Третьего не дано? Елманов Валерий
Едва на его подворье появился гонец от брата Михаила, как он тут же метнулся к Юрко — сопляк должен исчезнуть.
Если насчет бунта, то тут поди докажи еще, что он собирался делать, коли о том знали пока лишь четверо его братьев да еще кое-кто из родовитых. Но после того, как на дыбу вздернут «царевича» и тот выложит все, что якобы знает, останется лишь самому молить бога о смерти.
Был бы лишний день в запасе, самолично сварил бы кое-что да угостил сопляка пахучим медком, а теперь приходилось спасать — иначе и самому смерть.
Да и жаль было собственных трудов.
С тем и взбегал наверх, однако в опочивальню подняться не успел, нос к носу столкнувшись с Юшкой Отрепьевым.
— Упредил я его, — коротко сообщил тот. — Одевается.
Нужное решение пришло в голову боярину сразу же.
— Ты сейчас загляни ко мне, — распорядился Федор Никитич. — Возьмешь кошель с серебром, его, — кивнул он в сторону двери, — прихватишь, и уходите вдвоем. Одна надежда ныне — на тебя. А опосля выведи его из Москвы да проводи до рубежей.
— Затемно уйдем, — деловито кивнул Юшка и уточнил: — В Литву?
— Знамо, туда, — кивнул Романов.
— А далее нам с им куда и что?
— Далее… — протянул Федор Никитич и задумался.
С одной стороны, негоже оставлять юноту одного — жизни вовсе не ведает.
С другой — а что им вместе делать?
И опять же в душе еще теплилась надежда, что вдруг не все потеряно.
Да, многое, пусть очень многое, лишь бы не все. А тогда можно сызнова попытаться, и этот мальчишка очень даже пригодится, если, конечно, не пропадет.
А чтоб не пропал…
И вновь его осенило простое решение.
— Далее пусть он покамест в монастыре схоронится, а ты обратно сюда. Да на подворье ко мне сразу не суйся — допрежь разузнай, что к чему, а уж опосля… И, ежели меня нет, искать не спеши, лучше выжди немного. Сыщешь место?
— У меня в Чудовом монастыре брат деда Замятня кой год в келье грехи замаливает, — криво ухмыльнулся Отрепьев.
— Вот и славно, — обрадовался Федор Никитич. — А у меня как раз тамошний игумен в знакомцах. Только… — Он вновь сделал паузу, прикидывая, как лучше, и продолжил: — В мирском сюда не суйся, чтоб после никто не судачил. Прими где-нибудь постриг, а уж потом в Чудов. Да с медком поостерегись — не буянь там нигде, а то живо сыщут, — почти просительно предостерег он.
Умоляющий тон властного боярина Отрепьеву пришелся по душе.
— Нешто сам не смыслю? Покамест все не сполню, вовсе к нему, проклятущему, не притронусь, зарок даю, — заверил Юшка боярина. — Тока вот с постригом как-то оно не того… — замялся он. — Не люблю я жизни монашеской. Не личит[62] она мне.
— Так ведь клобук не гвоздями к голове прибит, — нашелся Федор Никитич. — Придет время, и скинешь.
— В расстригах буду. Тоже не больно-то весело.
— А тебе-то не все равно?
— Да, пожалуй, оно и впрямь, — пожал плечами Юшка и, получив от Романова кошель с серебром, мгновенно исчез.
И сейчас уже подвешенный на дыбу Федор Никитич продолжал колебаться — сказать или нет Годунову всю правду. Однако боль прекратила колебания, пришлось выкладывать, но хитро. Поведал лишь о том, что ушел сын стрелецкого сотника Юшка Отрепьев. Когда и куда — тут он ничего не ведает.
Семен Никитич не удовлетворился кратким ответом, а махнул рукой подручным, чтоб продолжали. Спустя еще несколько минут окончательно потерявший силы и охрипший к тому времени от крика Романов поведал Годунову, что пошел он, как ему мыслится, к западным рубежам, в Литву.
— А пошто отпустил? — не унимался Семен Никитич.
— Жаль взяла, — хрипел, подвывая от боли, Федор Никитич. — Вовсе молодой, к тому же родич, а ты бы его небось тоже на дыбу.
— Юшку твоего точно вздернул бы, — согласился Годунов. — Вор он, а сидючи в осаде на твоем подворье вконец заворовался — стрельца убил, а может, и двух. Но допрежь скажи про другого, с коим ты о царевиче говорю вел. Кто он таков?
— С ним и вел. Он вопросил — я и ответил. Да царевич-то тут при чем? Сам сказывал — незаконый, да и сгнил уж давно поди.
— Э нет, — хитро ухмыльнулся Семен Никитич. — Отрепьев — ражий[63] детина, а тот вовсе малец летами.
— Путаешь ты чтой-то, боярин, — упрямо прошептал Федор Никитич, понимая, что тут честный ответ лишь усугубит все окончательно.
— У меня послухи николи не ошибались, — возразил Годунов.
— Ан разок дали-таки промашку, — не сдавался Федор Никитич, мечтая о единственном — потерять сознание, чтоб не чувствовать дикой боли в предплечьях.
Годунов властно махнул рукой, и Федор Никитич даже успел удивиться — казалось, что сильнее болеть уже не могло, некуда, ан поди ж ты…
Но удивление длилось недолго — на небесах кто-то сжалился над узником, и он, как и мечтал, ушел в беспамятство.
Последующие дни результата тоже не принесли. Старший Романов упорствовал в своих показаниях, а прочие — Годунов чуял это — вовсе ничего не знали.
Искренне недоумевая, отчего вдруг у следствия объявился неизъяснимый интерес к Отрепьеву, говорили они о нем охотно, не считая должным что-либо скрывать, хотя никто, кроме брата Михаила, толком о нем ничего не знал.
После трех дней допросов Семен Никитич уже решил было, что Бартеневу помстилось, но тут его неожиданно осенило — что, если окаянный Юшка ушел не один, а как раз с тем, кого описывал бывший казначей Александра Романова?
Тогда все сходилось и укладывалось, кроме одного — кто этот второй?
Но Федор Никитич на все расспросы отвечал, что он боле ничего не помнит, ибо новиков у него на подворье хватает, а таить что-либо от государя он не собирается и в подтверждение истинности своих слов готов на иконах побожиться, что как только сам Годунов подсобит ему и назовет не только имечко отрока, но и чей тот сын, так он, Романов, мигом все припомнит и тут же выложит, ровно на блюде.
Семен Никитич к тому времени успел порасспросить дворню, но те мямлили несуразицу или вообще все путали — один так и вовсе хоть и припомнил этого юноту, но назвал его Отрепьевым, чего быть никак не могло, и получалось все не слава богу.
«В конце концов, — решил окольничий, — беда невелика, коли эта парочка сбежит в Литву», — и прекратил следствие.
Правда, рогатки на приграничье выставили, выслав несколько сотен стрельцов, чтоб перехватить Юшку Отрепьева и его спутника, но безрезультатно.
Что касаемо Романовых, то царь сдержал обещанное слово — на плаху никто не попал, всем была назначена только ссылка. Лишь одному человеку он сделал добавку, впрочем, не выходя за рамки данного им обязательства, — велел постричь Федора Никитича в монахи.
Скорее всего, не забыл Борис Федорович жадного взгляда старшего из братьев Романовых, устремленного на царский скипетр, потому и отдал такое распоряжение, чтоб больше не мечталось о чем не следует.
Да заодно постригли и его жену.
На остальных братьев Романовых, равно как и на их многочисленных родичей — Черкасских, Репниных и Сицких, рясу надевать Борис Федорович не велел.
Пусть надеются на царскую милость, ибо надеющийся на что-то не так опасен, как потерявший все…
Глава 11
Лекарь умер — да здравствует философ!
Когда Квентин пришел в себя настолько, что был в состоянии выдержать дальнейший путь, я уже знал последующий маршрут движения, но вначале отправил обратно в Москву Ахмедку и Игнашку с его молчаливым спутником.
Кстати, дознатчик так вошел в азарт, что ни в какую не хотел возвращаться, уверяя меня, что он куда нужнее окажется в Путивле. Может, оно и так, но уж больно разношерстная компания подбиралась. Настолько разношерстная, что только один ее состав мог навести на ненужные подозрения.
Пришлось схитрить и заявить Князю, что я бы и сам с радостью прихватил его, но вот беда — пришел к выводу, что в обучении моих самых лучших разведчиков, которые, по сути, тоже являются дознатчиками, разве что военными, как раз по этой линии имеются существенные пробелы, кои необходимо восполнить.
— А восполнить их в силах только один-единственный человек — это ты, Игнатий, — торжественно заметил я.
Бедный Игнашка вначале даже оглянулся, не понимая, к кому я обращаюсь, — уж больно непривычно ему было слышать свое полное имя. Лишь чуть погодя до него дошло, что Игнатий не кто иной, как он сам.
Кстати, действительно, искусство перевоплощения и умение вызнать все необходимое в обычном и на первый взгляд пустопорожнем разговоре — вещь чертовски необходимая.
И как это я раньше не додумался использовать Князя для такой учебы?
Я быстренько сочинил записку, адресовав ее Зомме, где растолковал, для чего принимаю нового учителя на временную службу в качестве наставника ратников особой сотни.
Вот только с оплатой возникала проблема.
Если отстегивать столько же, сколько я платил ему во время поездки в Углич, то возмутятся не только десятники, но и стрельцы-сотники — им-то причитается в два раза меньше. А коли подрубить ее, сделав как у них, может заартачиться сам Игнашка.
Но когда я осторожно намекнул насчет суммы, Князь даже не колебался, охотно кивнув головой.
— Сей почет дорогого стоит, — пояснил дознатчик свою уступчивость.
— Но обучишь их… за три месяца. Хватит тебе времени? — осведомился я.
— Негусто, — пожал плечами Князь. — Но ежели призадуматься, им особливой тонкости не надобно. То в говоре о своем злате-серебре народец недоверчив, а коли дойдет до чего иного, лишь подпихнуть чуток, и вмиг запоет, яко соловей, так что не сумлевайся, княже, уложусь.
На том мы простились и расстались.
Поначалу наша оставшаяся четверка шла строго на запад, чтоб не связываться с засечной чертой, расположенной несколько южнее.
Затем, после того как дошли до Десны, двинулись параллельно руслу замерзшей реки на юг, держась в десятке верст от ее правого берега, то есть ближе к польско-литовской границе.
Разумеется, путешествовать по ровному льду куда легче, вот только крепости тоже стояли на берегах, и в первую очередь Новгород-Северский, в который нам соваться было не с руки.
Можно было бы не забирать так далеко на запад, но где-то по левому берегу реки вовсю орудовали царские воеводы, и, судя по рассказам, свирепствовали так, как не каждое войско ведет себя в чужой стране.
Впрочем, мы и тут, где было относительно спокойно, заглядывали в деревни очень осторожно — поди угадай, в какой из них сидят стрельцы Годунова, а в какой — воеводы Дмитрия. Учитывая, что поляки в войске последнего тоже те еще парни, не говоря уж о казаках и прочей голытьбе, мне ни с кем не хотелось встречаться раньше времени.
Приходилось все время разделяться и перед каждым ночлегом выжидать, разглядывая из укрытия, что там творится, а уж потом, в сумерках, когда становилось понятно, что никого посторонних нет, заезжать на постой.
Платили мы исправно, а потому принимали нас радушно. Всякий раз мы даже прикупали немного провианта с собой — кто знает, где доведется встретить следующую ночь.
Вообще-то погода стояла теплая, зима не баловала особыми морозами, и если бы не здоровье Квентина, то я вообще бы предпочел спать в лесу у костра, но шотландец только-только отошел, а потому, опасаясь рецидива, приходилось идти на риск.
Но все хорошо, что хорошо кончается. Закончилась и наша дорога. Подъехали мы к Путивлю в последний день зимы, двадцать восьмого февраля.
Солнце, позабыв про зимний месяц, щедро заливало своими лучами всю округу, сам Путивль стоял перед нами как картинка, особенно издали, и настроение у меня было лучше некуда. Я верил в себя, в свою счастливую звезду и не сомневался, что все задуманное получится при любом раскладе.
Но пословица не зря гласит: «Если хочешь рассмешить бога, расскажи ему о своих планах».
Интересовался ли господь конкретно моими — не знаю, но если да, то хохотал он долго…
Столкнуться с вооруженными людьми нам все-таки довелось. Я уже расслабился, завидев стены Путивля, и, как следствие, потерял осторожность, за что немедленно поплатился.
Когда наш квартет поднялся на небольшой олм, где-то в паре километров от города зоркий Дубец заприметил множество всадников.
— Уходить надо, княже, — озабоченно произнес он, тыча пальцем в их сторону.
Но я его не слышал. Застыв как столб, я ошалело разглядывал красное знамя, гордо развевавшееся в гуще беспорядочно перемещающихся по полю всадников.
— Что за чертовщина? — шептал я, усиленно тараща глаза и пытаясь понять, откуда оно тут взялось, да еще с серпом и молотом, только почему-то черного цвета…
Недоразумение выяснилось немного погодя. Ничего похожего на серпасто-молоткастое на самом деле на знамени не было. Очевидно, из-за красного цвета полотнища мозг услужливо дорисовал моему воображению и все остальное.
При ближайшем рассмотрении я увидел, что на знамени был изображен вовсе не символ государства рабочих и крестьян, а вполне обычный двуглавый орел, гордо растопыривший свои крылья на золотом фоне.
Касаемо самих всадников оказалось, что Дмитрий, справедливо понимая, сколь гибельно для войска безделье, устроил обычные учения, до которых он был большой любитель.
Мы не остались незамеченными. Почти сразу в направлении холма устремились пара десятков бравых шляхтичей, а еще полсотни, но куда беднее одетых — во всяком случае, ни на одном доспехи не блестели, в отличие от движущихся по прямой, — рванули в обход.
— Вы чьи? — строго осведомился всадник, первым добравшийся до нас, и по тому, как почтительно все прочие уступили ему место, стало ясно, кто именно возвышается передо мной.
Выглядел он так себе. Плечи — да, широкие, зато между ними и головой почти ничего не имелось.
«Вот палач у Годуновых намучился бы, — почему-то подумалось мне. — По такой короткой шее не вот и попадешь». — Но я тут же отбросил несвоевременные мысли прочь.
Впрочем, короткая шея не была его единственным недостатком.
Нос бульбочкой, глазки небольшие, а возле них на носу две бородавки. Одна так себе, а вот вторая, с правой стороны, ближе к глазу, — изрядная.
Из-под небольшой шапочки с пером сверху, надетой чуть набекрень — тоже мне щеголь сыскался, — виднелись светлые с рыжинкой волосы.
А вот ни бороды, ни усов я не приметил, равно как и легкого намека на щетину — не иначе как цирюльник трудится каждый день.
Хотя тут я ошибся. Позже я узнал, что работы для парикмахера почти не было — слабовато росли волосы на его лице, к тому же и редковато.
— Здрав буди, государь! — почти весело произнес я и, соскочив с коня, отвесил вежливый поклон.
Следом с секундной заминкой моему примеру последовала и вся моя троица.
Поначалу настрой у встречающих, да и у самого Дмитрия был несколько настороженным, но потом, когда они поняли, что мы действительно направляемся в Путивль на поклон новому русскому царю, все разом переменилось и отношение стало совершенно иным.
Сам Дмитрий перещеголял по радушию всю свою свиту. Более того, в первые же минуты, едва узнав, кто мы такие, он не просто распростер объятия, но и распорядился устроить по такому случаю доброе застолье.
Причина горячего гостеприимства стала мне понятна чуть погодя. Оказывается, мы — первые перебежчики, появившиеся у него в это тревожное время.
После поражения под Добрыничами и его панического бегства в Рыльск, а затем в Путивль, не только русским, но и многим полякам стало казаться — и справедливо, — что дело угличского царевича на сей раз потерпело сокрушительное и окончательное фиаско и теперь не имеет ни малейшей надежды на возрождение.
Вообще-то так оно и было. Уверен, проживи Борис Федорович хотя бы на несколько месяцев подольше, и он восторжествовал бы.
Никогда царское войско вкупе со всеми воеводами, начиная с Петра Басманова, не отважилось бы на прямую измену Годунову-старшему.
И тут явились мы.
Когда же он узнал, что двое московских беглецов являются не просто учителями юного Федора, но и весьма важными особами, а один принадлежит к древнему роду шотландских королей Мак-Альпинов, хотя и давным-давно изгнанных из своих владений, то и вовсе расцвел, как майская роза.
Словом, не прошло и нескольких часов, как мы с Квентином уже сидели с ним за одним столом, правда, не рядом, а поодаль. Места справа возле самого Дмитрия тщательно охранялись русскими боярами и дьяками, которых он нам представил, найдя для каждого какое-нибудь доброе слово, восхваляющее его доблесть, честь, смелость, отвагу и прочее.
Всех не упомню, да и ни к чему, однако угрюмое лицо князя Василия Михайловича Рубца-Мосальского запомнилось мне хорошо, тем более что именно о нем Дмитрий распространялся дольше всего, в стихах и красках повествуя, как сей князь спас его от плена под Добрыничами, вовремя отдав ему коня, когда под самим царевичем подстрелили лошадь.
После него сидели еще несколько, из коих больше всего запали в память двое. Первый — боярин Лыков — был изрядно лыс, что на Руси по нынешним временам не часто встретишь.
Вторым был Богдан Сутупов, назначенный Дмитрием дворцовым дьяком в благодарность за царскую казну — жалованье для служивых людей всей Северской земли, которую Сутупов привез самозванцу.
Этот запомнился мне своей хитрющей рожей и тем, что его левый глаз был постоянно прищурен.
А вообще предателей за столом хватало…
По левую же руку от царевича — впредь я буду называть его именно так, как он сам себя величал, — расположились знатные поляки: гетман Адам Дворжицкий, полковники Станислав Гоголинский и Адам Жулинский, а также командир гусар Бялоскурский, начальник передовой стражи Неборский и прочие командиры рот.
С первой же встречи запали в память и католические священники.
Их за столом присутствовало трое, и каждый был не просто священнослужителем, но личностью: вкрадчиво-келейный Каспер Савицкий, мечтательный синеглазый Андрей Лавицкий и невозмутимый Николай Чижевский.
Чувствовалась во всех них некая внутренняя сила.
Впрочем, одинарных людей в орден иезуитов, наверное, и не принимали.
Из остальных шляхтичей никого упоминать не стану — слишком много чести.
К тому же, признаться, мне они по большей части не понравились. Эдакое лощеное, холеное, чванливое… быдло. Последним словом они надменно величали всех, кто не принадлежал к их кругу, но сами были ничем не лучше.
Разве что одеждой.
Возможно, когда Дмитрий только-только пересек рубежи Руси, польский контингент был несколько иным, но сейчас, после Добрыничей, многие разбежались, и оставалось лишь руководство — эти были поспокойнее, да одни отчаюги.
Последним в Речь Посполитую возвращаться не имело смысла, поскольку в лучшем случае их там ждали королевские судебные приставы с кучей долговых расписок, оплатить которые они не могли, да и не собирались этого делать, в худшем… Ну тут в зависимости от того, сколько «подвигов» на счету каждого из них.
Пять казачьих атаманов, среди которых ярче всех выделялся бесчисленными шрамами на лице Корела, пришлись мне по душе гораздо больше. По крайней мере, их дружелюбие было искренним и не носило оттенка надменности.
Пил я весьма умеренно, следуя примеру самого царевича, который, как я заметил, к вину почти не притрагивался.
Об этом я и сказал во всеуслышание, отказавшись от четвертого по счету кубка и заявив, что долг хороших подданных всецело брать пример со своего государя, особенно если он благой.
Да и вообще, как сказали мудрые, первая чаша принадлежит жажде, вторая — веселью, третья — наслаждению, а четвертая — безумию и потому является лишней.
Правда, первую я хоть и не испытывал жажды, но опрокинул залпом. А куда денешься, коль за тебя пьет, точнее, пригубляет сам царевич, да еще произносит речь.
Кстати сказать, говорил Дмитрий весьма выразительно, дважды довольно-таки к месту сославшись на древних авторов и даже удачно ввернув пару латинских выражений.
Правда, в последних он, насколько я успел заметить, оказался слабоват, ошибившись в произношении, что я про себя тут же зафиксировал.
Вторую чашу тоже пришлось пить, поскольку слово предоставили мне, а тостующий должен осушить кубок до дна в знак того, что сказанное им искренне и идет от всей души.
— Часто в жизни бывает так: есть желание — нет воли, есть воля — нет дела, есть дело — нет желания… — заявил я громко. — Но у тебя, государь, имеется все — такое встречается очень редко. Ты рожден с солнцем в крови и умеешь жить дерзко, достойно и красиво! Но я не стану ничего выдумывать и льстить тебе, ибо кого уважают, тем никогда не льстят, потому что уважение чтит, а лесть насмехается. — Я сделал паузу, неспешно обведя взглядом всех присутствующих, и обратился уже к ним: — Думается, в этом случае будет более достойно просто повторить слова древних, кои так метко подходят к Димитрию Иоанновичу. Macte animo, generose puer, sic itur ad astra. — Но, заметив непонимание на зардевшемся от удовольствия лице царевича, сразу перевел: — Хвала тебе, благородный отрок, так идут к звездам. — Однако, щадя самолюбие Дмитрия, сразу пояснил причину перевода, повернувшись к бородатым боярским рожам: — Зрю, что кое-кто не ведает благородной латыни, потому и произнес сызнова на русском языке, какового постараюсь придерживаться и впредь, ибо приличия требуют говорить на том языке, кой понятен всем окружающим.
— Матка боска! — рявкнул какой-то усатый красномордый шляхтич, сидящий неподалеку от меня. — Хотел бы я видеть, кто посмеет запретить мне говорить не на языке варваров, а на звучной латыни! — И тут же выдал некую тираду, из которой я понял лишь первое слово.
Вообще, судя по произношению и обилию шипящих звуков, это навряд ли была латынь. Дмитрий досадливо поморщился, но не сказал ни слова. Однако его недовольство не осталось незамеченным.
Поддержка пришла со стороны духовенства. Ксендз Савицкий умиротворяюще, но в то же время достаточно твердо произнес что-то, причем с тем же обилием шипящих, после чего буйный пан заткнулся.
К сожалению, только на время.
Благородным рыцарям спокойно никак не сиделось. Хотя понять их можно — пребывать чуть ли не взаперти, тем более когда врага под стенами не видать, весьма утомительно, и каждый новый человек для них — развлечение. Эдакая свежая струя кислорода в затхлом воздухе повседневного бытия.
И началось.
Особо отличался тот самый краснорожий, которого, как я узнал, звали паном Станиславом с чудной фамилией Свинка.
— А ты чего пришел-то сюда? — довольно-таки грубо осведомился он.
— Потому что царевич во мне нуждался, — ответил я.
— Ну да?! — захохотал он.
— Правители нуждаются в мудрецах значительно больше, чем мудрецы в правителях, — вежливо пояснил я. — Но, если таковых нет, сойдут и философы.
— И что дала тебе философия? — надменно осведомился он.
— Увы, но мысли философа как звезды, — развел руками я. — Они не дают света, потому что слишком возвышенны. Поиск истины вообще занятие неблагодарное. Философия торжествует над горестями прошлого и будущего, но горести настоящего торжествуют над самими философами, так что моя наука не дает доходов. — И вздохнул. — Правда, избавляет и от расходов.
— То-то я вижу, что ты сидишь в углу, на отшибе, — насмешливо заметил он. — Ну и как, нашел истину?
— Каждый человек ищет ее, но только одному богу известно, кто ее нашел, — уклонился я от ответа. — А что касаемо дальнего угла… Так ведь это глупости свойственно выступать вперед, чтобы ее все видели. Ум же всегда держится сзади, чтобы видеть самому.
Иногда влезали и из второй, русской половины.
— Коли ты в таких летах стал философом, выходит, что и я могу им стать? — заметил с легкой насмешкой князь Рубец-Мосальский и, поглаживая свою пышную бороду, добавил: — Вид-то у меня куда лучшее для философа.
Ему я ответил несколько жестче, чем следовало, — терпеть не могу изменников.
— Barba philosophum non facit. — Но тоже сразу перевел, в первую очередь для царевича: — Борода не делает философом. Прости, боярин, но так сказывали древние.
— А коли она отсутствует, то и вовсе рано заниматься философией, — заметил кто-то из зевающих шляхтичей.
— Великий мудрец древности Эпикур сказал: «Кто говорит, что заниматься философией еще рано или уже поздно, подобен тому, кто говорит, что быть счастливым еще рано или уже поздно», — удачно парировал я.
Дмитрий все это время помалкивал. Лишь раз он поинтересовался у меня, почему я так мало ем.
Вообще-то замечание не совсем справедливое, поскольку я к тому времени успел умять шмат копченой грудинки, по куску от каждой из многочисленных колбас, половину зайца и изрядный кусман балыка вместе с поросячьей ножкой, а теперь лениво грыз моченое яблоко.
Но делать нечего, надо отвечать.
— Я следую заветам древних эллинов, учивших, что завтрак надлежит съедать одному, обед делить с другом, а ужин отдавать врагу, государь.
Дмитрий хмыкнул и бросил взгляд на пирующих.
Если шляхтичи еще так-сяк, то на другой половине процесс поглощения был в разгаре, причем народ не просто ел или кушал — он жрал. Смачно, в три горла, старательно набивая свои объемистые чрева.
— Твои гости — счастливые люди, — заметил я, улыбаясь. — Судя по отменному аппетиту, у них нет ни врагов, ни друзей, потому им можно ни с кем не делиться.
Царевич неопределенно хмыкнул, еще раз брезгливо покосился на русскую половину, но ничего мне не ответил.
Однако слушал он мою легкую пикировку со шляхтичами весьма внимательно, а стоило мне в очередной раз процитировать что-нибудь на латыни, как он тут же шевелил губами, беззвучно повторяя фразу следом за мной, после чего удовлетворенно кивал головой.
«Ишь как старательно запоминает», — удивился я, но вновь отвлекся на очередное замечание о том, что философом быть хуже, чем даже обычным нищим, поскольку последним люди хоть подают милостыню.
— Так ведь подающие предполагают, что хромыми и слепыми они еще могут стать, а философами — никогда, — спокойно пояснил я.
Попутно приходилось отдуваться и за притихшего шотландца, который явно оробел и все больше помалкивал, сидя рядом со мной.
На вопрос, почему это пан Дуглас молчит, я честно заметил, что сему пану в жизни доводилось часто раскаиваться в том, что он говорил, но он никогда не сожалел о том, что молчал. К тому же истинное достоинство подобно реке — чем она глубже, тем меньше издает шума.
Вроде бы на время от Квентина отстали, зато с новой силой напустились на меня.
— Мне доводилось изучать философию в Виленской духовной академии, но я, признаться, так до сих пор и не понял, о чем именно сия наука, — простодушно сознался мой улыбчивый сосед по столу Михай Огончик, скромный и молчаливый шляхтич лет двадцати восьми — тридцати.
— Оно и неудивительно, — дружелюбно ответил я ему — уж очень приятное исключение от прочих разудалых панов-рыцарей представлял этот парень. — Это путь из многих дорог, ведущих из ниоткуда в никуда, и представляет собой лишь неразборчивые ответы на неразрешимые вопросы.
Были и откровенно хамские замечания. Все тот же пан Станислав с длиннющими усами, которые были, по всей видимости, предметом его гордости, грубо тыча пальцем на дырку в моей одежде, с явной издевкой осведомился:
— Что это у тебя, пан философ, никак ум из кафтана выглядывает?
— Нет, — не выдержав, резко ответил я. — Это глупость туда заглядывает.
Ответ шляхтичу не понравился. Он ехидно прищурился:
— А на сабельках ты, пан философ, столь же резв, как и на язык?
Но ответить я не успел.
Дмитрий поднялся со своего места, заметив, что время позднее и уже пора на отдых, а проходя мимо меня, остановился и, недвусмысленно положив руку мне на плечо и кивнув в сторону двери, во всеуслышание объявил:
— Воля ваша, ясновельможные панове и великие бояре, а князя Мак-Альпина я от вас забираю, ибо и сам хочу насладиться мудростью сего философа.
— Дозволь также уйти и князю Дугласу, — попросил я. — Он недавно переболел, и достаточно тяжело, а потому дорога для него была более утомительной, нежели для меня.
Дмитрий согласно кивнул, повелительно сказав что-то слугам, и я, успокоившись, что шотландец не останется тут без меня, а то мало ли — один пан Свинка чего стоит, — последовал за царевичем, ликуя в душе.
Что может быть лучше разговора тет-а-тет, для того чтобы понять натуру человека?
Правда, выйдя на свежий воздух, мы с царевичем почему-то пошли в сторону… каменной громадины собора, раскорячившегося посреди Путивльского кремля.
Если молиться или присягать, так я вроде указал, что лютеранин. Тогда зачем?
Недоумевая все сильнее, я тем не менее, не задавая лишних вопросов, продолжал идти за царевичем, который решительно устремился на штурм нескончаемой узкой кирпичной лестницы.
«На колокольню, не иначе, — решил я. — Но туда-то за каким лядом?»
Однако все объяснялось гораздо проще.
Оказывается, именно тут располагались его личные покои, в которых он творил, писал указы и вообще трудился в поте лица. Впрочем, покои — слишком сильно сказано. Просто комната, хотя и достаточно просторная.
Убранством она напоминала рабочий кабинет, причем достаточно часто посещаемый. О последнем наглядно свидетельствовали раскиданные на столе в живописном беспорядке свитки, а также явно неоконченный лист, подле которого лежало небрежно брошенное гусиное перо.
— Я не хочу, чтоб кто-то нам мешал или встревал в твой рассказ, — пояснил он мой вызов сюда. — Думаю, что поведать о своей жизни тебе тут будет гораздо удобнее и спокойнее. К тому же может статься, что у тебя есть такое, что не хотелось бы разглашать прилюдно, но мне, — подчеркнул он последнее слово, — надлежит знать всю правду о вас обоих. Особливо же причину, по коей твой друг Квентин угодил в немилость у царя Бориса.
— Только дай слово, государь, что оная тайна будет тобой соблюдена и больше о ней никто не узнает, — вздохнул я, понимая, что хоть кратко, в самых общих словах, но рассказать о несчастной любви Квентина к царевне все равно придется, иначе преодолеть подозрительность царевича не получится.
— Можешь быть спокоен, — согласно кивнул Дмитрий, и я приступил к повествованию.
Разумеется, о том, что Дуглас якобы незаконнорожденный сын короля Якова, я вовсе ничего не говорил, полностью обойдя эту тему стороной, а потом вообще перешел на собственную личность.
- Ты спрашиваешь: кто я?.. Я философ,
- Мудрец и звездочет, а также врач!..
- Лечу прикосновением и взглядом
- И множество иных творю чудес!..[64]
К сожалению (а может, и к счастью, учитывая мои «превеликие» познания), на врачевание он не клюнул, сразу заявив, что не нуждается, ибо здоров.
Интересно, периодические припадки «черной немочи» не идут в зачет или их нет вообще?
Ладно, выясним позже, а пока поднажмем на философию и… латынь.
Да-да, еще в самом начале, рассказывая о шотландце, я на всякий случай ввернул кое-что из «мертвого языка», заметив, что сей magister bonarum artium[65] помимо всего прочего еще и пиит, а, как известно, poeta semper tiro[66].
После этого мне, исходя из недовольного выражения лица царевича, вновь пришлось быстренько переводить все на русский, и я сделал окончательный вывод, что парень знает латынь только по верхам — что услышал, то и запомнил.
В то же время Дмитрий весьма высоко ценит знание этого языка и сам не прочь приобщиться. Об этом явственно свидетельствовал не только его беззвучный повтор моих фраз, произнесенных еще на пиру, но и его поведение в этой комнате.
Стоило ему услышать что-то новое и перевод, он тут же, как бы между прочим, со скучающим видом взял чистый лист бумаги и быстренько на нем что-то написал.
Позже, улучив момент, я скосил глаза на этот лист. Так и есть — моя латынь и рядом перевод, причем все на русском языке.