Важнейшее из искусств Волков Сергей
– А мне как-то… не по себе.
Она задумчиво прихлебнула изрядный глоток «Ксюхи-демократки» и разумно сказала:
– Мы живем в обществе потребления. Мы потребляем, нас потребляют… Обмен. Круговорот. Это нормально. Муйня начинается, когда ты лох и позволяешь, чтобы тебя потребляли бесплатно, а сам не рубишь и все потребляешь только втридорога. Это нельзя. Остальное – глюки.
Он постарался мужественно расправить плечи, приосанился, как умел, и положил ногу на ногу.
– Тогда я соглашаюсь, – решительно сказал он. – Только ты помни: ты обещала.
– Ага, – сказала любимая. И напутствовала: – Не облажайся на бабосах.
Сцена 3. Инт. Жилище Юры. Ночь
И все же не мог Юра не попытаться выяснить, про что ж там все-таки дело, в этой книжке? Хоть вкратце представить. Хоть в общих чертах уяснить, к чему быть готовым. Уж по крайней мере из тех соображений, чтоб не лажануться в первый же день. Мало ли какие могут быть сюрпризы.
Теперь – не тогда. Вовсе уже не обязательно, как в древности, записываться в библиотеку, ходить куда-то то под дождем, то под снегом и только в строго определенное время дня, заказы на бумажках заказывать и ждать, выдадут ли, или экземпляр, блин, на руках; потом потеть в читальном зале, отсиживать задницу на жестком стуле – и все для того, чтобы что-то узнать или прочитать. Теперь просто засвечиваешь железяку, входишь в Сеть, загугливаешься или, если тянет пофраерить, грузишь нигму – и через пять минут все знаешь. Предположим, услышал ты впервые выражение «атомные цены» – ну, предположим только, типа для примера! – и приспичило тебе точно узнать, что такое атом. Один секунд – и тебе любезнейшим образом сообщают: «Атом – наименьшая часть химического элемента, являющаяся носителем его свойств. Атом состоит из атомного ядра и окружающего его электронного облака. Ядро атома состоит из положительно заряженных протонов и электрически нейтральных нейтронов, а окружающее его облако состоит из отрицательно заряженных электронов». И все тебе сразу ясно. А ясней всего то, что на фига тебе протоны, когда просто-напросто цены ошизели?
Но тут уж пошло на принцип.
Сеть опять не подвела. Скажем, на «Равновесии» можно даже звуковую купить, вот с таким пояснением:
«Братья Аркадий (1925-1991) и Борис (1933) Стругацкие – выдающиеся прозаики XX века, соавторы, создавшие настоящие шедевры в области научной фантастики и принесшие мировую славу нашей литературе».
Ну, это само собой. Не в лесу живем.
«Каждое их произведение было и остается бестселлером, но при этом затрагивает серьезнейшие социальные, философские и психологические проблемы».
Круто задвинуто. Особенно подсаживает это «но». Мол, вообще-то если бестселлер, значит, серьезных проблем затрагивать не может, но вот у Стругацких и то, и это в одном флаконе. Полный типа ништяк. Пемолюкс-сода – двойной эффект.
Н-ну, теперь конкретно. Звуковую нам не надо, пока еще моргалками можем. Набираем название заново… Ага. Бл-лин, ну и древность. Когда эта книжка вышла в первый раз, отец как раз в первый класс пошел. Интересно, он ее в детстве читал? Надо будет спросить при случае… Хотя, наверное, он уж сто раз успел забыть. Мало ли кто чего в детстве читал. Да прикинуть: от расстрела царей до выхода книги прошло меньше, чем от выхода книги до сегодня. Чего это шефа потянуло на доисторическую рухлядь?
Ну и?… Читать, что ли?
Юра обреченно вздохнул и велел железяке скачать.
Он читал до двух ночи и отлип от монитора, только когда буквы на мерцающем в темной комнате экране начали на пробу шевелить лапками, как просыпающиеся тараканы. Можно, конечно, всосать кофею, но день нынешний – не последний в жизни, а наутро, наоборот, полно работы, надо окончательно понравиться и потому надо быть в форме. Ну уж теперь все равно дочитаю – завтра ли, послезавтра… Странная книжка, думал Юра, укладываясь. Но все равно не понятно, зачем понадобился шефу персонаж этой… как ее… нетрадиционной ориентации…
А при чем тут, кстати, традиция? Разве мужчина с женщиной – это традиция? Чокаться, когда пьешь за здоровье, и не чокаться, когда за упокой, – это вот традиция. У одного народа одна, у другого – другая. На Востоке – тюбетейка, на Западе – шляпа. Кто-то нарочно выдумал, а все остальные помаленьку привыкли и бездумно соблюдают – вот что такое традиция. Поэтому как скажут, что, мол, поведение у таких-то нетрадиционное, сразу на автомате выпрыгивает – ага, это, ясен перец, творческие натуры с широкими взглядами, не серое быдло, но крутые мозги… И вроде как лестно быть на них похожим. Но только если и попугаи, и кролики, и мартышки, и люди без всякого умничанья делают одно и то же, любятся одинаково и рожают одинаково, то при чем тут традиция? Надо говорить: бесплодной ориентации. Тут все сразу встает на свои места и никому не обидно, потому что без оценок, а только факт – не больше и не меньше. Хотя все равно обязательно найдутся козлы, которые скажут, что неполиткорректно и нарушение прав. Есть люди, у которых языки болтаются, как тряпки на ветру. Особенно если за это платят или можно в телик попасть…
Никак не удавалось уснуть. Чего-то мысли зашевелились, и, главное, совершенно не те, что обычно по ночам шевелятся. Странная книжка. Глюковатая, это да, и язык-то нудный, примитивный, без приколов, но какой-то простор в ней ощутился – там, где по всем нынешним представлениям глухая стенка. А кто же любит глухие стенки? То есть как раз очень даже многие любят: иди себе вперед по узкому коридору и не озирайся… Лишь бы обогнать других, которые по тому же проходу тащатся. Заднему, ха. Обогнать, обогнать… Я – первый! Нет, я! А вы там, сзади, – лузеры… Кто самый крутой, кто всех победит и первый бузнется из прохода в унитаз? Повиновение глухим стенам – шутка чреватая… Если тебя долго ведут по коридору и притом ежедневно грузят, что ты сам идешь, потому как больше идти некуда, это единственный правильный путь, – будь спок, это тебя ведут на свалку. А то и на убой.
Ну и хрен с ним со всем…
Не облажаться бы на бабосах.
Интересно, вошла ли в сценарий фраза из той главки, которую Юра читал перед сном последней? Там клево завернуто типа: у вас всякий знает, что деньги – это грязь, но у нас всякий знает, что грязь – это, к сожалению, не деньги…
Хорошо бы, чтоб вошла.
С этой мыслью Юра заснул.
Сцена 4. Инт. Телестудия. День
Демиурга причесали, попудрили, чтобы не бликовала кожа под ярким светом. Когда гримировали его актеров, он был очень придирчив и требовал порой чуть ли не шпаклевать и конопатить непослушные лица орудий, предназначенных визуализировать мерцающие в его воображении образы, – но на себе демиург этих процедур терпеть не мог. Чесалась теперь вся морда, вся шея, и мучиться предстояло долго, до дому, где только и можно будет все это дерьмо смыть начисто. Протянули под рубашкой проводочек с крохотулькой-микрофоном, высунули через ворот и к воротнику же пристегнули. Ведущая культурной передачи была очаровательна, остроумна и профессионально восхищена очередным своим знаменитым собеседником. «Уважаемые телезрители! Сегодня у нас в гостях один из ведущих… Думаю, нет нужды представлять создателя таких нашумевших картин, как… При всей своей неоднозначности всегда становились событиями…» Потом отговорила роща золотая, и пошла пурга:
– Не секрет, что к творчеству знаменитых братьев Стругацких в разное время обращались многие блистательные мастера кино. Все помнят фильмы Тарковского, Сокурова, Лопушанского, Германа-старшего и Бондарчука-младшего… Наверное, у каждого из этих очень разных режиссеров были свои мотивы, по которым та или иная книга Стругацких становилась им настолько близкой, настолько созвучной, что они брались воплотить ее на экране. А чем вас привлекла их фантастика? Да к тому же ранняя фантастика Стругацких о так называемом светлом коммунистическом будущем?
Не очень удачное начало, подумал демиург. Неизбежное, конечно, но вопрос так предуведомлен, что всяк решит, будто я горожу в ответ высокопарную ахинею, тогда как, если честно, должен был бы сказать так: тем, что Стругацкие сами по себе – классный бренд. И так-то оно действительно так, да только народ стал нынче такой ушлый, такой грамотный, что, кроме этого, ничего и в толк взять не может. Всем кажется, что если к классному бренду присосаться, то, считай, уже три четверти дела сделано, а дальше можно не особенно и напрягаться. А в действительности… В действительности не все так просто.
Хотя, чего греха таить, – конечно, бренд.
Н-ну ладно… Работаем. Ничего не сделаешь. Паблисити. Реклама – двигатель торговли. Даже если торговать еще нечем, грунтовать надо загодя.
– Именно тем, что она ранняя. Все мы сейчас мучительно осмысляем собственную историю. Ищем свое новое место в мире. Отталкиваясь от давнего произведения наших замечательных фантастов, можно особенно остро, особенно ярко ощутить и прочувствовать тот путь, который прошла страна. Ее проблемы, ее победы и поражения, достижения и утраты. Можно попробовать хладнокровно и непредвзято разобраться в том, что в нашей истории оказалось истинным, а что – иллюзорным…
– То есть в своей будущей работе вы намерены всего лишь отталкиваться от повести «Стажеры»? – перебила ведущая.
Она, кажется, собралась говорить больше меня. Кто у кого интервью берет, дура!
– Вы не воображаете, надеюсь, будто я собрался снимать простую экранизацию? Про героизм советских покорителей космоса? Про ракеты и скафандры? Хорошую экранизацию можно сделать только к плохой книге. Дело в том, что при переводе на язык кино книга неизбежно должна быть обогащена иным видением, иным смыслом, полифонией новых образов со старыми, и все это привносит уже режиссер. Если в книге многого недостает, если ее автор сам толком не сумел сказать то, что хотел, режиссер, делая, в сущности, за писателя его работу, невольно досказывает от себя то, что отсутствует в книге. И тем самым убирает слабины, заполняет пустоты… Тогда в кино возникает просто хорошая экранизация. Но если книга хороша, если за писателя в ней при переводе на язык кино делать уже нечего, тот же самый неизбежный процесс обогащения новыми смыслами выводит работу режиссера на уровень диалога с писателем и его текстом, дискуссии с ними. А это нередко может закончиться полярным выворачиванием, зеркальным отображением мира, созданного книгой. Вспомните хотя бы «Сталкера». У Стругацких Зона – техногенный хаос, у Тарковского строго наоборот – полный мистических барьеров и романтических руин садово-парковый Эдем, куда нет хода бесчеловечной машинерии. У Стругацких Шухарт – разбитной супермен, у Тарковского – застенчивый, неврастеничный богоискатель. И так во всем. Только полемика имеет смысл. Заметьте, по Стругацким снято уже несколько великих фильмов, но среди них нет ни одной прямой экранизации. Была одна именно экранизация, казалось бы, точно по тексту – «Отель „У Погибшего Альпиниста"», и как раз она оказалась на редкость слабой. Вроде бы один к одному, а весь блеск, весь аромат ушел. Вся глубина ушла, вся трагичность ушла, вся психология ушла… И ничего не добавилось взамен. Никто этого фильма, кроме специалистов и фанатов, уже и не помнит.
– Очень интересно. И у вас рука не дрогнет что-то принципиально менять в книге, хорошо известной уже нескольким поколениям читателей?
– Если бы у меня дрожали руки, за мою работу мне не стоило бы и браться. Можно куда спокойней прожить наборщиком в типографии. Ничего не придумывать самому, только тиражировать чужое.
– Вы уже собрали команду? Ее члены придерживаются того же взгляда на будущую работу? Кто писал вам сценарий?
– Давайте по порядку. Команда в процессе сбора. Актеры будут как очень известные, так и совсем еще никому неведомые, надеюсь, это будут мои открытия. Скажу по секрету – на роль главного молодого персонажа сейчас пробуется абсолютно никем не виданный, ни одной роли пока не сыгравший юноша, по-моему – крайне перспективный. Второе. Режиссер на экране создает целый мир, и потому на площадке он – царь и бог. Демиург. Да, не побоюсь этого слова – демиург. Иначе создаваемый мир рассыплется на беспорядочные, несоединимые осколки. Это как в бою. Есть командир, и он отвечает за все, а потому его слово – закон. Во время съемок по любому вопросу могут существовать лишь два мнения: одно режиссерское, другое – неправильное. Кто не согласен – просто УХОДИТ. Что же касается сценариев, то я всегда писал для своих картин сценарии сам. Авторское кино – очень тонкая, очень хрупкая вещь. Одно чужеродное вмешательство, одна-единственная фальшивая нота – и все может рухнуть.
– Понятно. Это действительно понятно. А вот скажите… Вы упомянули бой. Боевые действия, ко всему прочему, – очень дорогостоящий процесс. Я бы добавила еще одну аналогию: огромный, сложный завод. Производство. Это ведь тоже очень дорого. Фантастический фильм требует огромных вложений. Декорации, компьютерная обработка… да вы лучше меня знаете.
– Ну, спасибо. Польстили. Похоже, вы действительно очень высокого мнения о моих способностях.
– Простите. Суть вопроса вот в чем: удалось ли вам найти деньги под такой дорогостоящий проект?
– О, эта неизбывная советская страсть считать медяки в чужих карманах! Не лучше ли было бы наконец научиться считать свои и правильно управлять своими?
– Да, конечно. Финансовая культура у нас еще очень низка… Но все же?
– Кинематограф сейчас на подъеме – это раз. Под действительно перспективный концептуальный проект уже не приходится вымаливать милостыню. Второе – мне удалось заинтересовать несколько зарубежных продюсерских фирм, один английский телеканал… Надо думать, профессионалам – а наши европейские партнеры являются, как вы понимаете, профессионалами высочайшего класса, дилетантов там на работе не держат, – так вот, профессионалам мой замысел показался достойным реализации. Это говорит само за себя. Но уж названий этих фирм и этого канала я вам пока ни за что не назову.
– Когда вы рассчитываете приступить к съемкам?
– Собственно, я уже приступил.
– Что же, нам остается только пожелать успешного завершения этой интересной работы. Мы будем с нетерпением ждать вашего нового фильма… Спасибо за то, что согласились ответить на наши вопросы.
– Всегда готов.
– А теперь мы уходим на рекламу…
Сцена 5. Экс. С достройкой, комп. графика. Космодром Мирза-Чарле. Русский мальчик. День
Снег с бывшего колхозного, ныне заброшенного поля согнали ветродуями, и обнажившаяся черная земля с кое-где торчащими пучками жухлой травы, отдаленно похожей на кустики саксаула, вполне могла сойти за опаленную огнем фотонных двигателей пустыню. Сияли титанические светильники, восполняя отсутствие каракумского солнца, от них валил пар. Колючей проволоки не пожалели – видимо, подумал Юра, на складах еще с советских времен ее ржавело видимо-невидимо и военные либо гуиновцы рады-радешеньки были хоть по дешевке избавиться от осточертевших излишков. Двойная, чуть ли не трехметровой высоты ограда протянулась на своих якобы бетонных опорах от края до края съемочной площадки – на экране будет казаться, что от горизонта до горизонта. Построили две дощатые вышки с прожекторами и пулеметами, возле которых сейчас мерзли на промозглом ветру обряженные в тропическую, афганских еще времен, полевую форму бедняги; они то и дело прикладывались к фляжкам для сугрева и со скуки целились из пулеметов то в съемочную группу, то в массовку. Режимный объект светлого коммунистического будущего воистину впечатлял.
Массовку набрали из трудившихся на ближайшей стройке гастарбайтеров. Теперь они, от души довольные, что не надо ни класть кирпичи, ни месить раствор, а деньги все равно идут, в деланой тоске смирно сидели на корточках вдоль колючки и всем своим видом изображали безысходную неприкаянность. Приглушенно, но грозно гудел гортанный народный ропот. Массовка, по стечению обстоятельств оказавшаяся практически исключительно выходцами из Педжента, живо обсуждала перипетии скоротечной ночной поножовщины с выходцами из Гюли-Чархи.
Корни вражды педжентцев и гюличархинцев уходили в седую древность, и мало кто даже из аксакалов помнил, с чего началось. А дело было в том, что где-то в середине девятнадцатого века гюличархинским бекам пару раз подряд удалось продать в британскую Индию рабов, захваченных в набегах на земли белого царя, малость поприбыльнее, чем педжентским, – с тех пор и потянулось. В веке двадцатом императорская, а потом большевистская администрации вражду несколько приглушили, она стала, стыдно сказать, забываться; в шестидесятых годах случилось даже несколько вполне счастливых перекрестных браков. Но когда рухнул гнет, она, эта старая вражда, вспыхнула с новой силой, ведь теперь никто уже не ставил препон благородному негодованию педжентцев и гюличархинцев друг на друга; наоборот, из больших городов, а то и из-за рубежей стали наезжать доброхоты и намекать и тем и другим, что пора бы восстановить историческую справедливость, обещать поддержку деньгами, оружием и каким-то пиаром… В тощих хурджунах гастарбайтеров негодование доехало сюда, в сердцевинную Россию, хотя ныне все преимущество оборотистых гюличархинцев сказывалось в том только, что теснились они в подвале предназначенного к сносу, обесточенного и обезвоженного дома на улице Ленина, тогда как педжентцы ютились в таком же подвале точно такого же мертвого дома на улице всего-то лишь Мира. Даже бизнес-центр они строили один и тот же: педжентцы левое крыло, гюличархинцы – правое; и некоторые молодые активисты обеих диаспор уже начали усматривать в том произвол и утонченный садизм российской администрации.
В этом эпизоде Юре в расстегнутой на груди легкой старорежимной ковбойке и никогда им доселе не виданных советских бумажных якобы джинсах – и помыслить было невозможно, откуда все это допотопное барахло вынырнуло, с каких таких стратегических складов, это ж не колючка – полагалось некоторое время ходить в нерешительности и тоске вправо-влево вдоль могучего, как на фотках про Освенцим, ограждения, вожделенно глядя на ту сторону. Позже на компьютере должны были дорисовать время от времени взлетающие в далекой глубине космодрома раскоряченные фотонные звездолеты, на один из которых Юре позарез надо было попасть, а никак. Мерз Юра жутко, но действие происходило на среднеазиатском солнцепеке в полдень, и полагалось во что бы то ни стало потеть. Юра старательно изображал, как потеет, ходил и вожделенно таращился на звездолеты, но все время приходилось скашивать глаза вниз, чтобы не наступить ненароком на кого-нибудь из рассевшихся вдоль ограждения согнанных со своих земель местных жителей.
Наконец, повинуясь повелительному взмаху демиурга, с земли поднялся пожилой аксакал в нахлобученной на глаза черной папахе и маскарадной яркости халате. Юра как раз проходил мимо, но, когда аксакал встал, остановился и с готовностью уставился на сморщенное коричневое лицо старого урюка – на ту его часть, что виднелась между лохматым, как извалявшийся в луже пудель, краем папахи и встопорщенным воротником.
– Мальчик, – сказал аксакал, – тебе туда надо?
– Да, дедушка, – ответил Юра проникновенно.
– Мне тоже, – грустно сказал азиатский дедушка.
– Зачем?
– Там был мой юрта… – вздохнул аксакал. – Хорошо жил, никого не трогал. Потом пришли русские и напустили свои фотоны. Ф-фух! – Он сделал расходящийся взмах руками, показывая, как фотоны разлетались во все стороны. – Барашки умер, кони умер. Совсем жить нельзя. Потом приехал большой человек из звездного города…
Юра оценил тонкий замысел демиурга. Тот и впрямь продумывал любую мелочь. Скажи аксакал просто «Звездный городок», сразу стало бы и мелковато, нестрашно и, с другой стороны, ненатурально: с чего это вдруг чиновники Центра подготовки космонавтов диктуют свою волю целым народам. А так можно было подумать и на занимающийся космосом Звездный городок, и в целом на грозно царящую в поднебесье Москву с ее кремлевскими звездами. Неясность всегда впечатляет сильнее любой конкретики.
– Сказал: уходи! И уводи свой род! Тут теперь не твой земля, тут теперь мой земля… – Дедушка помолчал. Обвел тоскливым, безнадежным взглядом слякотную окрестность Дмитровского шоссе. – А куда я пойду? Тут я родился, тут мой папа родился, тут мой дедушка родился… Другого места для меня нет. Страна у вас большая, а места в ней для меня нет… Некуда идти. Детям некуда идти, внукам некуда идти. Женам некуда идти…
Повисло тяжелое молчание. Свистел ветер, натужно цедясь сквозь плотное стальное кружево ограждения. Возможно, подумал Юра, именно в эту паузу потом врисуют очередной старт – и вон там, вдали, надвое распоров знойную дымку над горизонтом, взойдет страшное огненное зарево, вытянется ослепительной полосой, а потом накатит тягучий грохот взрывающегося антивещества. Или на чем там они у Стругацких летали… Впрочем, какая разница; если это обещает эффектно получиться в кадре, с шефа станется и паровой двигатель на звездолет поставить – и хоть кол ему на голове теши. Юра, со скорбным лицом уставившись на горизонт, на всякий случай прищурился, будто его даже издали ослепил ядерный огонь, еще подержал паузу, чтобы дать грохоту место и время, а потом, когда грохоту полагалось бы утихнуть, тихо и проникновенно сказал:
– Прости, дедушка. – И поклонился обездоленному старику в пояс. – За всех нас меня прости…
Аксакал строго поднял коричневый, сухой, как ветка опаленного саксаула, указательный палец и сказал назидательно:
– Что проку тебе просить меня, русский мальчик… Человек может простить… Аллах – не простит.
Честно говоря, последнюю фразу аксакал произнес, сделав над собой немалое усилие. Он не хотел ее говорить. На своем не слишком-то богатом словами русском он, когда демиург объяснял ему его задачу, попытался в ответ втолковать, что Аллах, чтобы вы знали, милостивый и милосердный, он, если человек заслужит, вполне умеет прощать не хуже вашего хлипкого Христа. Старик смутно понимал, что у всякого европейца, который потом такое посмотрит, соответственно и отложится: ага, Аллах – это что-то вроде расстрельной команды. Одному Аллаху известно, к чему это когда-нибудь может привести. Вот копятся такие мелочи, копятся…
Но демиургу было видней.
Он даже не стал вслушиваться в стариковский лепет. Просто сунул тому лишнюю сотню прямо из рук в руки, похлопал по плечу и торопливо перешел к другим делам, которых перед началом съемки сложного эпизода не перечесть, хоть разорвись; и все приходится разруливать одновременно, и никто, кроме демиурга, не разрулит. И старик вздохнул и молча взял. А что прикажете? В этой дикой России, где мужчины даже не подмываются после большой нужды, а женщины все поголовно распутницы, потому что даже по улице ходят простоволосыми, в России, на которую нельзя было не злиться уже потому хотя бы, что без нее не прожить, – в ней все очень дорого. Если не прихватывать где только можно, ничего не удастся скопить для оставшейся в Педженте семьи.
Ну и ладно. Пусть думают что хотят. Пусть хоть вообще всей Россией идут шайтану под хвост.
– Снято! – звонко крикнул демиург.
Эта концовка, эта последняя реплика ударила ему в голову буквально за несколько минут до начала съемки, и он был очень горд оттого, что это случилось все-таки вовремя. Эффектная концовка. Хлесткая. Жесткая. Честная. Многозначная, полифоничная. Видно широту взглядов творца.
Сцена 6. Инт. Вестибюль гостиницы. День
Дежурной по пассажирским перевозкам было плевать на Юру Бородина. Он и умолял, и объяснял, и расхваливал свой сварочный коллектив, который в полном составе без него, без лучшего своего Юры, отбыл на Рею (это спутник Сатурна такой), и больничным листом мамы тряс, и командировочным предписанием, и рекомендациями, и даже билетом на тот планетолет, на который он, Юра, не успел – и всего-то на два часа… Тщетно. Дородная молодящаяся дама не смотрела на него, не слушала – знай подтачивала себе крашеные ногти, да подкрашивала их, да подмазывала губы, с которых, облизывая их от сосредоточенности при подтачивании и подкрашивании, успевала слизать всю помаду… Иногда, впрочем, она все же прерывала эти свои занятия и нехотя, не поднимая крашеных глаз, некрашеным казенным голосом гнусила:
– Ничего не могу сделать.
Через пять минут:
– Нет распоряжений.
Еще через пять минут:
– Для меня все эти бумажки – филькина грамота.
Юра в конце концов чуть не заплакал. И взял себя в руки, лишь почувствовав на себе уже совсем пытливый взгляд старшего по охране гостиницы – дюжего вохровца с автоматом. Такой заломает – недорого возьмет. Да, собственно, вообще бесплатно заломает – чисто из любви к искусству.
Кроме четверых охранников и их начальника, народу в вестибюле считай что и не было; одиночество попавшему впросак юнцу, судя по всему, сулилось полное. За столиком у окна двое сухопарых, ухоженных хмырей явно несоветского вида – космопорт-то международный! – вольготно развалясь в креслах, как истинно свободные люди, безбоязненно, воздушно беседовали на иностранном, точно пузырьками шампанского перекидываясь фразами. Слов было не разобрать, но сразу чувствовалось: беседовали они о чем-то возвышенном и интеллектуальном. О курсах акций, должно быть. К ним лучше было не подходить и даже не смотреть в их сторону – вохровец и так уже Юру явно срисовал, не хватало еще для полной радости, чтобы его прямо в преддверии просторов космоса вовсе сгрябчили… А за столиком у стены, под цветной мозаикой, изображавшей бессмертный подвиг Юрия Гагарина, доедал суп, зажавши ложку в пудовом кулаке, бледный верзила в расстегнутой на груди клетчатой рубахе и искоса поглядывал на Юру. Он, похоже, Юру уже тоже срисовал. На него тоже было лучше не смотреть.
Юра сразу узнал этого актера, только фамилию вспомнить никак не мог. Наверное, от волнения. Лицо было знакомое, и торс, и бицепсы тоже – даже более чем лицо. Как боевик, так вот этот кому-нибудь дает в торец. У нас, в конце концов, теперь тоже есть свои Сигалы. Только вот фамилию никак не вспомнить. Против воли Юра кинул на верзилу еще один короткий взгляд и вдруг заметил, что верзила, вытирая губы ладонью правой руки, указательным пальцем левой манит Юру к себе.
Юра несмело подошел.
– Вы мне? – робко спросил он. – То есть… вы – меня?
Верзила молча показал на стул напротив себя. Юра помедлил мгновение, потом застенчиво присел на краешек. Последовало короткое, напряженное молчание. «Уан, ту, фри, фо, – в полной тишине декламировал за своим столиком один из статистов, по мере сил изображая непринужденную зарубежную беседу, – ит мо, дринк мо…» – «Файв, сикс, севен, эйт, – отвечал второй, зачем-то заулыбавшись, – бич, оупн ер до…» – «Демокраси из э принсипал вэлъю», – выкопал из эрудиции новую тему первый. «Оу, йе», – согласился второй, авторитетно покивав.
Верзила закончил оценивающе рассматривать Юру холодными, ничего не выражающими глазами и протянул ему через столик шершавую лопату руки.
– Иван, – коротко сказал верзила.
Юра протянул ему свою руку:
– Юра.
Против ожидания, Иван провел рукопожатие осторожно, не упиваясь силой. Ничего не сломал и не расплющил.
– Я тут слышал краем уха, как ты уламывал дежурную, – сказал Иван.
Юра не ответил, выжидательно глядя на него.
– Я тебе, конечно, ничего не обещаю, – сказал Иван, – но…
Юра весь напрягся. Даже чуть подался всем телом в сторону верзилы, который, кажется, готов был выступить в роли нежданного спасителя.
– Но зайди-ка ты, брат, – Иван глянул на часы, – сегодня часов этак в девять вечера в триста шестой номер гостиницы.
– И что? – с трудом сдерживая вдруг проснувшуюся надежду, порывисто спросил Юра.
– Ничего, – сказал Иван. – Там ты увидишь человека, очень свирепого на вид. Попробуй его убедить, что тебе позарез нужно на Рею. И ты ради того, чтобы туда полететь, готов НА ЧТО УГОДНО.
– Как это? – упавшим голосом спросил Юра.
– А вот так.
– На что это – на что угодно?
– Мало ли… Да ты не бойся, измену Родине тебе там не предложат. Ты комсомолец?
– Конечно.
– Ну и там будут только кристальные коммунисты. Так что в этом смысле можешь не опасаться. Но… Ты симпатичный мальчик. Рейсы у нас до-олгие…
– Я… – Юра облизнул внезапно пересохшие губы. Тщетно. Язык тоже пересох. – Я не понимаю…
– А по-моему, – спокойно сказал Иван, не сводя с Юры холодных глаз, – ты все уже понял. Но, конечно, если тебе совсем даже не очень нужно на Рею – тогда другой разговор.
– Мне очень нужно на Рею, – тихо, но твердо сказал Юра, глядя Ивану прямо в лицо.
– Тогда не хер из себя маромойку строить, – сказал Иван.
Сцена 7. Инт. Гостиница, триста шестой номер. Вечер
Юра старательно пригладил волосы. Потом постучал.
– Войдите, – донесся изнутри низкий хрипловатый голос.
Юра вошел.
Зная, кто за дверью, Юра старался владеть собой, но все же обомлел. Этих великих людей он с раннего детства видел на экране, миллион раз видел и миллион раз восхищался, но никогда не был от них так близко. И уж подавно даже не мечтал оказаться с ними в одной мизансцене. Даже мысленно он не мог себе представить, что к ним можно будет обращаться по именам. Даже сейчас, когда до них было шаг шагнуть. Нет уж, пусть так и будут – Быков и Юрковский. Хотя бы пока. Господи, как Быков спел тогда «На сопках Маньчжурии» – больше десятка лет прошло с тех пор, как Юра совсем еще мальчишкой впервые увидел ту ленту, а до сих пор слезы наворачиваются и ком подступает к горлу; никто ни до, ни после так эту песню спеть не смог… Вся русская сила и вся русская боль была в этом голосе, в этом лице, в этих широких беспомощных плечах… А Юрковский? Потрясающий, исполненный врожденного благородства и ума, но способный сыграть кого угодно – и дубину-дворецкого, и хитрющего первосвященника… У Юры буквально ноги подкашивались.
– Что вам? – глуховато спросил Быков.
– Я… я не знаю… – пролепетал Юра. Потом перевел дыхание, собрался с силами. Он никак не мог заставить себя посмотреть на блистательных актеров прямо – ни на того, ни на другого. Ему было стыдно. Ему было стыдно, что впервые он встретился с ними вот так. Играя вот ЭТО. Ужас. Хоть сквозь землю вались. – Понимаете, мне нужно на Рею. Очень нужно.
– Фамилия? – отрывисто спросил Быков.
– Бородин. Юра… Юрий Михайлович Бородин.
– Профессия?
– Вакуум-сварщик.
Быков тоже не глядел на Юру; сидел сутулый, как придавленный, и мрачно разглядывал пол. Да и Юрковский вертел в руке бокал с вином и был целиком поглощен рубиновыми отсветами в бокале. И Юра вдруг шестым, седьмым чувством, которое только и дает хорошему лицедею возможность всегда чувствовать партнера, всегда подыграть любой, самой мелкой его инициативе, всегда подхватить и отпасовать обратно на дальнейшую разработку любой оттенок, любую тончайшую перенастройку, которую плохой лицедей воспримет лишь как допущенную партнером обескураживающую неточность, – этим шестым-седьмым чувством Юра понял, что Быкову и Юрковскому тоже не по себе. Может быть, даже тоже – просто стыдно. Или хотя бы неловко. От того, ЧТО сейчас надо будет играть.
Да елы-палы, да неужели? Ни хрена себе… Но они-то, они-то тогда зачем?
Бл-лин…
А когда изумление от этого открытия прошло, у Юры будто гора с плеч свалилась. Я не один! Мы все тут заодно! От радости кровь будто вскипела. Ему захотелось подпрыгнуть и запеть во все горло.
Но вместо этого он просто заиграл.
– Понимаете, – он наконец поднял на Быкова честные глаза, – у меня заболела мама. Приступ аппендицита. Понимаете, я никак не мог уехать… Брат в экспедиции… Отец на полюсе сейчас… Я не мог…
Юрковский аккуратно поставил бокал с вином на край стола.
– Скажите, юноша, – проговорил он, – а почему вас не заменили?
Какой у него голос, подумал Юра. Неповторимый голос. Просто мурашки по телу…
– Я очень просил, – ответил он тихо. – И все думали, что я успею. И к тому же… Я в бригаде лучший. Вы посмотрите в рекомендации… Ребята без меня… ну… Им будет очень трудно.
Некоторое время все молчали. Быков смотрел в пол. Юрковский смотрел на Юру, и в его выпуклых глазах читалось неподдельное сочувствие.
Но реплика его лишена была всякого сочувствия:
– Совершенно не понимаю, зачем нам пассажир.
– Честное слово, я никому не буду мешать, – убедительно сказал Юра. – И я готов на всё.
– Вот как? – с усилием выдавил Быков. У него даже голос осип от нежелания говорить то, что ему надлежало говорить. И Юра был благодарен ему за это. Какие хорошие люди, подумал он. Мало того что замечательные актеры, так еще и люди замечательные… Но зачем они тогда?
– Да, – тихо сказал Юра. – На всё.
– Интересно, – манерно произнес Юрковский. – Может быть, юноша, вы уточните?
Юра закусил губу. Беспомощно обернулся на Юрковского, потом снова посмотрел на Быкова. Быков хмуро глядел в пол.
– Не знаю, как вы отнесетесь, но… – выдавил Юра. – Мне сказали, рейсы у вас долгие и вам…
Еще одно долгое мгновение он просто не мог заставить себя потянуть роль дальше. Но пауза ширилась, недопустимо вспухала; слова уже стали не нужны, реплики кончились, демиург поодаль замолотил кулаком воздух: давай, мол, давай! – и Юра наконец решительно расстегнул ширинку и спустил штаны.
Сцена 8. Инт. Гостиница, триста шестой номер. Ранняя ночь
Юрковский пригубил из своего бокала. Покатал вино во рту, проглотил. Посмотрел бокал на просвет. Лицо его было исполнено тихого довольства.
– Какой сладкий, – томно сказал он.
Быков поскреб себя по голой волосатой груди. На грудь загодя побрызгали водой, чтобы казалось, будто Быков весь потный.
– Удачно получилось, – чуть брюзгливо сказал он. – Буквально в последний момент, завтра уже старт… Теперь будем этого петушка хором харить всю ходку, до самого Сатурна. Ай да Иван! Услужил! А коли вы как всегда, то и мы как всегда…
Он наклонился, вынул из кармана лежащей на полу куртки бумажник, порылся в нем и извлек странно маленькую да узенькую по нынешним временам, марганцового цвета советскую, с профилем Ленина, четвертную и, обернувшись, протянул в сторону Ивана; тот, широко улыбаясь, стоял у окна. При виде денежки он торопливо шагнул к Быкову. Взял, сложил пополам и бережно уложил в нагрудный карман.
– Рад стараться, Алексей Петрович, – сказал Иван. – Служу, так сказать, Советскому Союзу.
– Снято! – победно гаркнул демиург.
Сцена 9. Экс. Городской проспект. Вечер
Вышли они из здания вместе, но сразу рассыпались. Иван, гадливо смерзшийся лицом, будто нес опорожнять парашу, вяло помахал рукой и торопливо нырнул в свой «сааб». Рванул с места, размашисто харкнув из-под протекторов снежной слизью. Угрюмый Быков, пряча руки в карманах куртки, двинулся было налево, тогда Юрковский, подняв воротник, – направо. Почему-то им совестно было смотреть друг на друга. Из черного неба нескончаемо валили тяжелые лохмотья серого снега. Радужно бушевали рекламы. Быков остановился.
– Эй… – позвал он. – Как там… генеральный инспектор МУКСа!
Юрковский обернулся:
– А?
– Слушай, пошли водки выпьем где-нибудь, – просто сказал Быков. – Надо как-то отмыться.
– Сколько ни пей, русским не станешь, – рефлекторно отстрелил дежурную шутку Юрковский. Поразмыслил мгновение, меланхолично вздохнул. – А впрочем… надо же иногда помыться и бедному еврею. И что поразительно – ровно от той же грязи, что и русскому.
– А потому что грязь есть грязь, – назидательно сказал Быков, – в какой ты цвет ее ни крась.
Они невесело хохотнули, обнялись и, вместо того чтобы рассесться по своим иномаркам, пешком двинулись к ближайшему кабаку подешевле. Не хотелось сейчас комфорта и утонченных церемоний, хрусталя, блеска и салфеток; хотелось сделать нужное дело тупо, грубо, быстро, как на нарах.
«Мальчика жалко», – подумал Юрковский.
«Стажера надо было с собой взять», – подумал Быков.
Сцена 10. Инт. Жилище Юры. Ночь
Спать не хотелось совсем, никак было не успокоиться. Тогда Юра снова стал читать и прикончил к полуночи главу про ученых, которые впроголодь теснятся на какой-то болтающейся в космосе станции с дурацким названием Эйномия, но так увлечены своими странными, бабахнутыми в прямом и переносном смысле исследованиями, что нищеты даже не замечают, а, наоборот, счастливы по самое не могу.
Ну то есть чистый совдеп. Комсомольцы-добровольцы. Издеваться над этими энтузиастами Юра, правда, не стал бы, но и нормальными людьми счесть их не мог. А зачем в качестве образца для подражания – это-то он уж просек: ученые выведены как лучшие из возможных людей и натурально образцы для подражания – предлагать ненормальных с напрочь отъехавшими крышами, такое Юра понять и принять был не в состоянии. Чтобы учинить с людьми подобный энтузиазм, им надо много чего из голов и прочих мест повырезать, в наше время эта истина давно известна всем. Лоботомия называется. Или еще зомбирование. Ясно же: тогдашняя пропаганда воспевала энтузиастов, чтобы народ хотел только работать, а жрать не хотел, тогда вожди могли спокойно жрать в три горла на полную халяву. Теперь на сказочку бескорыстного творческого горения хрен кого купишь.
Однако одна деталь Юру зацепила. Встретилась там странная фразка: «Они радуются, потому что впервые доказали, что гравитация распространяется быстрее света».
К естественным наукам Юра до сих пор никакой склонности не имел, но все же помнил, что быстрее света ничего в природе нет и быть не может. Он не знал, откуда это помнит – то ли из нудного малопонятного школьного курса физики, то ли слышал по телику, когда там типа про летучие тарелки фашистов в Антарктиде рассказывали да про надпространственные порталы над полюсами… Ну, не важно. Какая разница. Помнилось. Чего же, неправильно помнилось, что ли? Или это Стругацкие лажанулись? Или в их время наука и впрямь так полагала? Или это они просто подпустили фантастики?
Почему-то Юре стало любопытно. Наверное, так отреагировала психика на вынужденное расстегивание порток перед камерами; организму приспичило чего-то совершенно из иных сфер. Юра закрыл файл с повестью и вошел в Сеть.
На сей раз поиски заняли больше времени, потому что он не знал, как толком ставить такие вопросы. На «гравитацию» гугл столько насыпал на него ахинеи, что он только застонал и без колебаний грохнул результаты поиска – голова-то не казенная. Но в конце концов он набрел на текст, вроде бы связный и доступно написанный, во всяком случае так было обещано; попробовал читать, но едва увлекся – уперся в таблицу, где ему зачем-то сообщали про какие-то, блин, мюоны, глюоны (от слова «глюки», что ли?), тау-нейтрины и, уж совсем как издевательство, еще и, блин, бозоны, причем с одной стороны слабые, а с другой, видите ли, – калибровочные. Прямо знаменитость какая-то, имя-отчество-фамилия: слабый калибровочный бозон, ни больше ни меньше.
Ржунимагу.
И вдобавок, понимаете ли, у бозонов этих масса 86,97 (хрен знает чего 86,97), у мюона – 0,11, а у тау-нейтрино – 0,033. Видимо, автор полагал, что без подобной хрени попросту растолковать, быстрее гравитация света или не быстрее, никак нельзя.
Юра смотрел на привидевшийся отстой как баран на новые ворота. Как бизон на бозон. Да, мозг и впрямь уже начал привычно выворачивать прочитанное в хохму; так он всегда – с той уже довольно давней поры, как ушло детство, – приучился поступать со всем, что не удается понять сразу со всем, что выходит за пределы обыденности и потребовало бы для осмысления какого-то незапланированного, внеочередного усилия. На кой усилия, когда все можно просто ввести, как иногда выражаются по телику, в культурный контекст? Например, какая разница между бозоном и бизоном? Бизон сильный, а бозон – слабый…
Но эти названия, эти ритмичные гулкие заклинания на птичьем языке были слишком загадочны и потому слишком заманчивы. Не то что «маромойка» или «харить». Они звучали, как колдовская ворожба. Как первые слова торжественной молитвы каких-нибудь атлантов. А то, молитву при тебе поют или тебя матюгают, можно понять всегда – даже не зная языка. Что-то будоражило тут, намекало на высь небес, в которых живет Бог и творит себе чего-то, творит… И даже цифры при заклинаниях, как ни крути, торкали круче, чем, скажем, цифры на ценниках самого дорогого пива.
Потому что за этими шаманскими цифрами ощущался громадный неведомый простор. Точно Юра шел-шел с пакетом мусора привычной дорогой от дома до помойки и вдруг, сам того не ожидая, вышел на край высоченного обрыва, а внизу, до самого горизонта, никто не знает, насколько далекого, безмерно далекого, жила своей непонятной, но, очевидно, полноценной жизнью огромная неизвестная страна, по-настоящему свободная, абсолютно независимая от нашего гонора и нашей глупости, пусть и застланная туманом, из которого, лишь чуть угадываясь, темными пятнами выдавались измеренные таинственными цифрами вершины то ли холмов, то ли дворцов, то ли вулканов… И оттого дрожь, кровь бежит быстрее, будто… ну, будто Юра стал полноправным партнером великих актеров, и совсем не в том эпизоде, что сегодня, а в каком-то ином, настоящем.
А за пивом, купи ты его хоть по атомным, хоть даже по каким-нибудь бозонным ценам, нет ничего, кроме переполненного мочевого пузыря и сдобренных дежурными прибаутками поисков подворотни, где поссать.
В общем, Юра подумал-подумал да и пошел сварить себе крепкого кофе. И сварил. И стал читать дальше. И читал, что называется, до потери пульса, со скрежетом в голове, буквально потея, точно дрова рубил и землю копал, а не пробегал, неподвижно сидя, глазами строчку за строчкой, то и дело возвращаясь на абзац, на два назад и пытаясь все-таки хоть что-то да уразуметь. Потому что оказалось интересно. И отлип он от экрана, лишь удовлетворенно докарабкавшись до фразы, которая наконец-то все расставила по местам: «Эйнштейн сумел рассчитать скорость, с которой распространяется возмущение структуры Вселенной, то есть гравитация. Оказалось, что она в точности равна скорости света».
Юра, идиотски хихикая, выключил железяку и только тут сообразил, что уже пятый час утра, а он забыл и про ужин, и даже про сон.
Блин.
Точь-в-точь ученый энтузиаст с Эйномии.
Когда в его измученную голову заскочило это сравнение, Юра опять захихикал от странного удовольствия. Чувствовать себя похожим на тех придурков почему-то оказалось очень приятно.
Сцена 11. Инт. Съемочный павильон. Утро
– Если кто еще не понял, какое важное дело мы делаем, – сказал, заключая очередной инструктаж, демиург, – повторяю в сотый раз простыми словами. Мы живем в эпоху, когда любой недоросль с жестянкой пива в немытой пятерне умнее, чем все эти Окуджавы в пыльных шлемах, Сахаровы с их размышлениями о мире и прогрессе и прочие высоколобые мечтатели былых времен. По одной-единственной причине: теперь твердо известна цена всем красивым сказочкам. Разрушать иллюзии, показывать, какую мерзость маскирует любая из них, – это главная задача искусства. Чтобы больше никто и никогда не смог снова оболванить людей. Новыми ли сказками, старыми ли в новой упаковке, все равно. Задача искусства – помогать людям всегда оставаться такими же умными, какими они сейчас стали. Вот так, не больше и не меньше. Теперь конкретно. Известно, что Марс в течение многих десятилетий был и в мировой, и особенно в советской фантастике местом реализации всяческих утопий. Наши фантасты там вообще все время коммунизм строили. Одно слово – Красная Звезда! Вот мы там и покажем реальный коммунизм. Мы-то теперь точно, как дважды два, знаем, что бы произошло, если б Советский Союз и впрямь ухитрился выйти в космос. Что такое дальняя база при СССР? Это лагерь! Марслаг, Лунлаг… Так и надо играть. Не впрямую, конечно, а на нюансах, на психологии, но – именно это. Скованность, оглядка, постоянный страх… Вертухаи, вольняшки и ссыльные интеллигенты на поселении. Марсом владеют так называемые пиявки, чудовищные, безжалостные, готовые напасть в любой момент. Конечно, это символическое обозначение черных воронков. Они всевластны и боятся лишь одного – тиканья часов. Потому что любые часы, любые, отмеряют время до краха тоталитаризма, показывают, как недолог его исторический срок. На этой ключевой метафоре будет построен весь марсианский блок. Уяснили? И последнее. Вы все очень мало материтесь, господа. Непозволительно мало. А мы снимаем то, как кому-то хочется, а как НА САМОМ ДЕЛЕ. Снимаем ПРАВДУ, а не красивые сказочки. Правду!
Юра хотел было сказать, что правда гораздо сложнее что теперь даже среди мелких есть целые группы, где, наоборот, не позволяют себе сквернословить, чтобы хоть так подчеркнуть свою особость, оказаться не как все, и жестоко метелят за матюги. Да и вообще… Одно дело высказаться вкратце, когда молоток себе на ногу уронил, и другое – нарочно выговаривать нецензурную брань по обязанности, при всем честном народе, под прожектора и камеры; а потом люди будут слушать ее с экрана в переполненном зале, придя с девушкой или с детьми… Но кругом стояли люди куда крупнее его, светочи культуры, корифеи и молча ли, терпели, усваивали, угрюмо отводя глаза. И Юра тоже смолчал.
– Ну, я понимаю, – продолжал демиург, – до сих пор дело происходило на Земле, начальство рядом, политорганы, семьи, то да се… Но теперь… Лагерь, понимаете? Там иначе не говорят! И иной речи не понимают! А вы начальство с Земли! Вы, Алексей Петрович, – капитан чрезвычайного звездолета, каперанг, а то и адмирал, а вы, Владимир Сергеевич, – вы вообще генеральный инспектор. Это генерал КГБ, не меньше. У него руки по локоть в крови. По плечи! Вы с этими марсианскими сявками должны говорить тремя-четырьмя словами, и притом ни одного цензурного. Прифуячь мундюлину, отъедри фуёвину и так далее. Красная Звезда, поймите! Советский коммунизм! Постарайтесь.
Юрковский шумно втянул воздух всей грудью, а потом тяжко выдохнул, раздув щеки. Похоже, перспектива его не радовала.
– Ну попробуйте, попробуйте… – подбодрил демиург.
Быков, попытавшись, как всегда, первым взять на себя самое тяжелое и неприятное, чуть втянул голову в широкие беспомощные плечи и неловко, принужденно сказал:
– …!
– Алексей Петрович, – покачал головой демиург, – вы как будто впервые в жизни эти слова произносите. Не верю!
Юрковский вдруг распрямился и с азартной ненавистью – мол, жрите! – выкрикнул:
– …краулер…!
– Вот, – удовлетворенно сказал демиург, – это лучше. Так держать. Все, поехали! Свет!!
Сцена 11. Инт. С достройкой. Марс. Астрономы. День
– Уж полночь близится, а Рыбкина все нет, – сипло сказал Пеньков, со стуком поставил на стол пустой стакан и отер тыльной стороной ладони капли самогона с усов. В этот момент люк переходного кессона с глухим чмокающим звуком открылся и вошел Рыбкин в меховом комбинезоне и кислородной маске.
– Не напускай, бля, марсианского морозу, Рыбкин, – сказал Сергей. – Урою.
Рыбкин стащил кислородную маску.
– Отъедрись, чмо, – рассеянно парировал он.
Наташа сделала робкий шажок навстречу Рыбкину и остановилась в нерешительности. Сергей угрожающе поднялся из-за стола со спектрограммами и астрономическими фотографиями.
– Ты как мне сказал?
– Кончай кусалово, – веско уронил Пеньков, положив ладонь на карабин.
Сергей посопел, но все же уселся обратно и опять углубился в материалы ночных наблюдений.
– Наташенька, – сказал Рыбкин, глядя на девушку, – а вы почему не готовы? Мы разве не пойдем гулять нынче?
Рыбкин был явный ссыльный интеллигент.