Victory Park Никитин Алексей

Федор Александрович родился в Киеве за три года до войны, но настоящим киевлянином себя не считал. Его отец, Александр Сотник, в тридцать седьмом стал секретарем одного из киевских райкомов партии, а в тридцать восьмом его арестовали и дали десять лет без права переписки. Едва это случилось, Роза Львовна, мать Федора Александровича, нашла место учительницы музыки в Чернигове, и семья тихо исчезла из города, а когда началась вой на – быстро уехала на Урал.

Вернулись они в Киев только в сорок шестом. Брата Розы Львовны, Семена Смелянского, в те годы знали многие, во время войны он командовал крупным партизанским отрядом, входившим в соединение Ковпака, и после победы помог сестре найти работу и жилье в разрушенном городе. В сорок восьмом, когда с момента ареста мужа прошло десять лет, Роза Львовна отправилась на Владимирскую, 33 узнавать о его судьбе. Ей быстро и без обычной волокиты выдали справку, что Александр Вацлавович Сотник был расстрелян в 1939 году по решению трибунала Львовского военного округа. Что значит «десять лет без права переписки», к тому времени все уже неплохо знали, и полученный ответ Розу Львовну врасплох не застал. Она не поняла только, при чем тут Львовский военный округ, если мужа арестовали в Киеве, удивилась и пошла за советом к брату. Смелянский удивился даже сильнее Розы Львовны, но не тому, что зятя расстреляли на Западной Украине – где захотели, там и расстреляли, какой с них спрос? – просто он точно знал, что в тридцать девятом году никакого Львовского военного округа не было, его создали только в сорок четвертом, да и то ненадолго. Однако выяснять, что значит эта странная ошибка, он сестре не советовал, может быть, со временем само разъяснится. Но со временем ничего не разъяснилось, а только еще сильнее запуталось.

В пятьдесят первом в Киев по приглашению Верховного Совета Украины приехала делегация из Кракова. Роза Львовна привычно развернула «Правду Украины» и на фотографии митинга в честь украинско-польской дружбы узнала своего мужа, расстрелянного двенадцать лет назад. Снимок был не очень четким, Роза Львовна могла ошибиться, но словно специально, чтобы она не сомневалась, под ним шла текстовка: «Выступает второй секретарь краковского городского комитета ПОРП Александр Сотник». Роза Львовна внимательно изучила текст и фото и грохнулась в обморок, а потом, едва придя в себя, долго молчала, удивленно разглядывала и не узнавала окружающих. Испуганный Смелянский записался на прием к Ковпаку, который в те годы был вторым человеком в Верховном Совете. Его бывший командир договорился с польскими товарищами – Сотник пообещал встретиться с Розой Львовной в гостинице «Украина».

Эта история могла стать мелодрамой, могла – драмой, но она закончилась фарсом.

В вестибюль гостиницы к Смелянскому и Розе Львовне медленно спустился удивительно худой, высокий и безгранично печальный человек.

– Здравствуйте, пани, – он поцеловал руку Розе Львов не. – Вы хотели меня видеть?

– Нет, – растерялась она, – не вас. Мне нужен Александр Сотник.

– Я – Александр Сотник, – меланхолично кивнул поляк.

– Нет! – это была грубая и очевидная ложь. Роза Львовна помнила Сотника невысоким, крепким, невероятно энергичным человеком. Конечно, он мог за эти годы похудеть, постареть и растерять энергию. Но он никак не мог вырасти на целую голову. – Вот Сотник, – она протянула газету с фотографией.

– Пани, – печально покачал головой поляк, внимательно рассмотрев фотографию. – Это ошибка. Журналисты часто ошибаются. В нашей делегации нет никого похожего. Наверное, это какой-то украинский товарищ. А Александр Сотник – это я. Мне очень жаль, пани. – Поляк поцеловал ей руку и ушел наверх.

Вечером Роза Львовна опять потеряла сознание, а после не узнавала уже никого. Сложив на коленях руки, она целыми днями сидела на краешке табурета посреди комнаты, возле круглого стола; она всегда держала спину прямой и смотрела в самый дальний, самый темный угол. Если ее пересаживали на другой стул или на диван, Роза Львовна не сопротивлялась, но со временем вновь оказывалась на старом деревянном табурете. Она молчала, не говорила, и хотя все слышала, но на просьбы и уговоры не отзывалась.

За тем же круглым столом Федор делал уроки. Однажды он заметил, что мать слушает, как он пытается учить стихи. Он сам не очень понял, как об этом догадался, – Роза Львовна не поворачивала голову, не смотрела на него и уж, конечно, не думала о нем. Как всегда, она смотрела в угол комнаты, но Федор был уверен, что она и слышит его, и слушает.

Тогда он стал читать ей школьную хрестоматию подряд, начиная со «Слова о полку Игореве», – других книг со стихами дома просто не было. Читая, Федор слушал себя так, как, казалось ему, слушает мать, он слушал ее слухом, и от этого сухие, царапающие и непонятные строки наполнялись силой и жизнью, а серые размытые картинки, которые прежде возникали перед его мысленным взглядом, становились яркими и объемными. Он все равно плохо улавливал суть того, что читал, слова переплетались в его воображении, прирастали странными невозможными смыслами, и уследить за мыслью автора не удавалось почти никогда. Редкие стихи были ему ясны и интересны, но и так, не понимая вполне, он чувствовал их плотными и динамичными и, декламируя, как мог усиливал ощущение упругости звучания, потому что важным ему казалось именно это. Читая «Слово», Федор вдруг расплакался, когда дошел до Плача Ярославны, и тут же увидел, как Роза Львовна уронила две тяжелые слезы.

Она умерла через три года после встречи с фальшивым Сотником в гостинице «Украина», а Федор Александрович потом всю жизнь, декламируя монологи, играя в театре, выходя на съемочную площадку, видел себя, свою игру со стороны. Окончив театральный институт, он уехал из Киева, работал в провинциальных театрах, редко задерживаясь в каждом дольше, чем на один сезон, и вернулся в столицу только через пятнадцать лет.

За десятилетия, которые прошли после смерти матери, он перестал играть и читать для нее, но продолжал делать это для стороннего наблюдателя. Иногда таким наблюдателем был он сам, а чаще Сотник не мог сказать, для кого именно играет. Он не думал об этом, но всегда чувствовал, что его невидимый зритель где-то неподалеку.

* * *

– Храня деньги в сберегательной кассе, вы помогаете обществу, но вредите своему здоровью! – Ровно в одиннадцать Сотник вошел в небольшой кабинет Шумицкого. Перед этим он провел полтора часа в липкой духоте сберкассы, дожидаясь, пока получит пенсии десяток стариков. Очередь едва ползла, пенсионеры не желали ничего понимать, писали не то, расписывались не там, кассир орала на них, они орали в ответ, потом глотали таблетки, кассир бегала за водой…

Сотнику нужно было снять две сотни, чтобы заплатить Шуме аванс. Но когда подошел его черед, двухсот рублей в кассе не оказалось – не хватало тридцатки, все унесли с собой пенсионеры – и если бы сразу за Сотником в очереди не стояли две мамаши с коммунальными платежами, то обещанных денег он бы просто не принес. А так, можно считать, повезло.

Шумицкому тяготы и невзгоды Сотника были неинтересны – если ты придумал себе праздник, то празднуй и не жалуйся.

– Давай займемся твоими делами, Федор, у меня времени мало, мне уезжать через полчаса.

– Да, давай, – обрадовался Сотник. – Что с предварительными заказами? Много у нас будет подселенцев?

– Никого, ты один. Пятнадцать столов тебе хватит? Пятнадцать столов по шесть человек. Девяносто гостей. Если не хватит, могу еще два добавить.

– Ого, – вдруг испугался Сотник. – Девяносто!

– Что, много? Но я не могу сократить, план есть план. Снизу меня держит план, а сверху – санитарные нормы, понимаешь? А я кручусь между ними.

– Ничего, пусть девяносто. Это даже хорошо.

– Значит, решили, девяносто. Теперь меню. Из водки – только «Русская»…

– Толик… – Сотник растерянно остановил Шумицкого.

– Что «Толик»? Только «Русская». Другой нет. И той остался один ящик.

– Но этого же мало. И водка плохая.

– Водка как водка, но одного ящика мало, согласен. Давай сейчас разберемся с едой, а потом поговорим о водке. Водка – решаемый вопрос.

Шумицкий работал по привычной, давно отработанной схеме: сперва он заставлял клиента торопиться, затем оглушал неприятной новостью, а потом уже спокойно диктовал свои условия. И тот соглашался. То, что сегодня клиентом был Сотник, ничего не меняло – Шумицкий должен зарабатывать ежедневно. Иначе чем он потом расплатится с ресторантрестом? Школьными воспоминаниями? Да, с ресторантрестом еще ладно, а с остальными?

Сотник послушно согласился на самые дорогие салаты и горячие блюда – тут не обошлось, конечно, без жульенов и котлет по-киевски. Девяносто котлет по-киевски с маргарином вместо сливочного масла, девяносто салатов «Оливье» с «Любительской» колбасой по два двадцать вместо телятины. И пять процентов сверху. Этот день Шумицкий прожил недаром.

– А что за девяносто рублей ты тут добавил? – все так же растерянно спросил Сотник, увидев пятипроцентную надбавку. Сумма в графе «Итого» совсем чуть-чуть не дотягивала до двух тысяч, но на нее он старался вообще не смотреть.

– Это, Федор, за срочность, – терпеливо объяснил Шумицкий. – Через восемь… уже через семь с половиной часов мне предстоит накормить девяносто человек. Три салата, три закуски, два горячих блюда, десерт – каждому. А кухня об этом еще ничего не знает. Вот ты принимал дома гостей? Человек десять хотя бы? Сколько дней твоя Лена для них готовила? Бегала по магазинам, покупала, чистила, нарезала, варила, жарила, торты пекла? Три дня? Пять? Неделю? А у меня на все семь часов. Пять процентов за срочность, Федор, – это норма, утвержденная прейскурантом. Можешь пойти в «Братиславу», тут недалеко. Можешь пойти, спросить их и сравнить. Только «Братислава» сегодня – на сегодня у тебя заказ не примет.

– Понятно, Шума. Да я же не спорю…

– Вот и отлично. – Шумицкий еще раз проверил расчеты. Эти пять процентов он брал себе, ни с кем никогда не делил и сегодня не собирался. Вечером, когда Сотник станет расплачиваться, он наверняка не обратит внимания, что в экземпляре счета, который останется ресторану и потом пойдет в бухгалтерию, нет надбавки за срочность, а сумма стоит другая. Но Сотник будет пьян, счет выпишут не очень разборчиво – главное, что он уже согласился расстаться с деньгами и внес задаток. Вечером он просто не успеет за всем проследить.

– Так как же мне быть с водкой?

– Водка! – Шумицкий достал записную книжку. – Сейчас будем решать. Ты не знаком с Алабамой? Нет? Вот, заодно и познакомишься. Алабаев Фридрих Атабаевич… Звонить?

– Звони. Он казах, что ли?

– Он только снаружи казах. Глаза узкие, скулы – монгольские, здоровый, гад, и сильный, как носорог. Азиатский косоглазый носорог. А по сути, он, конечно, немец. Все сечет, все помнит, копейки не прощает – настоящий бош. Но если Алабама пообещал, то сделает все, как договорились. Никого еще не подвел.

– Звони-звони…

– Алабама, это Шумицкий из «Олимпиады». Приветствую… Мой школьный товарищ сегодня хочет отметить день рождения дочери, а с алкоголем в «Олимпиаде» как всегда, сам знаешь… Да, отличный парень, мы с ним все уже решили, только с водкой нужно бы помочь… Он артист… Да, понятно, все мы понемногу, но он настоящий… Подойдет, конечно. Как скажешь, к трем, значит, к трем… Ты будешь в парке, как обычно? Договорились… Записку писать?.. Да, я тоже думаю, не ошибется. Скажет, что от меня… Да, обязательно…

– К трем? – переспросил Сотник, когда Шумицкий положил трубку.

– Да. В парке возле «Ровесника» есть кафе «Конвалия». Знаешь?

– Найду.

– Оно там одно, других нет. В три часа Алабама всегда обедает в «Конвалии». Он тебя ждет.

– Спасибо, Шума.

– Да не за что. С деньгами у тебя все нормально?

– Деньги есть, их только с книжки снять нужно.

– Что, копил на машину, а теперь пропиваешь? – подколол Шумицкий и почти угадал. Сотник снимал деньги со счета, о котором Елена ничего не знала. На книжке накопилось уже четыре тысячи, и он действительно думал о машине.

– Классический случай, – засмеялся Сотник. – Успеть бы их еще сегодня снять.

– И с этим я тебе помогу, – Шумицкий опять потянулся к телефону. – У меня хорошая знакомая – заведующая сберкассой на Алишера Навои. Выдаст сколько нужно. И обслужит без очереди. Звонить?

– Спасибо тебе, Шума, – растрогался Сотник.

– Да ладно, – отмахнулся Шумицкий. – Мы же друзья все-таки. Тридцать лет знакомы. Или больше?

3

Азиатский носорог, – вспомнил Сотник, едва разглядев Алабаму за столиком возле кафе «Конвалия». – Интересно, это тоже Оля заметила или Шума придумал сам?

Азиатский носорог Алабама ощупывал окрестности медленным сонным взглядом. Рядом с ним, за тем же столиком, скучали молодая ориентальная брюнетка с ярким пятном помады на голубовато-бледном лице и худой тип в темных очках с неприятными коричневыми пятнами и смазанными чертами лица.

– Ага, артист, – узнал Сотника Алабама, слегка оживился и кивнул в сторону свободного стула. – Присаживайся. Есть будешь?

– Спасибо. Я до вечера потерплю. Сейчас не успеваю.

– Да ладно, – отмахнулся Алабама. – Куда спешить? Здесь манты хорошо делают. Я их сам научил. Долго дрессировал, но зато теперь есть место, где мне готовят настоящие манты. Поешь с нами, не спеши. А то ты похож на мятую салфетку. Зачем комкать жизнь – живи хотя бы себе в радость, раз уж остальным ты надоел. Поверь мне, ты надоел, тебя еле терпят. И меня тоже. Когда человеку пятьдесят, он уже всех достал, от него устали, и это не изменить. Так что наплюй на них. Вот, ты устраиваешь дочке праздник, значит, хочешь радоваться жизни и должен меня понимать. Жить нужно так, чтобы не было мучительно больно, когда к тебе придут с обыском. Правильно?

– Конечно, – согласился Сотник. Ему было все равно, с чем соглашаться, лишь бы поскорее договориться о водке.

Он уже снял деньги со счета, побывал в театре, пригласил тех, кто был на дневной репетиции, и встретился с Веней Соколом, потому что ресторан – это для него, а дочке нужен подарок. Сейчас он поговорит с Алабамой, а потом ему придется опять мчаться в центр города снова встречаться с Веней и еще раз бежать в театр – приглашать тех, кто придет на вечернюю репетицию. Хорошо, что сегодня нет спектакля. За этот долгий день Сотник уже успел больше, чем обычно успевал за неделю, и это было только начало.

– Торпеда, скажи, чтоб нам принесли манты, – велел Алабама пятнистому.

– Я не хочу манты, – пошевелила пятном помады брюнетка. – Мне вредно.

– А что ты хочешь?

– Я хочу мороженое и ликер.

– Манты из свежей баранины ей вредно, а жир, лед и алкоголь – полезно, – сообщил Алабама Сотнику. – Ладно, она хочет мороженое с ликером, и я их ей заказываю. Думаешь, она мне за это благодарна? Вот ты, артист, как ты думаешь?

– Надо у нее спросить. Так проще всего.

– Спроси, – охотно разрешил Алабама. – Она отзывается на русское имя Каринэ.

– Я знала, что опять придется жрать твои манты. Они мне уже в рот не лезут, – скривилась Каринэ. – Слышать о них не могу! Каждый день манты! С ума можно сойти! И мне вредно…

– Сам видишь, – пожал плечами Алабама. – Ни слова благодарности от капризной армянской красавицы. Ни капли. Ни грамма… В чем сейчас принято мерять благодарность?

– В нематериальных единицах, – быстро ответил Сотник. – В баллах эмоциональных колебаний. Как землетрясения и цунами.

– Да? Хоть и звучит угрожающе, но если дело только в эмоциях, то все еще не так плохо. Эмоций у нее достаточно, и, главное, не она ими управляет, а они ею. Давай так, – Алабама слегка обнял армянку, – сначала ты ешь манты, потом – мороженое с ликером.

– Вообще тогда ничего есть не буду. Пусть менты едят манты!

– Ну поголодай. Тебе не повредит, – согласился Алабама и подмигнул Сотнику. – На самом деле, раньше она манты любила, все съедала, сколько ни дашь. А то, что мы сейчас видели, – это защитная реакция ее психики. Потому что теперь манты у моей армянской красавицы – это я, старый жирный баран. Это я вреден для ее здоровья. Это меня она не хочет, меня она готова скормить ментам без остатка. Отказываясь от мантов, она отказывается от меня, только сказать об этом боится. А себе рада найти что-то освежающее, что-то легконогое, мускулистое, загорелое. Сладкое и крепкое, как ликер. Как дешевый ликер, потому что другого в «Конвалии» не бывает. Здесь вообще все – говно, только манты делают как надо. Вот в «Олимпиаде» у Толика неплохо готовят. Да он вообще молодец, и другу поможет, и себя не забудет. Так ведь?

– Конечно, – снова согласился Сотник. – Вы приходите сегодня вечером. В семь часов. Я вас приглашаю.

– А ведь ты не думал об этом заранее, – заметил Алабама. – Не искал подходящего момента, чтобы вовремя пригласить нужняка. Это был душевный порыв, и я ценю такие вещи. Не потому что в них благодарность меряют, ты ерунду сказал. А потому что жизнью не расчет управляет, а эмоции. Вернее, и расчет, и эмоции, но расчет все-таки сила вспомогательная, как техперсонал. А миром правят страсти – мной, тобой, толпой… Да что я тебе рассказываю? Любая пьеса, даже если она будто бы о расчете, все равно о страстях. Так?

– Конечно, – в третий раз согласился Сотник.

– Спасибо за приглашение. Мы придем. Только ты скажи: у тебя рыба будет? Балык, лосось легкого посола, икра?..

– Нет, не будет. Мне Шума не предлагал.

– Я знаю. У него с рыбой всегда плохо. Человек, который в ресторантресте сидит на рыбе, сам хотел перейти в «Олимпиаду», но Толик сумел его отодвинуть. Теперь он с «Олимпиадой», но без рыбы. А я, понимаешь, по вечерам не ем мясо. Манты – это днем, а вечером – рыба. Поэтому у меня к тебе просьба – найди время заехать к директору Центрального гастронома и передай ему от меня записку. Он даст рыбу и немного икры. На всю твою свадьбу, конечно, не хватит, но два-три стола уважаемых гостей накормишь. Вот, все. Вечером увидимся?..

– А с водкой как быть? – напомнил растерявшийся Сотник.

– О твоей водке мы еще утром договорились. Я разве не сказал? В Днепровском тресте столовых тебя ждут два ящика «Зубровки» и три ящика массандровской «Алушты». Туда можешь кого угодно отправить, хоть жену, там накладные белые и все чисто. А к директору гастронома заедь, пожалуйста, сам. Так мне будет спокойнее.

Глава восьмая

Манты в кафе «Конвалия»

1

Весна заканчивалась. Вязкой душной волной на город накатывало лето, а Алабама не мог вырваться к морю даже на неделю. Для него парк «Победа» превратился в джунгли, парк опутал его лианами, намертво, как к пальме, привязал к столику «Конвалии». Пока два тихих алкоголика, подполковники-отставники – директор парка и главный инженер, жрали водку, запершись в комнате смеха с давно уже перебитыми зеркалами, Алабама работал. Каждый день с полудня до позднего вечера он следил, чтобы на центральных аллеях и в глуши, по всей территории – от танцплощадки до озера, было тихо. Чтобы спокойно работала фарца, чтобы звереющие без дури афганцы не сносили продавцов анаши, а наряды ментов не видели больше того, что им положено видеть. Он сохранял баланс, он удерживал равновесие. На нем, как на гигантской черепахе, лежало здесь все, и доверить хозяйство хотя бы на неделю он не мог никому. Алабама чувствовал себя матерым производственником, взмыленным директором завода, от которого зависела отрасль. Но директорам, да что директорам – всем в этой стране без исключения полагался отпуск – двадцать четыре дня плюс выходные в белом санатории с широкими окнами на берегу теплого синего моря. Или те же двадцать четыре тихих дня с бамбуковой удочкой в шелестящих зарослях ивняка на песчаном берегу Десны. Или на даче, раскорячась на щедро политых интеллигентским потом шести сотках, в битве за огурцы и кабачки. Каждый выбирал по вкусу. И только Алабаме, массовику-затейнику, по штатному расписанию – режиссеру публичных зрелищ, в отпуск уходить было нельзя. Он видел в этом насмешку высших сил.

За нами сверху следят заинтересованно, мы им небезразличны. Наши просьбы исполняются рано или поздно. Мы долго и многословно просим высшие силы о какой-то чепухе, а потом, получив ее, глядим растерянно, не понимая, зачем она нужна и что теперь с ней делать. И даже если мы не просим ничего, если живем, упрямо добиваясь каждой мелочи только собственной хитростью, настойчивостью и силой, все равно на нас глядят с легкой иронией, как на молодого и неопытного кота, затеявшего на глазах у всех охоту на голубя. Замысел равен просьбе, и однажды кот получит своего голубя. Не сразу, но получит. А потом будет долго отплевываться от пуха и перьев, забивших рот, заклеивших глаза, облепивших всю его ошалевшую от неожиданной удачи кошачью морду. Отмывшись, отчистив усы и нос от рваных голубиных потрохов, молодой кот вдруг спросит себя, а стоило ли это странное удовольствие потраченных сил, тех часов, что он провел в пыли под солнцем и в грязи под дождем. Ведь дома, в миске, ждал его, плавая в соку, кусок куриной печени. Да, за время охоты печенка слегка подсохла, но она там была. Она есть и будет до скончания кошачьих времен. «Так стоило ли?» – спросит кот. Ладно, кот, может быть, и не спросит… Но Алабама себя спрашивал. И не мог избавиться от чувства, что там над ним смеются.

Свою жизнь он строил так, чтобы не иметь ничего общего ни с этой властью, ни с этим государством – он понял о них все, что нужно было понять, еще в детстве, и больше ничего знать не желал. Возможно, существуют страны, где ему бы это удалось, но нашей в том счастливом списке точно нет. Едва Алабама решил, что наконец свободен и независим, как тут же выяснилось, что на самом деле он безвылазно увяз в болоте. И как теперь ему выбираться – не скажет никто.

Отца Алабама не помнил, тот исчез перед войной, оставив сыну русско-татарскую фамилию, ген азиатской невозмутимости и казахское отчество. Расспросить о нем было некого, потому что мать Алабамы, Элла Адлер, умерла от воспаления легких в декабре сорок первого года, через несколько месяцев после высылки херсонских немцев в Казахстан. Алабама привык думать, что немецкое имя, а с ним в комплекте точность и упрямство, достались ему от матери. Еще неполные полгода он прожил у ее родственников, Адлеров, в Ерментау, а потом Алабаму отдали в Акмолинский детский дом. За эти недолгие месяцы Адлеры успели сделать для него всего две, но очень важные вещи. Терять им было нечего, хуже голода и выживания на грани смерти посреди голой, насквозь промерзшей степи где-то у черта на рогах, на краю света, быть ничего уже не могло, и Адлеры не молчали, они яростно проклинали большевиков и вообще Россию с ее безумным коммунизмом. Алабама получил ответы на вопросы, которые и задать тогда толком еще не мог. Он получил их авансом, заранее, на много лет вперед. А кроме того, совсем уже случайно, его дядюшка Вилли, в прошлой жизни, до депортации, – дирижер небольшого хора, заметил у племянника музыкальный слух и успел немного позаниматься с ним вокалом. Странно и невозможно звучали старые немецкие гимны на окраине Ерментау, в их ссыльной конуре, лишь самую малость отличавшейся от большой собачей будки.

– Фриц, – обнял Алабаму дядя Вилли перед тем, как посадить его на грузовую попутку и отправить в Акмолинск, – обещай всем говорить, что ты хорошо поешь. Обязательно запишись в хор. У тебя фамилия не наша, может быть, хоть так ты вырвешься из этого ада.

Добрый Вилли не сомневался, что в детском доме будет хор. Разве может быть детский дом без хора?.. Когда рушится привычная жизнь, человеку тяжело поверить, что она рушится полностью и без остатка. И даже когда все ясно, когда надежды нет, он продолжает верить, что катастрофа локальна и у нее есть границы, что хоть у кого-то другого жизнь сложится лучше. Не может же быть плохо всем и всюду. Это просто невозможно! Возможно…

О пяти годах, проведенных в детском доме, Алабама не рассказывал никому, да и сам старался о них не вспоминать. Ежедневные кровавые драки за тушенку, за хлеб, за мерзкую баланду, которую там называли первым блюдом, не стоили его воспоминаний. Вяло и лениво их пытались чему-то обучать, но едва сумели научить писать. Никакого хора в детском доме, конечно же, не было.

После седьмого класса Алабама уехал в Алма-Ату и никогда больше не возвращался в безрадостный двухэтажный деревянный город неистовых самумов, который по случайности стал городом его детства. Алабама постарался забыть Акмолинск навсегда, и это ему почти удалось. Только воспоминания о невероятных, не виданных никогда больше, песчаных бурях в полнеба не оставляли его даже десятилетия спустя. И если ему вдруг снился Акмолинск, то всякий раз этот сон заканчивался мгновениями глухой тяжелой тишины. Следом за ними шквал песка и пыли обрушивался на него, выдавливая воздух из легких, затмевая солнце, стремясь оборвать тонкую нить сознания.

Песчаный сон неизменно предвещал тяжелый день, полный сложных и мутных дел, которые требовали от Алабамы предельной концентрации. Каждое из них в любой момент могло выйти из-под контроля, вырваться из-под его власти и вдребезги разнести небольшое, отлично налаженное и безупречно работающее предприятие – его парк «Победа». Поэтому если ночью ему снилась буря, то утром Алабама объявлял выходной. Он, как всегда, приходил в парк, но приходил отдыхать. В эти дни он занимался только пустяками, не признавая ничего важного и срочного. Алабама вызывал Каринку, он любил, чтобы она была с ним с самого утра, – она и Боря Торпеда. А если вдруг возникало что-то совсем уж неотложное, то Алабама поручал это Торпеде.

Торпеду ему навязал начальник Днепровского ОВД полковник Бубен. Считалось, что Боря у них для связи. Они это так и называли – стучать в бубен. Конечно, Боря передавал Бубну намного больше, чем поручал ему Алабама, Алабама это чувствовал, в таких вещах он не ошибался.

Он начал фарцевать в парке «Победа» пять лет назад. Гостиницу «Братислава» тогда еще только строили, но Алабама все рассчитал точно, и когда к Олимпиаде «Братиславу» открыли, попутно вылизав и прилегающие кварталы, парк немедленно превратился из глухой спальной окраины в живое и многолюдное место. Сюда стали приезжать семьями со всего левого берега, и сплетенная Алабамой к этому времени сеть фарцовщиков заработала в полную мощность.

Алабама поставил в парке только своих ребят и всем им, кроме Марика Гронадера, неплохо знавшего английский и немецкий, белозубого, дружелюбного и обаятельного, как Хамфри Богарт, запретил появляться возле «Братиславы». Ни к чему было лишний раз злить милицию и КГБ. С фирмачами встречался Марик, и только он. Марик никогда не торговал, и потому его было сложнее обвинить в спекуляции, считалось, что покупает он исключительно для себя. На самом деле, конечно, для Алабамы.

Даже Алабама появлялся в «Братиславе» редко и ни в коем случае не по делам, хотя с директором гостиницы он был знаком, и если было нужно, то свободный номер для его гостей находился всегда. Первое время деловые встречи Алабама проводил в «Олимпиаде-80» – ему нравился этот ресторан после ремонта, но все же что-то мешало ему чувствовать себя там спокойно и уверенно. Да и до парка было далековато. Пришлось пробить через трест столовых открытие еще одного кафе в парке, подальше от людных аллей. Так появилась «Конвалия». Вот туда и потянулись для разговоров с Алабамой бомбилы-одиночки, доверенные люди киевских заведующих базами и курьеры кавказских цеховиков с образцами. С местными Алабама старался не работать, чтобы лишний раз не рисковать.

Это были сказочные времена. Ему почти не мешали, а о готовящихся милицейских рейдах аккуратно предупреждал свой человек в отделе внутренних дел. Впрочем, и рейдов было немного, ведь парк «Победа» – это не Крещатик. Пока на Кресте лютовал лейтенант Житний, пока тамошнюю фарцу мели без разбора, пока из валютных баров «Руси», «Днепра» и «Лыбеди» частой сетью вылавливали всех, от сопливых гамщиков до опытных штальманов, Алабама спокойно зарабатывал на тихой киевской окраине. Он всегда знал, что главное в работе – это стабильность, и потому нельзя рассчитывать на капризных фирмачей: сегодня они есть, завтра их нет, а парк должен работать каждый день без перебоев. Поэтому Алабама придирчиво и внимательно выбирал постоянных партнеров. На это он потратил примерно год – отбраковал бакинцев и батумцев, выставил из парка один за другим сразу три цыганских табора и остановился на двух подпольных семейных предприятиях из Еревана. Восканяны шили туфли под Италию и Германию, а Микаэляны строчили джинсы и куртки любимых народом американских марок. Обувь армяне делали очень неплохую, в другой жизни и в другой стране на ней не стыдно было бы ставить собственную фамилию и не прятаться под марками Gabor и Tamaris. А вот самострок с лейблами Lee, Wrangler и Levi’s от оригиналов отличался заметно. Хотя что значит заметно? Кому-то заметно, а кому-то и думать об этом неинтересно. Всех ли интересуют идеальная форма шва, длина стежка и безупречная линия строчки на штанах? Алабаму устраивало, что армяне работали осторожно и аккуратно, а остальное… В настоящих джинсах, если посмотреть внимательно, тоже полно брака.

Как-то раз Алабама принял приглашение Микаэлянов и слетал в Ереван. Улетал он один, а вернулся с Каринэ. Так получилось… В делах Алабама всегда был предельно точен, не признавал мелочей, по второму, по третьему разу обдумывал уже состоявшиеся сделки, отыскивая свои промахи и слабые места, чтобы не повторять даже мелких ошибок. Но в личной его жизни все складывалось иначе, и идея увезти с собой случайную ереванскую знакомую, которая была его моложе почти на двадцать пять лет, пришла мгновенно. Но позже Алабама понял, что это было не худшее его решение. Каринэ не знала в Киеве никого, а значит, она замыкалась на нем, он мог ее контролировать. И он воспитывал ее, как считал правильным.

Спокойные времена закончились с появлением в парке афганцев. Опасность приходит на мягких лапах с лицом скорбным и жалобным или с невинным и скромным, и мы никогда не знаем наверняка, чего опасаться, а чему радоваться. Многое вначале кажется простым и очевидным, но жизнь переворачивается мгновенно, камнем уходит в темные воды прошлого, и уже неясно, за что хвататься и что спасать.

Первое время афганцев было мало, и какого-то особого внимания на них не обращали. А ведь тогда Алабама запросто мог высадить их из парка и близко к нему не подпускать. Они нашли бы себе другой лесок или сквер – на левом берегу достаточно тихих мест. Но об афганцах никто не думал как о враждебной и опасной силе, которой когда-нибудь придется противостоять – они были всего лишь покалеченными мальчишками, им нужно было где-то работать. К тому же директор парка неожиданно протрезвел и вспомнил о своем военно-техническом гарнизонном прошлом. Он, видите ли, подполковник запаса, он, видите ли, должен помогать ветеранам и инвалидам. Вот и помог. В начале восьмидесятых так непривычно и странно было называть ветеранами двадцатилетних сопляков.

Они возвращались из какого-то дикого мира, о котором здесь не знали почти ничего, да и не очень хотели знать. Это прежние «правильные» ветераны когда-то защищали и освобождали свой дом, свою страну, а теперь аккуратно ходили на торжественные митинги, терпеливо стояли на трибунах, принимали цветы у пионеров. Их не трясло от обиды и ярости, потому что они знали, за что воевали, потому что с ними вместе воевал весь народ. А афганцы не успели ничего понять, даже вернувшись домой. И у тех из них, кого вроде бы не задело, кто уцелел физически, не стал наркоманом и не утратил способность солнечным утром радоваться предстоящему дню, все равно рано или поздно, не после третьей рюмки, так после четвертой, отказывали тормоза. Быстро и невнятно начинали они что-то твердить случайным соседям по столу, неожиданным собутыльникам, не понимая, почему те первое время пытаются слушать, а затем осторожно отходят в сторону, оставляя их один на один с воспоминаниями, которых не вынести в одиночку.

Афганцы находили друг друга, узнавали в толпе по тени глухой отчужденности, проскальзывавшей даже в самом спокойном, уверенном в себе взгляде. Прошлое собирало их вместе, и если они просто сидели молча, то молчали об одном и том же.

Сперва их жалели, но жалость быстро сменилась раздражением. Афганцам полагались какие-то льготы, что-то им должны были продавать дешевле, где-то пропускать без очереди, но стремительно нищающее государство вечных очередей уже не могло выполнить все, что наобещало ветеранам всех своих явных и тайных, засекреченных войн. По многолетней привычке чиновники были готовы кое-как обслуживать поколение своих родителей, стариков, ветеранов Второй мировой, но мальчишки, вернувшиеся из-под Кабула, Герата и Джелалабада, едва не из каждой чиновничьей пасти слышали: «А мы вас в Афганистан не посылали».

Афганцы накатывали на страну волнами, каждые полгода, после очередной демобилизации их становилось все больше. Милицейские сводки и отчеты наркодиспансеров безжалостно свидетельствовали об одном и том же: Афганистан обернулся для Украины невиданным, немыслимым ростом наркомании. Цветущие маковые поля, алые, багровые, бордовые, трепещущие на ветру, уходящие за горизонт, – красота и гордость южных областей мгновенно превратились в смертельную угрозу. Ими больше не любовались – их сжигали и перепахивали. Их уничтожали. Но это ничего не меняло и изменить уже не могло.

Когда афганцам, обосновавшимся в парке «Победа», не хватило денег на дурь, первыми пострадали фарцовщики. Фарце накидали несильно, но у двоих забрали товар и деньги. Алабама быстро навел порядок, ущерб был возмещен, извинения принесены, однако он понимал, что это только начало. Убрать афганцев из парка Алабама уже не мог – это следовало сделать прежде, а теперь рычагов управления ими у него не было. Да, на этот раз он договорился: надавил авторитетом, слегка припугнул, немного пообещал – Peitsche und Zuckerbrot, как говорили его немецкие братья. Но что делать дальше? Ведь придут новые, совсем уже безбашенные. Им однажды тоже не хватит денег на анашу или на водку, или нечем будет догнаться, или просто порывом ледяного ветра выключит свет в их навеки больных головах – и тогда все повторится, повторится еще не раз. И цукербротов на всех не напасешься.

Эта ситуация разрешилась неожиданным и очень неприятным для Алабамы образом. Если бы он мог, если бы у него был выбор, он, конечно же, постарался бы найти другое решение. Но выбора ему не оставили.

Полтора года назад, зимой, в Днепровском ОВД сменилось руководство, и на улице Красноткацкой воцарился Бубен. В Киев его перевели из города Фрунзе, столицы Киргизской ССР. Человек Алабамы в Днепровском ОВД передал, что полковника в Главке считают опытным борцом с наркотиками, для того его и перебросили на Украину. Это была последняя информация от доверенного человека, потому что Бубен первым делом почистил штат районного отдела внутренних дел, отправив на пенсию среди прочих и прапорщика, сливавшего Алабаме милицейские слухи и сплетни.

Алабаму новости не обрадовали. Он остался без надежной, проверенной крысы в тот момент, когда она была нужна ему как никогда. Опыт Алабамы говорил, что новое, не обтершееся ментовское начальство всегда опасно, а интуиция подтверждала, что полковник Бубен не оставит своим вниманием парковых афганцев. Алабама спешно искал новую крысу, но дело это было непростым, требовало времени, и он не успел.

Ранней, еще морозной весной следующего года, на Масленицу, в сероватой мгле наступающего вечера, когда киевляне с детьми уже возвращались из парка по домам, всю парковую фарцу с товаром и выручкой свинтили прямо на точках. Одновременно с ними взяли и Алабаму, и зачем-то весь штат «Конвалии».

Если бы операцию проводил московский мент, или ленинградский, или даже киевлянин, то Алабама с первых дней задержания начал бы готовиться к суду. У этих ушибленных идеей славян все понятно и просто: раз тебя взяли, значит, будут следствие и суд. Ты можешь попытаться откупиться, и если сумма окажется достаточной, чтобы перевесить моральный кодекс офицера, строителя коммунизма, сделка вполне может состояться. Но когда они идут тебя брать, гайдамаки чертовы, они не думают о сделках, они не думают о торговле. Это может прийти позже. А может и не прийти.

Однако полковник Бубен приехал из Средней Азии, и значит, ход его мысли вполне мог оказаться другим. Может быть, это приглашение к разговору, кто знает? Возможно, он просто хочет познакомиться с Алабамой и показывает ему свои возможности. Жест гостеприимства, так сказать. Жесть гостеприимства.

Обдумав ситуацию, Алабама решил, что Бубен потребует долю, и приготовился торговаться. И хотя торговаться действительно пришлось, говорили они совсем о другом. Бубен в самом деле оказался специалистом по наркотикам. Одного взгляда на карту Днепровского района ему хватило, чтобы предположить, где могут собираться местные наркоманы, а оперативные данные быстро превратили его предположение в уверенность. Но, просматривая старые доклады оперов, он поймал себя на том, что не верит им, как не верит, например, статьям в «Правде», неважно, описывают ли они страдания рабочих под гнетом капитала или величие трудовых побед советского народа. Доклады не были взяты с потолка, но словно составлены с чужих слов – в них не было искренности очевидцев, подделать которую невозможно. Бубен отлично знал, что это может значить: парком управлял человек, сумевший вывести его из под контроля системы. После этого найти гражданина Алабаева Фридриха Атабаевича было делом техники.

Когда Алабаму привели на допрос в кабинет начальника Днепровского отдела внутренних дел, он уже понял, что главные предложения будут сделаны ему именно в этом разговоре. Алабама не волновался, тем более не боялся, скорее, ему было любопытно. Но, когда разговор закончился, он понял, что встретил человека, которого лучше было не встречать. Впрочем, ничего изменить он все равно не мог.

Бубен начал разговор с темы, для Алабамы понятной, – с того, что по сто пятьдесят четвертой статье УК УССР его ребятам светит от двух до семи с конфискацией, а самому Фридриху Атабаевичу, против которого участники его преступной группы уже дают показания, – от пяти до десяти. Алабама на это понимающе кивнул. Было ясно, что Бубен берет его на понт. Его ребята отлично знали, что говорить при задержании, и втягивать Алабаму никто бы из них не стал. Алабама на свободе – это их спасательный круг. Кто кроме него найдет серьезного адвоката и вытащит их с нар на волю? А доказательств против Алабамы у ментов нет. Чтобы их нарыть, Бубну нужно было не меньше года заниматься только парком «Победа», а он еще четыре месяца назад кушал ферганские дыни и ни о чем таком не думал.

Но полковник тут же показал, что может опереться не на одни только слова ненадежных фарцовщиков, и положил на стол протокол обыска. Якобы в «Конвалии» при понятых было найдено два килограмма гашиша и свидетели показали, что наркотики принадлежат лично Алабаме, а хранил он их для продажи. Бумага была слеплена не очень аккуратно, как и вся эта операция, и Алабама молча пожал плечами. Бубен подождал, не начнет ли Алабама возмущаться, что-то отрицать, доказывать, но тот только неопределенно кивнул и вернул бумагу. Пришло время переходить к главному.

Бубен твердо знал, что если в парке обосновались наркоманы, тем более афганцы-наркоманы, то выдавить их оттуда уже почти невозможно. И не нужно. Пусть лучше собираются на краю леса, чем где-то среди жилых кварталов. Их нельзя убрать, их нельзя посадить всех и сразу, со временем их станет только больше, потому что война продолжается, и дембеля возвращаются каждые полгода. Все, что может сделать Бубен, – это сесть на вентиль, вернее, посадить на него подходящего человека. Например, Алабаму. Этот казахстанский немец уже запустил в парке работающую сеть фарцы и продержался несколько лет – значит, он умеет работать. Пусть теперь добавит к ней двух-трех продавцов дури, это не так сложно. Власть у того, кто сидит на вентиле, кто дает кислород: если все хорошо, то больше и дешевле, если что-то не так, то меньше и дороже. Контролировать вентиль Бубен собирался лично, а в том разговоре, в кабинете начальника ОВД, он предложил Алабаме стать оперативным управляющим, предупредив, что время от времени по одному продавцу придется сдавать. Все-таки их задача бороться с наркоманией, а не развивать ее.

Бубен не сказал, что когда ему понадобится громкий успех, а это непременно произойдет, потому что даже погоны полковника – не предел его карьерных устремлений, то он сольет и Алабаму. Но Алабама все понимал сам. Выбор у него был, но это был плохой выбор. Непросто торговаться, еще сложнее ставить условия, когда за спиной у тебя тюремная камера, а договариваться приходится с человеком, который решает, выйдешь ты сегодня на свободу или вернешься на нары и останешься там до суда…

А в целом они без труда поняли друг друга и договорились быстро. Поставка наркотиков в парк шла через Бубна. В основном это был среднеазиатский гашиш – Бубен использовал старые связи. А Алабама отвечал за продажи. Чтобы не мелькать в компании Алабамы, Бубен дал ему для связи Борю Торпеду. Бубен привез его с собой из Фрунзе и Борю в Киеве никто не знал. В повадках и привычках Бори проглядывало уголовное прошлое и жесткий характер, но Алабама умел находить общий язык. И хотя Боря Торпеда никогда не забывал, кто его начальник и на кого он работает на самом деле, но обязанности личного ординарца Алабамы и его заместителя в те редкие дни, когда тот уезжал из города, он всегда выполнял аккуратно.

…Алабама вышел из «обезьянника» на Красноткацкой в сиреневые сумерки раннего мартовского вечера. За те дни, что он провел в камере, мороз отступил, в городе потеплело, старые сугробы осели и потекли, заливая бурой водой тротуары, дворы и подворотни. Собравшись на сухом островке недалеко от входа в отделение, три мента курили и громко ржали над анекдотами. Мимо них от автобусной остановки брели угрюмые горожане. Алабама заметил стоящее неподалеку такси – забрызганную грязью старую желтую «Волгу» – повернул к ней, чтобы ехать домой, но дверь такси вдруг распахнулась, и ему навстречу через все лужи, через потоки бурой весенней воды по размокшей грязи бросилась Каринэ. И в тот день Алабама больше не думал ни о Бубне, ни о Торпеде, ни о том, что теперь он не свободная фарца, а зависимый в каждой мелочи, связанный по рукам и ногам парковый торговец дурью.

2

Этой ночью Алабаме опять приснилась песчаная буря в Акмолинске, и он привычно объявил выходной. Вызвав к двенадцати в «Конвалию» Торпеду и Каринку, Алабама расположился у себя на кухне, не спеша сварил кофе и долго его пил с сухими галетами. Обычно он вообще не завтракал, а обедал в парке не раньше трех часов дня.

Алабама существовал сам по себе, ему не удавалось ни с кем ужиться в одной квартире – ни с женщиной, ни с денщиком. Поэтому Каринке он купил двухкомнатный кооператив на Печерске. А жильем для Торпеды занимался Бубен.

Последние месяцы Алабама чувствовал, что Каринка от него уходит. Не к кому-то другому, это он почуял бы сразу, а просто отдаляется, как рассекающее пространство космическое тело, сперва захваченное гравитационным полем другого, более крупного, объекта, но потом вдруг сошедшее с орбиты, вырвавшееся на независимую траекторию и неудержимо уплывающее в далекий космос.

Женщины ведь все хотят одного: детей, семьи, счастья. Это инстинкт. Только одних он подчиняет сразу, с детства, с первых кукол, а других – чуть погодя, дав им возможность зачерпнуть и попробовать вкус риска и опасности, побыть рядом с сильными мужчинами, пожить их жизнью, оставаясь при этом женщинами. Почему у них все так по-разному? Наверное, дело в гормонах – врачи должны об этом что-то знать. Но не спрашивать же ему врачей, в самом деле.

Алабама хотел сам понять, как быть с Каринэ. Солнечное утро, объявленное им выходным, отлично подходило для этого. Знать бы только, с чего начать…

Но даже начать он не смог, потому что зазвонил телефон, и Толик Шумицкий из «Олимпиады» попросил его о водке для какого-то артиста. Достать водку для незнакомого человека – это не работа, это развлечение, тем более что Алабама давно уже хотел поговорить с ребятами из Днепровского треста столовых. За ними висел небольшой должок, и они все как-то забывали его вернуть. Алабама не любил, когда ему забывали возвращать долги. Поэтому подумать о Каринэ этим утром он опять не смог, решив, что сначала поговорит с ней. Может быть, он вообще зря волнуется, может быть, никуда она от него не уходит, не размыкает траекторию и не улетает в бесконечный беспросветный космос.

Если бы Алабама внимательнее прислушался к себе, то, пожалуй, понял бы, что только рад звонку Шумицкого. Он не хотел – даже боялся – думать о Каринэ и ее настроениях. Он просто не умел этого делать.

3

– Вот: артист, обитатель богемы, сучьего и продажного мира, а человек, сразу видно, неплохой, – заметил Алабама, глядя, как Сотник своей смешной походкой быстро катится по узкой боковой аллее в сторону Дарницкого бульвара. – Что, Каринка, проведем мы с тобой вечер в обществе мастеров провинциальной сцены?

– Он не обитатель богемы, – сдвинула в усмешке яркие губы Каринэ, – он домашний терпила, потный подкаблучик. Ты что, не увидел? На нем жена ездит, а теперь его еще и дочка седлает. Будет, как верблюд, возить обеих.

– Не путай компот и купорос. Он их любит, ему это в радость. Про жену, впрочем, ничего не скажу, не знаю, зачем ты ее сюда приплела. А дочку – точно.

– У него спина седлом сбита, на ребрах шрамы от шпор и углы рта уздечкой порваны. Дочка еще не успела бы так его загонять. Любовницы у него нет, конечно. Так что это жена, больше некому.

– Наблюдательная ты, – ухмыльнулся Алабама. – Видишь то, чего нет, и тут же делаешь выводы.

– Что хуже, – подняла на него взгляд Каринэ, – видеть то, чего нет, или не видеть того, что есть?

– Второе, конечно, – уверенно ответил Алабама.

– Почему? – удивилась Каринэ. Вопрос был риторическим, и прямого ответа она не ждала.

– Потому что когда ты видишь то, чего нет, это бред, и он пройдет. Но если ты не видишь того, что есть, это слепота. Кто знает, удастся ли ее вылечить.

– Ты все свел к медицине, – зевнула Каринэ. – К симптомам и диагнозам. Это скучно.

– А чего же ты от меня ждешь? Философских обобщений?

– Прозрений. И откровений. Женщине недостаточно, чтобы рядом с ней сидел справочник со встроенным калькулятором. Ты должен смотреть глубже и видеть больше.

– Ты что-то конкретное имеешь в виду? – с тоской спросил Алабама. Каринка опять капризничала, он видел, что не угодит ей, что бы сейчас ни сделал, и это начинало не на шутку раздражать Алабаму. Это не у артиста были шрамы от шпор на ребрах, а у него.

– Конкретнее некуда! Я тебя имею в виду. Я о тебе говорю. Ты превратился в заплывшую жиром записную книжку с маленькими глазками и таблицей умножения на обложке. Ты робот, машина, на тебя даже смотреть жаль, а ведь ты же раньше любого человека с одного взгляда понимал. Любого!

Тут Алабаме показалось, что еще одна-две фразы, и он уловит, чего от него добивается Каринэ. Но ее внимание вдруг отвлеклось, и разговор ушел в сторону.

– Посмотри, идет какой-то бомж, – ткнула Каринэ пальцем в облезлую фигуру с ромашкой в руке, шагавшую по аллее нелепой припрыгивающей походкой. – Раньше ты бы по одному его виду угадал и что он тут делает, и куда идет. А теперь попробуй…

Подача была слишком легкой, и Алабама не удержался.

– Коля! – позвал он, когда фигура проходила мимо них. – Как дела, Коля?

– Алабан, Алабан, Алабан, – забормотал Коля, опасливо поглядывая в сторону их столика.

– Иди сюда, Коля, – позвал Алабама. – Иди поешь.

– Так нечестно, – надулась Каринэ. – Ты его знаешь. Эксперимент сорван. Результат не засчитан.

– Как скажешь, – Алабама покорно склонил голову и довольно улыбнулся.

– И еще… – Каринэ надменно глянула на Алабаму и Торпеду. – Если хотите сидеть с ним за одним столом, то сидите сами. А я не буду. От него воняет.

– Едь, наверное, домой, – не стал спорить Алабама. – Переоденься. А вечером я тебя заберу.

Высокие каблуки Каринэ, быстро удаляясь, гневно застучали у него за спиной. Алабама не обернулся и не посмотрел ей вслед, стройная фигура Каринэ отчетливо отражалась в темных очках Торпеды. Боря деликатно молчал все время их пикировки, молчал он и теперь, не обращая внимания на испуганного Колю, который наконец подошел к столику.

– Садись, Коля, – Алабама кивнул на освободившийся стул Каринэ. – Будешь манты? Или тебе тоже мороженого с ликером?

– Коля гулял, – дурак сел на край стула и тут же беспокойно закрутил головой. – В лесу птицы. Цветок. – Он положил на стол ромашку.

– Боря, попроси, чтобы ему принесли манты, – Алабама внимательно посмотрел на свое отражение в очках Торпеды. Тот молча поднялся и пошел в кафе.

– Как дела, Коля? Не обижают? – Алабама вытянул ноги и постарался откинуться на стуле. Он так и не понял Каринку, а ведь был совсем близко и, казалось, еще чуть-чуть и дотянулся бы до ее мысли. Но не смог.

– Обижают, – поджал губы Коля. – Колю обижают.

– Кто тебя обижает, Коля? – рассеянно спросил Алабама.

– Усатый. Коле не дал кроссовки. Пеликану дал. Колю прогнал.

– Сейчас ему принесут манты, – вернулся из «Конвалии» Торпеда.

– Вот, хорошо. Пусть поест. А то его какой-то усатый обижает, – кивнул головой Алабама. – Какой усатый, Коля?

– Усатый, – уныло повторил Коля. И вдруг чуть прищурил правый глаз, улыбнулся и каким-то таким легким движением поправил воображаемый левый ус, что Торпеда с Алабамой безошибочно узнали Вилю. – Колю прогнал. Кроссовки Пеликану.

– Вилька, что ли? – осторожно переспросил Алабама и удивленно посмотрел на Торпеду.

Торпеда вдруг снял очки и уткнулся жестким взглядом в Колю.

– Усатый продал Пеликану кроссовки?

– Да, – Коля схватил ромашку и начал ломать стебель цветка быстрыми частыми движениями.

– Здесь? – в один голос спросили Алабама и Торпеда.

– Здесь, – не понял и на всякий случай повторил за ними Коля.

– Где?

– Где.

– Ты тут беса не гони, попка драный, – Торпеда вскочил и навис над Колей.

Коля взвизгнул, оттолкнулся от стола и вместе со стулом опрокинулся навзничь. Потом он кувыркнулся через голову и, дурацки припрыгивая, побежал вглубь парка.

– Петух компостированный, – посмотрел ему вслед Торпеда.

– Благотворительный обед не удался, – вздохнул Алабама. – Зря ты, Боря, дурака погнал.

На самом деле Алабама был уверен, что дело не в Торпеде и не в Коле, да и с Каринкой в любой другой день он бы договорился. Только не сегодня. Ему снилась песчаная буря – и значит, день пропал. Лучше вообще ничего не делать в песчаные дни. Не вставать с дивана. Читать газеты. Телефон отключить. Из дома не выходить! Все равно ничего не получится, все пойдет вразнос.

– Тут говорят, что встретить его – хреновая примета, – не то напомнил, не то попытался оправдаться Торпеда.

Из «Конвалии» принесли манты для Коли.

– А с этим что?.. Давай пополам? – Алабама не обратил внимания на слова Торпеды. Он и без парковых примет знал, что виноват во всем песчаный день. Но говорить об этом никому не собирался.

Они разделили Колину порцию поровну и долго, не торопясь, жевали сочную баранину.

– С Вилькой как быть? – наконец спросил Торпеда. – Совсем они с Белфастом оборзели. Порядок не уважают – барыжничают где хотят.

Когда-то Виля фарцевал в парке, но потом ушел от Алабамы. Он ушел примерно через месяц после появления Торпеды. Боря решил, что Виля не захотел работать лично с ним, и затаил на фотографа обиду.

– Ты не спеши, Боря, – поморщился Алабама. – Откуда у нас информация? От Коли! Тебе не смешно?.. Он сам не понял, о чем мы его спрашивали.

– Все он понял, – спрятал недовольный взгляд под темными очками Торпеда.

– Вот что: я Вильке позвоню на днях… Завтра-послезавтра. И вызову сюда на разговор. Тогда все и решим.

– Так он нам и сознается.

– Может, не сознается, – пожал плечами Алабама, – но и соваться сюда больше не станет. А вот если после этого попадется, то ответит по всей строгости социалистической законности.

Торпеда зло двинул бровью, но промолчал.

Около пяти Алабама решил уходить.

– Сегодня вечером в парке что-то будет? – спросил он Торпеду.

– Так… Ерунда. День рожденья одной малолетки.

– Тут день рожденья малолетки, там день рожденья… Слушай, – вдруг засмеялся Алабама, – а это не один и тот же день рожденья? Хотя какая разница? Ты до полвосьмого побудь здесь, посмотри, чтобы все спокойно закончилось. Чувствуешь, как давит? Дождь будет. Они сами разбегутся. А потом приходи в «Олимпиаду».

– Меня не приглашали.

– Я тебя приглашаю, Боря, – поднялся Алабама. – Твои унылые будни – это менты, барыги и парковые шалашовки.

А в жизни есть прекрасное. Актрисы, например.

Глава девятая

Красно-белые «пумы» 36 размера

1

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

«Невольно сдвинув брови, он поднял голову – на белых кафлях печи в углу кабинета тускло блестело чьё...
Впервые напечатано в «Самарской газете», 1895, номер 174,13 августа.В собрания сочинений не включало...
Нянькой ненадолго стал матрос Спринг…...
«У него есть причины рекомендовать именно этого торговца, ибо именно этот заключил с ним условие, по...