Важнейшее из искусств Волков Сергей
Наташа подошла к нему вплотную, всхлипнула, а потом уткнулась ему в меховую грудь комбинезона. Давно сдерживаемые слезы хлынули у нее из глаз.
– Я… – пролепетала она, давясь рыданиями, – я… Феликс, я думала, вы со мной уже не захотите…
– Почему, Наташенька? – нежно сказал Рыбкин, проведя ладонью по ее пышным волосам.
– Папу… – совсем тихо, почти шепотом произнесла Наташа. Голос ее пресекся. Она вздохнула и повторила: – Папу вчера забрала пиявка…
Лицо Рыбкина стало сочувствующим и скорбным.
– Значит, я буду вам еще и вместо отца, – сказал он.
Наташа подняла к нему восхищенное лицо с заплаканными, но счастливыми глазами:
– Феликс… Феликс, какой вы хороший… Как будто не отсюда!
– Значит, так, мужики, – сказал Пеньков, сдвигая на затылок наушники. – Постанова такая. Сейчас только передали: прилетел какой-то законник с Большой земли. Мясня начнется, чую… Теплый Сырт окружен пиявками, так и лютуют, волки… Прогулки отменяются.
– Мне можно, – сказал Рыбкин, – и со мной тоже можно. Я слово знаю.
Пеньков пожал плечами: твое, мол, дело.
– Одевайтесь, Наташа, – тихо сказал Рыбкин.
Наташа сорвала с вешалки свой меховой комбинезон и, очень торопясь, натянула его поверх одежды. Вжикнули несколько стремительно затянутых молний. Потом Наташа надела кислородную маску, но, прежде чем опустить ее на лицо, тихо спросила Рыбкина:
– Неужели вы их не боитесь?
– Боюсь, – ответил Рыбкин негромко. – Вы бы посмотрели, Наташа, какие у них пасти. Только они еще более трусливы.
– Вы что, правда слово знаете?
Рыбкин оглянулся по сторонам. Ни Пеньков, ни Сергей на них не смотрели: каждый был углублен в свои дела. Пеньков внимал едва слышным пискам из наушников и что-то записывал под их диктовку; Сергей угрюмо крутил так и этак спектрограммы, будто в первый раз их увидел и не мог сообразить, что с ними, такими причудливыми, делать. Но Рыбкин все же отступил за угол переходного кессона, чтобы его совсем уж не стало видно, поманил Наташу к себе, а когда она подошла, коротким жестом приподнял и тут же опустил рукава комбинезона: на обоих его запястьях красовалось по паре наручных часов.
– Ой, котлы… – с детским восхищением сказала Наташа. У нее сразу просохли слезы, глаза загорелись. – Золотые?
– Пиявки боятся тиканья часов, – тихо сказал Рыбкин. – Они знают, что их время кончается. Даже легкий намек на тиканье ввергает их в панику и гонит прочь. Нам нечего бояться, Наташа. Идемте. Мне надо показать вам очень важную вещь.
Когда они вышли, в обсерватории некоторое время царило молчание. Потом Сергей решительно отодвинул ворох спектрограмм, выключил регистратор мерцаний, взялся за свой стакан, до краев полный мутным первачом, и сказал:
– Бля, гадом буду! Что тут может быть за гулянье? Не вкуриваю, как Рыбкин вынимает свой штуцер на марсианском морозе…
– Штуцер на морозе вынуть не штука, – задумчиво ответил Пеньков. – Но как Наташка ему навстречу кунку наружу вытягивает при минус девяносто… Вот вопрос для науки!
И оба заржали.
– Снято!!!
Сцена 12. Экс. С достройкой, комп. графика. Марс. Старая база. Ранний вечер
Красноватая каменистая пустыня, плоская, как стол, простиралась до самого горизонта. Маленькое негреющее солнце стояло низко в фиолетовом небе, и его немощное свечение не могло помешать блеклым звездам мерцать в зените. Рыбкин и Наташа, волоча за собою убегающие вдаль тени, подошли к глухой стене серого угловатого строения, приземистого, мощного, лишенного окон, сложенного из крупных плит. Оно походило на загородный дом опасающегося наезда братков олигарха.
– Вот что я хотел вам показать, Наташенька, – сказал Рыбкин. – Этого никто еще, кроме меня, не видел. Теперь будем знать мы двое.
– Что? – спросила Наташа. Рыбкин показал.
Из щели между плитами прорастал какой-то суставчатый, похожий на хвощ стебель, увенчанный крошечным сиреневым цветком.
– Какая прелесть! – сказала Наташа. – А я и не знала, что колючка цветет.
– Колючка дает цветок очень редко, – медленно сказал Рыбкин. – Известно, что она цветет раз в пять марсианских лет.
– Нам повезло, – сказала Наташа.
– Каждый раз, когда цветок осыпается, на его место выступает новый побег, а там, где был цветок, остается блестящее колечко. Такое вот, видите?
– Интересно, – сказала Наташа. – Значит, можно подсчитать, сколько колючке лет. Раз, два, три, четыре…
Она остановилась и посмотрела на Рыбкина. Поймав и отплюнув жидкий свет умирающего солнца, полыхнули очки ее кислородной маски.
– Тут восемь ободков, – сказала Наташа неуверенно.
– Да, – сказал Рыбкин. – Восемь. Эта колючка растет в этой щели восемьдесят земных лет.
– Но мы прилетели на Марс только три десятка лет назад… – тихо сказала Наташа. – Не понимаю… – И вдруг осеклась. – Так это – не наша база?
– Да, – тихо и немного торжественно сказал Рыбкин. – Тут вообще нет ничего нашего. И нигде нет. Мы ничего не умеем сами, Наташа. И не хотим. Здесь цвела иная цивилизация. Могучая, красивая, честная. Демократическая. Мы умеем лишь захватывать чужое. И пользоваться, пока не сломаем, не изгадим то, что было построено другими. Теми, кто, в отличие от нас, умеет создавать. Изгадим – и идем дальше, и все повторяется сызнова…
Некоторое время они молчали. Потом стало слышно, как Наташа начала всхлипывать под маской.
– Ну зачем мы? Зачем мы такие несчастные, никчемные? – Она плакала все громче. – Только сами мучаемся и других мучаем! Лучше бы нас вообще не было!
– Снято!!!
Сцена 13. Инт. С достройкой. Марс. Собрание актива. День
Маленький актовый зал базы Теплый Сырт был переполнен. Не каждый день прилетает такое начальство. Не каждый день можно получить кремлевские директивы из первых рук. Все стены были увешаны кумачами: «Планы партии – планы народа!», «Освоим Марс раньше срока!», «И на Марсе будут яблони цвести!», «Добро пожаловать, товарищ генеральный инспектор!», «Даешь каналы!».
– ……… товарищи! – сказал в заключение с трибуны Юрковский. -……!
Зал встряхнули бурные аплодисменты.
– Но есть еще и…… отдельные… недочеты! – продолжил генеральный инспектор, когда овация отбушевала. -………! Вот, например, так называемая Старая База торчит тут, как…… в…! И некоторые, извиняюсь, расконвоированные специалисты, я слышал, уже нагнетают: мол, это не мы строили, это Странники какие-то строили. Такое недопустимо, товарищи!……! Поэтому, во избежание развития подобных инсинуаций и распространения заведомо ложных измышлений, льющих воду на мельницу мирового империализма, я принимаю решение: все эти сомнительные руины сровнять……… с землей незамедлительно. Взрывчатки у нас на «Тахмасибе» для подобных мероприятий припасено вполне достаточно. Завтра же спозаранку начнем работы. Чтоб и следа не осталось тут от всей этой……!
Бурные аплодисменты.
– Улетая на… к Сатурну, я хочу быть спокоен за наши марсианские рубежи!
Бурные аплодисменты.
– И еще одно, товарищи, – сказал Юрковский, отпив воды из стакана. – Классик сказал: счастливые часов не наблюдают. – Он многообещающе улыбнулся, обведя зал рентгеновским взглядом, и у многих мурашки побежали от ледяной улыбочки кремлевского залетки. – Если…… так, то верно и обратное: кто часов не наблюдает, тот и счастлив. А ведь высшая цель партии – это благо и счастье народа. Поэтому всем предлагается немедленно, прямо не выходя из зала, – а кто сюда не поместился, тот обязан сделать это в течение часа по завершении собрания, мои подчиненные проследят за исполнением – сдать на… все наручные часы. В отсеках, в лабораториях пусть уж остаются, но наручные – все сдать. Я хочу, чтобы во время проведения столь важных и ответственных работ все были счастливы.
Бурные аплодисменты.
Юрковский дождался, когда они затихнут, и, уставившись на сидевшего сбоку в пятом ряду Рыбкина, сказал:
– Это и к вам, гражданин Рыбкин, относится.
Стало смертельно тихо.
– Встаньте, пожалуйста. Вы меня… поняли?
После едва уловимой заминки Рыбкин медленно поднялся. Он был смертельно бледен. На него никто не смотрел, все старательно перечитывали лозунги.
– Я вообще хотел бы после собрания побеседовать с вами отдельно. Вы не против?
– Товарищ Юрковский, я…
– Каллистянская ящерица, Рыбкин, тебе товарищ! – гаркнул Юрковский, подавшись вперед и опершись обеими руками на трибуну. – А может, ты и не Рыбкин вовсе, а? Может, ты Хайкин? Или Нуйкин?
Тишина стояла такая, что слышно было, как за стенами базы, вдали, в пустыне, с мучительной медлительностью растет марсианский саксаул. Рыбкин не выдержал – обернулся. Нашел глазами Наташу, сидевшую в предпоследнем ряду. Она, гордо поднимая подбородок, с деланым оживлением что-то жестами объясняла соседу и словно была единственной, кого происходящее не касалось и не интересовало ничуть; и сразу делалось ясно, что выдала Рыбкина именно она.
Впрочем, будь она хоть подавлена, хоть утони в слезах, сомневаться не приходилось все равно. Про часы мог подсмотреть кто-то из астрономов, про цветок на Старой Базе Наташа могла кому-то сболтнуть, не сдержав восторга, а уж тот донес, но… Но о том, что Рыбкин обрезан, никто, кроме нее, знать не мог.
Рыбкин отвернулся и опустил голову.
– Нет, по-хорошему с ними нельзя… – с тихим, бессильным отчаянием прошептал он.
– Увести, – равнодушно уронил Юрковский.
– Снято!!! – гаркнул демиург.
Все зашевелились, заговорили. Кто-то торопливо закуривал.
Демиург перевел дух:
– Молодцы! Ну просто молодцы, все нормально идет… Теперь так. Пять минут перекур, переходим на другую площадку – и дальше. Пока все на местах, слушайте вводную. Эйномия у нас по ходу, очень важный эпизод.
Юра напрягся. Что этот собрался сотворить с его Эйномией?
– Сейчас опять развелось немало идиотов, пытающихся доказать, что под Красным знаменем было не так уж плохо. Во всяком случае НЕ ВСЕ было плохо. И очень любят напирать на то, что науку, мол, развивали, ускорители строили, ракеты запускали, открытия делали… При нем пахали целину, при нем пихали на Луну… Всякие там «Тайны забытых побед». Вот мы им сейчас покажем эти тайны! Во-первых. Наука – не более чем спорт задохликов, бокс доходяг. Кого интересует истина? Кому важно, какой там ген или мезон куда полетел? Да всем начхать на гены и мезоны! Себя показать, свое доказать, степень получить, грант хапнуть, оппонента послать в нокаут – вот наука! Забить гол своей идеи в ворота богатого фонда. Отобрать мяч у того, у кого иная идея… Только все это происходит не перед камерами, не на глазах у трибун, а в тиши уединенных кабинетов, в элитарных тусовках конференц-залов, и потому подлостей, подножек и игры рукой там куда больше, чем на обычном футбольном поле. Ну а уж советская так называемая наука – это вообще шмуздец. Как, собственно, и нынешняя, российская… Безделье и воровство, мерзкие кляузы и высокопарная трескотня. На Эйномии этой они, конечно, ни хрена не делали, бухали только, выпили все, что горит, на клей перешли, на смазку из каких-нибудь гравиметров. Циклотроном ее сепарируют и гонят что-то вроде клея… Да и не могли они ничего путного сделать! Оборудование-то говенное, и жрать нечего, а на голодное брюхо не больно поработаешь. И теперь, чтобы как-то оправдать ноль результатов, они у нас все побегут к генеральному с телегами дружка на дружку…
Юра только стиснул зубы и так стоял, ощущая, как постепенно начинают от напряжения ныть челюсти.
– Поняли? – спросил демиург.
Юра украдкой оглянулся. Нельзя было понять по лицам: поняли остальные или нет. Юра понял. Выразить словами нипочем не смог бы, но – понял. Во всяком случае ощутил. Демиург всю жизнь хотел быть создателем. И по своим способностям он, возможно, мог бы стать создателем. Но он так и не сумел придумать, что именно ему создать.
Создатель любит свои творения и чтит чужие, зная, каким трудом, каким потом они даются. Наверное, даже Иегова и Аллах при встречах чинно раскланиваются, говорят: «Шалом»-«Салям» – и долго, обстоятельно обсуждают, как идет у каждого их неимоверно сложная работа, где случился провал, где наметился успех; а когда, по-свойски сказавши: «Мир вам», подключается триединый христианский Бог, тут уж вообще начинаются семинары по секциям. И не о том, кто главнее, – смешно создателям воду в ступе толочь, – о деле: кто что и как сумел. И конечно, они не поленятся при всяком удобном случае, например, по-товарищески воскурить ароматические палочки перед смутным Дао – шутка ли, порождать все, будучи ничем! Жаль, поговорить с ним, напрямую обменяться с ним наработками, выяснить, каким математическим аппаратом оно пользуется, совершенно невозможно; но и это не повод для неуважения, ведь результаты красноречивее всяких слов.
Демиургам нечего любить. Поэтому они не умеют уважать. Поэтому им остается только ненависть, которую сами они полагают честностью и широтой мысли.
Сцена 14. Экс. Городской проспект. Вечер
Теперь Быков и Юрковский выходили на улицу вместе. Так как-то само получалось.
Нынче дул резкий холодный ветер, подмораживало; на мир наваливалась зима. В ледяном воздухе фонари над ползучей рекой автомобильных горбов блистали режуще, точно прожектора с вышек. Пора было думать о елках. Быков попробовал закурить, защелкал зажигалкой перед криво торчащей из стиснутых губ сигаретой. Ветер несколько раз срывал с зажигалки пламя. Юрковский, ни слова не говоря, оттопырил просторную полу роскошного пальто и прикрыл зажигалку Быкова от ветра. Занялось. Быков затянулся.
– Спасибо, – сказал Быков.
– Да не за что, – ответил Юрковский, снова застегиваясь.
– Не думал, что это будет так, – неловко сказал Быков.
Юрковский кивнул. Буркнул:
– Если бы я заранее прочел сценарий…
– Да уж, – пробормотал Быков. – А вот вслепую… Это, знаешь… ну… как с перестройкой.
– Да, похоже, – задумчиво сказал Юрковский. – Каждый эпизод по отдельности – все правильно, справедливо, честно. Но вот так в одну дуду, в сумме… шаг за шагом… Когда спохватишься оглянуться, куда это, мол, мы забрели, – мама дорогая!
– А теперь уже не отказаться. Тошно бросать работу на половине. Да и… деньги, черт возьми… ощутимые.
Юрковский, морщась, несколько раз кивнул: мол, ощутимые, да.
– Никогда я не любил Совдеп, – нехотя проговорил он потом. – От всей души радовался, когда он лопнул, но… После такого мне хочется, как, помнишь, у Данелии в «Паспорте» – на каждом углу царапать «Слава КПСС!».
Быков затянулся, стряхнул пепел в ветер.
– Я бы уж давно в коммунисты записался, – признался он, – если бы не рожа Зюганова. Как увижу в телевизоре, так тошнит.
Юрковский криво усмехнулся:
– А я бы давно записался в демократы, но как вспомню рожу Немцова, так тоже тошнит.
– А к Грызлову слабо? – с любопытством осведомился Быков.
– А к Грызлову пускай грызуны сбегаются, – хмуро ответил Юрковский. – Где наш амбар? Хрум-хрум-хрум!
– М-да, – произнес Быков. Затянулся. Закашлялся. Раздраженно стряхнул пепел. – Двадцатый век скомпрометировал ответы…
– Но не снял вопросов, – влет закончил Юрковский знаменитую цитату.
Невесело посмеялись. Потом Быков для порядка спросил, не сомневаясь в ответе:
– Ну что, мыться пойдем?
– Обязательно, – сказал Юрковский.
Быков отбросил недокуренную сигарету. Они обнялись, Быков скомандовал: «Левой!» – и они, печатая шаг, точно идущий на помывку взвод, грянули по гололеду мимо бесчисленных припаркованных у студии иномарок, мерзнущих на ветру, и во все горло скандируя хором: «Надо, надо умываться по утрам и вечерам!»
На них оглядывались, а узнав знаменитые лица, благоговейно столбенели и расплывались в умильных улыбках.
Сцена 15. Инт. С достройкой. Кафе «Петушки». Вечер
В «Петушках» все было вроде как всегда, но как-то не так. И парочка, стоявшая перед Юрой, почему-то страшно раздражала. Давно бы уже выбрали себе по стакану и отвалили. Так нет, они прямо тут, перед стойкой, беседу взялись беседовать. С чего они начали, Юра не слышал, не прислушивался к их разговору поначалу, и первая реплика въехала ему в уши лишь потому, что парень вдруг заговорил на повышенных тонах:
– Да мне твои Киркоровы и Биланы по барабану! Даже не собираюсь про этих децилов тереть!
Девушка обиженно отвернулась от приятеля. Некоторое время оба, как бы каждый сам по себе, с подчеркнутой пытливостью исследовали карты напитков. Бармен терпеливо ждал. Юра тоже терпеливо ждал. А любимая, наверное, тоже более или менее терпеливо ждала его за столиком; сегодня – видно, по случаю первых морозов – народу было особенно много, и Юре пришлось ее усадить не как обычно, в уютном уголке, а под цитатой про «мы займемся икотой». Место так себе, на проходе. А эти обдолбанные, испугавшись неожиданной размолвки из-за пустяка, решили наводить мосты тут же, опять-таки не трогаясь с места.
– Вот Китай снова трясет, – сказал парень примирительно, – это да…
Девушка сразу повернулась к нему, как подсолнух к солнцу. Вернулась общая тема, и она не замедлила ее подхватить:
– Чо, в натуре? Я не слыхала… Ужас, ужас… Погоди, а как это – зимой трясет? Зима же! Зимой земля замерзает!
– Молодые люди, – не выдержал бармен.
Если бы не он, Юра, верно, до утра бы стоял.
С двумя «Ксюхами» он торопливо вырулил между столиками к любимой. Поставил стаканы, сел.
– Ну ты тормоз.
– Да это не я тормоз!
– А кто?
– Да вон те двое… Вон, видишь? Да ладно, ну их, лучше начнем наш маленький расколбас. – Он слегка приподнял стакан с болтающимся пристальным лунму. – С первым морозным днем!
– И вас туда же… – Она с улыбкой ответила ему зеркальным движением, они чокнулись, накатили, и на какой-то момент стало хорошо, как всегда.
Но минут через пятнадцать тягучего обмена репликами ни о чем Юру черт дернул за язык. Уж очень хотелось ему поделиться с любимой тем, какие поразительные просторы и бездны ему начали открываться.
– Я тут помалу в образ продолжаю входить, – пояснил он.
Как бы заранее оправдался. Без рессоры начинать грузить про теорию относительности – это ж у любимой мозги вынесет.
– Ну?…
– У Стругацких все типа шибко грамотные, так что и мне надо… И вот какую смешную хрень вычитал. Прикинь: если на нас посмотреть в четырех измерениях, мы все всегда перемещаемся со скоростью света.
– Чего? – обалдело сказала она.
Живописно треснутый стакан с коктейлем растерянно замер у ее пухлых губ.
– Да не стремайся, это как два пальца. Я когда въехал, меня вообще конкретно проперло. В четырехмерных координатах пространства-времени одно и то же движение разделяется на движение во времени и движение в пространстве. Если и то и другое сложить, обязательно получится скорость света. У кого угодно: у тебя, у Кремля, у стакана, у ракеты. Но только в сумме. Если что-то совершенно неподвижно, все его движение приходится лишь на время. Типа на старение. Но если ты начинаешь в пространстве двигаться, ровно на твою пространственную скорость твоя скорость во времени уменьшается. Хотя сумма этих скоростей все равно одна и та же: скорость света. А у самого света, зацени, раз он летит так быстро, как только вообще что-то может перемещаться в пространстве, вся скорость приходится на пространственную, и во времени свет вообще не движется, типа не стареет. Круто, а?
Она уже давно поставила свой стакан и смотрела теперь на Юру даже несколько испуганно. И никак не могла взять в толк: прикалывается он или чисто гонит?
– Да мне как-то фиолетово… – выжидательно проговорила она.
– Нет, не скажи… – слегка обиделся Юра. Ему казалось, он очень понятно объяснил. – Интересно же! Четырехмерный континуум, если учесть принцип эквивалентности…
Любимая поджала губы.
– Голимо обкумарился, – сварливо сказала она.
Юра будто впервые ее увидел.
Сцена 16. Инт. С достройкой. Бамберга. День
Эпизоды на Бамберге должны были стать кульминацией фильма, а меж тем все в тот день, когда началась их съемка, шло наперекосяк. Ну понятно, Юре после ссоры с любимой было погано, жизнь покатила против шерсти, но и остальным, похоже, не моглось, актеры ходили раздраженные, злые. И декорации все время как-то плыли, падали: гвозди, что ли, подвезли бракованные или вообще началась какая-то мистика. Юре то и дело казалось, что это не межпланетная американская станция Бамберга, а все те же «Петушки»; из-под звездно-полосатого флага проглядывал искусственный жасмин, хотя художник по декорациям, наверное, в «Петушках» и не бывал никогда, а просто старался создать элегантную роскошь, которая надлежаще контрастировала бы с барачными и помойными интерьерами «Тахмасиба» и советской марсианской станции.
У Юры в голове то ли мутилось, то ли, наоборот, просветлялось. Например, когда он ехал утром на студию, то вдруг сообразил, что неспроста в первый вечер, после омерзительной сцены в триста шестом номере, Быков назвал его, Юру, петушком, это было отнюдь не типа «бойкий пацан», а точный термин; петушки – это те, кого опустили на нарах. Но тогда получалось, что всех, кто проводит время в «Петушках», и в хвост и в гриву вафлят какие-то неведомые паханы, а петушки и курочки сидят себе, того не понимая, и уверены, что наслаждаются жизнью и полной свободой. Мозг у Юры в последние недели работал так, что между словами и вещами, которые, как Юре прежде казалось, были совершенно отдельными, крутились в мировом просторе сами по себе, вдруг начали устанавливаться неочевидные, но плотные, нерасторжимые связи; будто гравитационная постоянная сбросила маскхалат, а глюоны, склеивающие материю воедино, один за другим начали зажигать крохотные дрожащие маячки. А еще, Юра прочитал это буквально позавчера, есть какая-то суперсимметрия; и зуб можно было дать, что именно из-за нее петушки и «Петушки» – это одно и то же!
Два с лишним месяца назад глючная, из доисторической эпохи, никакого вроде бы отношения к реальности не имеющая книжка Стругацких внезапно намекнула ему, что в жизни есть разнообразие и простор – простор целей, простор смыслов; что тесное, спертое существование, которое каждый день бьет в глаза, лупит по башке, тянет за шкирку и кажется единственно возможным, вовсе даже не единственно возможное. А теперь охрененная физика, в которую Юра сдуру влез чисто из тщеславия, вот приспичило ему убедиться в том, что Стругацкие перепутали, чего быстрее, – физика эта недвусмысленно намекала, что есть еще и разнообразие свободы. Есть СТЕПЕНИ свободы. Страшно такое выговорить в демократической стране, но есть ИЕРАРХИЯ свободы. Есть поистине свободная свобода. Потому что, как ни крути, свобода понимать то, чего не понимаешь, и свобода видеть связи там, где еще вчера видел хаос, видел случайную россыпь сухих отдельных крошек, – это совсем не то, что свобода сегодня купить вот то, а завтра – вот это или сначала выпить здесь, а потом – там. Воробей замечает, как кто-то невообразимо большой и сильный сыплет крошки, и его свобода – дождаться этого, уловить это, а потом опередить других таких же воробьев и склюнуть сперва левую крошку, потом правую или наоборот. Свобода человека – сообразить, что это был каравай, его уже кто-то съел, а чтобы он возник снова, необходимы вещи сказочные, совершенно ненужные для практического склевывания. Нужно солнце, нужна земля, нужны зерно и дождь, мельница и печь… Нужны добровольное разделение обязанностей и полное обоюдного доверия взаимодействие… Странно, но, когда видишь так, мир вроде бы и раздвигается, увеличивается многократно, становится безграничным и в то же время оказывается куда более доступным и даже подвластным. И дух захватывает от столь необъятного, по-настоящему невозбранного раздолья.
Если бы сейчас Юру попросили дать определение свободы, он, на гребне внезапно жахнувшего ему по мозгам корпускулярно-волнового вдохновения, мигом выдал бы что-нибудь вроде: свобода есть переменная величина, обратно пропорциональная силе давления на совесть. И возможно, догадался бы добавить: чтобы это уравнение, а значит, и само понятие свободы имели физический смысл, совесть должна характеризоваться отличной от нуля положительной величиной. И он уже чувствовал, хотя, наверное, не смог бы пока сформулировать этого словами, что совесть – это всего-навсего стремление соответствовать какой-то въевшейся в плоть и кровь сказочке; а уж от такой мысли рукой подать до многих и многих важных выводов. Например, о том, что коль скоро множителей в правой части уравнения два, то разрушить, обнулить сказку совести или изуродовать ее, вогнав перед ее численным значением минус, – по крайней мере не менее действенный способ лишить свободы, чем понатыкать вышек с прожекторами и пулеметами и понавесить колючки.
Но Юре совершенно не с кем было всеми этими переживаниями и соображениями поделиться. Вчера вот попробовал, блин… Лучше бы пил молча.
С Юрковским разве что? Он – умница…
Быков тоже, но уж очень суровый…
Однако с Юрковским отношения как раз сегодня грозили разладиться. Когда демиург дал вводную, Юра почувствовал на себе взгляд генерального; и взгляд этот был то ли испуганный, то ли даже какой-то виноватый. А когда человек на тебя так смотрит, по душам поговорить очень трудно. Особенно при ужасающей разнице в возрасте и заслугах.
Дело в том, что сегодня Юре, как оказалось, предстояло спасти Юрковского, пожертвовав при том своей мелкой жизнью. Впрочем, помрет Юра окончательно или нет, оставалось за кадром; недосказанность – лучший способ активизировать воображение и внутреннюю эмоциональную жизнь потребителя художественной продукции. Но, во всяком случае, Юру должны были унести всего в кровище, и, даже если бы в корабельном лазарете его и спасла советская медицина, это, может, оказалось бы для него еще хуже, потому как светила ему тогда расстрельная статья за содействие изменнику Родины в переходе государственной границы.
Случиться должно было вот что.
В душе Юрковского уже некоторое время, оказывается, происходили переоценка ценностей и внутренняя борьба. Точно нельзя было сказать, что именно ее вызвало, – тут опять-таки имела место недосказанность, чтобы было о чем поспорить критикам, когда фильм выйдет. Может быть, Юрковскому осточертело всеобъемлющее материальное убожество. Может быть, его начали мучить угрызения совести от того, как сурово он на Марсе обошелся с Рыбкиным: как-никак, единокровник, – а попробуй не обойдись, если донос поступил; ты не обойдешься, так с тобой обойдутся… Может, окончательное решение Юрковский принял уже по прилете на Бамбергу, когда во время предварительных телепереговоров свиделся с по-настоящему культурными, интеллигентными людьми – хорошо воспитанными, хорошо одетыми; они не ботают по фене, а все время заботливо спрашивают: «Хау ар ю?» или «Ю ар о'кэй?» – пьют благородный виски из красивых бокалов и как сыр в масле катаются в космических жемчугах и бриллиантах. Может, просто в Юрковском заговорила кровь, то есть раньше или позже он в любом случае вспомнил бы, что он не безродный советский палач, а блудный сын своего народа. А может, все вместе.
Во всяком случае, под первым же пришедшим в голову надуманным предлогом – там, видите ли, нарушаются международные нормы охраны труда – Юрковский велел Быкову завернуть на астероид Бамберга, где американская фирма «Спэйс перл лимитэд», что значит «Космический жемчуг ограниченный», добывала брюлики экстра-класса. В космическом вакууме из-за лучей и температур камешки на астероиде уродились – пальчики оближешь. «Любишь? Докажи!» Юрковский и Юру подговорил уйти в рывок. Генеральный все продумал: в долгую инспекцию на Бамбергу его одного, при всех его регалиях, с пристыкованного к американской станции «Тахмасиба» никак не отпустят, обязательно пойдут еще мордоворот Иван в качестве личного телохранителя и несколько автоматчиков охраны, которые, ясен перец, и берегут, чтоб чужие не набежали, и стерегут, чтоб свой не убежал; ну а раз так, Юрковский настоял и стажера взять для его же, стажера, идейной закалки. Мол, вот он, мир капитализма, учись, сынок, узнавать дерьмо в сладкой упаковке. На самом же деле Юре отводилась важная роль: в момент, когда Юрковскому надо будет сигануть во внутреннюю галерею Бамберги и попросить там политического убежища, Юра должен постараться как-нибудь отвлечь автоматчиков на себя. Потом, мол, когда внимание охраны, наоборот, перескочит на побег Юрковского, уже и Юра сможет беспрепятственно перейти чек-пойнт. Верил ли сам Юрковский в то, что стажеру это удастся, или нет – неизвестно; тут главное было уломать мальчишку, ведь без него вообще шансов не было. По роли Юре, натурально, сперва полагалось забздеть: патриот, комсомолец и так далее, куда ему сообразить сразу, где счастье. Но, столкнувшись с такой тупостью, Юрковский должен был человечно сказать: «Мальчик, там тебе никто в дупло вдувать уже не станет» – и это, конечно, решило дело.
Разумеется, гладко такой маневр пройти не мог – и не прошел. Драма есть драма, правду же снимаем, а не красивые сказочки; злобные советские автоматчики, презрев, что они на дипломатической территории и тут действуют особые правила применения табельного оружия, должны были затарахтеть длинными очередями, едва заметив, что генеральный наладился юркнуть в запретный коридор, – и тогда Юра героически прикрыл бы Юрковского собой. Изрешеченного и окровавленного, его на носилках оттаскивали обратно на «Тахмасиб», и он, то ли умирая, то ли просто теряя сознание, должен был со счастливой улыбкой едва слышно прошептать что-нибудь вроде: «Ну вот, теперь и умирать не жалко. Лучшее, что я мог сделать в нашей скотской жизни, я уже сделал…» И больше уж ничего не говорил и вообще впредь в кадре не появлялся.
Однако благодаря Юриному самопожертвованию фильм имел хоть и правдивый (как и все у демиурга), но счастливый конец – в отличие, между прочим, от сказочки Стругацких. Юрковский уцелел, и выскрести его обратно из глубин Бамберги у Быкова не было ни малейшей возможности. «Тахмасиб» полетел себе дальше – с однозначной перспективой по возвращении на Мирза-Чарле всем экипажем загреметь в лагеря. Юрковский же вскоре переехал в Израиль, воссоединился со своим многострадальным народом и нашел себя: открыл в Тель-Авиве ювелирную фирму. Пригодились налаженные на Бамберге связи со «Спэйс перл».
– Ну что? Усвоили?! – закончил демиург; голос его дрожал от творческого упоения. – Все «Оскары» ниши! По местам!
Юрковский был мрачнее тучи и даже будто сделался ниже ростом. Коротко покосившись в первый момент на Юру – то ли испуганно, то ли виновато, – он старался вообще больше не встречаться с ним взглядами. Играл как-то вяло, неубедительно; он отговаривал текст, но думал явно о чем-то своем. Демиурга колотило от бешенства.
Впрочем, с горем пополам отработали телепереговоры и стыковку, долгое потайное перешептывание Юрковского и Юры в мусорном отсеке накануне инспекции, высадку из «Тахмасиба» на астероид, первую встречу с американцами, собеседование с местным шерифом, который должен был обеспечивать на копях надлежащую охрану труда… Выручало то, что все эти разговоры были для Юрковского как бы наигранными, фальшивыми, – плевать ему было на охрану труда, если он уже вот-вот чаял спасения из советского ада; и поэтому то, что играл Юрковский с отчетливой фальшивинкой, парадоксальным образом накладывалось на эмоциональный рисунок эпизодов как нельзя лучше. Юра честно старался изо всех сил, подыгрывая великому старшему коллеге, но тот, что ни делай, никак не мог ожить в кадре.
Меж тем пора было браться за сложнейшую сцену беседы Юрковского с топ-менеджером «Спэйс перл», во время которой все и должно было произойти.
И действительно, тут-то все и произошло. Только совсем не то, к чему группа готовилась.
Трудно сказать, что послужило последней каплей. Может быть, слишком уж хорошо сыграл топ-менеджер. Он был такой лощеный, такой положительный по сравнению с лохматыми милитаризованными дикарями с советского корабля, он с таким превосходственным видом принялся демонстрировать Юрковскому продукцию своей фирмы; он так был уверен, что эти его сверкающие крошки выпеченного вакуумом и космическими лучами каравая неотразимы для любого, если только он не полный лох и лузер…
Юрковский, горбясь все больше, слушал его, слушал и своим тупо-мрачным взглядом исподлобья начинал уже, срам сказать, походить на памятного Юре с детства телевизионного Ельцина, а потом встал, протянул руку и взял с ладони топ-менеджера гроздь его сверкающих спэйс перл. Юра напрягся. После этого действие должно было понестись вскачь; вот-вот Юре предстояло прыгнуть вперед, чтобы прикрыть спину убегающего Юрковского от автоматных очередей. Автоматчики тоже напряглись, у Ивана, стоявшего рядом с Юрой, пучились желваки.
Юрковский медленно стиснул кулак с бижутерией.
– Вы что же это себе выдумали, мистер, – тихо, но страшно, с жутковатой нутряной хрипотцой сказал он. – Если я еврей, так я друзей предам? Тех, с кем прошел Теплый Сырт? Урановую Голконду? Комсомольца этого предам?
Ton-менеджер обомлел. Юра тоже обомлел. А Юрковский неожиданно размахнулся и швырнул топ-менеджеру его брюлики в фуфел. Ton-менеджер охнул, хватаясь за щеку: генеральный инспектор МУКСа швырнул всерьез, хлестко, от души.
– Вы что же думаете?! – надсаживаясь, заорал Юрковский. – Если я надеваю кипу, подходя к Стене Плача, то ваши сраные каменюки мне интереснее и важнее, чем кольца Сатурна?! А вот… вам!……………!!!
Нельзя было даже сомневаться: на сей раз жуткие загибы со штормовым ревом и брызгами летели прямо из глубины его интеллигентной души. Никакой натянутости и принужденности. Стопроцентное проживание.
– Да я, может, всю жизнь их мечтал увидеть, эти кольца!! – гаркнул Юрковский напоследок, а потом развернулся, схватил за спинку стул, на котором так вальяжно сидел еще несколько мгновений назад, поднял его могучими руками, как перышко, и что было силы швырнул в сторону окаменевшего от шока демиурга.
Что тут началось! Стул не долетел, конечно, зато попал в стену, и декорации, как карточный домик, принялись шумно складываться: видно, все же бракованные были гвозди. Автоматчики, придя в себя, побросали автоматы и кинулись вязать взбесившегося генерального, но Юра с Иваном успели первыми. Заломили, бормоча что-то успокоительное, руки бушующему начальнику, оттащили его от перепуганного топ-менеджера. Поволокли Юрковского к «Тахмасибу». Юрковский вырывался и орал. Демиург, даже не пытаясь восстановить порядок, в ужасе жмурился и зажимал уши ладонями; теперь он казался маленьким, не важным и совсем не всемогущим. Декорации, как костяшки домино, с удаляющимся грохотом рушились все глубже и глубже в безднах студии; потом волна погрома докатилась до соседней площадки, бабахнула по ее постройкам, и там от удара, видно, перемкнуло какую-то аппаратуру. Радугами взошли крупные медленные искры, похожие на жар-птиц. Ни к селу ни к городу, перекрывая крики и фанерный гром разваливающейся Бамберги, с полуслова заорала молодая Пугачева: «Ой, какой же был скандал, ну какой же был скандал, но, впрочем, песня не о нем, а о любви…»
Сцена 17. Инт. Кессон планетолета «Тахмасиб». День
Юрковского увели в корабельный лазарет для интенсивной терапии – он сорвал горло, и нельзя было допустить, чтобы такой актер повредился голосом. Юра задержался на пороге кессона. Он так и не мог понять, Бамберга там внизу, под реакторными кольцами исполинского корабля, или «Петушки», и невольно все искал в углу, под цитатой про икоту, оставленную там вчера любимую. Ему хотелось бы, чтобы она его сейчас видела. Может, она бы даже полетела с ним.
Но внизу было безлюдно. Демиург с присными скрылся от греха подальше в глубоких штольнях астероида – мало ли, вдруг автоматчики сгоряча двинут в рейд восстанавливать охрану труда, ну а в лабиринтах старых выработок, может, и не найдут; тахмасибовцы же все давно были на борту.
Иван терпеливо ждал.
– Иван, – тихо сказал Юра, не оборачиваясь. Он чувствовал себя таким легким и свободным, будто вся его скорость стала приходиться на пространственную; он, маленький человечек из желез, костей и кишок, казалось, летел теперь со скоростью света, и потому впереди открылась в трех измерениях бесконечность, а в четвертом – вечность. – Как хорошо, что я попал к вам в экипаж…
Иван усмехнулся, с симпатией глядя юнцу в вихрастый затылок:
– То ли еще будет.
– А знаете что, Иван…
– Что?
– А давайте эту Бамбергу вообще пожжем фотореактором, – предложил Юра.
Некоторое время было тихо, и Юра испугался. Обернулся к Ивану. Спросил виновато:
– Что? Я слишком?
– Да почему, – задумчиво ответил Иван. – Дельное предложение… Конечно, в нем невооруженным взглядом виден дефицит как буржуазного гуманизма, так и пролетарского интернационализма, но ведь… Но ведь и правда – достали!
У него опять запрыгали, коротко взбухая под кожей, желваки: видать, наболело. Желваки были похожи на бьющихся в тугом полиэтиленовом мешке лягушек. Иван еще поразмыслил, потом решительно откинул коротко лязгнувшую крышку переговорного устройства, сдернул с фиксаторов массивную металлическую трубку интеркома и, несколько раз покрутив жужжащую ручку, сказал громко:
– Барышня? Алло, барышня! Дайте рубку.
– Соединяю, – донесся до Юры тоненький, тоньше комариного писка, ответ телефонистки корабельного коммутатора.
Иван плотнее прижал трубку к уху:
– Алексей Петрович? Жилин беспокоит… Да, мы уже на борту, все в порядке… Я вот что хотел сказать. Мы тут посоветовались с товарищами, и есть мнение…
Сцена 18. Инт. Рубка планетолета «Тахмасиб». День
Алексей Петрович Быков со щелчком вставил трубку интеркома в стальные держатели. Сутулясь и сопя, долго сидел неподвижно, а потом нажал большим пальцем рифленую клавишу стартера.
Эпилог
Никогда еще на Амальтею не опускался такой изуродованный планетолет. Край отражателя был расколот, и в огромной чаше лежала густая изломанная тень. Двухсотметровая труба фотореактора казалась пятнистой и была словно изъедена коростой.
Но директору «Джей-станции» некогда было считать раны великого корабля. Этим займутся ремонтные бригады. Они разберутся, какие палубы покорежены нежданно-негаданно налетевшими со скоростью метеоритного роя спэйс перлами, сколько склевали петушки и что безвозвратно погублено икотой. Разберутся, найдут оптимальные методы восстановления… Может, и спасут машину. Жаль будет, если не спасут. Но это – потом, потом. Сейчас директор торопился встречать Быкова.
Они пошли навстречу друг другу, и по кабинету прошелестел шепоток, а потом все сразу замолчали. Они пожали друг другу руки и некоторое время стояли молча и неподвижно. Потом Быков отнял руку и сказал:
– Товарищ Кангрен, планетолет «Тахмасиб» с новым фильмом прибыл.
Июль 2008
Рощино – Санкт-Петербург
Инна Кублицкая, Сергей Лифанов
(По идее Аллы Кузнецовой)
Я ПОМНЮ…
…Я помню: выхожу с рынка, в руках пакет чуть не в лоскутья рвется, а мне: «Девушка, хотите сниматься в кино?» Смешно! Что смешно? Да вот это и смешно. Сорок пять девушке на днях стукнуло.
…Я помню: стоял перед киоском и думал, какое пиво пить буду. Пива я не хотел, просто на душе кисло было. Не шоколадку же покупать? И тут этот подходит, становится рядом, спрашивает: «У тебя время свободное есть, парень? Тут массовку для кино набирают».
…На проходной, на доске объявление висело: «Приходите, мол, кому интересно».
…А я по радио услыхал…
…А я Стругацких люблю и, как про кино услыхал, сразу пошел по адресу. Думал, не повезет – какой из меня актер? – нет, записали в список, только посмотрели внимательно и попросили пройти перед камерой. Я и прошел, как под дулом автомата.
…Муж сказал: мать, не срамись. А я ему – пошли со мной. И пошли: я, он и дочка – для моральной, значит, поддержки. И что вы думаете? На них посмотрели и тоже записали – подходят, мол. Я, помню, хихикнула: всей семьей срамиться будем.
…А мне только шорты дали – такие блестящие, не шорты даже, а так, мечта велосипедиста. Я еще, помню, возмутился. Мне что, целый день в одних трусах ходить? Я им что – мальчик?
…Я как комбинезон натянул-расправил-застегнул, так и понял: мое. Никому не отдам. И удобно, и карманы, и стильно – словами не передать. Меня застежки умилили, как младенца, в натуре. Я этот комбинезон как девушку полюбил, аж все внутри переворачивалось, когда думал, что снимать-отдавать придется.
…Помню, удивлялся кто-то в курилке: странно, мол. Ни с того ни с сего вздумали про коммунизм кино снимать. В наши-то времена! А я думаю: мечта людям всегда нужна о светлом будущем. Мне эти киношки про безрадостное будущее, где на развалинах небоскребов какие-то панки резвятся, – во где уже сидят! Соревнуются, кто гаже и омерзительнее покажет. А вы такое будущее покажите, чтобы жить в нем хотелось. Чтобы надежда у людей жила не только заработать и нажраться. Чтобы себя и страну в будущее толкать, а не от будущего отталкивать. Чтобы возрождалась вера в рай на земле, а не на небе. И КПСС тут ни при чем. И эти, как их, сегодняшние…
…Я «Полдень» мальчишкой прочел, в библиотеке взял, авторов тогда не запомнил. «Малыша» запомнил на обложке, картинку, где он такой весь черный и с рыжими волосами, а повесть про Малыша – нет почему-то. В «Полдне» почему-то запомнилось, как Поль пришел на ферму. Все остальное – смутно. Но пока читал – нравилось сильно.