Третьего не дано? Елманов Валерий
Пробыли мы там изрядно — аж две недели. А как иначе, когда Квентин, на мой взгляд, подхватил банальное воспаление легких.
Во всяком случае, в груди у него не просто свистело, шипело и клокотало — полное ощущение, что там завелся какой-то паровозик, готовый двинуться в путь, а пока пускающий пар в ожидании разрешения на выезд.
У меня, правда, было кое-что — спасибо Марье Петровне.
Но все эти снадобья входили в разряд средств, предназначенных по большей части для поддержания организма в тонусе, не более. Что-то вроде поливитаминов, как я их окрестил.
А вот такой тяжкой болезни она предусмотреть никак не могла.
Пришлось лихорадочно вспоминать все ее уроки, а потом, пыхтя и кряхтя, составлять нужные компоненты, которые по большей части имелись в моей котомке, отваривать, заваривать, настаивать, процеживать и так далее.
Впрочем, думается, главным оздоровительным средством, которое поставило шотландца на ноги, был обычный мед. Я ж говорю — хозяева были бортниками, а потому он у них имелся в избытке.
Да какой мед — душистый, нежный, разного цвета — от янтарной желтизны до более темного, гречишного.
А вкуснющий! Особенно поначалу.
Правда, потом я долго, несколько месяцев, не мог смотреть на него без отвращения, да и мои спутники тоже. Но это потом, а там, в гостях, мы им попросту объедались.
Квентина же хозяева кормили каким-то особым медом, вдобавок использовали что-то еще — то ли прополис, то ли нечто иное, но столь же целебное.
Плюс ко всему этому — баня, хотя, возможно, тут я неправ и как раз она была основным средством лечения, а все остальное, включая мед, шло прицепом к ней.
Сам я не пришел от нее в восторг. Теснота — ладно, но когда топят по-черному, это что-то с чем-то. Мне сразу же, при первом посещении, припомнилась Ольховка.
Разумеется, потом дым разгоняют, так что когда заходишь, то его не так и много, в основном у потолка, но все равно чувствуется. Плюс мой рост, благодаря которому я его ощущал острее прочих.
Квентина же парили как-то по-особому. Рассказать не могу, поскольку не присутствовал, а наблюдал лишь результат.
Во время второй по счету баньки он был уже в сознании, поэтому сознавал, что с ним делают, и оно так сильно не понравилось изнеженному шотландцу, что он, вырвавшись от своих мучителей, драпал от них по сугробам чуть ли не до самого леса — насилу удалось догнать.
Вот это взбодрили!
Или достали.
Мне и остальным спутникам доставался второй пар, а он, как выразился все тот же Игнашка, не такой забористый. Впрочем, лично я был этому обстоятельству только рад. Мне хватало, даже с лихвой.
Ближе всего к нам был Серпухов. Туда мы и катались за продуктами, а также вызнать все свежие новости.
Тратить время даром я не привык, потому на досуге размышлял о продолжении судеб Отрепьева и Лжедмитрия.
Ленивое однообразие обстановки и масса свободных часов сказались самым благотворным образом — новая мозаика возникла перед моими глазами довольно-таки быстро, спустя всего полторы недели.
Во многом помог рассказ Игнашки, который выложил мне все, что он накопал в Галиче, после чего я понял, что оказался идиотом. Просто царские подьячие или кто там еще в очередной раз сэкономили на письме.
Лень им, видите ли, все время писать Смирной-Отрепьев, вот они время от времени и откидывали первую часть в сторону.
А я, балда, все мучился и гадал, почему так получается — у меня аж два мужика, а заподозренного царскими слугами самозванца среди них исходя из фамилии нет.
А если к рассказу Игнашки присовокупить то, что у меня имелось ранее, то картинка получилась весьма и весьма отчетливая. Можно сказать, чуть ли не тушью вычерченная.
Итак…
Глава 10
В четырех днях от трона
Когда царь Борис Федорович занедужил в первый раз на памяти Федора Никитича, боярин лишь позлорадствовал, но особого значения этому не придал и ни на что не надеялся.
Подумаешь, хворь приключилась.
К тому ж Бориска, как в мыслях упрямо называл его старший Романов, был ровесником, а у самого Федора тоже иногда бывало всякое, так что ж — отлежаться, попариться в баньке да пропустить чару целебного медку, настоянного на особых травках, и все, конец немочам.
Однако когда болезнь затянулась, да еще и усилилась так, что царь отменил свое богомолье в Троице-Сергиевом монастыре, которое неукоснительно соблюдал на протяжении последних полутора десятков лет, Федор Никитич призадумался.
Неужто это еще один знак с небес? Неужто пришло долгожданное времечко? Но удобный момент был упущен, и оставалось лишь молиться, чтоб болезнь возобновилась.
Очевидно, усердные поклоны Романова дошли до господа, и в лето 7108-е[53] прежняя хворь накинулась на государя с новой силой.
Тогда-то, ближе к концу августа Федор Никитич откровенно переговорил с братьями, выложив перед ними все карты, кроме «воскресшего царевича». Те с ним согласились. Правда, риск имелся, но народ был дюжий, крепкий, азартный и понимал — в большой игре и ставки большие.
Когда на кону трон, против всегда обычно ставят жизнь.
Вдобавок сказался и авторитет старшего брата, который, по заведенному обычаю, был остальным братьям «в отца место».
Спустя пару дней во все многочисленные вотчины и поместья Романовых поспешили гонцы, созывая «боевых холопов» якобы на очередной ратный смотр, благо что принятая на Руси проверка боевой готовности как раз и устраивалась после сбора урожая и прочих полевых работ, а потому никого не могла удивить.
Основную долю прибывающих прибирал к рукам Федор Никитич.
Причин на то хватало.
Во-первых, у остальных подворья новые, потому место под них давали согласно установленным правилам, не разогнаться. Зато у Федора Никитича старое, отцовское. В прежние времена не скупились, выделяли с избытком — есть где всех разместить, есть где спать уложить.
Во-вторых — стратегия. Старший Романов один в Китай-городе — все прочие в Занеглименье, в Белом, стало быть, по другую сторону царских палат.
Значит, и воев у него должно быть примерно столько же, сколько у всех остальных братьев вместе взятых.
Людишек боярин подбирал сам.
Норовил отобрать бойких, наглых и непременно из тех, кто успел побывать в стычках да в походах, а побывал далеко не каждый — из Бориски воевода аховый, вот он и не любил военных затей.
Шибко буйных и драчунов Романов тоже не жаловал — даже из числа своих ратных холопов, оставлял у братьев. Но и тут веская причина. Дело в том, что на Варварке по соседству с романовским подворьем располагался дом, где жили английские купцы.
Более того, чуть поодаль, но тоже почитай рядом, на Ильинке, располагался Посольский двор.
За всеми не уследишь — выпьет какой-нибудь драчун лишнего и пойдет задирать вражье семя. Ладно, аглицкие купчишки — те поспокойнее, не вот осерчают, а на Посольском народец иной, своенравный.
В обычное-то время там тихо, покойно, но тут приехало ляшское посольство, а это, почитай, три сотни родовитой шляхты, если не больше, и каждый второй — с гонором. А заварушка сейчас ни к чему, тихо надо сидеть, очень тихо.
Хотя и тут имелись исключения. Так, например, с подворья своего брата Михаила зазвал Федор Никитич к себе Юрия Отрепьева, которого все звали Юшкой.
Подлинный сын Богдана был копией своего отца, что внешне — такой же коренастый, широкоплечий, с бородой чуть ли не до глаз, что по натуре — любитель дворовых девок и хмельного меду, перебрав которого становился буен и задирчив, лез без разбору в драку, не глядя, кто перед ним.
Несмотря на свои двадцать четыре года, выглядел Отрепьев чуть ли не на тридцать — мрачная суровость и густая растительность на лице щедро прибавляли лета.
Даже удивительно, что при всем этом он имел весьма недурственный почерк, каковым мог заслуженно гордиться — не каждый переписчик в монастырях, особенно дальних, захудалых, обладал таковым.
Понятное дело, что взял его Федор Никитич не из-за почерка — кому он сейчас нужен. И не из-за силы — таковских тоже сыскать можно, да куда могутнее. Тут дело было в ином.
Своему Юрию Романов насчет того, чей он сын, так толком ничего и не объяснил, посчитав лишним. Молчал и о затее с бунтом — не приведи господь, угодит на дыбу, такого напоет, что только держись.
Но держал в чести и всюду возил за собой.
С одной стороны, вроде как для своей почетной охраны — все равно боярину со двора без десятка холопов выезжать зазорно. С другой — чтоб присмотрелся к столице.
Открыться же ему во всем собирался в канун бунта, намеченного на тридцатое октября.
Дату Федор Никитич взял не с потолка — выбрал, хорошенечко обдумав.
Царь Борис Федорович свои ближайшие планы в тайне не держал, а потому Романов знал, что двадцать девятого октября государь собрался выехать на богомолье в Троице-Сергиев монастырь.
Получалось, что начать тридцатого поутру — самое удобное время.
Пусть Бориска будет еще в дороге, где его можно взять голыми руками, если налететь неожиданно. Но вначале предстояло сесть в Кремле. Чья Москва — того и Русь.
Разумеется, на время царского отсутствия заранее назначены объезжие головы, то есть блюстители порядка, но они — дело десятое.
К тому же назначать их государь станет опять-таки по местам[54], а не по уму.
Кто растеряется, с кем и договориться можно — нет у знати тех, чтоб Бориску любили, кто струсит, узнав, что оказался чуть ли не в одиночестве, а ежели один-два и окажут сопротивление, так и то для видимости.
Вдобавок не следует забывать и про то, что иные блюстители сами примут участие в бунте, потому их ни уговаривать, ни стращать вовсе не потребуется.
Ну а уж потом, торжественно провозгласив царем Дмитрия Иоанновича, будет гораздо легче управиться и с Годуновым.
В тот же день выдвинутся верные новому законному государю полки, прямо на дороге к монастырю закуют Годунова в железа, а суд да казнь — дело двух-трех дней.
Хотя нет — суда не будет. Ни к чему оно. Лишнее.
Задавить втихую куда проще.
И все.
Властвуй, государь Дмитрий Иоаннович… до поры до времени. А времени этого будет ровно столько, чтобы объявить своим преемником… Федора Никитича Романова, который ему приходится не только родичем, но и спасителем.
Словом, все расчеты были хороши, и заминок не предвиделось.
Не нравилось только поведение будущего царя. Не прошло и пяти дней с начала пребывания Юрия в столице, как он заметно загрустил.
Примяла юношу московская кутерьма своим нескончаемым шумом и многолюдством, а окончательно задавили величественные царские хоромы вкупе с титанами-соборами. Видел Романов, как тот в страхе оглядывался вокруг.
Да и бродил задумчивый.
В самом деле, ну как одолеть могучие зубчатые стены с сотнями стрельцов на них?! Да тут десятки тысяч нужны. Эвон один только дробовик[55] близ Лобного места чего стоит.
Выходит, прощай навеки отцово наследство?!
А вдогон к этому унынию приходила и спасительная мысль: «Может, напрасна эта грусть, поскольку наследство это вовсе не твое. Ну-ка, припомни, говорил ли тебе боярин впрямую хоть один-разъединый разок, что ты — царевич Дмитрий? Не было такого. А совпадения всякие — ну что ж, чего только в жизни не случается, иной раз совпадает куда шибче. На самом же деле ты — сын простого стрелецкого сотника Богдана Ивановича Смирного-Отрепьева. Так что, может, и ни к чему печалиться да тужить о чужом наследстве?»
Проскальзывали такие мыслишки у Юрия в разговорах. Не раз проскальзывали.
Куда такого на трон?
Надо было что-то делать, только что? Однако придумалось.
Для того и позаимствовал Федор Никитич у брата Михаила Юшку Отрепьева, приставив его к Юрию.
Будущего царевича попросил об одном — чтоб тот о себе помалкивал, ибо не время. Ну разве можно сказать, что родич боярина, а уж какой, ближний или дальний, да откуда — тут молчок.
И честно — или почти честно — пояснил причину:
— Тут о тебе никто не знает, из Климянтино никого нет, но на самом-то деле ты не сын Отрепьева. Он у него единственный, а потому может тебя и на смех поднять, мол, самозванец ты, и все тут.
— А я кто ж тогда? — с замиранием сердца спросил Юрий.
— О том рано сказывать, — уклонился от прямого ответа Романов и, заметив, как голова юноши вновь печально поникла, ободрил: — Слово даю, вскорости непременно скажу все как есть. Покамест же потерпи.
Затея с Отрепьевым удалась. Даже сам Федор Никитич не ожидал, что получится так славно — уж очень серьезно воспринял Юшка ответственное поручение.
Вдобавок и сам юноша ему тоже пришелся по душе. Иной, доведись, лишь голову вскинет и словом с тобой не обмолвится, а этот, напротив, затерзал вконец своими расспросами, особенно в первый день.
Да и вопрошал — по лицу видно — не из приличия, а с живым интересом.
И все-то ему надобно знать — кто отец, кто мать, один ли Юшка сын у Богдана али еще родня имеется. А у братьев отца детишки кто? А сами они — живы ли, здоровы?
Только успевай отвечать.
Одно расстраивало — не велел боярин Юшке в ответ о родичах Юрия расспрашивать. Намекнул, что этим лишь в тоску мальца вгонит, ибо не все с ними ладно.
Ну и пускай.
Зато Юшка в другом озаботился — коль беречь, так уж беречь, чтоб ни одна собака косо не глянула.
Никогда у Отрепьева младшего брата не было, зато теперь, считай, появился, и, не приведи господь, изобидит кто — сразу со старшим дело иметь придется.
Правда, никто и не пытался забижать, о чем Юшка в глубине души немножечко жалел.
А чтоб будущий царь окончательно уверился в своих догадках, Федор Никитич в довесок к Отрепьеву придумал и еще кое-что.
Девятнадцатого октября, в день рождения угличского царевича, он вручил Юрию массивный золотой крест, усыпанный лалами и яхонтами.
Не поскупился Федор Никитич, хотя денег было жалко, но если нужно для дела…
К тому же все непременно окупится, да еще с немалой резой[56].
А коль ничего не выйдет, то, скорее всего, о деньгах жалеть будет просто некому.
— То не подарок, — пояснил Романов. — На самом деле я его просто берег для тебя. Ныне время пришло.
— А кто же мне его?.. — спросил Юрий. — Батюшка?
— Нет, то крестильный, — пояснил Федор Никитич. — Ну-ка, дай еще раз взгляну на солнышке. — Он с самым серьезным видом внимательно осмотрел крест, после чего задумчиво произнес: — Чудны дела твои, господи. Помнится, в точности таким же одарил своего крестника князь Иван Федорович Мстиславский, упокой господь его душу. Я тот крест хорошо помню — точь-в-точь с этим. А ведь сказывают, что даже один и тот же мастер два похожих никогда не срабатывает — непременно где-то что-то поменяет, а вот поди ж ты…
— А кто был его крестник? — выдохнул Юрий.
— А я нешто не обсказал? — простодушно удивился Федор Никитич. — Да последний сын царя Иоанна Васильевича, угличский царевич Димитрий. Он же первые полтора года тут в Москве проживал вместях с матерью-царицей, а уж опосля, когда царь богу душу отдал, их в Углич и сослали.
— А ведь ныне день, когда он родился, — задумчиво произнес Юрий, и глаза его загадочно блеснули.
«Ну слава тебе, господи, сам вспомнил, — с облегчением подумал Романов. — Значит, мне о том повторять не понадобится».
— Ишь ты, и впрямь совпало, — произнес он, удивленно покачивая головой. — Эвон как оно… — И посоветовал: — Ты покамест о кресте боле никому не сказывай. А уж про царевича угличского и вовсе ни-ни. Не любит нынешний государь, чтоб о нем поминали.
— Пошто не любит?
— Да как сказать… — пожал плечами Федор Никитич. — Его хошь и избрали на престол, да лишь потому, что у покойного Федора Иоанновича сынов не было. А ежели бы они имелись али Димитрий Иоаннович жив был, разве до такого дошло? Усадили бы его в царевы палаты, и дело с концом.
— Но ведь он же… — неуверенно протянул Юрий.
— А память? — перебил Романов. — Она-то у людишек ой как живуча. Да вот даже ныне объявись угличский царевич да кликни, что он жив и здоров, все москвичи враз бы ему в ноги попадали да опосля прямо на руках к трону отнесли и шапку Мономаха на главу надели — ей-ей, не лгу. А нынешнему царю, знамо дело, такое в обиду, вот он и не любит.
— Не любит, — эхом откликнулся Юрий, но было видно, что мысли его сейчас блуждают далеко-далеко, и как бы не возле тех самых царевых палат.
«Вот и славно», — кивнул Федор Никитич и, перед уходом напомнив еще раз о молчании относительно креста, удалился.
Теперь за Юрия можно быть спокойным.
Все последующие дни Романов был занят — дел по горло. Предстояло точно вызнать, кого куда назначит Годунов в Москве, и заранее переговорить с каждым. Разумеется, вскользь, обиняками, полушутливо, а на все это нужно время.
Федор Никитич вроде и поспевал, но с трудом.
Меж тем часы неумолимо отстукивали минуту за минутой, час за часом, день за днем. Миновала уже неделя после вручения подарка, наступило двадцать шестое октября, когда до начала осталось всего ничего — четыре дня.
А уж тогда…
День двадцать шестого октября не предвещал Романовым ничего плохого.
Едва проснувшись, Федор Никитич блаженно потянулся и, не вставая с постели, принялся прикидывать, что ему сегодня предстоит сделать и, главное, с кем еще встретиться.
Наконец он поднялся и, как был в простой рубахе до пят, пошлепал в стончаковую избу[57]. Горшка под постелью Федор Никитич не признавал, ибо вони не переносил и был брезглив к таким вещам.
Попутно, задрав голову, подставляя легкому прохладному ветерку пышную, окладистую бороду, поглядел на небо. Осмотром Федор Никитич остался доволен — ни облачка, самая погода для поездок в гости.
Но он ошибался.
Над его головой, равно как и над прочими братьями Романовыми, уже давно клубились тучи, и как раз сегодня, согласно царскому повелению, они должны были разразиться, да не дождем или ливнем — настоящей бурей, которой предстояло разметать братьев далеко-далеко по всей Руси.
В душе у Федора Никитича ничего не шелохнулось и гораздо позже, когда заполошный гонец, чудом ускользнув с подворья брата Михаила, неистово замолотил кулаками в его ворота. Впрочем, стрельцов с подьячими он опередил ненадолго — всего на пяток минут, не больше.
Вроде бы и умно все вершил старший Романов, и измышлял все грамотно, ан поди ж ты. Впрочем, самого себя ему винить было особо не в чем. Беда явилась, как оно обычно и бывает, совсем с другой, неожиданной стороны, и звали ту беду Ляксандрой Бартеневым-вторым.
Будучи не просто дворским, но вдобавок еще и казначеем у ставшего к тому времени боярином Александра Никитича Романова, он тут же сообразил: что-то тут не так.
Уж очень почасту встречались братья Никитичи друг с дружкой, а тут еще и сбор ратников, хотя с государева двора указ о том не приходил.
Верой и правдой служить своему господину наставлял его еще отец, тоже Ляксандра Бартенев, только первый. Однако старик слишком рано ушел из жизни, не дождавшись, когда у сынишки выветрятся помыслы о веселых гулянках и сладких утехах с гулящими девками, а они, как известно, требуют серебра.
Поначалу Ляксандра-второй запускал руку в казну умеренно, рассчитывая успеть доложить, если что. И доложил бы, как бог свят, доложил. Но тут приключилась настоящая беда — поручил ему боярин забрать у брата Михайлы изрядную деньгу — цельных сто рублев, а на обратном пути Ляксандра решил заодно заглянуть в царево кружало, благо что то, как на грех, стояло на самом пути — и сворачивать никуда не надо.
Вроде и выпил в том кружале немного, уже и дальше ехать собрался, да тут подсели на его лавку два веселых молодца и давай наперебой угощать казначея.
Поначалу отказывался, но, коль не унимаются, согласился выпить — лишь бы отвязались. Затем еще одну. И еще. А что было потом, Ляксандра не помнил.
Словом, когда пришел в себя, денег у него уже не было, да и молодцов след простыл.
Кое-как доплелся до боярских хором и, сказавшись больным, провалялся весь следующий день. А к вечеру заявились к нему гости — те самые молодцы, и предложили помочь с деньгой, но при одном условии: обо всем, что творится на подворье, ему надлежало сообщать им.
Вот так Ляксандра и попал в кабалу.
Теперь же, сообщив о подмеченных странностях одному из молодцов, по прозвищу Хромой, хотя ноги у него ходили нормально, Ляксандра мыслил сразу же вернуться в боярские хоромы, как оно обычно и бывало, но Хромой посмурнел лицом и строго сказал:
— Уж больно вести тревожные. Потому придется тебе со мной прокатиться. — И тут же ободрил: — Да ты не боись. Все одно — из Китая в Бел-город ворочаться по той же дорожке надобно, потому крюка делать не придется. Так, заскочим на час малый кой-куда, ты скоренько еще раз все обскажешь, да и поедешь себе дале, куды хотел.
Пришлось послушаться.
А куда деваться — назвался груздем, так полезай в кузов.
Хорошо хоть, что Ляксандра и до того догадывался, куда идет все то, что он рассказывал Хромому, не то, оказавшись перед Семеном Никитичем Годуновым, непременно сомлел бы от страха — уж больно жуткие истории сказывали про самого окольничего и его людишек.
Однако на сей раз для Бартенева все окончилось благополучно. Семен Никитич не просто не грозил — даже похвалил казначея. А в конце недолгой беседы повелел глядеть в оба, а зрить в три и, ежели что, немедля к Хромому, а коль того не окажется в кружале, то передать половинку ефимка хозяину да попросить обменять.
С этими словами он выложил на стол неровный обрубок серебряной монеты и отпустил Ляксандру.
Вот тогда-то и стало понятно Бартеневу, как здорово он влип.
По самые уши, ежели не глубже.
Но просьбу Семена Никитича (хотя какая там просьба, приказ, и все тут) выполнил в лучшем виде, и даже больше — не только сообщил о назначенном дне, хотя что за день, он так и не понял, но и после дотошных расспросов Годунова, к которому его опять отвели, припомнил еще кое-что.
Мол, среди ратных людей, сопровождавших братьев, по виду и молодости лет явно выделялся один, приезжавший пару раз со старшим из Романовых, Федором Никитичем. Запомнился же он Ляксандре потому, что уж больно любезен был с ним старший Романов.
А звать его то ли Дмитрием, то ли Юрием.
— Совсем одинаково, — насмешливо фыркнул Семен Никитич. — Ежели запамятовал, то так и поведай, неча юлить.
Бартенев обиделся и пояснил, что с памятью у него все слава богу, а не ведает, потому как иные прочие величали юнца Юрием, но в то же время Федор Никитич раза два назвал молодца Димитрием, хотя…
Тут Ляксандра ненадолго задумался, тщательно припоминая, после чего смущенно покаялся:
— Твоя правда, боярин, попутал я. Это они об угличском царевиче говорю вели, вот его имечко и поминали, а мне помстилось.
— Ну вот, — ласково заулыбался Годунов. — С ентим, кажись, все. Хотя постой-ка. А при чем тут царевич? Он же давно усоп. — И принялся выспрашивать дальше.
— Вопрошал тот Юрий, что, мол, ежели жив был бы угличский царевич, неужто не нашлись бы добрые люди на Руси, кои, ничего не убоявшись, пошли бы на все, дабы вернуть отчее наследство царевичу. А Федор Никитич в ответ сказывал тако. Мол, Димитрию, ежели он жив, помалкивать бы надобно до поры до времени, а то, не ровен час, кто услышит из чужих, да ждать не торопясь. А пособники ему, само собой, сыскались бы — Русь не без добрых людей. Вот я потому и помыслил, что боярин его Димитрием назвал, — повинился Бартенев.
Окольничий насупился пуще прежнего и поторопил замолчавшего казначея:
— Не тяни. Боярин-то что далее сказывал?
— А боле ничего. Токмо палец к губам приложил да по сторонам учал глядеть. И все молчком. Ну я от греха за угол нырнул, да бочком-бочком и в сени, чтоб не углядели.
Годунов хмуро кивнул и жестом отпустил Ляксандру, предупредив, чтоб тот через три дня после полудня сызнова заглянул в известное ему кружало.
И вновь деваться было некуда — пришел Ляксандра как миленький. А там его сызнова повели к Семену Никитичу, и тот кратко, не теряя времени даром, изложил ошеломленному казначею, что тот должен сделать.
На сей раз Ляксандра привез из Китай-города на подворье Александра Никитича Романова два увесистых мешка. Загляни кто посторонний — ничего дурного отродясь не приметил бы. Ну прикупил дворский по случаю рухлядь[58] на Пожаре[59]. А чего ж не купить, коль божеская цена?
А ночью, трясясь от страха и стуча зубами, казначей извлек из одного мешка небольшой узелок. Как он донес его до терема, Бартенев впоследствии и сам не мог вспомнить — сплошной провал в памяти.
Одно осталось незабытым — чудовищная тяжесть, хотя на самом деле было в нем от силы фунтов семь-восемь, не больше. Однако донес и спрятал в заранее оговоренном с Семеном Никитичем месте, о котором он должен был завтра уже в открытую ударить челом.
Как вернулся обратно, он тоже не помнил, и, хотя перина была жаркой, а по телу градом катил пот, до самого утра Бартенева продолжала сотрясать крупная дрожь.
Весь последующий день для него прошел тоже ровно в тумане — словно он и не он одновременно.
В голове остался лишь недоумевающий взор Александра Никитича, когда Бартенев под взглядами внимательно наблюдавших за его действиями стрельцов, возглавляемых боярином Салтыковым, сызнова извлекал этот узелок из потаенного места.
Практически не запомнилась ему и дорога до патриаршего подворья. Он даже не понял, когда и в каком месте очутились возле Александра Никитича еще три его брата — Василий, Михаил и Иван.
Зато в память, после того как он высыпал содержимое узелка прямо на стол перед патриархом Иовом, четко врезался негодующий крик Александра Никитича:
— Иуда!
Старшего из братьев Романовых тоже не миновала участь остальных. Вот только взять его подворье оказалось не так просто, потому с ним немного припозднились.
Поначалу царских людей внутрь просто не пустили, заявив в ответ, будто не верят, что они от государя, а считают их татями, коим непременно перепадет на орехи, ежели они попытаются сунуться без дозволения самого боярина.
Перебранка между опешившими подьячими Разбойного приказа и наглой дворней Романова длилась долго — чуть ли не целый час.
Понимая, что сидящие за высоким забором хорошо вооружены и не замедлят, если что, пустить в дело и сабли, и пищали, подьячие медлили, пытаясь договориться по-доброму.
Да и не могли бы они совладать со всеми — за их спинами стояло всего полтора десятка стрельцов.
С другой стороны, даже если бы и смогли, все равно не стали бы — приказ взять старшего из Романовых, не привлекая ничьего внимания, по-любому оказался бы нарушен, а Семен Никитич за такое по головке не погладит.
Ну и как на грех, аглицкие купцы в соседях. Их тоже переполошить не хотелось бы. Опять-таки на соседней Ильинке высилось здоровенное трехэтажное здание — Посольский двор, куда не так давновъехало большое ляшское посольство во главе с коронным гетманом Львом Сапегой.
Завязать перестрелку почитай чуть ли не под самыми польскими окнами — эвон как их башня[60] возвышается, прямо оттуда все видать, — такого царь нипочем бы не простил.
Пришлось посылать к Семену Никитичу человека, но гонец оказался бестолковым и потратил часа три на его розыски.
Когда же сыскали, окольничий тоже отказался принимать столь серьезное решение, памятуя о клятых ляхах, прикативших столь не вовремя, и отправил вестника к царю, в Вознесенский монастырь.
Но и туда удалось попасть не сразу. Борис Федорович находился коленопреклоненным близ захоронения любимой сестры Ирины, и гонца к нему бестолковая немчура из царской охраны поначалу наотрез отказалась пропустить.
Мол, государь повелел никому его не беспокоить.
Пришлось возвращаться к Семену Никитичу и уже вместе с ним повторно идти в монастырь. Опять-таки и Борис Федорович принял решение не сразу, вдруг, а некоторое время размышлял и колебался.
После всего этого гонец — на сей раз по государеву повелению — вскачь понесся к Сухаревским воротам Скородома, где размещались ближайшие стрелецкие слободы.
Словом, пока подьячие ждали, уже стемнело — день выдался пасмурный, а потому большой отряд в пять сотен стрельцов явился к подворью Романова не только вооруженный до зубов, но и с зажженными факелами, так что о скрытности оставалось забыть.
Зато на штурм ворот пошли бодро, не таясь, чего уж тут, и оттого потерь почти не было — всего-то пяток человек, которых завалили особо ретивые холопы Федора Никитича.
С убивцами особо не чинились — рассвирепевшие стрельцы прикончили их сразу, не догнав лишь одного отчаюгу, который сумел лихо свалить обоих сторожей, выставленных позади подворья, чтоб никто не утек, и убежать в неизвестном направлении.
Искали, конечно, но Москва велика — поди полазь в потемках.
Потому Федора Никитича в пыточную приволокли лишь на следующий день. Однако Семен Никитич поначалу отчего-то стал задавать ему вопросы, касающиеся не готовившегося супротив государя бунта, а иные, коих старший из братьев Никитичей вовсе не ожидал и оттого поначалу опешил.
— Отрока мне повидать хотелось бы, коего звать Юрием и с коим в тайной беседе ты, Федор Никитич, отчего-то поминал угличского Димитрия, незаконного сына государя Иоанна Васильевича[61].
— Мало ли у меня отроков, всех не упомнишь, — с вызовом откликнулся боярин, выгадывая время и стараясь понять, что еще знает об этом отроке Годунов. От этого зависело и как именно надлежит отвечать.
Однако Семен Никитич был воробей стреляный, тайным сыском ведал не первый год, а потому сразу приметил тень растерянности, скользнувшую по лицу Романова, и постарался не дать допрашиваемому передышки.
— Ты, Федор Никитич, либо вовсе дурак, либо в одночасье и впрямь последний умишко растерял. С тобой же покамест по-доброму речь ведут. Ежели мы о бунташных делах твоих говорю заведем, тогда уж все — из-под топора не уйти…
— А мне так и так из-под него не уйти, — хрипло выдохнул Федор Никитич.
— Э нет, милок. Борис Федорович у нас добрый, даже излиха, потому и велел тебе передать, что, ежели отдашь отрока — милость явит. А его слово крепкое — сам ведаешь, коли что пообещал как уж не отступится.
— А не посулился он задавить тихонько, чтоб не мучился? — ехидно осведомился Романов.
— Отчего ж так худо о своем государе мыслишь? Жить будешь, уж ты мне поверь. Сошлет, конечно, не без того, да ведь тут иное главней — где-нигде, а жизнь есть жизнь. Опять же без вони московской, без галдежа уличного, на свежем воздухе, и людишек с собой дозволит взять для услужения, и братьев твоих терзать мне будет ни к чему.
— Не ведаю, о чем ты, — упрямо повторил Федор Никитич, тем более что он действительно понятия не имел, где сейчас Юрия отыскать.