Третьего не дано? Елманов Валерий
После этого я позволил себе вольготно пользоваться языком древних римлян, благо что университетский спецкурс «Латинская философская терминология» сдал в МГУ на «отлично». В конце своего повествования я заявил:
— Dixi. Этим словом, означающим «Я высказался», заканчивали свои речи сенаторы Рима. Я прошу прощения, царевич, но целый год учительства породил во мне некие навязчивые привычки, от которых тяжело избавиться в одночасье. В их число входит и чрезмерное употребление латыни. К тому же твои приближенные из шляхтичей не чураются ее употреблять, и потому не хотелось бы ударить в грязь рожей, яко говорят у вас на Руси.
— Ништо. — Он беззаботно махнул рукой. — Признаться, я и сам ее худо разумею. А в грязь у нас на Руси падают лицом, — заметил он, улыбаясь и явно радуясь, что сумел поправить меня.
«Честное признание, — отметил я в уме. — Кажется, начинаю понимать, как и чем он привлекает людей на свою сторону. Во всяком случае, достоинства у него имеются, а как с недостатками, поглядим».
— …мне даже приятно вот так вот вести беседу с истинно ученым мужем, а не с теми, кто лишь кичится своими познаниями, коих на самом деле у них нет, — донеслось до меня.
Что ж, сдается, мы с Дмитрием не просто поладим, но и найдем общий язык, после чего я и приступлю к его нейтрализации.
Вот только каким образом?
Если с парнем играют «втемную», в чем я уверялся все больше и больше, то он, по сути, ничем не виноват, так что причинять ему зло не хотелось бы.
Да и смысла нет.
Куда проще, как я и планировал еще по дороге сюда, вывезти его за пределы Руси, отвалив ему тысчонку-другую…
Хотя стоп!
«Кажется, ты слишком торопишься, — осадил я себя, как норовистую лошадку. — Пока ты, парень, ничего не добился, а только начал, потому не кажи гоп… коль рожа крива», — неожиданно завершил я, припомнив угличского алхимика, и улыбнулся словам Дмитрия, который несколько смущенно заметил мне:
— А что до латыни, то ты оказал бы мне немалую услугу, князь Феликс, если бы выписал на отдельный лист то, что тебе ведомо.
— Перо и бумага, думаю, сыщутся? — деловито осведомился я. — А приступить смогу хоть сегодня.
— Не к спеху, — обрадовался Дмитрий. — Чай, отдохнуть с дороги надобно, потому не торопись…
Я не торопился, но все равно закончил бы не через неделю, а гораздо раньше — не так уж хорошо я ее знаю. Все-таки спецкурс философского факультета — это не филологический, а потому количество фраз и выражений в моей памяти не превышает нескольких сотен, но меня отвлекал сам царевич.
Очевидно, общение с Квентином было ему менее интересно, чем со мной, тем более его влюбленность в дочь злейшего врага тоже поставила некий незримый барьер, переступать который Дмитрий не собирался.
Длились его навязчивые визиты ровно до тех пор, пока я не напомнил царевичу, что и у Дугласа тоже есть чему поучиться, хоть в танцах, хоть в знаниях геральдики, кое необходимо для любого государя, тем более в стране, где знатоки этих предметов пока отсутствуют.
Последнее его всерьез заинтересовало, и далее царевич меня практически не доставал.
О том, что шотландец неосторожно выкажет как-нибудь свою неприязнь в отношении Дмитрия, я не беспокоился — Квентин на удивление быстро переменил свой взгляд на путивльского царька.
Уже спустя пару дней Дуглас как-то вечером задумчиво заметил мне, что, оказывается, у них с царевичем общие судьбы, начиная с самого рождения, да и потом тоже очень много совпадений. Оба они гонимые, оба до поры до времени не признаны.
— Вот только его отец давно скончался, — заметил я. — А твой еще на троне.
— Но зато все остальное сходится! — горячо возразил он.
Я не стал спорить — к чему? Наоборот, лишь порадовался, что Квентин стал относиться к царевичу дружелюбно — значит, ничего враждебного не ляпнет.
Однако еще через пару дней обратил внимание, что приязнь как-то резко переросла в значительно большее.
Даже об уроках с Дмитрием Дуглас рассказывал исключительно в восторженных тонах — и как он быстро учится, и как легко все схватывает.
И вообще, только по одной грациозности движений и плавным, величественным жестам можно сделать определенный вывод, что Дмитрий есть истинный сын царя Иоанна Васильевича.
Тайна столь резких перемен в отношении Квентина к своему новому ученику была открыта мне — разумеется, под строгим секретом — на третий день ахов и восторгов.
Впрочем, для меня это тайной не было, но я все равно поклялся хранить ее и даже перекрестился на икону в подтверждение своих слов.
Оказывается, царевич уже пообещал Дугласу, что как только он вступит в Москву, то первых делом прикажет Борису Федоровичу выдать свою принцессу Ксению Борисовну замуж.
За кого, даже не говорю — и без того понятно.
Более того, Дмитрий оказался настолько добр, что дал Квентину слово самолично присутствовать на их свадьбе, и не просто так, но в качестве посаженого отца.
— У меня есть отец, и я не хотел его обидеть, но он сказать, что так русский обычай — это да? — волнуясь, уточнил он у меня.
И это все, что его интересовало. Вот же наивный. Ну хоть смейся, хоть плачь.
«А о том, каким образом он войдет в Москву, Дмитрий тебе не говорил?» — подмывало меня спросить у шотландца, но я не стал.
Пусть поэт витает среди звезд, тем более что царевич действительно может войти в Москву, если только я ему не помешаю, а потому, коль Квентину так уж хочется упиваться иллюзиями, ради бога.
Впрочем, я отвлекся.
Признаться, я не только и не столько писал, сколько нуждался в тайм-ауте, чтобы исходя из первых впечатлений выработать стратегию своего поведения — чертовски не люблю экспромтов, которые могут быть удачными, а могут — не очень.
Итак, задачей номер один для меня являлось войти в ближайшее окружение царевича, номер два — стать если не самым ближайшим советником, то по крайней мере одним из них.
Это — в обязательном порядке, иначе о конечном успехе, какую бы цель я ни ставил перед собой, придется забыть.
Попутно я уже выяснил у лекаря, сурового Альтгрубера, все нюансы, касающиеся здоровья царевича, после чего мне стало окончательно ясно, что Дмитрий — самозванец.
Не было у него приступов эпилепсии.
Ни одного.
Как удовлетворенно поведал мне секретарь царевича Ян Бучинский — один из немногих «приличных» шляхтичей, имевшихся в окружении Дмитрия, даже когда царевич впадал в гнев, припадков не наблюдалось ни разу.
— Вот что сотворила черная мадонна, — с гордостью заметил он.
— Кто?! — обалдел я.
— Ну это так у нас в Речи Посполитой именуют матку Ченстоховскую[67], — пояснил Бучинский, после чего с увлечением принялся рассказывать о точно таких же случаях исцеления безнадежно больных, которые из последних сил, кряхтя и стеная, добрались до Ченстоховы, кое-как вскарабкались на Ясную гору, вползли в ворота монастыря паулинов и…
Ну а дальше как в детской книжке Астрид Линдгрен: «Свершилось чудо! Друг спас жизнь друга! Наш дорогой Карлсон снова в полном порядке, и ему полагается пошалить».
Вот так вот легко и просто — пришел, помолился и выздоровел. Все в точности, как и предсказывал Борис Федорович. Доказывать обратное лучше не пытаться.
Получалось, что распускать ядовитые слухи бессмысленно — при такой вере в мощь богоматери ничто не поможет.
Зато мне стало окончательно ясно, что, даже если истинного Дмитрия удалось каким-то манером подменить, ныне под его именем выступает человек, который к угличскому царевичу не имеет ни малейшего отношения.
И на том спасибо.
Кроме того, я до конца уверился и в том, что он — не Отрепьев. То есть все мои первоначальные догадки подтвердились на сто процентов.
А что до настоящего сына стрелецкого сотника Богдана Ивановича Смирного-Отрепьева, то его я тоже успел тут повидать.
Более того, я ухитрился с ним пообщаться и даже заслужить его доверие и симпатию.
За стол к себе царевич его не приглашал — манеры монаха, мягко говоря, оставляли желать лучшего, вдобавок изрядно запачканная ряса требовала немедленной стирки, да и рожа, густо заросшая бородищей, тоже.
Однако помог… почерк.
Дело в том, что у меня он весьма скверный. Не иначе как я унаследовал его от папы-врача. Правописание и неразборчивость букв у людей этой профессии давно стали притчей во языцех.
У Отрепьева же он был отменный, сколь ни удивительным это покажется, глядя на громоздкого увальня-бугая — широкоплечего, грязноватого и с вечным перегаром изо рта.
А так как Дмитрий не делал тайны из его присутствия в своем стане, даже напротив — иногда рекламировал, когда надо было наглядно доказать вранье царской власти, то поручил переписывать мои каракули именно ему.
Более того, учитывая, что все фразы написаны по-латыни, а по-русски лишь перевод, я порекомендовал, а царевич согласился, чтобы мы с Отрепьевым трудились в одной комнате. Ну не бегать же ему то и дело, выясняя, какая именно латинская буква — t или l — стоит у меня в тексте. А здесь m или n, а тут d или b, а там…
Ну а когда сидишь целый день бок о бок с человеком, то поневоле завязывается разговор, плавно перетекающий в живой диалог, а там и в задушевную беседу.
К тому же я постоянно выручал монаха, которого вообще-то, оказывается, надо было называть отцом Леонидом — именем, данным ему при постриге. Дело в том, что без хорошей винной порции работать он не мог.
Какая уж тут каллиграфия, если руки ходуном ходят?!
Царевич понимал это, но в то же время, не желая, чтобы он надирался, распорядился, чтобы Отрепьеву выдавали утреннюю «чашу», не более. Больше наливать ему отказывались. А тут я со своей фляжкой, которая всегда полна.
Под пробку.
Причем заполнял я ее не в течение дня — могли заподозрить, а вечером, поэтому никто из слуг этому значения не придавал.
Неудивительно, что отец Леонид ближе ко второму вечеру воспылал ко мне жутчайшей симпатией.
Разумеется, я старался не злоупотреблять вином.
Мало того что мужик должен делать свое дело, так и мне вытягивать какие-то сведения из пьяного в зюзю тоже затруднительно.
Это лишь в фильмах показывают — чтоб человек разболтал какие-либо секреты, его необходимо накачать вусмерть.
На самом деле такого экстрима вообще не требуется — достаточно, чтобы он впал в состояние эйфории, которая наступает почти вслед за трезвостью, давая обманчивую легкость, некое высвобождение всех чувств и насквозь фальшивый полет мыслей.
Их-то так и тянет немедленно выложить собеседнику — всегда приятнее разделить полет с напарником, а не парить в одиночку.
А как же иначе, если мысли эти как минимум — весьма значительны, а как максимум — вообще гениальны. Причем параметры оценки зависят исключительно от самооценки — вот такой получается жизненный каламбур.
У Отрепьева они были если и не гениальны, то очень близки к этому.
Я не возражал.
Далее тоже все просто. Достаточно прикинуть на практике, на какой период времени действует одна доза, после чего остается лишь… наливать следующую.
Вот он у меня и скользил день-деньской этой самой мыслию по древу, растекаясь от самых корней, то бишь воспоминаний детства, до верхушки кроны, то есть до наших дней.
Правда, при всем том крышу у него не сносило, и некие события выжать из Отрепьева мне удалось лишь на четвертый или пятый день, да и то, как я подозреваю, не все.
Впрочем, мне хватило и его коротких воспоминаний, чтобы не только подтвердить свои мозаичные картинки, но и составить новую, которая вновь нарисовалась в моем воображении.
Когда наша с Отрепьевым работа закончилась, мне стало окончательно понятно, не только как запутались царские сыщики, или как там они именовались, в именах и фамилиях, но и как все произошло далее.
Нет, в кое-каких деталях я мог ошибиться, но в целом…
А уж что касается первой после долгой разлуки встречи Лжедмитрия с Отрепьевым, то тут, можно сказать, и стеклышек не было. Скорее уж ярко разрисованное цельное витражное стекло, поскольку монах Леонид частенько вспоминал именно ее.
Не иначе как слишком велико было его разочарование.
Не того он ожидал от этой встречи…
Словом, я только добавил пару легких штрихов, домыслив кое-где, о чем думал царевич…
Глава 12
Встреча старых приятелей
Они стояли посреди обширного двора Мнишеков, что в Самборе, а высыпавшая на крыльцо дворня умиленно любовалась столь радостной встречей.
Казалось, что может быть общего у здоровенного бугая, настоящего русского мужика, только зачем-то напялившего на себя рясу, со стоявшим напротив коренастым юношей, одетым в щегольское платье и в красивой шапочке с пером, задорно торчащим вверх?
Но достаточно было лишь посмотреть на их радостные лица, на крепкие объятия, чтоб понять — и впрямь два закадычных друга встретились после долгой разлуки.
— Это сколь же годков мы с тобой не видались? — Более молодой попытался скоренько подсчитать на пальцах, принялся их загибать, но спустя несколько секунд сбился. Однако он не сдался, повторил попытку и торжествующе заявил: — Три года и… три дня. Ну прямо как в сказке! А ты что ж так долго — я ведь тебя поране ждал. Али заплутал в пути? — И он весело хлопнул детину по плечу, потребовав: — Давай-давай, обсказывай все как на духу.
— Ежели все, так оно длинно покажется, — усмехнулся тот. — Вот разве что за чарой доброго медку, чтоб в глотке не пересохло. Да и, признаться, соскучился я по нему. По дури, когда тебя в Киеве в Печерском монастыре оставил да назад подался, зарок дал — сызнова за медок взяться, лишь когда опять повидаемся. Мыслил-то, до лета распрощались, на полгода, ан вышло на все три. Ох и соскучился по чарочке, — повторил он мечтательно.
— Медок — это пустяки. Сейчас все устроим. И стол накроют как наиважнейшему магнату, и сам дворовый маршалок сзади твоего кресла встанет для почету. — И щеголь, ненадолго оставив приятеля, пошел к дворне отдать нужные распоряжения.
— А пока накрывать станут, пущай одну чару сюда поднесут! — вдогон взмолился детина.
— Ишь ты как тебе неймется-то, — неодобрительно покачал головой щеголь, но к просьбе прислушался, и спустя всего несколько минут улыбчивая молодка принесла детине большую чашу вина.
Тот принял ее, ухватив трясущимися руками, и сноровисто выдул до дна. Оторвавшись лишь один раз, чтобы перевести дух и неодобрительно заметить вернувшемуся щеголю:
— Я же медку просил, а поднесли какую-то кислятину. Никак из бочки, где он скис, а вылить жалко, вот они мне ее и… Ты им скажи, Юрко, что мы издавна знакомы, и с твоими старыми приятелями так-то поступать негоже, — после чего вновь уткнулся в посудину, допивая остатки.
— То не порченое, а из заветных запасов, — несколько обиделся щеголь. — Потому и поднесли самого лучшего, что видели, как я тебе рад. Другому простому монаху такого бы нипочем не подали, ибо его пьют токмо родовитые шляхтичи, да и то не всякие.
— Ну ежели так, дело иное, — покладисто согласился слегка осоловевший от выпитого детина и громко рыгнул, после чего, увидев гримасу недовольства на лице щеголя, насмешливо заметил: — Что, не по нраву тебе мой обычай? А ты изменился. Помнится, ранее ты так не морщился.
— А ранее ты при мне и не пил, — резонно возразил тот. — И как прежде не зови — будто сам не ведаешь, что ныне я свое истинное имя скрывать перестал и теперь открыто величаюсь Дмитрием. Я ж тебя Юшкой не кличу.
— Ну не серчай, не серчай, — осклабился детина, наслаждаясь ощущениями от растекающегося по всему телу хмельного тепла. — По-новому так по-новому, Дмитрием так Дмитрием. Тогда уж и меня кличь отцом Леонидом.
— Что-то я в толк не возьму, — нахмурился щеголь. — Так ты что же, и впрямь в монахи постригся? А я думал, для притворства рясу надел. — И, остановив приятеля на полуслове, поторопил его: — Вон уже дворня машет — стало быть, все готово. Пойдем за стол, а то я порядком продрог. Выскочил-то на минутку, а платье легкое, не верхнее.
— Ну да, ну да, — закивал Отрепьев. — Да и кафтанец короткий, ровно ты его с чужого плеча содрал. Эва, ажно задницы и той не закрывает.
— Здесь все так носят, — вновь слегка обиделся Дмитрий. — И не кафтанец это вовсе, а кунтуш.
— Да его как ни кличь, а все одно куцый, — хмыкнул Отрепьев, послушно вышагивая следом за приятелем.
Стол, за который его усадили, тоже не вызвал у монаха одобрения.
— Не шибко тут тебя любят — блюд-то раз-два и обчелся, — не удержался он от замечания.
— И это так принято, — вежливо поправил его Дмитрий. — Зато позже их сменят и подадут новые.
— Нет чтоб сразу все навалить, — недовольно проворчал монах и возмущенно заорал на нарядно одетого человека, взявшего было со стола большую бутыль: — Эй-эй, ты куда ее потянул?! Она ж не пустая еще!
— То маршалок, — слегка покраснев, тихо пояснил Дмитрий. — В его обязанности как раз и входит наполнять всем гостям кубки с вином. — И еще тише добавил: — Да отпусти ты посудину-то.
— А он ее как-нибудь не того? — озаботился Отрепьев. — А то возьмет и выдует все, пока мы тут с тобой будем сказки друг другу сказывать. Слуги — они такие.
— Это на Руси они такие, — поправил Дмитрий, — а тут совсем иные. А коль бы и выпил — невелика беда. Кончится в этой, принесет другую, ту опорожним — третью. Сколь надо будет, столь нам и принесут. Только ты не очень-то налегай, — посоветовал он приятелю.
— Нешто жалко? — удивился тот. — Дак не твое же.
— Не в том дело. Коварное оно, — пояснил Дмитрий. — Вроде бы ничего-ничего, а потом бац по голове, и ты уже пьяный.
— Самое то, — одобрил отец Леонид. — Я как раз и хочу нажраться. Ныне, чаю, можно, потому как заслужил.
Дмитрий в очередной раз поморщился и тяжело вздохнул. Ох не такой представлял он себе встречу с Юшкой Отрепьевым, совсем не такой. Хотя чего уж тут, все правильно. Тот и раньше не больно-то чинился. Другое дело, что сам Дмитрий на это обращал мало внимания.
Не до того ему было, совсем не до того — живы, и слава богу.
К тому же хватало иных, более ощутимых неудобств, испытываемых на собственной шкуре — и ночевки в стогу сена, и скудная еда через день, а то и через два, и вши с блохами.
Куда тут глядеть на неуклюжие манеры своего спутника.
«Да и то взять, — напомнил он себе в оправдание монаха. — Я-то эти три года здесь в Литве провел, а он сызнова на Русь воротился. Так где ж ему вежеству обучаться?»
И мысли его тут же перекинулись на иное — как там и что, ведь Юшка, или как там его ныне — отец Леонид, толком ничего и не рассказал.
Но торопить не стал, выждал, пока тот выпьет, закусит, умяв добрую половину молочного поросенка, после чего подступил с расспросами.
— А чего тут особливо поведаешь? — пожал плечами тот. — Вроде бы и много всего стряслось, а помыслишь — и поведать не о чем. Повеселились мы тогда с тобой в Москве изрядно, мне оно потом долго икалось. Хотел было к матери в Галич податься, да вовремя почуял — вмиг признают. Пришлось и впрямь в Борках в монастыре укрываться. Принял там постриг, дали мне имечко Григорий, а на душе муторно, хошь волком вой. Протянул я тамо до лета, а уж опосля подался в Москву, в Чудов, к дедову брату Замятне. Тоже замаял — учит уму-разуму и учит. И днем учит, и ночью учит. Мол, токмо праведной жизнью заслужу я свое царствие небесное и искуплю все грехи. Сам-то небось в обитель подался, когда шестой десяток на исходе был, а туда же. Хорошо, что игумен Пафнутий заступился да в свою келью забрал. Пафнутия-то помнишь? — обратился он к Димитрию.
— Ну как же — вельми умный старец, начитан изрядно и рассуждать умеет — заслушаешься, — улыбнулся тот. — Мне тех двух недель, что у него отсиживались, нипочем не забыть. Я-то думал, что божье Писание хорошо ведаю, а его послушал и понял — сызнова все читать надобно да над каждым словом по пяти раз помыслить, пошто именно его там вписали да какая у него смысла.
— Никодима тоже там застал, — благодушно продолжил монах. — Его, поди-тко, тож припоминаешь?
Дмитрий помрачнел.
— И его тоже, — кивнул он, с силой сжимая в руках небольшой нож с фигурной, желтоватой кости рукояткой.
Отрепьев недоуменно нахмурился, глядя на разволновавшегося приятеля, но потом его осенило, и он, хлопнув себя кулаком по лбу, громко заржал.
— Так он, собака, и к тебе пристраивался! — веселился отец Леонид, закатываясь от хохота. — То-то, помню, ты все время за мной увивался. Это чтоб с им один на один не оставаться. А пошто ж ты тогда мне не пожалился? Я б ему уже в ту пору зубы пересчитал.
— А ты пересчитал? — обрадованно спросил Дмитрий.
— Ну по первости упредил токмо, а уж когда он не внял да сызнова ласкаться учал, пришлось врезать по роже. Скольких зубов он лишился, доподлинно не скажу, но то, что при мне сразу два выплюнул, точно. А знал бы, что он еще тогда к тебе приставал, ей-ей, и остальных бы его зубов не пожалел, — горячо заверил он довольно улыбавшегося Дмитрия. — А ты в ту пору даже не юнотой — младенцем казался, вот его и потянуло на молодое мяско. Мужик он впрямь могутный, и как ты от него вывернуться-то исхитрился в одиночку? — подивился напоследок Отрепьев.
— Будет об этом, — поморщился Дмитрий.
— Нет, ты поведай! — разгорячился монах. — Он же до пострига в кузнецах хаживал, сила в ем и впрямь изрядная.
— Неважно, — резко ответил Дмитрий. — Отвлеклись мы с тобой, а время к вечеру. Так я тебя и до ночи выслушать не успею.
— Да чего там выслушивать-то, — пренебрежительно отмахнулся отец Леонид. — Почитай, почти все время в Чудове и прожил, покамест на улице кто-то из царевых стрельцов не признал.
— На улице? — не понял Дмитрий.
— А ты мыслил, что я все время в келье у Пафнутия сиживал? Да я б с тоски сдох. Случайно вышло — взял со скуки Писание да перебелил его наново. Так, для себя, из Екклесиаста-проповедника кой-что. Пафнутий узрел и залюбовался — у меня ж и впрямь буквицы, ровно ратники на государевом смотру, одна к одной, одна к одной. Так и стал ему все перебеливать, покамест слух обо мне до самого патриарха не дошел. Тому тоже мои хитрости в художестве[68] по нраву пришлись. Правда, я сбрехал, что диакон, а то бы он простого монаха так к себе не приблизил, — повинился Отрепьев, и лицо его тут же приняло мечтательное выражение. — А какие яства я с его стола едал… Вот хошь ныне уже и пузо сытое, но как вспомню, дак полон рот слюней.
— Что ж за яства? — вежливо уточнил Дмитрий. — Ты скажи, а я распоряжусь, чтоб тебе и тут такие приготовили.
Григорий насмешливо хмыкнул, окинул презрительным взглядом изрядно захламленный им же стол и надменно махнул рукой.
— Нешто тут такое сготовят? Известное дело — ляхи. Ну пирог с щучьими телесами они, можа, и осилят кое-как, а вот сбитень сварить — дудки. Али, скажем, пирог на троицкое дело испечь — и тут кишка тонка.
— Сбитень я тут и сам ни разу не пивал, — согласился его собеседник. — А уж с пирогом, мыслю, должны управиться! Поясни как, и они тебе его вмиг испекут.
— Не-э, — уверенно замотал головой монах. — Начинка — ладно, тут куды ни шло, а сам-то пирог из просфорного теста делают, а у них тут просфоры опресноки[69] пекут, так нешто им возмочь?
— Ну и господь с ним, с тестом этим, ты далее сказывай, — поторопил монаха Дмитрий.
— А что далее? Сиг бочешной под хренком оченно я уважал, огнива белужьи в ухе, окунька рассольного из живых…
— Погоди-погоди, — остановил его Дмитрий. — Ты сейчас об чем сказываешь?
— Про блюда с патриаршего стола, — невозмутимо пояснил Отрепьев. — Сам же велел.
— Я про странствия твои говорил, — поправил его Дмитрий. — Далее-то ты куда подался?
— Да я бы вовсе никуда не подавался, прижился уж там, но тут Пафнутию некая старица от старца весточку прислала. Мол, коли объявится Юшка Отрепьев, дак пущай немедля идет повидаться с давним своим знакомцем и передаст ему заветное словцо: «Пора». Понял ли, от кого я к тебе прислан?
— Не-эт, — удивленно протянул Дмитрий.
— Скоро ж ты позабыл благодетеля свово, — усмехнулся монах. — То ж боярин Федор Никитич Романов, кой ныне тож пострижен яко монах Филарет, а старица — инокиня Марфа, бывшая женка евонная, Ксения Ивановна. — Он тяжело вздохнул, задумчиво поскреб бороду и признался: — Я-ста поначалу не схотел идти, больно пригрелся, а она вскорости второго гонца прислала. Да и Пафнутий коситься учал. Мол, забыл я долг свой пред господином, а оное негоже. Покамест в раздумьях пребывал, тут-то меня и признали стрелецкие собаки. Пришлось бежать. А куды схорониться? Опять же в монастыре. К рубежам не сунуться, потому я сызнова на восход утек, прямиком по Москве-реке, а далее по Оке. Доплыл до Мурома и осел там в Борисоглебской обители. А чтоб никто меня не приметил, поведал, что жажду великую схиму принять да в затвор уйти. Ну, сменил имя Григорий на Леонида, клобук на куколь[70], посидел месяцок в келье и понял — лучше на дыбу, чем так вот, взаперти. И подался я сызнова в Москву.
Он вновь прервался, чтобы жадно осушить очередную чару, после чего, смачно высморкавшись прямо в скатерть, самодовольно захрустел соленым огурцом.
При виде столь вопиющего безобразия Дмитрий брезгливо передернулся, а Отрепьев продолжил как ни в чем не бывало:
— Сунулся в Чудов монастырь по старой памяти, Пафнутий поначалу обрадовался, а как узнал, что я в Литву не хаживал, сразу шипеть принялся, чтоб делал веленое, а не то сам стрельцам на меня донесет. Деваться некуда — ушел. По пути старцев себе подобрал — Варлаама с Мисаилом. Царевы приставы одного монаха искали, а мы втроем выхаживали, ну они мимо. Одна беда: уж больно они пить горазды, а я ж обет дал — ни-ни. — И вновь опростал очередной кубок.
Стоящий позади него маршалок только насмешливо хмыкнул, но свою обязанность выполнил, вновь налив вина монаху.
Дмитрий тоскливо вздохнул, но говорить ничего не стал, поскольку понял, что пользы это не принесет, и поторопил отца Леонида с рассказом, надеясь хоть этим отвлечь его от вина:
— Дальше-то что?
— Ну опосля, когда уж до Киева добрались, я сызнова в Печерский монастырь, ан глядь, а тебя уж и след простыл. Побыл там немного, разузнал, куды ты дале подался, ну и опять вдогон, к князю Острожскому. Ох и борода у его, — восхитился Отрепьев, — всем бородам борода. Веришь ли, он когда садился за стол, то плат особый постилал, а уж на него бороду свою выкладал.
— Да помню я, — не сдержавшись, вновь перебил Дмитрий своего приятеля. — Ты ж сам сказываешь, за мной вслед шагал.
— Ага, — пьяно кивнул монах и заметил: — Тады остатнее и обсказывать неча. Сам припомни, где был, стало быть, и я там же. Ты в Гощу — и я вослед. Чудной же народец енти социнане, как есть чудной. — Он помотал головой.
— Социниане[71], — снисходительно поправил его Дмитрий.
— Ну да, — согласился отец Леонид. — А все одно чудной. Хотя и ученые, Писание до тонкостей ведают. Я с ими тягаться учал, так они меня живо к стене приперли. Сердцем чую — не то они глаголют, а призадумаешься — вроде бы как раз все по-ихнему выходит.
— Они… — хотел было пояснить Дмитрий, но монах продолжал, совершенно не слушая своего товарища, и тот лишь досадливо махнул рукой.
— Там я изрядно подзадержался — бабешка одна голову вскружила, ну я и оскоромился. А уж до чего сладка — ужасть. Веришь, нет, жил ровно в тумане, — восторженно заявил он, но, заметив недовольство на лице собеседника, свернул живописание женских прелестей и продолжил: — Опосля опомнился и сызнова тебя искать учал. Так в Запорожскую Сечь и угодил. Народец лихой и веселый, ничего не скажешь. Можа, и насовсем остался бы, да тут старшина казацкий Герасим Евангелик…
— Ведом он мне, — радостно заулыбался Дмитрий.
— Вот он мне и поведал, будто ты прямиком к князю Вишневецкому подался. Добрался до его владений, ан поначалу и не понял ничего из того, что мне сказывали. Вроде как ты уж и не ты, а царевич Дмитрий, что в Угличе помер. Как так? Мыслю и все в толк не возьму — помер али живой? Ежели ты — знамо, живой, а ежели царевич, да он похоронетый. Ну а уж опосля мне все растолковали как на духу, и я сразу к тебе в Самбор. Вот, пожалуй, и все. — Он икнул и понимающе ухмыльнулся. — Стало быть, не забыл, яко тебя царский поезд на улице грязью облил, а царевна смеяться учала, егда тебя, замухрышку, увидала?
— И это не забыл, — мрачно произнес Дмитрий, — и иное.
В памяти его, как он ни отгонял от себя унизительное воспоминание, вновь встал тот хмурый октябрьский день.
Он вышел просто так прогуляться по улицам Москвы — отчего-то не сиделось на подворье Федора Никитича. Вот когда он шел по Мясницкой, все и приключилось.
Неизменно сопровождавший его Юшка отлучился, прицениваясь к пирогам с мясом, а сам Дмитрий мечтательно засмотрелся на высокие своды небольшой деревянной церквушки, потому и не сообразил сразу, кому это кричат: «Пади, пади!»
Впрочем, от промчавшихся мимо нарядных ратников в иноземной одежде он отпрянуть все равно успел — ехали они не столь быстро.
Зато от грязи, полетевшей в его сторону из-под крытого возка, колесо которого наехало на здоровенную лужу, увернуться не получилось — обдало с головы до ног. И тут же из второго возка, катившего следом, раздался девичий смех.
Сквозь слюдяное оконце видно было плохо, но Дмитрий разглядел обладательницу звонкого голоса. Разглядел и обомлел — такой красоты он еще не встречал.
И тут его словно ожгло — настолько обидно, стыдно и горько стало, как не было еще ни разу.
Ведь смеялась она явно над ним, простым мальчишкой, которому никогда не дотянуться до ее великолепия — этого нарядного возка, изукрашенного какими-то гербами, до четверки белых лошадей, да не просто белой масти, а вовсе не похожих на тех приземистых лошадок, которые обычно привозили на торг дикие ногаи.
— Вишь, царь с домочадцами молиться ездил, — пояснил подоспевший Юшка и принялся заботливо отряхивать младшего товарища, а тот продолжал остолбенело стоять и пристально смотреть вслед промелькнувшему мимо него сказочному видению.
«Царь с домочадцами…» — дошло до него чуть погодя, и он зло прикусил губу.
Получалось, мало того что этот ненавистный Борис вынудил его, законного наследника царя, ходить пешим в простой одежке, так теперь окаянный похититель престола еще и насмехается над ним, желая окончательно втоптать в грязь, да еще не один, а вместе с прочими.
— А в другом возке кто был? — строго спросил Дмитрий у Юшки.
— Да царица поди, — недоуменно пожал плечами тот.
— Нет, — замотал головой Дмитрий. — Голос больно звонок.
— А-а-а, — понимающе кивнул Юшка. — Тогда дочка его, Ксения. Сказывают, изрядно красою лепа. И ликом бела, а очи черные и вовсе насквозь сердца пронзают. Да уж не влюбился ли ты? — протянул он усмешливо и, не дожидаясь ответа, громогласно захохотал, держась за живот — настолько это показалось ему смешным.
— Ненавижу, — прошипел Дмитрий, и веселье Юшки как рукой сняло, уж слишком много злобы и в то же время страсти вложил его приятель в это слово.
— Ты вот чего, — деловито заметил Отрепьев. — Давай-ка возвернемся, а то в таковском виде гулять несподручно. — И увел Дмитрия обратно на подворье к Федору Никитичу.
Впоследствии Юшке хватило осторожности не рассказывать о том случае никому из ратных холопов — за такие слова, не ровен час, можно и угодить туда, откуда прямая дорожка на божедомку[72].
Правда, деликатности не упоминать о произошедшем наедине недостало, но зато после весьма болезненной реакции приятеля пришло осознание, что случившееся мальчишке настолько неприятно, что лучше о том не поминать вовсе.
— Эва, яко ты памятлив, — пьяно подивился отец Леонид, ухватил непослушными пальцами кубок, неловко поднес его к губам и неряшливо выпил, изрядно залив вином свою бороду, а заодно и рясу.
— Кажется, тебе довольно пить, — строго произнес Дмитрий, неприязненно глядя на непотребное поведение бывшего приятеля, который вдобавок разбередил в его душе то, что он сам старался не извлекать из ее глубин.
— Ты мне не указывай, — пьяно погрозил ему пальцем монах. — Допрежь поведай, како у тебя так все лихо получилось-то? То Юрко да Юрко, а тут на тебе — Дмитрий. — Он вновь икнул и откинулся на высокую спинку стула.
— Обычное дело, — начал свой рассказ Дмитрий. — Я и раньше хотел себя объявить, еще у князя Константина Острожского, но… Борода у него и впрямь велика, а вот с умом — худо. Не токмо поверить, а и слушать меня не восхотел. Молвил, будто я кощунствую и сей сан мне… — Он досадливо махнул рукой. — Словом, после этого я… — Его речь прервал громкий храп, издаваемый монахом. — Все-таки напился, — пробормотал Дмитрий и пальцем указал маршалку на Отрепьева. — Пан притомился. Позови слуг, и пусть пока отнесут его в опочивальню.
Маршалок кивнул и вышел. Через пять минут мертвецки пьяного монаха вынесли, и Дмитрий остался один в комнате.
— Мыслил, хоть ты вернешься, все я не один буду, — с упреком заметил он, обращаясь к пустому креслу, в котором недавно сиживал его приятель. — Теперь вижу, что напрасно, — все равно один. Видать, всем цесарям суждено одиночество. Хотя погоди-ка, есть же Марина, — вдруг встрепенулся он, но тут же грустно усмехнулся. — Вот токмо в душу человеку не залезешь, и почем мне знать — я ли ей понадобился али царская корона? Вот с батюшкой ее все ясно, а с ней… Ну и пусть корона! — вдруг зло выкрикнул он. — Тогда и я только о ней думать стану. — После чего быстро вышел, с силой хлопнув дверью.
Настроение у него было препакостнейшее, и в этот миг ему подумалось, что лучше бы его приятель вовсе тут не объявлялся. Во всяком случае, как он теперь понимал, радости от общения с ним будет маловато, зато хлопот — полон рот…
Спустя всего месяц он окончательно в этом убедился, но зато, когда впервые узнал о письмах Годунова королю Жигмонту, оказалось, что монах еще может пригодиться, потому что в Путивле любой сомневающийся — ведь сам царь говорит, что перед ними беглый монах-расстрига, — мог воочию убедиться в лживости слов Годунова…
Честно сознаюсь, что первые мои мысли после всего услышанного от Отрепьева были вновь о Федоре Романове.
Разумеется, царские воеводы неправы, устраивая террор в собственной стране, но начало-то всему положил именно тот, кто сейчас в неге и покое балдеет где-то на собственном подворье, наслаждаясь полезным для здоровья северным климатом и роскошной природой.
Был соблазн оборвать разлюли малину старцу Филарету. Руки просто чесались черкануть в письмеце Борису Федоровичу, которое я как раз сочинял, обо всем, что удалось нарыть, и хана монаху.
Окончательная.
Останавливало только одно. Написать-то недолго, вот только имеет ли смысл указывать все это? Как ни крути, а риск попасться по дороге немалый, значит, прямым текстом такое не расскажешь. Устно? Ну и сколько из нарытого мною удержит в памяти гонец?
А ведь ему помимо этого надо запомнить и еще кое-что, причем куда более важное, чем желание отомстить «голубому» старцу.