О теории прозы Шкловский Виктор
Китай – поле, занятое могилами, поле, отделенное от остального мира давно построенными стенами и широкими реками, текущими в океан.
Реки текут, исполняют великую роль – они как бы переплет величайших вечных культур.
История перечитывает сама себя. Без этого она непонятна.
Вот и я перелистываю историю, перечитываю ее, чтобы найти неведомых мне читателей, чтобы читать современность.
Но ведь и реки, рождающиеся в лесах, каждый день и каждое мгновение перечитывают сами себя и меняют жизнь своих берегов, изменяют даже облака, отражающиеся своим изменчивым ликом в их воде.
Новеллы Боккаччо и его и не его.
Они записаны, дописаны, поправлены, сопоставлены.
Понятие авторства в прозе, да еще в прозе на бытовом языке, на бытовом материале не было осознано.
Иногда новеллы приходят к автору в двух вариантах, в двух пересказах; он считает их самостоятельными и оба варианта доводит до самозамкнутости.
Первоначально итальянский фольклор был разговорный.
Итак, литература была словесна, то есть сначала она была словесностью. Ибо есть словесность и есть литература.
Если «Декамерон» жив и сейчас, то сегодняшняя жизнь «Декамерона» более узка, иначе настроена.
Следовательно, за это время читатель огрубел. Как бы одичал. Ведь сама тема проста и изменяться не может.
Окраска вещи совершенно изменилась. То, что могло дать материал комедийному актеру, становится материалом драмы.
То, что могло быть драмой, становится комедией.
Обыкновенно сюжет – это человек, сдвинутый с места.
Изменение жизни изменяет сюжет.
Путешествие – это изменение жизни.
Путешествие становится мотивировкой изменения героев.
Так начинается «Евгений Онегин». Наследство дяди сталкивает столичного жителя с провинцией.
Чичиков – ведь он купец. Как бы купец.
В сюжет необходимо входит описание способа передвижения, и поэтому начало «Мертвых душ» и «Степи» Чехова содержит описание брички.
Это относится и к путешествиям, которые обращены в пародии, например, путешествие Гулливера.
Для Данте его странствия по Аду являются доказательством истинности Священного писания.
Эта двоякость реальности внезапно напоминает нам о том, что в «Илиаде» люди вдруг перестали драться и стали жить как люди, делать друг другу подарки. И когда Приам, царь Трои и отец убитого Гектора, приходит к убийце сына Ахиллесу, то это необычайно. Но это в голосе времени, потому что боги сделали его невидимым.
Потом реально мыслящий автор поэмы три тысячи лет назад описывает мир: дается реальное, даже реалистическое описание того, как едят и как пьют. Там был огромный кусок прекрасного мяса.
Греки довольны – они едят, пьют, и вот это становится основанием жизни, которая целиком принимается.
Жизнь показана с двух сторон – с торжественно-бытовой и поминально-бытовой, а можно сказать так – со стороны богов и со стороны людей.
Тюрьмы, в которые попадают герои Диккенса, мало похожи на тюрьму Достоевского.
Но в то же время они знаменуют переход от новеллы к роману.
Романтичность «Декамерона» состоит в том, что есть десять человек, которые по-разному рассказывают, но рассказывают, двигаясь по брошенным местам.
Ибо все сдвинуто чумой. Чума служит здесь реалистической деталью – той, другой стороны сюжетной необходимости.
Говорю о сдвиге.
Велика роль восприятия и богов и людей в греческом эпосе.
Вот Гектор идет в бой у кораблей. Это не морская, это прибрежная битва, потому что корабли ахейцев вытащены на берег. Бросает Гектор камни, жгут, сражаются, падают стрелы, и Гомер говорит: на что это похоже? – на день, когда над Элладой падает снег и все бело. И только берег, где набегает волна на камни, остается вне снега.
- Словно как снег, устремившись хлопьями, сыплется частый,
- В зимнюю пору, когда громовержец Кронион восходит,
- С неба снежит человекам, являя могущество стрел:
- Ветры все успокоивши, сыплет он снег беспрерывный,
- Гор высочайших главы, и утесов верхи покрывая,
- И цветущие степи, и тучные пахарей нивы;
- Сыплется снег на брега и пристани моря седого;
- Волны его, набежав, поглощают; но все остальное
- Он покрывает, коль свыше обрушится Зевсова вьюга:
- Так от воинства к воинству частые камни летали...
То есть он сравнивает шум с тишиной.
Когда происходит сражение ахеян с троянцами, Гомер говорит:
- Ровно они, как весы у жены, рукодельницы честной,
- Если держа коромысло, и чаши заботно равняя,
- Весит волну, чтобы детям промыслить хоть скудную плату:
- Так равновесно стояла и брань и сражение воинств...
Вот этот переход из одного семантического порядка в другой, вот такое вышибание понятия из обычного делает Гомер, делает Достоевский, это умеет делать и Толстой.
Когда верующий человек Достоевский говорит устами черта «взвизгивание хора херувимов», отстаивая исторический рай, презираемый и обожаемый, то мир великого искусства – это сдвиг; сдвиг, а не отпечаток.
Так писал Пикассо.
Хорошо переводил грузинских поэтов Пастернак.
Почти вся культура изображает в переводах мифы. Значит, перевод из одного искусства в другое все же возможен.
Тысячелетия говорят в пользу этих переводов, потому что даже если они не похожи – они переосмысливаются. Я за переводы, только не с подстрочника.
Человечество многослойно.
Пруссаки очень горды, а пруссы – название литовского племени. Люди, называемые пруссаками, утверждали свое превосходство, называясь чужим именем. Человечество многоголосно.
Хлебников говорил: «О сад, сад, где железо напоминает братьям, что они не братья, и отделяет зверей от друзей». И говорил, что каждый зверь по-своему воплощает какую-то идею.
Перевод невозможен без понимания этой многослойности, и одновременно всечеловечность невозможна без перевода.
Бессмертие искусства, переводимость его из эпохи в эпоху поддерживает идею возможности перевода.
У великих писателей лежат черновики будущего, которых еще нельзя осуществить даже ему, писателю. Но черновики возникают неожиданно.
«Рваный стиль» Достоевского достигался большой работой. Его черновики – более литературно приглажены, чем чистовое. Он взъерошил свой стиль. Он как бы делал прикидки, он сверхгениальный человек.
Толстой сам говорил – вы знаете где – «повесьте меня».
Это странное желание закреплено молчаливым удушением Корделии.
Король превращает свой удел в свою собственность. Его изгоняют собственные дочери. Третья дочь, восстанавливая справедливость, приходит с тем мужчиной, которого она полюбила, и этот мужчина француз. Французская армия входит на землю Англии. Ее разбивают. Корделию вешают. Она, очевидно, изменница.
Но ее условная измена – перемещение цены поступка.
Любовь Корделии уже не преступление, цена поступка иная, и мы ищем эту тайну.
Тайну сюжета Корделии и ее отца – короля.
Отношения меняются, смещаются или обращаются в нечто иное.
В небольших герцогствах эпохи Возрождения меняется время, и время изменения создает свою раму. Раму трагедии.
Молодой поэт в «Чайке» строит на берегу тихого озера театр.
Пьеса его не доигрывается. Ее пародируют, ее осмеивают на сцене чеховской пьесы.
В той пьесе, которую создал Чехов, показав гамлетовское положение: драма происходит потому, что любимая уходит от человека, создателя нового искусства, к посредственному Тригорину.
Для Чехова это сюжет небольшого рассказа.
Юность Чехова и драмы Чехова построены на смещении и смешении смешного и трагичного.
Этого не понимали даже в великом театре Станиславского.
У Станиславского шла до Чехова пьеса, где по ходу действия в озере, в котором был потоплен колокол, квакали лягушки.
Лягушки остались не всеми понятые, и Станиславский использовал этих старых лягушек.
Лягушки квакали в озере «Чайки».
Произошел разговор.
Станиславский сказал, ведь правдиво, лягушки квакают потому, что есть вода.
Чехов возразил рассеянно, что неправда, есть поэзия, а поэзия говорит об умершем мире, все смерть, все замерзло.
И это было во второй раз освистано и осмеяно так, как смеются и свистят люди, не понимающие искусства.
Искусство основывается на смене всяких отношений, на открытии новых неравенств.
Система сламывается целиком, как будто отбрасывается.
Восстанавливается свежесть отношения частей.
Это и есть смена школ, – великие сломы в жизни искусства.
Алатиэль в «Декамероне» переживает приключенческий роман. Она не знает языка, попадает в разные ситуации, и мы читаем о театре жестов.
Так новелла становится пантомимой.
Прошло шестьсот лет после Данте, может быть семьсот лет, шестьсот лет после «Декамерона».
Скажем, прошло шестьсот лет. В этом году объявлено, что наш год – год женщины. Это означает, что во все остальные годы и, вероятно, тысячелетия женщинам было тесно.
Что правда.
Боккаччо это хорошо знал.
Человек, учившийся каноническим правилам, не занятый, бедный гость в высокопоставленных домах, незаконный сын своего времени – Боккаччо узаконивал новые правила искусства; его флорентийки XIV века подготовили речи героинь Шекспира XVII века и самоанализы мужчин.
В конце романа изменившая мужу женщина, не нашедшая среды, не нашедшая преобразованной жизни, – она как будто не там высадившаяся пассажирка. На странной станции Обираловка она видит странных людей, странные плакаты, видит, что жизнь уже стала грязным мороженым. А настоящая жизнь кажется поддельным водевилем.
Когда хотят потушить огонь, то по нему бьют палкой, довольно сильно.
Меня били всеми предметами, чтобы только потушить.
Благодарен тебе, мягкий теплый Сфинкс, который шептал мне хорошие слова, разувая меня, Сфинкс, который лежал на дороге моей жизни.
Могу рассказать твою жизнь с большей подробностью, с большей точностью, чем большинство своих книг.
Помню, как мы встретились. Было зеркало, в которое мы оба смотрели, ты была в сером, смотрели, не видя друг друга, но видели друг друга через это зеркало.
У Шекспира виноватые сперва виноваты, потом не виноваты.
Человек, защищенный предсказаниями, утоплен.
Вместе с тем, когда Макбет говорит, что на него идет лес, то он действительно идет на него.
Подтвержденная возможность для дерзания – она сама по себе является как бы развязкой.
У Чехова этого нет; Треплев застреливается – и что будет с женщиной, которая была чайкой? То есть драма упирается в ту же невозможность.
Античная новелла не упирается в такую невозможность, она как бы не наталкивается на стенку.
Гость Геркулес возвращает хозяину украденную смертью женщину.
Виновный оказывается невиновным, и Эдип наконец находит место отдыха, как бы остановку в пути.
У Шекспира, которого не любил Толстой, были еще более страшные вещи.
Виновные невиновны, а герой уезжает умирать.
Хочу сказать в очередной раз: роман кончается бегством от развязки; но ружья существуют, а Левин не может спастись, он запирает ружье, он боится застрелиться, прячет веревку, он боится повеситься, он одевает маску писателя и бежит, бежит от своих романов.
Жизнь Левина с Кити не есть спасение; хотя, по Толстому, все счастливые семьи счастливы одинаково, но такой семьи он так и не описал.
Велика роль двойственности восприятия.
Гомер знает, что Ахиллес неуязвим, одновременно он знает, что Ахиллес все равно погибнет. Об этом знает даже конь Ахиллеса, и тут торжество героя противоречит его судьбе.
Ахиллес идет на смерть – и он как бы рад смерти.
Я боюсь, когда женщины говорят друг с другом.
О чем они могут говорить?
Они говорят не исторические вещи, они говорят о черепах действительных вещей.
Что они хотят?
Земля, помещаемая между колен, что-то вроде зубной щетки, но ведь это серьезные вещи.
Так что же противопоставлял Гегель Дон Кихоту?
Надо повторить, что так поставленный вопрос неверен.
Есть Дон Кихот.
Донкихотство удел не Дон Кихота.
Есть Гамлет.
Гамлетизм удел не Гамлета.
Пропущу две соединяющие мысли.
Есть Христос, и есть Великий Инквизитор.
Движение пастуха за овцами, путь его, обязанный вырытым колодцам, что вы так хорошо рассказали[94], описывая страну Казахстан, Среднюю Азию, вот эти пространства, лежащие перед Китаем, между Китаем и нами, – там сами пространства изменяют нравственность.
Здесь существует сознание самой необходимости переселения народов.
Соприкасаются как бы разные равнодействующие – в точности так, как и татары ведь не могут войти в леса, – они двигаются реками, ручейками и протоками.
И это как лес и степь – они сложно соприкасаются друг с другом.
При взятии Казани, когда огромный город со своей культурой борется с нашествием, то татары говорят, и это сохранилось в фольклоре – выйдем в чистое поле, выпьем чашу своей судьбы до дна.
В китайской культуре есть элементы признания многоразличия культур, что связано с признанием многоразличия миров.
Иная и новая стадия познания.
Переселение народов и есть создание нового человека, и оно одновременно есть переселение культур.
В русском фольклоре есть баллада о рязаночке.
Рязаночка поет над малым ребенком:
«Ты по батюшке злой татарчонок,
Ты по матушке милый внучонок».
Ведь Сибирь населена не какими-то там татарами, а огромными разноплеменными народами; вот предлог для мысли.
Когда татары пришли на Русь, то уже тогда по холмам и в чистом поле стояли скуластые каменные бабы, а в курганах лежало скифское золото.
А скифы были в том числе воинами, дворцовой стражей при дворе итальянских королей.
Народы переселяются, как бы ходят друг другу в гости за солью и за спичками.
И если говорить о дальних временах, о народах, то это губы, которые еще не умели говорить друг с другом.
Марко Поло рассказывал про Крым, что там в каждом замке говорят на другом языке.
Есть хлеб.
Есть соль.
Есть зима, весна. Похищение женщин.
Вот вода, которая поднимается пластами – то, что называется кипит.
И для того чтобы закончить мысль, связать разноцветные нити, скажу, что войлок есть подобие сена, поэтому вполне последовательно азиатская бумага родилась рядом с войлоком.
Пергамент родился в других пространствах и в другой культуре обращения с животными, сопредельными человеку.
Бессмертная жизнь новелл и романов в разнообразии условий возникновения, в разных условиях пространств возникновения и времени их возникновения.
Достоевский сравнил храбрость Дон Кихота с храбростью русской революции. Книга «Дон Кихот» так велика, она отличалась от остальных книг времени.
От большинства книг – не только началом, но и концом, она отличалась своей походкой, отличалась возможностью для героя воскресать.
Смерть необходима для жизни. Она необходима для простора жизни.
Но, кроме того, мы очищаем время своим нетерпением. Мы ощущаем утомление обычным, потому что утомление слепит глаза.
Дон Кихот был закопан в могилу. Люди писали эпитафии ему и его коню.
Они оплакивали великую смерть, а надо было радоваться великой жизни.
Великая жизнь часто начинается с шутки, с пародии. И, может быть, миллионы лет тому назад наши предки в темных пещерах писали на стенах первые изображения, не только прославляющие то, что существует, но призывающие создавать нечто новое.
С травой, с землей, со зверями дальнего нового мира и с населением этого мира – люди, открывшие его, поступили с неосторожной невнимательностью.
Может быть, потому, что они не пародировали Новый Свет.
Сервантес разрешил своему герою умереть, а герой пересилил даже своего создателя. Он живет вечно. Весь роман – это история роста одного человека, рост понимания мира. Это история нового метода борьбы с непонятным или незнаемым, история отвергнутой борьбы с невежеством и глупостью.
Христофор Колумб наткнулся на берег Новой Земли, но самое замечательное в его подвиге то, что он всегда верил прежде всего сам в себя.
Вот прекрасный пример бессмертия удачи. Сервантес научил людей обновляться так, как деревья и травы обновляют себя, отодвигая от себя достигнутое.
– Кто научил? – спрашивают меня.
– Сервантес.
– Сервантес или Колумб? Мы ведь только что о Колумбе говорили.
Пишите...
...Сервантес, Дон Кихот и Колумб – научили...
Точное пересказывание иногда бывает пародией.
Пересказывание чужого рассказа или стихотворения иногда является враждебной критикой, изображением возможности, оскорбительности существования такого восприятия.
Так пишут внутренние рецензии в издательстве.
Толстой отрицает творчество Шекспира. Делает это через точный рассказ о том, что пишет Шекспир, но подставляет слова одного времени, одного понимания предмета в другое время.
Но если показать пьесу Толстого на сцене и рассказать то, что он хотел сказать нашим современным языком, то получится такая же пародия, как и толстовское переложение Шекспира.
Описание в литературном произведении может быть прочитано и произвести впечатление только тогда, когда нам подсказал автор, для кого это сделано, кто смотрит. Процитировать хороший текст очень часто значит скомпрометировать его. Описывая жизнь, мы непременно вкладываем в нее свое видение.
Можно сказать иначе.
Наше видение мира, вещи – и есть наше мировоззрение.
Это две картины, повешенные рядом.
Автопортрет в зеркале.
У Гоголя есть строки необыкновенной удачи.
Чичиков читает списки купленных мертвых душ, и он их начинает оценивать как живых людей с трагической судьбой.
Еще Белинский заметил, что такое описание как бы превышает возможности Чичикова.
Эта высокая линия, высокое звучание дойдет до конца, как бы заключится в себе, когда бричка с Чичиковым превращается в какой-то самолет, летающий еще с былинных времен.
Это высоко, как сумасшествие.
Полет напоминает бред героя «Записок сумасшедшего». Героя осмеянного, осмеянного даже сторожами передней.
Весь кусок начинается словами: «Спасите меня, возьмите меня... Дайте мне тройку, быструю, как ветер...»
Великие вещи по-разному показывают человека.
Они похожи на гениальную скульптуру, на небывалый памятник, который можно смотреть с любой точки зрения.
Он всюду равно прекрасен.
Причем разноувиден.
Создается великий показ мира. Переосмысление мира.
Земной шар как будто перестает вращаться на той оси, которую мы не знаем, не видим, но которая существует.
Так как же сделан Дон Кихот? Он сделан в переделанном мире. В этом мире рыцарь заблудился.
Жажда увидеть невидимый день, преодолеть пустыню, овладеть рабами, защищать прекрасное – все это было сложным черновиком романа. Но Дон Кихот кроме всего ищет справедливость. Он разорен, он лишен даже лошади. У него случайный набор оружия. Он смешон так, как может быть смешон человек в наше время, если он вышел глубокой осенью на улицу в трусиках и меховой шапке.
Помню, как в начале революции в Кронштадте шел «Ревизор». Аудитория была довольна. Все смеялись.
К моему удивлению, моряки сразу полюбили Хлестакова и очень боялись, что его догонят после всех мошенничеств.
Для матросов с мятежных миноносцев и броненосцев Хлестаков был намного привлекательнее людей, дававших ему взятки.
Разновнимание – это дело искусства.
Для этого создаются характеры героев, речи героев, пейзажи.
И разнопостроения – это создание реальных противоречий, ведь если бы герои были просто плохими или хорошими, они были бы попросту неинтересны.
Снова скажу, в шекспировском театре больше всего платили шутам. Они имели право на импровизации. Они создавали и досоздавали свои роли. Шут смеялся над королем – и это было в рамках времени.
Тогда возникала радость неожиданной оценки.
Так работал Олег Даль.
Перемещение заинтересованности и самооцениваемости того, что происходит, – великая сила.
Искусство справедливо.
Поэтому человек может смотреть на трагедию.
Искусство не только протирает стекла, которые открывают перед нами мир.
Искусство учит нас видеть и понимать мир, который так часто бывает обманут и окровавлен.
Хотел бы хоть раз в день, часа на три, стать трехлетним мальчиком.
Очень приятная публика.
Однажды в Одессе один прохожий толкнул Серафиму Густавовну. Я остановил этого человека. Он бросил на меня взгляд. Пришлось помериться взглядами.