О теории прозы Шкловский Виктор
Существуют люди, которые виноваты в том, что они были недостаточно верны будущему.
Так пишет писатель, литературный стаж которого – семьдесят пять лет.
II
Пушкин писал «Евгения Онегина» семь лет. Толстой «Казаков» – десять лет.
Мы, читатели «Евгения Онегина», принимаем его как целую вещь, как будто сразу написанную. Но ведь есть человек, он же автор, и вокруг него все изменяется: он одновременно пишет вещи, куски, которые имеют по его и не по его воле разное направление. Время, длительность написания входит, а нередко и определяет ход произведения, сам результат. В литературе время как бы ведет человека, оно определяет видение. В литературе время часто является главной причиной изменения вещи.
В архитектуре мы тоже имеем время как явление, которое определяет то, что воспринимается.
Уточним: у времени есть как бы неизменная константа, определяющая изменение другого компонента времени.
Мы не знаем будущего, мы даже не можем представить себе его.
Но время, движущееся под нашими ногами, движущее нашей головой, руками, сердцем, – сила, не зависящая от нас.
Когда мы читаем «Евгения Онегина», читаем слова «Но я другому отдана, я буду век ему верна», то мы обычно воспринимаем это заявление как слова, привычные для нас, слова, которые хотят быть именно тем, что они выражают. Но ведь одновременно это время венчания, время отказа от времени.
Корнилов во время осады Севастополя говорит матросам: «Умрем за наши места».
Матросы отвечают: «Умрем. Ура!»
Вторая часть этих слов изменяет значение слова «умирать»; оно значит «мы не умерли!» и как бы – «мы не умрем, ура, мы бессмертны».
Когда Татьяна говорит: «Но я другому отдана», то тут время выключено, выключен второй компонент времени – то, что изменяется.
Мы знаем и верим, что Пенелопа была верна Одиссею двадцать пять лет.
Но для заполнения этого времени она ткала. День ткала, ночью – распускала ткань.
Пенелопа проверяет пришедшего к ней человека и предлагает передвинуть кровать. Она тут как бы проверяет время, потому что Одиссей некогда поставил кровать, взявши грандиозный пень – дерево, оно поставлено навсегда. И это тоже выключение из времени.
Роман рассчитан на то, что он читается в определенное данное время, и, одновременно, роман показывает изменение человека и мира под влиянием времени.
Включение в роман рождения, обучения, разорения, обогащения, путешествия, получения наследства – все это явления движения времени.
В «Домби и сын» Диккенса в самом названии включено время.
Человек и его сын. Поколение.
Но роман, в частности английский роман, идет дальше. Человек стареет, разоряется и обогащается. «Домби и сын» – «сын» служит залогом того, что разорившаяся фирма построена так, что она еще разбогатеет.
«Дон Кихот» – это не только роман о человеке, это обозрение страны этого человека.
Роман «Евгений Онегин», как говорит автор, построен по календарю. Уточняя, мы можем сказать, что он построен по временам года.
Осень, зима, весна – это изменение точки, с которой видна жизнь, изменение точки анализа.
Почему я об этом говорю?
Живем мы мгновенно.
Это хорошо, предметно передал Юрий Олеша, говоря о том, как незаметно для мальчика приходит момент, когда вдруг он слышит, – его называют стариком; его, мальчика, останавливают теперь этим словом.
Мальчик уже перед порогом времени лет.
Теперь мне надо сделать большой и как бы невидимый для читателя проход, – переведу мысль свою на пересекаемую нами дорогу.
Герои в произведениях являются людьми разных времен.
Разных эпох нравственности.
Наверное, поэтому им так трудно живется вместе.
Это и есть содержание романов – неустроенность жизни.
Брат Левина – нигилист. Левин его не понимает. Министр Каренин. Скупка земель.
Это блины, положенные по-разному. А их режут и пережевывают вместе.
И можно было бы поставить номера эпох, в которых находятся разные герои.
И граф Толстой пишет в дневнике, вот он пашет землю, и ничего не изменяется в Ясной Поляне.
И тогда Толстой утверждает неподвижность мира. Времени. Есть одна нравственность.
Эта несовместимость времени и героя хорошо дана Вольтером в его «Простодушном». Герой принимает прямое назначение вещей. Он утаскивает предложенную ему женщину в лодку и реально женится на ней.
Разновременность одного времени.
Анна и Вронский родились в разное время.
Пушкин говорил, что наука может стать старой, как бы преодоленной временем, но художественное произведение вечно.
Художественное произведение не стареет.
Ибо существуют два компонента времени: компонента сегодняшнего времени и константа вечного времени.
В бесконечно давней книге «Гильгамеш» у героя умирает друг. Говорят, что он может победить смерть, если он не будет замечать времени; ему подают хлеб, но он обещался не есть. Когда он приходит в себя, то видит, что рядом с ним лежат почерствевшие, позеленевшие хлебы. И мы понимаем, что время не может быть остановлено.
Время не исчезает в искусстве, но оно неуправляемо. Оно вечно в своем сознании.
Соединив строчки Пастернака – вспомним Илиаду: не верят, верят, жгут огни, а между тем родился эпос.
Литературное время, емкое, но останавливаемое, убыстренное или замедленное, – это свое царство, свой мир со своим учетом времени.
В Коране человек роняет кувшин с водой; в это время он испытывает вдохновение и облетает все ступени рая. Вернувшись, он видит: вода еще вытекает из кувшина, вода еще не успела пролиться.
6. Легкие нужны для дыхания. Мысли вслух
Вступление
Нам не суждено или редко кому из нас суждено посмотреть на себя, что мы сделали.
Главная тема, главное решение задачи уходит. Или достигается иногда потом.
«Потом» в искусстве – это не то, что «потом» в обыденной жизни.
Когда при Юрии Карловиче Олеше дома говорили «потом», он отвечал: «Мы уже все потом».
«Потом» в искусстве – это «потом» прочтенный Шекспир или только «потом» не понятый «Дон Кихот» Сервантеса.
Я сам не заметил, что Сервантес как бы поглощен Дон Кихотом. Тема поглощена своей частью. Потому что сказанное сейчас – потом звучит совсем иначе.
Я не забыл книгу «Гамбургский счет».
Вышла она в 1928 году. В 1949 году, через двадцать один год, о ней говорил на Собрании писателей хороший человек; судили книгу, куски книги. Нет его давно; но тогда он не сказал, что книга уже тогда вышла двадцать лет тому назад, а те годы шли быстро, то ведь и это «потом» надо учитывать.
Все прошло.
Пишу «потом» с новым дыханием.
Я не отрекаюсь от того, что написал, пишу о законах изменяющегося искусства. Оно изменяется и для больших, и для малых, потому что мы говорим не только своим голосом, но по-разному через нас говорит время, изменяющее смысл прошедшего и достигнутого.
Дело в том, что два варианта великой повести Гоголя «Тарас Бульба» отличаются.
Два варианта великой повести Гоголя «Тарас Бульба» отличаются так, что герои этих двух книг могли бы друг с другом сражаться.
В первом варианте Тарас Бульба говорит о том, что его обсчитали в дележе добычи. Он сам создаст свой полк, который будет принадлежать ему, так как бойцы крепостные, и тут его никто не обсчитает.
Во втором варианте Тарас Бульба едет биться с польскими панами и кается, что у него самого, на родине его, есть люди, которые торгуют крепостными.
Время идет крупными шагами. Не надо отсылать людей указаниями на уже учтенные сроки.
Поле зреет, лес растет, люди стареют.
В книге «Гамбургский счет» рассказывается о том, как среди борцов было в ходу такое выражение. Этот счет для себя, не для публики. Без условной значимости побед и поражений. Честный счет.
Писатель подписывает свою рукопись, и он сам отвечает за свой «гамбургский счет». Говорил и приводил доказательства, что Хлебников великий поэт, а мы его современники, а среди современников, по существу, со мной не было согласных.
Вера в слово, которое умирает и воскресает. Это неверно.
Настоящее слово не умирает. Оно изменяется. Оно выговаривается иначе.
Сейчас, читая Горького, слышу голос его молодости, голос иной литературы, даже лубочной литературы, книжек, которые читают дети. Но эти книжки стали романтическими знаменами будущего времени.
Войска Тараса Бульбы пройдут по своим землям и будут воевать и с Петлюрой, и с Махно, и с немцами-фашистами.
По существу говоря, писать надо навсегда.
Это не всем дано, но если тебе дана хоть часть этой ноши, то береги носимое тобою.
Тогда будешь умирать спокойно, как умирает солдат, который донес свою ношу, пошел в атаку и иногда со смертью вместе ощущает, что это не только смерть, но и впадение малой реки в большую, в большую реку, которая поит огромные пространства и крутит турбины.
Художественное произведение состоит из внятных, но в разное время рожденных понятий-слов.
Был не прав, потому что думал, что слово – это только слово.
Когда в рассказе Гоголя «Вий» оживает убитая крепким мудрым бездельником Брутом колдунья и хочет убить своего убийцу, то он произносит заклинание.
Я бы сейчас не в шутку сказал, что он читает словари, уточняя слова. Призывают Вия, чудовище, у которого на глазах медные веки, эти веки как черепица на крыше. И Вию поднимают веки, и он показывает на Брута – вот он. И Брут умирает.
Маяковский любил эту сцену и говорил: «Поднимите мне веков веки».
Здесь мудро определено омоложение слов. Пытаюсь смотреть не через медь веков, а произносить точные слова.
Да, поэзия оживляет слова в народных песнях.
Когда-то ругали Сергея Есенина, и учили, и тыкали ему в нос книгами Демьяна Бедного, и говорили, что он должен учиться у этого учителя.
Слова Есенина жили в песнях, в песнях художника из великого запаса слов, которые живут в душе народа.
Маяковский мертв, и мертв Есенин.
Виноват, потому что должен был давать обоим точное, еще не открытое место в поэзии, потому что поэзия живет не только настоящим, но и будущим, и будущим не только в обещаниях.
В будущем не достигнутых островов.
К ним надо плыть долго.
Пушкин описывает моменты вдохновения, говорит, что рука сама тянется к перу, а перо к бумаге – и вот текут свободные строки; поэт говорит о матросах, которые сейчас поднимут паруса, паруса наполнятся ветром, и Пушкин спрашивает: «Куда ж нам плыть?»
Поэзия плывет в трудное будущее.
Корабль плывет, обновленный руками новых людей.
Собираюсь писать, соединяя строки старых книг по-новому, для того чтобы какой-нибудь старый приятель не говорил, что я разбился на старом пути.
Старые пути редко бывают верными путями. Верные пути создаются дорогами через пространство огромных степей, где и на автомобилях люди считают недели и месяцы.
В свое время от газеты ехал я на постройку Турксиба и видал, как верблюд недовольно и изумленно нюхал рельсы.
В то время написал сценарий о Турксибе и не решился подписать его. Уж очень трудным мне казалось это предприятие. Не моя подпись, а стройка трудна.
Вдруг не построят. И меня будут ругать.
Поднимите мне веки веков!
Постараюсь писать о Маяковском.
Надо. Не написано о нем. Это он срубил деревья на островах, или, вернее, на острове, на том острове, где не смог бы жить даже Робинзон Крузо.
Но тут я прерываю сам себя.
Мне хочется написать о японских детях, их так любил Евгений Дмитриевич Поливанов, человек, удивлявший не только тогдашний петроградский университет.
Друзья мои, где вы?
И зачем мне сейчас телефон?
Так говорил я когда-то с Львом Петровичем Якубинским по телефону, телефон был новинкой, а я помню номер того телефона – 156-20.
На Марсовом поле тогда стоял большой сарай, и в этом сарае каталось бесконечное количество людей на роликах и коньках. И тот номер телефона был похож на мой, ко мне звонили: много ли народу и удобно ли будет сегодня кататься? А я им отвечал: здесь не скетинг-ринг, и чужие голоса говорили: откуда вы знаете, что мы ищем скетинг-ринг, а я вешал трубку.
Молодость. Чистый снег на улицах. Вывески с рисунками. Много на улицах женщин в теплых платках. Не очень теплых – но они дешевле пальто. Покупали. Складывали платок как косынку. Мужчины ходят все больше в высоких сапогах.
Говорю не для пестроты. Воспоминания приходят и садятся рядом со мной.
И я не волен в их приходе.
Еще одно предисловие
Уже писал, что занимаюсь сейчас повторением пройденного – работой «О теории прозы». Это история и теория прозы.
Вспоминаю Италию.
У шоферов там странная манера – на дороге, переполненной машинами, вдруг отпускают руль и начинают рассказывать о том, что мы видим вокруг. Они играют в чичероне, а машина работает сама, она умеет, ей задано направление.
В Риме, у того места, где, как писал Сенкевич в «Камо грядеши», вышел Иисус и сказал, что он снова идет на крест, видел кусок раннеримской мостовой, которая выглянула из-под многочисленных покровов времен принципата, домината, Оттонов и прочее.
Боюсь.
Хочу найти покров дороги, не починить ее, а сделать заново.
Меня восхищают римские акведуки. Римляне, мудрый народ, который знал, как завоевать мир, и не знал, что сам он еще рассыплется на десятки народов; каждый из них будет иметь свой голос и спустя тысячелетия сохранит все же голос прошлого во вновь созданном языке.
Мне хочется поговорить с собой. Разобраться, что было, что прошло.
Прошли друзья, разошлись по могилам.
У истории странная походка.
Мне хочется вспомнить, что такое сюжет. Сюжет хотят вывести из слова. Так понял мысли своих друзей и попутчиков.
Люди были велики. Когда-то я шел за Потебней так пристально, что даже начал спорить.
В поисках предков нынешних машин через деревянные насосы соляных колодцев можно дойти до тростниковой дудочки, через которую накачивали воду из рек, опасно насыщенных злыми духами и просто крокодилами.
Старое не исчезает. Оно воскресает, часто даже с подробностями, как бы ненужными. История сохраняет черты всех домов, которые так неохотно разрушались временем.
Можно открыть для себя, что и мифы были попытками что-то понять или не понимать, а покрыть старинное покровом так, как в горах закрывают еще опасные места коврами и одеждой.
Когда один из крымских Гиреев уходил из воспетого Пушкиным Бахчисарая, из дворца с не бегущим вверх, а плачущим фонтаном, то люди вспомнили, что они из одного рода с ханом и отдали последнюю одежду под копыта его коней и ослов.
А можно вспомнить многократные сны – сны Пушкина.
Сны – черновики, которые не уничтожались, а только возвышались.
Сны не живут днем или живут редко, но они вспоминаются.
Считается, что сны – это предчувствия, предсказания, они – черновики истории.
Римляне задерживали выступление легионов, если сны были неблагоприятными, если птицы летели как-то странно, не туда и не так.
Можно понимать историю, литературу как историю еще не понятых дорог.
Иногда сны сбывались.
Пишу новую книгу о теории прозы.
Книга о старых забытых путях, о лесах, в которых когда-то скрывались какие-то племена, или о норах под скалами, в которых тоже жили люди и учились в темноте мазать черной краской белые плиты скал, учились рисовать, удваивая свои воспоминания изображением. Они здесь учились делать черновики, были почти реалистами.
Мы говорим о бродячих сюжетах. Да, сюжеты бродят. И дети бродят по улицам. Я сам когда-то бродил по дорогам и ударял по водосточным трубам, которые отзывались голосом разной высоты.
Невысказанные, обманные решения.
Обманные обезьяньи мосты из встречных веток, переплетенных вместе. Камни, прислоненные друг к другу вершинами, за которыми можно укрыться от ветра и хищников.
Камни эти – предшественники, современники и спорщики с архитектурными арками.
Хочу раскрыть старые могилы. Могилы людей.
Уже в палеолите костяки умерших окрашивали красной охрой.
Люди питаются, и часть пищи уходит непрославленной на землю.
На этих местах потом гуще растет трава.
Но надо чистить дороги.
Было время, когда ангелы были похожи больше на зверей, чем на ангелов, хотя они и тогда были крылаты. И их портреты – дело искусства, потому что они предтечи добычи охотника.
Человек разбивал свои знания в осколки, чтобы учиться говорить, говорить в полный голос.
Или, наоборот, из осколков собирать целое, единое.
В горах есть места, где скалы на крик отвечают обвалами.
Там камни учат стихам и рифмам.
Дороги возле жилищ должны быть чистыми.
Соловей поет не для того, чтобы соблазнить подругу.
Нет, уже с трудом построено гнездо, и в нем лежат яйца, аккуратно, с болью положенные. Он поет будущие песни, но есть враги и соседи, и не всегда для удовольствия поет соловей.
Звери ревут, призывая соперника на бой, призывая самку. Лоси могут биться, переплетаясь рогами, и потом упасть рядом.
Но не будем лгать на зверей. Они редко добивают друг друга.
Скорее они пастыри, лесовладельцы, отмечающие границы своих вотчин собственным запахом.
Чистота рождает поэзию. Напряжение рождает крик и песню. Повторяю, что в истрепанной и забытой «Дубинушке» в последних стихах, совпадающих с высшим напряжением, были почти стыдные слова, как бы прошепченные, потому что они ослабляли напряжение, готовя человека к решающему усилию.
Вот начало истории жизни искусства.
Смена дней, погод. И перед зимой и осенью надо радоваться новому хозяину, потому что хозяин сердит, и из осколков снов, бурь и следов на брошенных дорогах можно найти другую, более крутую дорогу, более короткую, которой можно хвастаться перед женщиной, делая вид, что не хвастаешься.
Умение рубить камни, умение покрывать камни краской, умение украсить стены, которые никто не увидит, умение заклинать повторением – как бы удвоением жизни – это начало искусства. Люди, которые, не имея электричества и сальных свечей, создали фрески, не были формалистами.
Когда, спустя десятки тысяч лет, эти вещи были увидены, то люди XIX и XX веков не поверили в их подлинность.
Фрески должны были доказывать, что они искусство.
Так Нева напоминала Петру, что она только порог моря, что море снабжено ветром, что оно иногда возвращается проверить берег.
Так вот, говорю не для себя – читателям, – самые ценные книги те, которые вы уже прочли. И прочитанная книга для человека ценнее, чем непрочитанная.
Говорю про хорошие книги. Нужно уметь возвращаться к тому, что уже сделал, возвращаться хотя бы для того, чтобы разочаровываться в старом, в молодости, которая очень часто ошибается, но имеет хорошие глаза.
Кровь, обработанная легкими, уходит после них обогащенной. Повторения у автора неизбежны.
Говорю со всем пониманием того, какое расстояние между мной и теми авторами, которых цитирую. Повторения пейзажей, описания восторга и описания событий неизбежны, и у каждого писателя они свои.
У Блока – не только свой Петербург, у него тот город, который он видит многие годы через одно и то же окно.
Так поступал Маяковский, потому что для себя он сам – герой лирической драмы, он сам для себя ее рассказывал с изменением надежд и разочарований; он заканчивает одно из своих стихотворений словами:
- Прими мой дар, дорогая,
- больше я, может быть, ничего не придумаю.
Это не утверждение навязчивых мыслей, а необходимых ступеней, по которым человек подымается сам для себя, для внимательной мысли или для вдохновения, которое, как говорил Пушкин, нужно и в геометрии, и в поэзии, и для прогулки по городу, и для разговора со своими детьми, много раз тебя слышавшими, но все еще не понимающими.
Атомы, осколки летят через Вселенную и отскакивают назад. В мире есть элементы, которые как бы самостоятельны.
Маркс писал, что самостоятельность – как бы вечность искусства.
Пушкин считал, что математика может устареть, а искусство нет.
Искусство существует вечно, каждый шаг его вперед является шагом противостояния, и вот эти элементы передвижения являются вечными.
Вот история Л.Н. Толстого – история изменения его героев. Они меняются и в войне, и в мире.
В искусстве остается то, что изменяется.
Блестящий молодой офицер князь Касатский, узнав, что его невеста была любовницей императора, бросает службу и становится монахом. Уходит в другой мир. Но остается человеком. И поэтому неизбежно снова сталкивается с реальной жизнью.
Вновь теряет свой мир и вновь уходит.
Однажды он встретил помещичью семью, с которой ехал француз-путешественник. Француз, оценив «породу» нищего князя, дал ему и другим странникам двадцать копеек. И Касатский, выслушавший разговор о себе по-французски, смиренно благодарит иностранца.
Ему «особенно радостна была эта встреча, потому что он презрел людское мнение и сделал самое пустое, легкое – взял смиренно двадцать копеек и отдал их товарищу, слепому нищему. Чем меньше имело значение мнение людей, тем сильнее чувствовался бог».
Вот это изменение человека во времени и есть то, что делает вечным искусство.
Вечность искусства – вечность изменяемости. Вечность, как бы примеряющаяся к новым возможностям.
История изменяемости человека – это история не его старения, а именно изменяемости, – это и есть целостность искусства.
Пройдя через все ступени ада, ошибаясь, требуя любви к себе, Анна Каренина попадает в мир нарисованный.
Там все неестественно, все неправильно, и только две женщины на станции Обираловка с уважением говорят, что кружева настоящие.
Андрей Болконский бросается со знаменем в руках к своему Тулону, а потом, умирая, слышит и видит своего кумира – Наполеона – на фоне неба и понимает, что такое жизнь и где ненастоящее.
Искусство примеривает возможности мира через случайности мира, через сумасшествия, через описание безумий, а говоря другими словами, это остраннение, то есть помещение мира на другую основу.
Великая поэма Гомера, спетая, сложенная, понятая в языке точности описания, безумно безжалостна.
Ум людей пока не знает жалости.
Апулей, для того чтобы сохранить отдельность от жизни, рассказывает, как человек по ошибке выпил не тот волшебный состав, который хотел. Луций становится любопытным ослом.
Проза еще долго будет развиваться, создавая свои большие здания – романы, новеллы, содержащие описания путешествий, приключений, преступлений, происшествий. Причем известно, с кем и когда это произошло и какова реакция окружающих.
Вечная история о любви вечна потому, что она все время другая.
Так, сказочные герои – герои другого времени, чем люди, рассказывающие о них.
Богатыри старше своих современников.
Такова многовозрастность искусства. Оно привыкло изменяться, не изменяясь. Одиссей, возвращавшийся к жене через всю географию античного мира, – вечен, но он изменен, и когда он приезжает в Итаку, то его не узнает даже отец. Ибо Одиссей приезжает в измененный мир.
В старой моей книге, носящей название «О теории прозы», много было разговоров о том, как вырастает из обычной речи речь украшенная.
Как мне казалось, она украшается повторениями, слегка измененными.
Мы это видим в скороговорках детей, которые делаются из трудно произносимых слов: ехал грека через реку, видит грека в реке рак и т.д.
Само повторение, игра словом – это как бы начало, как бы попытка создать поэтическую строку. Вернее, строку, которая имела бы смысл, но не была бы обременена этим смыслом.