг погружались в среду разумных и понятных решений, а деньги, которые аккуратно развозил Леня раз в неделю, были веским подтверждением и того, что их труд и знания стоят больше, и того, что можно нормально работать, можно даже у нас.

2

– Леня, я же просил предупреждать, если опаздываешь, – начальник цеха встретил Бородавку недовольным бурчанием.

– Сан Степаныч, я влюбился! – картинно вскинул руки Леня.

– Значит, предупреждай, когда влюбляешься.

– А если это вспышка любви к родине? – Бородавка подсел к столу начальника. Тот был не в духе и не пытался это скрыть.

– Любовь к родине, Леня, еще никому не мешала приходить на работу вовремя.

– Что-то ты, Степаныч, нерадостный какой-то сегодня. Неужели начальство уже успело отметить тебя своим благосклонным вниманием?

– И тебя тоже. Нас обоих успело отметить. Утром главный инженер прислал нам студента.

– Я не заказывал студента. А ты?

– Никто не заказывал. Ты можешь меня выслушать наконец?

– Я слушаю тебя внимательно, но ты же ничего не говоришь. Только ворчишь и злишься. Так в чем дело? Надеюсь, это не курсант высшей школы милиции?

– Наше родное объединение подписало договор с Институтом кибернетики. Теперь они нас будут обсчитывать и оптимизировать. Ты об этом знал?

– Впервые слышу. Наверное, идея главного инженера.

– Уже неважно, чья идея. Важно, что человек сидит вот здесь, за стенкой, в комнате отдыха персонала. Ему нужны цифры, точные цифры, понимаешь? Второй час сидит, тебя ждет.

– Ну, значит, ему повезло – он меня дождался. Сейчас пойду поговорю. Это все?

– Пока да.

– Так у нас все отлично. Пей кофе, Степаныч.

3

Никаких цифр Леня давать не собирался, тем более какому-то студенту – еще чего! Но поговорить с ним, конечно, надо было. Чтобы понять, что происходит и как вести себя дальше. И со студентом, и вообще. А то ведь часто так бывает: ты думаешь, что с обрыва просто скатился комок сухой глины, а это начался обвал.

«Надо быть внимательным, нельзя расслабляться, нельзя», – сказал себе Леня и открыл дверь соседней комнаты. Студент был на месте. Мальчишка как мальчишка, больше похож на боксера или спортсмена-многоборца, чем на математика. Математика-кибернетика.

– Добрый день, – быстро поздоровался Леня. Он решил быть предельно вежливым. Вежливым и кратким. – Мне поручили встретиться с вами и ответить на вопросы. Задача очень важная, все это понимают. Моя фамилия Бородавка. Что вас интересует в работе нашего цеха?

– А-а… Здравствуйте… – подчиняясь напору Лени, студент вскочил на ноги, опрокинул табуретку и уронил на пол папку, лежавшую у него на коленях.

Леня остался доволен началом разговора.

– Что это у вас? Вопросы? – спросил он, глядя, как студент подбирает бумаги. – Дайте-ка сюда, мне проще будет отвечать.

– Нет-нет, это я для себя подготовил… Рабочие записи.

– Давайте-давайте, – требовательно протянул руку Леня. – На все я сразу не отвечу, но пойму проблему в целом. Вы бы для начала представились, а? Как вас зовут?

– Меня Иван зовут. Иван Багила.

– Отлично… Отлично… – не отрывая взгляда от листка с вопросами, Леня рассеянно пожал Багиле руку. – Я все понял, Иван. Вы пришли не совсем по адресу.

– Но… Главный инженер…

– Да, я знаю, знаю. У главного инженера вас направили к нам. Но мы здесь все узколобые практики, понимаете? План даем. Следим за чистотой и противопожарным состоянием цеха. Соблюдаем нормы технической безопасности. А цифры, которые вам нужны, можно взять – загибайте пальцы, но лучше записывайте: в плановом отделе – раз, в отделе сбыта – два, и в архиве – три. Чтобы не отвлекать занятых, а потому нервных людей, советую вам сразу идти в архив. Там работают специалисты с большим опытом. Хотите, покажу дорогу?

– Да, спасибо большое, – обрадовался Багила. Сам он ни за что бы не подумал об архиве, а ведь это так просто. Какая разница, получит он цифры прошлого года или пятилетней давности? Да никакой…

– Тогда вперед! – Бородавка быстро вышел из комнаты, и Багила, укладывая на ходу бумаги в папку, поспешил за ним.

– Надолго к нам? – спросил Леня, уже спускаясь по лестнице. – На месяц? На два?

– Нет, что вы, – засмеялся Багила. – Всего на две недели. Я же на стажировке. А потом – сессия.

– Ну, за две недели тебе непросто будет все успеть, – с сочувствием посмотрел на него Леня, перешел на «ты» и подумал, что студент не только ничего не успеет сделать, но и не поймет ничего. Даже не разберется, что именно он должен понять.

– Мне показалось, – честно сознался Багила, – что в институте эти цифры никому особо и не нужны.

– Думаю, так и есть, – согласился Леня. – Они вообще никому не нужны. Но ты их все равно принесешь. В архиве тебе помогут.

– Да, я понял!

– Кстати, Иван, ты уже завтракал? – спросил Бородавка, когда они проходили мимо столовой. – У нас тут почти коммунизм – дешево и вкусно. В городе так не поешь.

– А коммунизм и бывает только «почти», и только местами. Пятнами, – засмеялся Багила. – Нет, я не завтракал.

– Тогда предлагаю по стакану кефира с сочником для разминки, а остальное – по вкусу. У нас пекут просто сказочные сочники. Заодно расскажешь мне про пятна коммунизма.

– Пятна коммунизма – это полный аналог солнечных пятен. Они возникают в результате возмущения силовых линий. Например, линия Токио—Лондон напряжена до последнего предела. Противоречия капиталистического образа жизни разрывают нашу планету, а конкретно эту силовую линию рвут в клочья японские милитаристы с одного конца и британские колониалисты с другого. На британском полюсе шахтеры начинают бессрочную забастовку, на японском – восемьдесят три горняка гибнут в шахте Омута. На британском – Ирландская республиканская армия готовит покушение на Тэтчер, на японском – Какуэй Танака получает четыре года тюрьмы за взятку в два миллиона долларов. На британском – …

– Спасибо, я понял, – перебил Багилу Бородавка. – Сложная международная ситуация. Дальше что?

– И на все это накладывается противостояние Земли и Марса! Как силовая линия выдерживает это сверхкосмическое напряжение – не понимают ни ученые Ливерморской лаборатории, ни астрономы Крымской обсерватории Академии наук, ни даже сотрудники Института марксизма-ленинизма при ЦК КПСС. Она просто обязана лопнуть! По всем законам ее должно разорвать! Рвануть должно так, что Лондон и Токио съедут в море со всем историческим наследием и миллионами жителей. Их ведь ничто не будет больше удерживать! И вот в этой взрывоопасной обстановке, в треугольнике Свердловск—Астрахань—Минск закономерно возникает возмущение – пароксизм счастья, вызванный массовым приступом любви к Генеральному Секретарю ЦК КПСС товарищу Константину Устиновичу Черненко. Происходит это так: сперва отдельные коммунисты, подняв головы от токарных станков и посмотрев в сторону Кремля, вспыхивают в ультрафиолетовом диапазоне. Американские спутники слежения немедленно фиксируют эти вспышки. Между тем новые мощные ультрафиолетовые источники начинают воздействовать на линию Токио—Лондон, снижая скорость обмена силовыми потоками между милитаристами и колониалистами, тем самым ослабляя непереносимое напряжение. Успех всегда привлекателен и ультрафиолетовый пожар распространяется стремительно, поглощая новые города и поселки городского типа. Захватывая даже тех, кто не стоял у станка и не смотрел в сторону Кремля. Счастье резонирует в сердцах людей. Так возникают пятна коммунизма.

– В ультрафиолетовом диапазоне? – уточнил Бородавка.

– Разумеется. А как иначе?

– Хорошо-хорошо. И чем все заканчивается?

– Чем оно может закончиться? Напряжение спадает – мир спасен, и это главное. Со временем настоящие коммунисты сгорают, генсек умирает без поддержки. И все затухает. До следующего пятна.

– А Токио и Лондон?

– Если их не снесло в океан, то какое-то время там штормит, конечно, крепко. Британские шахтеры прерывают бессрочную голодовку, идут маршем на парламент, сносят кордоны полиции и приносят в Вестминстер тормозки с вискарем и закуской. После недельной пьянки даже королева, вынужденная вмешаться в конфликт, не может отличить шахтеров от вигов и тори, поэтому в Вестминстере оставляют только тех, кто еще способен узнать в лицо свою королеву и назвать ее по имени. Остальных полиция отвозит назад в забой. Пусть голодают бессрочно, раз обещали. Британский шахтер должен держать слово. А их японские братья, выбравшись из шахты Омута, просто пьют саке канистрами и требуют вернуть Северные территории. По одной территории в одни руки. Чтобы всем хватило. Чтобы принцип социальной справедливости и шахтерского братства не был нарушен. Но требуют не у Советского Союза, а у нового британского парламента.

– Все понял, спасибо, – вежливо поблагодарил Багилу Бородавка. – О пятнах коммунизма в других диапазонах расскажешь в следующий раз. Мне давно пора в цех, а то мы не попадем в те цифры, которые тебе еще предстоит собрать. Вот тебе визитка: Леонид Бородавка – это я. Если будут вопросы по полиамиду – звони.

– Так где же все-таки архив?

– Да тут, рядом. По коридору, последняя дверь перед поворотом. Ладно, жуй творожок, он у нас свежий, каждое утро из Очеретов привозят. А я побежал.

– Ага, так Очереты еще и сюда свой творожок пристроили, – засмеялся Багила. – Я тоже из Очеретов.

– Багила из Очеретов? – вдруг вспомнил Бородавка и удивился. Он слышал это имя много раз от самых разных людей.

– Багила из Очеретов – это мой дед. Его все знают. А я – просто… тоже Багила…

4

– Все, Степаныч, – начальника цеха Бородавка нашел в курилке, – студент обезврежен, отправлен в архив, и там, надеюсь, затеряется до конца стажировки.

– Лень, ты гений. Как я сам не сообразил отправить его в архив? Идеальное решение.

– Решение очевидное, ничего особенного. А вот мальчик непростой оказался. Его фамилия Багила. Тебе это ни о чем не говорит?

– Нет. Даже не представляю, о чем ты.

– Ты не местный, что ли, Степаныч?

– Я с Оболони, Леня.

– Понятно. Темные вы там, на Оболони. А я комсомолец с Комсомольского. Здесь о старом Багиле все слышали, но наверняка никто ничего не знает. Личность загадочная, но почему-то очень популярная.

– Вот ты всегда так, – начальник цеха достал очередную сигарету, – сам не знаешь, а от меня требуешь. Могу объяснить это только одним.

– Чем же? – заинтересовался Бородавка.

– Ты меня подсидеть мечтаешь. Хочешь занять мое место.

– Конечно, мечтаю, – не стал спорить Бородавка. – Всякий подчиненный мечтает съесть своего начальника, чтобы завладеть его прокисшей женой, захламленной смежно-раздельной двушкой и ржавым «Запорожцем».

– Иронизируешь?.. Ты, делец-подпольщик, слуга чистогана…

– Черт возьми, Степаныч, – спохватился Бородавка, – ты вовремя напомнил. Сегодня надо быть в Доме быта на Бойченко. На Бойченко, а потом на Тельмана. Надо деньги забрать и развезти по цепочке, а вечером я еще на один день рожденья успеть хотел.

– Вот-вот, лучше чем-то полезным займись, – пробурчал Степаныч, так, словно и в их подпольном и незаконном предприятии, за участие в котором каждому светил тюремный срок в пятнадцать лет, главным был тоже он, а не Леня Бородавка.

Глава пятая

Багилы из Очеретов

1

Иван Багила давно привык к тому, что здесь, на Комсомольском, услышав его имя, почти всегда спрашивают про деда. А если и не спрашивают, то все равно на какие-то мгновения погружаются в себя, пытаясь вспомнить, откуда же его знают.

Для Ивана, который вырос рядом с дедом Максимом и мог наблюдать его в разных обстоятельствах, тот оставался фигурой такой же загадочной и непонятной, как для любого гостя. А гости были у них все время, сколько Иван себя помнил. Они приезжали, приходили пешком, сидели на лавочке возле дома, стояли в очереди, пытались разговаривать с Иваном, угощали его какой-то дрянью – конфетами, орехами, мармеладом в грязной сахарной пудре. Они расспрашивали Ивана про деда – задавали дурацкие, пустые вопросы. Но ничего особенного, такого, чего не знал бы про деда Максима любой в Очеретах, Иван рассказать им не мог. Да если бы и мог, все равно не стал бы – с какой стати? И то, что он чаще других встречал внимательный взгляд этого невысокого человека со щеткой жестких, когда-то черных, а теперь серовато-седых усов, в поношенном сером костюме и старом картузе, не меняло ничего. Он догадывался, что дед Максим чего-то ждет от него, но не понимал, чего именно. Это так неприятно, не оправдывать чужих надежд. Особенно если не знаешь, что от тебя хотят.

У деда было двое детей и двое внуков – Иван и Дарка. Дочь Таня жила с ним в Очеретах, а сын Семен, отец Ивана, лет пятнадцать назад, разругавшись с дедом, завербовался на Север. С тех пор он появлялся в Очеретах дважды, словно не мог спокойно жить, не доругавшись с семьей до полного и окончательно разрыва, и оба раза, продержавшись в Очеретах меньше недели, уезжал назад в поселок Игрим Ханты-Мансийского национального округа. Там он сперва работал бульдозеристом, но всю жизнь возиться в грязи и соляре не собирался – несколько лет спустя заочно окончил Московский нефтяной институт и к началу восьмидесятых стал заметной шишкой в тресте «Тюменгазпром». Появилась у Семена и новая семья, знать которую дед Максим не желал.

Чтобы разобраться в причинах конфликта, надо было хорошо представлять все повороты лихой биографии самого деда Максима. А о ней не только Иван не знал почти ничего, но и его тетка Таня были знакома лишь с очень аккуратно отредактированной версией.

В первой половине двадцатого века Украина оказалась самым опасным местом в Европе. Здесь выживали не сильные, а гибкие и осторожные. Развитый инстинкт самосохранения стоил всех прочих природных талантов. Надо ли удивляться, что многие потом не решались или просто не хотели рассказывать детям, как жили с начала Первой и до окончания Второй мировой войны. Вот и про Максима Багилу даже самые близкие ему люди знали очень немного.

Его мобилизовали петлюровцы зимой девятнадцатого, Максиму тогда как раз исполнилось восемнадцать лет. В сентябре под Уманью он перешел к Махно и воевал у батьки больше года, сперва против Деникина, затем против Врангеля. Поздней осенью двадцатого, уже в Крыму, когда Врангель был разбит, части Четвертой армии красных окружили отряды Махно и потребовали их самороспуска. Кавалерии Махно тогда удалось выйти из окружения и даже вырваться из Крыма, но на пути к Гуляйполю ее все-таки настигли, и вот из того, последнего, боя вышли живыми и соединились с основными войсками батьки только три неполных сотни бойцов. Максим Багила в Гуляйполе не появился, и о том, где он провел следующие пятнадцать лет, не известно ничего. С конца двадцатых в Очеретах его уже не ждали, но в тридцать пятом, хромая, он вернулся домой и тихо прожил в родном селе почти два года. Это выглядело странно и непонятно, впрочем, в тридцать седьмом странности закончились, все стало на свои места: Багилу арестовали за шпионаж в пользу Румынии – якобы еще в двадцатых он уходил в Румынию с остатками частей Махно, но там оставил батьку, был завербован Сигуранцей и, получив задание, вернулся на Украину. Багиле дали десять лет, и – удивительно – через десять лет, в сорок восьмом, когда почти всем, отсидевшим свое, запросто добавляли срока и давали повторно уже не по десять, а по двадцать пять, он опять вернулся в Очереты. Но вернулся другим человеком. В селе это поняли, когда Максима Багилу арестовали, а потом немедленно, словно обжегшись, отпустили. Какие слова тогда были сказаны, кем и кому – неизвестно, но в Очеретах точно знали, что после этого за советом к старому не раз приезжал лично министр внутренних дел УССР товарищ Строкач. Причем министр приезжал как до своей недолгой опалы, случившейся весной 1953 года, так и после нее, до самого перевода генерала в Москву. А следом за ним потянулось к Багиле в гости и другое начальство.

Ивану дед Максим казался человеком непредсказуемым, а решения его странными. Вот запретил он сыну Семену ехать на Север, потому что он сам уже отработал там десятку, а двух забайкальских комсомольцев в семье быть не должно – одного хватит. И никаких слов о том, что там масштабы, перспективы, деньги, наконец, а Киев – глухое сонное болото, где без разрешения органов даже лягушки не квакают, старый Багила слушать не желал. Потому что на самом деле – однажды он не сдержался – причина была в другом.

– Я забороняю тебе мешать мою кровь казна с кем, – сказал дед Максим сыну в его последний приезд. – Ты украинец, у тебя кровь казацкая. Багилы еще с Сагайдачным Кафу брали и на Москву ходили. И ни с какими якутами я не породнюсь, хоть ты тут свою сраку на тын натягивай. А если жинка твоего дурного характера не вынесла и ушла от тебя, так это не значит, что теперь нужно на край земли из своего села бежать.

На следующий день Семен уехал назад в Игрим и в Очеретах больше не появлялся.

После этого случая прошло два года, Ивану Багиле исполнилось семь, и тетка спросила деда, в какую школу отдавать внука, в русскую или в украинскую? Тот твердо велел записывать в русскую.

– По-украински он и так болтать не перестанет – родное не забывается, а язык власти надо знать лучше нее самой. Его надо знать лучше всех, чтобы угадывать каждую козявку между строк. И что ты меня спрашиваешь?! – рассердился Максим на дочь. – Русская, украинская… Нет разницы, на каком ему сказки про Ленина будут рассказывать. Вот если бы в греко-латинскую академию можно было отдать малого, тогда б еще было о чем говорить! Ленина же на латынь не переводили? Или перевели уже?..

Первого сентября Иван узнал, что русская двести четвертая школа на двести метров ближе к его дому, чем украинская сто восемьдесят третья. И все восемь лет учебы, каждое утро, опаздывая по утрам в школу и влетая за секунду до звонка, он думал, что дед сделал правильный выбор!

Был и еще один разговор у Максима с Иваном, но уже с глазу на глаз и без тетки. Осенью, в девятом классе, Ивана с приятелем повязали менты. На Малышко, возле почты, кто-то перевернул киоск с сигаретами и вынес весь товар, а они случайно, но очень некстати, оказались рядом. Дело было поздним вечером, и им повезло, что третий из их компании случайно отстал, а потом смог незаметно уйти от ментов. Уже через час в Очеретах все знали, а под утро дед Максим сам приехал в обезьянник на Красноткацкую забирать бранцев. К тому времени нужные звонки прозвенели, команды были отданы, ошибки признаны, поэтому старому без лишних разговоров отдали и пацанов, и даже протокол допроса Ивана. Вот об этом протоколе дед и захотел поговорить с ним на следующий день. Он вызвал внука к себе в поветку – летом Максим жил отдельно от семьи – и посадил за стол, как сажал всех своих гостей.

– Тебя что там – били? – спросил он внука.

– Нет.

– Пальцы дверью зажимали? Тоже нет? А зачем тогда ты все это наговорил? – дед брезгливо бросил на стол протокол допроса.

Иван молчал. Правда сейчас прозвучала бы очень странно – он подписал протокол из вежливости. Иван не мог отказать старшему в вежливой просьбе, потому что так его воспитала сельская тетка Таня. Опер был корректен, не требовал признаний, не орал и не размахивал руками. Он тихо и спокойно задавал Ивану вопросы, например, спрашивал:

– Когда вы решили ограбить киоск?

– Мы не решали ничего, – отвечал Иван.

– То есть вы не хотели его грабить?

– Нет.

– Тогда я запишу это в протокол, ты не против?

Иван, конечно, не был против, и в протоколе появлялась фраза, что к ограблению киоска они заранее не готовились. Ему не с чем было спорить, против логики следователь не грешил. А настаивать на других формулировках Ивану не позволяло воспитание.

Фраза за фразой ложились на бумагу, следователь ткал паутину протокола, как паук крестовик свои колесовидные тенета. Как и паук, он работал ночью, чтобы к утру в липких нитях уже болталась пара глупых насекомых.

– Малый, был бы ты на год старше, этот протокол принес бы тебе шесть лет общего режима, – удивлялся дед бестолковости внука. – А хлопцы из НКВД, видишь, тоже время не теряли и разному успели научиться – в мои годы они бы тебе сперва морду в мясо разбили, а потом только спросили, как зовут и сколько лет.

Иван подумал, что если бы начали с морды, то было бы намного проще – он ничего им не сказал бы вообще.

Дед Максим взял со стола протокол и аккуратно его порвал.

– Когда разговариваешь с человеком, ты должен научиться одновременно делать шесть дел. Три пассивных: слушать его, наблюдать за ним и защищать от него свои мысли. И три активных: быть убедительным, делать только необходимое, чувствовать его настоящие мысли. Меня учили, что первые две пары – зрительная и словесная – вспомогательные, и в диалоге-поединке их используют, чтобы сбить противника, спутать следы: говорят не просто не то, что думают, понимаешь, не просто брешут, но расставляют ложные цели. Как птичка, как зяблик или мухоловка уводит охотника от гнезда, будто бы подставляясь под опасность.

У каждого человека в голове лежит мусор – куча мусора – и его мусор гниет. Выделяется тепло, тепло его греет, и ему кажется, что он мыслит. На самом деле это просто гниет его мусор.

Если ты сможешь разворошить его кучу, он забудет о тебе и займется собой – он надолго зароется в свой мусор, в свою кучу. Привычка велит ему уложить ее так, как лежала она до вашего разговора. Защищать нерушимость кучи, привычную узнаваемость ее контуров, главный смысл его жизни. Куча – символ его личности. Он ведь личность! Но если ты сможешь перетряхнуть его мусор по-новому, сложить из его мусора свою кучу, то он станет думать так, как тебе надо. И никогда не догадается об этом.

Поэтому важно получить доступ к его куче. Одни – их большинство – держат свои кучи на виду, они сами не знают, чем их наполнить и что с ними делать. Приходите, люди добрые, сыпьте свой мусор на мою кучу. Чем больше навалите, тем моя куча красивее станет, тем умнее я буду казаться. Они говорят подслушанными фразами и прочитанными словами. Дураки. Другие обороняют подходы к своей куче и скрывают пути к ней. Они следят, чтобы мусор на ней был отборный, подобранный и принесенный только ими. Тоже дураки. Куча мусора всегда остается лишь кучей мусора.

– Но почему мусор? Может быть, там у него что-то полезное и важное.

– Да, да, полезное… Что ты знаешь полезного? Правила дорожного движения? Так завтра их поменяют. И без того полмира живет по другим правилам. Что еще ты знаешь?.. Таблицу умножения? Стихи о родине? Все полезное уже заложено у тебя в генах. И в инстинктах. А остальное – мусор, просто мусор… Выдумки, сплетни, пропаганда. Понял?

– Понял…

– Ну и ладно, – дед Максим протянул внуку яблоко, сочный, только созревший снежный кальвиль. – Иди тогда. И не сиди ты ночами в своем гнилом парке. Как было там болото, так болото и осталось. Смердит на все Очереты.

– …И часто я украдкой убегал в великолепный мрак чужого сада, – взял яблоко Иван.

– Мрак чужих садов никуда не девается, он терпеливо ждет тебя, малый. Единственное в нашем мире, что всегда есть и никогда не озаряется светом вполне, – это вечные сумерки чужих садов и парков. Ты думаешь, что крадешься между старыми стволами незаметно и тихо, что лабиринт выведет тебя прямо в сердце сада, ты разведаешь его тайны, похитишь сокровища, найдешь прекрасную пленницу и уйдешь с ней незамеченным. Но как бы тихо ты ни крался, ты не замечаешь, что идешь по костям таких же как ты. До тебя уже пробирались и в этот сад, и в другие; придут и после тебя. Чужие сады полны обитателей: двуглавых амфисбен, василисков с изорванными в лохмотья алыми гребнями, барсуков, набивших желудки жирной землей, четырехрогих катоблепасов, взгляд которых смертелен, и белых птиц каладриусов, предвещающих скорую смерть. Они знают о тебе все, они ждут тебя, потому что ты – добыча. Ты добыча, а они – настоящие хозяева сада, что бы ни было написано на мраморной табличке у главного входа, чье бы благородное имя ни было высечено на ней. Людовик разбивал сады для своих любовниц, немцы – для романтических фантазий, голландцы – для порядка, царь Петр – в подражание голландцам, британцы развешивали в садах, на сучках дубов, знамена модного либерализма. Хорошо, если в саду селился пеликан, готовый пожертвовать собой ради своего племени, но это редкость – большая удача. Зато всюду, в каждом саду, живут гадюки, которых не очаровать даже пением черных дроздов, ядовитые ехидны и удоды, строящие уютные гнезда из нашего дерьма. Кто был первым садовником, малый? Господь Бог. Но даже в Его саду жил змий. И, думаю, он не был там одинок.

На следующий день Иван взял в библиотеке «Ловцов привидений», масштабный атеистический труд Н. Питонцева, старательно развеивавший все виды религиозного дурмана. Тридцать страниц этой монументальной монографии были посвящены средневековым бестиариям, так что каждому парковому пацану Багила смог подобрать родственного монстра. И только несколько несколько недель спустя он вдруг сообразил, что разговор о садах был демонстрацией, второй частью урока. Дед легко и быстро переворошил его мусор.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

«Невольно сдвинув брови, он поднял голову – на белых кафлях печи в углу кабинета тускло блестело чьё...
Впервые напечатано в «Самарской газете», 1895, номер 174,13 августа.В собрания сочинений не включало...
Нянькой ненадолго стал матрос Спринг…...
«У него есть причины рекомендовать именно этого торговца, ибо именно этот заключил с ним условие, по...