Заключенный №1. Несломленный Ходорковский Челищева Вера
В общем, эта его «вредительская работа» по всем фронтам шла всегда. Даже тогда, когда эти молодые ребята оказывались на свободе. Ведь, как правило, у многих по ту сторону – ни родных, ни связей, ни работы, ни жилья. Ничего. Вероятность окунуться в прежнюю жизнь – 99 %. И Ходорковский помогал. Не всем, а тем, кто не хотел окунаться в прежнее болото. Адвокаты по его просьбе, используя свои местные связи, устраивали кого-то, например, технологом лесозаготовок в местный леспромхоз имени Ленина, до первой зарплаты помогали с жильем и прочим…
Зачем он это делал? Потому что всегда надо давать человеку шанс, считал он. Любому человеку. И шанс обязательно в этой жизни. И в этой стране.
Глава 23
Главная «подлянка» и что из этого вышло
«Спите?» – в шесть утра старики-Ходорковские получили на мобильный SMS от адвоката из Читы. Предельно короткое. Они сразу поняли: что-то случилось.
Из телефонного разговора с адвокатом узнали, что сын их получил 12 суток карцера. За заочную переписку с писателем Борисом Акуниным, опубликованную в октябрьском номере журнала Esquire…
Вообще, как вы поняли, все годы лагерей он был образцово-показательным зэком. Но то ли из-за своей фамилии, то ли из-за известного бэкграунда (а администрации тюрем к бэкграунду относятся тщательно), то ли из-за влияния на контингент, то ли из-за всего вместе взятого, – но Ходорковский попадал в карцер куда чаще, чем обычные зеки…
Их диалог с Акуниным будет читаться на одном дыхании. Страна увидит другого Ходорковского. Он скажет обо всем.
И вот теперь за пять лет тюрьмы это был, конечно, не первый по счету карцер Ходорковского. Но еще никогда его не сажали туда за переписку. Тем более – за переписку с писателем. За все что угодно сажали, но только не за это. Опубликованная в журнале Esquire, переписка вызовет большой резонанс. Достать октябрьский номер журнала было невозможно. В Москве его смели за один день. Как в старые добрые времена – в буквальном смысле перепечатывали, ксерокопировали, брали друг у друга… В Интернете, конечно, все было, но хотелось иметь такую вещицу в руках…
В переписке он скажет обо всем. Их диалог с Акуниным будет читаться на одном дыхании. Страна увидит другого Ходорковского. Он скажет обо всем: о своей жизни, молодости, ЮКОСе, о том, что с ним произошло, о том, кто за этим стоит и что ими двигало, о Путине, наконец. Еще он впервые заговорит о Боге, о любви, о жизни и о том, что после нее… «Человек просто так не уходит. По ту сторону что-то есть… Иначе зачем все? Нет, не верю, что-то после нас остается…»
Это будет совсем другой Ходорковский. Многие, кто или был против, или считал его обычным олигархом, «отказавшимся делиться», посмотрят на него другими глазами. Потому что он многое этим своим диалогом с Акуниным объяснит…
Как только Esquire появится в магазинах и его вмиг раскупят, как только начнутся бурные обсуждения на страницах газет и в эфирах радиостанций, Ходорковскому дадут 12 суток карцера – за «незаконную переписку». Бред какой-то. Может, правда, системе не понравилось, как он отозвался в той же переписке про всех ее исполнителей: «Их жалко. Им будет страшно умирать»?.. Задело, что ли… Кто их разберет. А октябрьский номер Esquire стали искать еще усиленней, говорить о Ходорковском – еще больше.
Кстати, карцер читинский суд потом признает незаконным, как до этого другие суды признавали незаконным наказание за лимон, который найдут у него в тумбочке, за документ о правах осуждённых в той же тумбочке и за большинство других «провинностей». Правда, суды никого не накажут, да и подпорченное всеми этими карцерами за 6–7 лет тюрьмы здоровье тоже не вернешь…
– Что он нам говорит про здоровье? – вздыхает Марина Филипповна. – А ничего он нам не говорит. Никогда не скажет, что его может мучить. «Нормально все» – вот что говорит. Знаю лишь про его проблему с глазами. Из-за постоянного тусклого света в СИЗО и из-за того, что постоянно упирался глазами в стену в суде, сидя в «аквариуме». Вдаль уже сложно смотреть. То и дело менял очки в суде: одними читал, другими вдаль смотрел, когда кого-то слушал. Видела, как по лестнице спускался или поднимался – все время вниз смотрел, словно боясь оступиться… А на свиданиях отвечает одно: «Нормально все. Не жалуюсь».
В общем, тема здоровья обсуждению у Ходорковского не подлежит. Для него, говорит он, это, конечно, важно… но, в общем, не важно.
А нам не так уж важно, под каким предлогом сажали Ходорковского в карцер, – важно то, что карцеры и ШИЗО были одной из главных «подлянок» ему со стороны администрации колонии и СИЗО. Правда, и предполагать не могла эта администрация и те, кто за ней стоял, какую пользу приносила Ходорковскому эта «подлянка»…
Но сначала – о «причинах». Как я уже писала, «причины» для выдворения его в карцер находились всегда, и всегда их было пруд пруди, на разный манер, подбор и крой. Главное – каждый раз эти карцеры были приурочены к торжественным датам его жизни. 12 суток карцера за публикацию в Esquire дают прямиком день в день, когда его родители справляли золотую свадьбу. Или к его дню рождения (26 июня) в тумбочке якобы находят какой-то условный лимон, и Ходорковский получает 10 суток ШИЗО. Был лимон, не было – не важно. Главное – не забыть о «подарке».
– Самое большое время, проведенное в карцере? 15 суток сидел, – пишет мне Ходорковский. – А еще так называемое безопасное место – тот же карцер, но койка не пристегивается к стене, – 30 суток сидел. Потом оказалось, что меня туда засунули, так как какой-то провокатор в «Новую газету» приходил, про «побег» рассказывал.
Или его сажали в карцер перед заседанием суда, где будет рассматриваться вопрос о его условно-досрочном освобождении… На суд Ходорковский приезжает прямо из карцера. За что? Якобы не сказал начальнику СИЗО, сколько в камере человек, и проморгал, что крышка от питьевого бачка грязная… Мол, чтобы показать, как он деградировал: даже на суд из карцера приезжает. Какое УДО?!
Тюремная администрация не догадывалась, а если бы рассказали – не поверила бы, – что карцеры были для него дополнительным стимулом.
Потом получит карцер ровно за шесть дней до рассмотрения кассационной жалобы на отказ в этом УДО – тот, самый карцер, за диалог в Esquire с Акуниным…
Но не догадывалась тюремная администрация, а если бы рассказали – не поверила бы, – что карцеры были для него дополнительным стимулом. Потому что в карцере работал как никогда больше и плодотворнее, чем где бы то ни было. Да и потом Ходорковскому в какой-то степени нравился этот экстрим и драйв – когда обстоятельства работают настолько против тебя, что терять уже нечего. Никакого самомазохизма. Просто «чем жестче внешняя обстановка, тем мне лично лучше. Удобнее всего работать в ШИЗО, где появляется ощущение прямого, непосредственного противостояния враждебной силе. В обычных, по здешним меркам, условиях поддерживать мобилизацию тяжелее…»[22]
Карцер – помещение крошечное, не больше 2–3 квадратных метров, располагается либо на первом этаже, либо в подвальном помещении, с низким потолком, бетонным полом и нарами, пристегнутыми к стене. Отстегиваются только на ночь. Весь день заключенный либо стоит, либо сидит на полу…
Ходорковский из тех, у кого чем хуже обстоятельства, тем мозги работают лучше.
В карцере он остается один на один с собой. Прогулка раз в день – 30 минут. По логике тюремной администрации, в такие моменты у зэков должна ломаться психика и все такое. Ведь карцер – это, по сути, последняя черта, ниже в тюрьме упасть нельзя. И ему постоянно делали так, чтобы он падал ниже, ниже, ниже… А в случае Ходорковского цель тюремной администрации и тех, кто за ней стоял, само собой, понятно, заключалась еще и в том, чтобы раз и навсегда покончить с этой его кипучей неутихающей деятельностью. Отбить интерес, дать по рукам, пресечь… Чтоб больше не хотелось. А вот Ходорковский так не считал. Ему нравилось оставаться один на один с собой. Да, переписка, свидания (кроме свиданий с защитой), посылки, передачи – все это на время карцера запрещалось. Но зато книги, тетради, ручки… – какое счастье, что это разрешалось…
– Карцер – это время для размышлений, – объясняет мне Ходорковский. – У меня сразу рабочее настроение. Пишу, помимо того, что, как обычно, читаю. С движением – проблема. Места мало. Но терпимо. Теперь же голодом не морят, и в «холодную» бросают только пьяных и обкуренных. А так – обычная тюрьма. Правда, если спина устала, полежать можно только на полу. Но это мелочи.
У одних мозги в стрессовой ситуации работают лучше, у кого-то наоборот. Ходорковский из тех, у кого чем хуже обстоятельства, тем мозги работают лучше. Более того – оказываясь в карцере, он испытывал странный драйв, мозг в экстремальных условиях, в состоянии стресса, работал быстрее, четче, без осечек, все чувства обострялись, и само собой страх, если он и был, отходил…
Если колонию он любил (если такие места вообще можно любить) за то, что там из-за занятости на работах не было времени думать, когда в голову лезли всякие удручающие мысли, то карцер и ШИЗО любил за то, что думать там как раз можно было сколько влезет. Только думать не на тяжелые темы – удручающие мысли он «приучил» не вылезать, – а о новых идеях, планах, задумках, проектах… И без того на зоне фонтанирующий идеями, в обстановке стресса он фонтанировал этими идеями в разы активней. И сидя в карцере, уже знал, что по выходу из него надо написать, какие задания раздать адвокатам, какие идеи предложить тому-то и тому-то…
И без того на зоне фонтанирующий идеями, в обстановке стресса он фонтанировал этими идеями в разы активней.
В общем, просто если бы он ушел в себя, начал страдать и думать, как все плохо… он бы пропал, рано или поздно совершил ошибки, за которые… Нет, даже не будем договаривать. Главное – самодисциплина, самодисциплина, самодисциплина. За образец поведения, повторимся, он возьмет себе Шаламова. Ни в коем случае не Солженицина с его идеей о том, что опыт тюрьмы человека закаляет и ценен сам по себе. Шаламов со своей идеей о том, что опыт тюрьмы в человеческой жизни непригоден, ближе. Нельзя подвергать человека таким условиям. Другой вопрос. – раз уж ты в эти условия попал, будь добр, выстой. Ведь в тюрьме один шаг до падения. Один шаг – и полная деградация. Окончательная потеря человеческого облика.
Ходорковский даже не то что не ломался в карцере, в нем в такие моменты всплывали наружу качества, которые раньше лежали на дне.
Ходорковский даже не то что не ломался в карцере, в нем в такие моменты всплывали наружу качества, которые раньше лежали на дне. А теперь эти качества закреплялись в нем окончательно.
Так что все эти цели и установки администрации – раз и навсегда покончить с неслыханной по размахам тюремной деятельностью опального зэка – выполняли ровно обратную функцию. Этот зэк даже в карцерах умудрялся заниматься деятельностью, а выходил после них не то что с пошатнувшейся психикой, а какой-то обновленный, с пухлым «чемоданом» идей и планов…
А ведь на первый взгляд ничего хуже, чем карцер, с заключенным, произойти не может. А пример Ходорковского показывал: еще как может…
В общем, психика после таких его выходов из карцера ломалась уже у тюремной администрации. Администрации ведь наверняка отчитываться надо было перед… Ну, в общем, перед теми, кто носит невидимые миру погоны. И потому когда Ходорковского увезли из Краснокаменска, там облегченно вздохнули, словно избавились от тяжелого пласта проблем… Когда Ходорковского увезли из Читы, в Чите тоже облегченно вздохнули. Потому как избавились…
– От геморроя, – так прямо и отрезал как-то один из уфсиновцев.
Глава 24
Он и заложники
«Итак. Если лицо спокойное, голос обычный – значит все нормально: опять куча неприятностей и проблем, но… но терпимо в общем. То есть как всегда. Так. Если весел и даже шутит – неприятностей удивительным образом за неделю не случилось. Если… Если не шутит и голос странный, и смотрит необычно, то…» – примерно так рассуждал в уме адвокат Шмидт, каждый раз идя на свидание к своему подзащитному.
За семь лет Шмидт научился с ходу определять, какое у Ходорковского настроение. Будь то «Матросская тишина» в Москве, будь то приезд в колонию в Краснознаменск или в Читу. В первые же секунды после встречи в комнате для свиданий. По выражению лица, по глазам, по тому, теребил ли он нервно что-то в этот момент в руках – маркер, карандаш – или нет… И в зависимости от того, в каком состоянии он заставал своего подзащитного, Шмидт настраивался морально и сам.
Как правило, состояние Ходорковского всегда было нормальным – да, опять не без проблем, не без неприятностей, опять какие-нибудь выговоры, взыскания, «подлянки». «Но терпимо». Говорил подзащитный Шмидта спокойно, деловито – в общем, как всегда.
Нередко его подзащитный шутил. Это когда проблемы, может, и были, но происходило что-то такое, что не могло не радовать. Удачное обжалование какого-то судебного или прокурорского решения, или домашние чем-то порадовали…
Бахмина – это очень больная тема для Ходорковского. Он никогда этой истории простить себе не сможет.
– Улыбается он практически всегда, не только в случае маленьких успехов, – отмечает Шмидт. – Мы с ним общаемся без малого 7 лет. Я видел его в разные периоды. В изоляторе, в читинской тюрьме, бывал у него, когда он держал голодовку… В общем, за эти 7 лет он получал массу ударов, тяжелых, неожиданных, неприятных известий… Но я всегда видел его в ровном настроении. Да, это его ровное настроение, как я уже потом понял, вовсе не означало отсутствие у него каких-либо неприятностей. Он просто этого не показывал. То есть чтобы ни случилось, ничего его внешне не выводит из себя. Все спокойно воспринимает. Да, может быть неприятно, но он никогда не теряет контроля над собой. Не хватается за голову, не спрашивает, что делать и как быть… было только два раза… когда я видел его в унынии.
Это те самые два раза, когда ему сообщат, что принято решение о банкротстве ЮКОСа и арестована Бахмина…
Про реакцию на известие о банкротстве уже писалось – уйдет в себя, замкнется, то и дело будет повторять: «За-а-чем?..». Что касается известия об аресте Бахминой, то там будет срыв.
Шмидт придет к нему в изолятор утром, сообщит. Ходорковский что-то промолвит. Замкнется… Заговорит словно сам с собой. И будет ходить из стороны в сторону по комнате… Из стороны в сторону. Бахмина – это очень больная тема для Ходорковского. И никто никогда на самом деле не узнает, что он чувствовал и в тот момент, и во все последующие – когда арестовали, когда ей вынесли приговор, когда не выпускали беременную…
Но что совершенно точно – он никогда этой истории простить себе не сможет. Вина перед ней с ним всегда. Так говорят те, кто его знает.
…Да, он знал, что его арестуют, знал, что компанию его отберут, но знал ли, что они пойдут по сотрудникам, причем по сотрудникам далеко не высшего звена, по женщинам, по семьям?.. Говорят, что даже в страшном сне не предполагал.
Имел ли он право вообще как командир попадать в окружение? Некоторые из тех, кто уехал, будут упрекать его в том, что права такого он не имел.
Супругу Павла Ивлева вместе с двумя маленькими детьми задержат в аэропорту Шереметьево, когда они собирались вылететь вслед за ним, уехавшим несколькими днями ранее сразу после допроса в прокуратуре. Вот просто вышел после допроса и, не заходя домой, взял билеты и улетел. Потому что после этого допроса он понял, что в любую минуту, в любой час со дня на день его арестуют. «Я решил съездить в тот город, откуда родом моя бабушка», – скажет он жене по телефону. Она все поймет, быстро соберет детей и… В Шереметьево их будут держать в комнате милиции весь день, снимая на камеру, беря отпечатки пальцев. Ивлев уже будет объявлен в розыск. А семья – маленькие дети в первую очередь – соответственно будут взяты в заложники. Маме и детям официально ничего предъявлять не станут – ограничатся намеками и расспросами про наркотики… И просто будут держать в этой комнате милиции несколько часов. В неведении, что с ними делать. Словно и отпускать жалко, но и брать в заложники как-то уж слишком… Сверху точных указаний не давали. Кроме как из страны пока не выпускать.
А наш герой в это время будет сидеть на своем первом процессе в Мещанском суде. В перерывах адвокаты то и дело будут сообщать ему о происходящем в Шереметьево. «Выпустили?», «Не выпустили», «Отпустили?»… Его бледное лицо выражало крайнюю степень растерянности и неожиданности. «Выпустили?», «Не выпустили», «Отпустили?»… И так весь день. Ближе к ночи жену и маленьких детей Павла Ивлева наконец-то выпустили из страны.
Ходорковский говорит, что не ожидал, что скатятся до такого – до женщин и детей…
Имел ли он право вообще как командир попадать в окружение? Некоторые из тех, кто уехал, будут упрекать его в том, что права такого он не имел. Будут упрекать в том, что, попав в это окружение, он не сдался, а значит, не пожалел своих солдат и кинул их в сложный и заведомо проигрышный бой… Если вдуматься, обвинения выглядят именно так. Что не признал своей «вины», не просил, не клянчил, не умолял, не унижался… О гордости своей думал, о репутации, о себе… А надо было просить, унижаться, клянчить, признавать вину. Это бы, мол, сразу же спасло сотрудников, оказавшихся в застенках…
Но только вот никто из упрекавших его не дает гарантии – даже если он и признает эту чертову «вину», отпустят ли остальных? А с какой стати вообще их отпустят? Ну, признал он «вину», и что дальше? Не сыграет ли это как раз на руку тем, кто его же и посадил? Ведь получается, что Ходорковский легализовал сам, так сказать, свою «вину»…
Не знаю. И никто из нас не знает и никогда не узнает, как надо было правильнее поступить. И потому, может быть, осуждать не надо. Не узнаем мы никогда и о том, о чем вообще думал Ходорковский, не признавая этой своей «вины». Так уж ли о гордости, о репутации, о себе?
Если учесть то, как он повел себя с первого дня – не уехал после ареста Платона и после всех других намеков и сигналов, – то ответ, по-моему, очевиден. С самого первого дня этой никак не прекращающейся истории под названием «дело ЮКОСа» о себе Ходорковский если и думал, то в самую последнюю очередь.
И еще. Я знаю, что через адвокатов (знаю не от них) Ходорковский (и не от него) просил, например, ту же самую Бахмину (и знаю не от нее) на допросах в прокуратуре говорить, что всю свою работу она выполняла по указанию руководства, то есть по его указанию. Собственно, как и было на самом деле. Чтобы ей не навешивали, Ходорковский просил не брать на себя ничего. Чего бы ей там ни напредъявляли…
Это так, к слову.
…«Дети детьми, а наказание понести придется», – скажет после приговора Бахминой журналистам прокурор Власов. Показаний против Ходорковского она прокуратуре не даст. Попытается защититься сама. И получит шесть лет мордовских лагерей. Несмотря на двух несовершеннолетних детей. Кассация потом скостит ей полгода – не больше, чтобы под объявленную амнистию не попала…
Голодовки он объявлял и до этого, и будет объявлять после. Всегда в знак протеста. Всегда за кого-то. Но никогда – за себя.
Тот же Власов, отправивший Бахмину в мордовские лагеря, будет настаивать на «наказании» и для Алексаняна. Даже когда вся страна будет знать, что он смертельно болен. Власов будет настаивать на проведении суда над ним и, соответственно, на оставлении его в таком состоянии в СИЗО. Суд будет с Власовым соглашаться… В Москве правозащитники и просто неравнодушные граждане начнут проводить акции протеста, о деле Алексаняна будут писать и говорить почти все СМИ, за исключением, как всегда, проправительственных. Главное требование к властям – отпустить. Не отпускали. В этот момент Ходорковский идет на свой ставший традиционным и привычным в тюрьме шаг – голодовку.
Голодовки он объявлял и до этого, и будет объявлять после. Всегда в знак протеста.
Всегда за кого-то. Но никогда – за себя.
То за Платона, когда того будут держать в карцере, то за Алексаняна, то протестуя против саботажа судьями 108-й статьи УПК, запрещающей сажать бизнес, но бизнесменов судьи почему-то продолжали сажать…
Одни, причисляющие себя к либералам, будут обвинять Ходорковского в пиаре, другие – ФСИН – во лжи, каждый раз либо полностью, либо только первое время факт голодовки Ходорковского отрицая… Но его будут обвинять всегда, когда он будет прибегать к голодовкам. А он, всегда любящий аргументы, в отсутствие этих самых аргументов и вообще в отсутствие каких-либо иных средств борьбы – убеждение, логика (ну, не действовали они!) – будет находить выход в голодовках. В единственном и правильном, по его мнению, средстве. И, черт возьми, ведь действительно никогда не голодал за себя! Мало того – каждый раз всегда публично объяснял ФСИНу, прокуратуре и судам, почему идет на ту или иную голодовку.
– Обратиться непосредственно к Вам меня вынуждает сложившаяся ситуация… – писал он, например, Генпрокурору Чайке, когда произошла беда с Алексаняном. – Прошедшие несколько лет С. К. Каримов, действуя в непосредственном контакте, как я обоснованно полагаю, с И. И. Сечиным, предпринимал многочисленные, мягко скажем, сомнительные действия по формулированию доказательств несуществующих преступлений. В том числе и путем угроз, возбуждения дел против несговорчивых свидетелей. Часть этих угроз была реализована, дела сфабрикованы, люди в розыске или в тюрьме.
Именно возможности такого давления на людей приводят к сокрытию следствием документов, о чем я неоднократно заявлял. Однако пока речь не шла о непосредственной угрозе жизни потенциальных свидетелей, я считал возможным вести исключительно процессуальный спор, ожидая появления в России давно обещанного независимого суда.
Ситуация с моим адвокатом Алексаняном В. Г. из ряда вон выходящая. Мне стало известно из его выступления, что его не только допрашивали обо мне, но и впрямую связали дачу им устраивающих обвинение и лично С. К. Каримова показаний с предоставлением ему медицинской помощи в необходимом объеме. Более того, он ощущает, что может не дожить до судебного решения.
У меня нет контакта с Алексаняном В. Г., и я могу судить о его положении только из его выступления в Верховном суде.
Я знаю, что УФСИН по Москве может врать суду. Знаю на своем примере с голодовкой, поэтому их заявления меня не обнадеживают. Таким образом, я поставлен перед невозможным моральным выбором:
– признаться в несуществующих преступлениях, спасти тем самым жизнь человека, но сломать судьбы невиновных, записанных мне в «соучастники»;
– отстаивать свои права, дожидаться становления независимого суда, но стать причиной возможной гибели своего адвоката Алексаняна.
Я долго думал и не могу сделать выбора, перед которым меня поставили. Именно поэтому я вынужден выйти за процессуальные рамки и проинформировать Вас о начале голодовки. Очень надеюсь на то, что возглавляемое Вами ведомство примет решение, гарантирующие Алексаняну В. Г. жизнь и медицинскую помощь.
Что же произошло дальше? А вот что. Алексаняна в скором времени перевели из СИЗО в больницу. Гордость, говорите… Ну-ну. Гордость не гордость, но Ходорковский свою роль сыграл. Его даже, вопреки опасениям правозащитников, не стали насильно кормить. Прекратил голодать сам. Когда своего добился…
Вот такие, в общем, были у нашего героя состояния в тюрьме, когда речь касалась его людей. Заложников его ситуации.
Глава 25
Отказ в УДО
…20-е число августа 2008-го. Вовсю идет война в Грузии. А в Чите в эти дни происходит красочный и анекдотичный отказ Ходорковскому в условно-досрочном освобождении. Съехавшиеся из Москвы журналисты, правда, думают не столько о его УДО, сколько о том, как бы умудриться и в перерыве спросить его всем скопом о том, что он думает об этой войне… Спросить или передать записочку так и не удастся. Как только суд зачитает отказ – его тут же уведет конвой. Грубо и жестко – потому что увидят, как мы задаем вопросы. Ходорковский уже начнет что-то отвечать, как его свинтят. «Извините…» – успевает только бросить он нам.
Да и сам как-то внешне изменился. Не постарел, не поседел, но был уже не тем, кем был еще три года назад. Обычно в таких случаях говорят: помудрел.
Я такого «винтилова» с ним никогда не видела. И, наверное, поэтому оно – одно из самых ярких моих впечатлений от той поездки в Читу. Впрочем, запомнилось и другое.
…В Ингодинском райсуде Читы он встречал каждого входящего в зал кивком и, конечно же, своей широкой улыбкой. Даже тех, кого не знал лично. За три года, прошедших после приговора в Мещанском суде, от постоянного присутствия большого количества публики, вспышек и устремленных на него глаз и телекамер к тому времени он уже отвык. Теперь же все повторялось снова – на рассмотрение его УДО большое количество журналистов съехались из Москвы специально. И, конечно, приехали родные.
Но и от него успели отвыкнуть. Теперь он был не тот, нежели три года назад. Замшевую куртку и джинсы сменила темная тюремная роба, ботинки без шнурков… Да и сам как-то внешне изменился. Не постарел, не поседел, но был уже не тем, кем был еще три года назад. Обычно в таких случаях говорят: помудрел. Да, что-то такое проступило на его лице. Какая-то доля смирения что ли, мягкости… Он повзрослел больше, нежели постарел. Ему было 45. Говорят, в эти годы на лице человека начинает проступать душа. Чем и как живешь, поступки, которые совершаешь, – все, что заслужил, проявляется на лице. И если это действительно так, то к августу 2008-го душа на его лице уже проступила. От его прежнего известного всем обаяния, от прежних огоньков в глазах не осталось и следа. Он обрел настоящую, мужскую красоту. То, что, наверное, заслужил…
– Здравствуйте… здравствуйте… здравствуйте, – приветствовал он каждого входящего в зал. Даже, повторюсь, тех, кого видел впервые. И у тех, кто тоже видел его впервые, настроение сразу поднималось. От неожиданности: вроде суд, такое строгое серое место, заседание, исход которого уже наперед предрешен. И, черт возьми, в первую очередь это понятно ему. А он улыбается. Словно радуясь представившейся возможности увидеть много знакомых и незнакомых лиц.
– Уважаемый суд, Ваша честь, – взял он слово, когда судья Фалилеев открыл заседание. – Я обращаюсь с ходатайством об условно-досрочном освобождении, потому что считаю, что положительное решение вопроса будет справедливым и законным во всех отношениях: и для общества, которому я могу принести гораздо больше пользы на свободе, чем в тюрьме, и для моей семьи, и для меня. Формальное требование, позволяющее принять решение об УДО, соблюдено – я отбыл более половины назначенного мне срока. Главное и содержательное требование, наличие которого должен установить суд, состоит в отсутствии необходимости в дальнейшем отбывании наказания. И такое требование соблюдено в полном соответствии с духом и буквой Закона. Я человек законопослушный по внутреннему убеждению, это отмечено и в моей первоначальной характеристике, представленной в суд. Даже когда закон представляется мне несправедливым, я как законопослушный гражданин этот закон, прежде всего, исполняю. Одновременно, насколько это возможно, борюсь за его отмену или изменение.
Судья Фалилеев, как в будущем и судья Данилкин, слушал его с неподдельным вниманием.
– В течение почти пяти лет лишения свободы я соблюдал все правила поведения. Ни разу и никому я не дал никакого реального повода считать, что не выполняю законные требования, которые на меня распространяются, касаются ли они работы, внутреннего распорядка, отношений с администрацией или чего бы то ни было еще. Именно поэтому в последние 10 месяцев, когда не предпринималось искусственных попыток придумать какие-то нарушения с моей стороны, не было и никаких официальных претензий ко мне.
Однако <…> в понедельник я узнал, что мне предъявлены претензии – ложные и смешные. Во-первых, я будто бы отказался сообщить начальнику СИЗО, сколько человек в моей камере. Я – ЕМУ! Сообщаю: два (раз и два)… – негодуя, Ходорковский даже показал это на пальцах. – Раз и два!
Во-вторых, будто бы крышка бачка для питьевой воды грязная. А специальную питьевую воду здесь в тюрьме ни разу не давали… В суд я приехал из карцера. Кому и зачем понадобилось именно сейчас выставлять нашу власть в таком виде? Для меня это было бы неприемлемо. Вернусь к главному. Я по-прежнему убежден, что приговор по моему делу несправедливый, и именно поэтому я его оспариваю. Реализация этого права не может являться законным основанием для отказа в УДО.
Я провел в тюрьме почти 5 лет, и люди вправе спросить меня: не раскаиваюсь ли я в содеянном, возместил ли ущерб и готов ли его возместить?! Конечно, я очень переживаю и за людей, безвинно страдающих в связи с моим преследованием, и за своих близких. И готов сделать все возможное и невозможное, чтобы облегчить их участь. Но я не могу каяться в преступлениях, которых не было. Не могу не только из-за своей убежденности в несправедливости приговора, но и из-за опасения за судьбу людей, ставших заложниками ситуации, связанной с моим осуждением.
Что касается раскаяния в грешных поступках, которые мне, как и всем, приходилось в жизни совершать, то такое раскаяние – постоянный спутник любого нормального человека. И в любом случае, оно не требует нахождения за решеткой.
В отношении ущерба необходимо уточнить, что перед моим арестом стоимость компании ЮКОС составляла около 40 млрд долларов США. Сегодня мне уже ничего не принадлежит. Если кто-то и считает, что был нанесен какой-то дополнительный ущерб, то после завершения истории с ЮКОСом он погашен с лихвой. <…> Больше с меня лично нечего взять, сколько ни держи меня в заключении.
Еще один важный вопрос, который задается многими и может возникнуть у суда: с какими приоритетами я собираюсь жить на свободе и чем заниматься? Хочу по этому поводу сказать следующее. Я всегда работал тяжело и упорно. Построил лучшую и крупнейшую в стране компанию. Помогал многим людям, в первую очередь – детям.
Мне за свою работу не стыдно. Мой 25-летний стаж работы и большая семья, а также мои собственные жизненные приоритеты служат гарантией моей устроенности в жизни.
УДО ему, конечно, не дали. Формальные причины – «не встал на путь исправления», так как вовремя не убрал руки за спину на прогулке и не «проявил энтузиазма» в овладении специальностью «швея-мотористка»…
Я не люблю разрушительной деятельности и никогда ею не занимался, не собираюсь заниматься и впредь. Наоборот – всегда старался что-то создавать. У меня немало получилось и, надеюсь, еще получится. После освобождения я не намерен возвращаться в нефтегазовый бизнес и добиваться пересмотра неправосудных решений, касавшихся ЮКОСа. Я намерен посвятить себя гуманитарным проектам и, самое главное, заниматься семьей: у меня четверо детей, из них трое несовершеннолетних, которые уже пять лет, может быть, пять самых важных лет своей юной жизни, не видели отца. Мне есть, кому и каким добрым делам посвятить свой опыт и свои силы, и я только прошу суд об одном – в полном соответствии с законом – дать мне такую возможность.
УДО ему, конечно, не дали. Формальные причины – «не встал на путь исправления», так как вовремя не убрал руки за спину на прогулке и не «проявил энтузиазма» в овладении специальностью «швея-мотористка»… То есть отказа становиться швеей с его стороны не было – наоборот, в суде оглашалось его письменное заявление: «если администрация так решила – буду». Просто «горячего желания» с его стороны не было, а это есть признак «неисправления»… Об этом говорили какие-то шишки из администрации СИЗО, УФСИНа Читы и почему-то колонии в Краснокаменске, из которой Ходорковский убыл более чем за полтора года до этого суда… Фамилий уже не помню, да это и не так важно. В зале постоянно стоял смех. Особенно когда чины рассказывали, как Ходорковский не хотел быть швеей-мотористкой, а хотел, видите ли, заниматься научной деятельностью, работать в библиотеке, читать зэкам лекции и писать статьи в научные журналы… Ну, в общем, чины изготовили для читинского суда соответствующую характеристику, с которой, мол, не только УДО применять нельзя, а впору переводить на особый режим.
Больше всех говорил прокурор. Говорил громко. В поведении осужденного, отмечал прокурор, наблюдается «устойчивая тенденция к совершению новых преступлений». «Жизнь показывает», – пояснил он устало.
В зале послышались смешки.
«У него нет ни одного поощрения… – Не успел прокурор закончить свою фразу, как снова смешки. – Попрошу без комментариев. Я ведь спокоен».
Судья Фалилеев, как почти все судьи, которые судили за эти годы Ходорковского, слушал прокурорских и уфсиновских работников с нескрываемым раздражением и усталостью, что, впрочем, потом не помешало ему с ними со всеми согласиться. Точно так же, как Данилкину спустя два года его раздражение и смех над прокурорами не помешают вынести 14-летний приговор – то, что и просили прокуроры…
Но вернемся в Читу.
– Вам понятно решение суда? – спросил Ходорковского судья, отказав ему в УДО.
– Да… Все понятно, – каким-то совершенно безразличным голосом произнес он. И через минуту его быстро-быстро уведут конвойные, не разрешив ни попрощаться родным, ни задать вопросы журналистам…
Глава 26
Что поняли и не поняли дети
– Ну, что, ты не жалеешь… что не уехал? – спросила его однажды мама на очередном свидании. Он посмотрел на маму несколько оценивающе: неожиданно, у них это вроде никогда обсуждению не подлежало, а тут… Он посмотрел на нее, помолчал и ответил:
– Нет, не жалею. …Детям в глаза смотреть будет не стыдно. А если уехал бы, им сказали бы – вор… Как бы я ни доказывал.
Не то чтобы мама сомневалась в ответе. Просто у наших родителей есть свойство по прошествии энного количества времени, когда какое-то важное решение их ребенком уже принято, когда прожит и пройден большой этап, задавать такого вот рода вопросы. Не жалеешь ли? А ведь ответ наперед все равно знают.
Ему задавал этот вопрос и отец. Инна говорит, что не задавала. Настя и Паша – тоже. Близнецы… С ними все намного сложнее.
В том самом интервью Акунину, за которое его посадят в карцер, Ходорковский сказал: «Очень надеюсь, что дети, с детского сада хорошо знающие, что «папа в тюрьме», вырастут, понимая, почему нельзя было по-другому. Жена обещает, что сможет им это объяснить».
– Объяснили? – спрашиваю я теперь Инну.
Для близнецов будет шоком, когда папа вернется. Этот момент они будут переживать намного сильнее, чем момент его исчезновения.
– А ничего не надо было объяснять. У них обиды нет на него. Для них это нормальное явление – отсутствие папы. Если бы у них было, с чем сравнивать, а так они не успели даже сравнить, есть папа, нет папы. Поэтому и обиды не может быть. Это ненормальное явление, ставшее нормальным, – что его нет, – Инна сама выделяет это предложение. – Для них это уже норма. Я тоже, например, без отца росла. Его просто вообще не было. Не могу сказать, что я ущербна, что я страдала. Я не знала, с чем сравнивать. Да, были друзья, у которых полная семья. Когда приходила к ним в гости, ощущение было – словно книжку открываешь и читаешь: оказывается, и так бывает… Я с этим выросла. И близнецы с этим выросли. Из всех Мишиных детей только у Паши и Насти был отец, который вдруг исчез. И они поняли потерю. Им есть, с чем сравнивать. А вот для близнецов будет шоком, когда папа вернется. Этот момент они будут переживать намного сильнее, чем момент его исчезновения. Когда он исчез, они дома на каждом шагу слышали одни лишь встревоженные разговоры взрослых. У них ассоциации с папой с раннего возраста были такие: «папа – проблема», «папа – тюрьма». И «папа – проблема» для них пока норма. Но они не страдают, как страдаю я, как страдают Паша, Настя, как страдает его мама, папа, моя мама… Они уже с этим выросли. Если бы это сейчас произошло в их 12 лет, то тогда бы были шок, волнения, переживания, может быть, обиды… У них один-единственный вопрос за эти 7–8 лет: когда он придет? Все. Почему это произошло – только старший, Глеб, интересуется. Но у него нет ненависти по отношению к тем, кто это сделал. У него просто есть голый факт, не обросший его эмоциями. Возможно, когда у обоих начнется переходный период – а он вот-вот наступит – у них возникнет жесткость, злоба, ненависть… Не знаю. А может, все спокойно пройдет. Может, кто-то из них будет просто дело папы продолжать.
По прошествии нескольких лет тюрьмы он понимал, что как бы детям тяжело ни было, им наверняка не стыдно за него.
Что же касается Ходорковского, то по прошествии нескольких лет тюрьмы он, повторимся, понимал, что уж теперь-то как бы детям тяжело ни было, им наверняка не стыдно за него. Он знал, что у Насти в школе нормальные педагоги, окружившие ее еще большей заботой после случившегося, что у малышей тоже в этом плане нормальные воспитатели в детском саду. И дай бог, никаких оскорблений и насмешек в свой адрес они не услышат, вырастут с нормальной детской психикой в отличие от тех их сверстников 30-40-х годов прошлого столетия, которым повезло куда меньше – отцов их расстреливали, а они, эти дети, отправлявшиеся пачками в детские дома, получали клички «детей врагов народа»…
Настя училась в обычной специализированной школе. Ни насмешек, ни обзываний – ничего. Всегда – поддержка со стороны педагогов и одноклассников. Все вместе порой даже садились в классе и вместо урока читали статьи о ее отце.
– Настина школа даже держала оборону, – вспоминая, с азартом говорит Инна. – Педагогический состав не пустил сотрудников прокуратуры, помните?..
Я киваю. Известный приход сотрудников центрального аппарата ФСБ в Настину школу был, напомню, одним из многочисленных сигналов Ходорковскому: «уезжай»…
У близнецов тоже в школе все было нормально. Только один раз пожаловались маме, что на переменах на них ходят смотреть ученики других классов: «Вот эти Ходорковские, смотрите». «Как в обезьянник ходят смотреть», – сетовали близнецы. «Ребят, ну не обращайте внимание. Людям интересно. Пусть смотрят, если так хочется», – говорила мама. И тема была закрыта.
Впрочем, об одном случае все же стоит рассказать.
……………..
– Мам, а чего мы не в школе-то? – спрашивали Инну близнецы в первых числах сентября 2009 года.
– Знаете… – Инна натянула улыбку на лицо и пыталась говорить как можно спокойней. – Знаете, ребят, такое количество школ, что… что я просто не могу выбрать. Подождите еще чуть-чуть, хорошо?
Инна лгала, не лукавила, не недоговаривала, а именно лгала. Потому что не знала, как сказать 10-летним Илье и Глебу, что в школу, где обещали их взять, не берут. Из-за фамилии.
И теперь, когда близнецы, так ничего и не поняв, ушли в свою комнату, она повернулась к окну и снова судорожно начала думать – что делать…
Еще три месяца назад со школой близнецов все было отлично. Они оканчивали третий класс немецкой спецшколы на Арбате. В пяти минутах ходьбы Инна с детьми снимала квартиру. Все было здорово, кроме одного «но». На второй год жизни в Москве у нее опять начались проблемы со здоровьем. Она задыхалась, по ночам не могла уснуть. У нее обнаружили астму. В их квартиру на Арбате то и дело приезжала скорая. А врачи – они тоже пугать любят – с каждым приездом сообщали ей о новом букете обнаруженных у нее болячек. «Вам нужно то-то, то-то и то-то», – и писали ей рецепты… И в какой-то момент в несвойственной ей манере Инна сорвется: «Так, вы приехали, сделали мне укол, уехали. Больше от вас ничего не требуется». «Но Вы понимаете, у вас то-то и то-то…» – продолжали врачи. «Уваливайте отсюда…» Она жила на уколах. Врачи приезжали, ей на время становилось лучше, а потом «опять заклинивало». В общем, ближе к окончанию летних каникул она приняла твердое решение – возвращаться в область, где ей будет легче. Да, процесс реанимации себя, детей, который она так ловко придумала в городе, теперь летел в тартарары. Мальчишки теряли хорошую школу, язык… Но решение она приняла – если останется, то окончательно согнется, что будет уже плохо для всех…
Они сняли дом в Истринском районе. Школ – немного, выбрали более-менее нормальную, близнецы успешно прошли тест и торжественно были зачислены в четвертый класс. Про их фамилию, конечно, знали, директриса, милая женщина, вошла в положение, прониклась ситуацией и даже три часа разговаривала с Инной, советуя мамочке не беспокоиться: «Детей выучим. И даже немку возьмем, чтоб не теряли язык»…
На этом и разошлись, договорившись, что документы из старой школы Инна подвезет в первый день занятий – 1 сентября.
А за два дня до события, 29 августа, на мобильный Инне раздался звонок с какого-то непонятного номера. Телефон директрисы высветился бы… Представившись психологом из новой школы, собеседник железным голосом проговорил: «У нас только что прошел педсовет, который общим голосованием пришел к выводу, что ваши дети не могут быть зачислены в нашу школу. По причине вашей фамилии».
От неожиданности Инна опустилась с трубкой в руках на стул. На дворе было 29 августа. Близнецов не было ни в старой школе, ни в новой. Их документы у нее на руках.
– Я даже не успела этому психологу задать вопрос: «Подождите, но так вообще не де-ла-ют… Что происходит?» Но ни «что происходит», ничего вообще психолог не ответила и просто бросила трубку. Директриса на звонки не отвечала…
В панике она начала обзванивать школы: «У меня дети на улице. Мы не зачислены ни в какую школу. Наша фамилия Ходорковские…» – сразу докладывала Инна. Следовали отказы. Теперь она уже стала не звонить, она обегала школы, докладывая то же самое: «Здравствуйте, у меня дети на улице. Мы не зачислены ни в какую школу. Наша фамилия Ходорковские…» – и обрисовывала ситуацию последних дней. Двери закрывались одна за другой…
У нее было шоковое состояние. Еще немного – и очередного нервного срыва было бы не миновать. Что делать?
То ли так сработал материнский инстинкт («идут в атаку уже на детей»), то ли что-то еще, но Инна действовала, как никогда еще не действовала. «Я просто как терминатор увидела цель и била по ней», – вспоминает она теперь. Она обзванивала РОНО и департаменты образования, она звонила всем подряд, чьи контакты ей помогали доставать знакомые… Но Илья и Глеб по-прежнему были дома, а на календаре уже было 5, 6, 7 сентября…
Наверное, у каждого из нас в жизни бывают такие ситуации, что, испробовав все варианты и не добившись ничего, мы решаемся попробовать самый последний вариант, который как бы оставили про запас, надеясь, что прибегнуть к нему не придется… В общем, Инна позвонила Суркову. И единственный, кто ей помог, был Сурков.
– Мы же все-таки жили когда-то бок о бок на Успенке. Он быстро среагировал. И 11 сентября близнецы уже сидели за партами в новой школе. – Понимаете, – у Инны в глазах смешение удивления и радости.
Инна позвонила Суркову. И он единственный, кто ей помог.
– Причем все, кто знал об этом, были в шоке. Никто не понимал, при чем здесь дети. В итоге все устаканилось. Слава потом перезвонил: «Инн, все? Вы в школе?» Я говорю: «Да, Слав, мы в школе, все нормально. Совершенно молодец, четко сработал. Спасибо». «Ну, слава богу. Я закрываю тему?» «Закрывай».
А Илья и Глеб даже не поняли, что произошло…
Глава 27
Быстрым бегом от хандры…
– Все в нашей семье очень боятся подорвать его состояние в тюрьме, – говорит мне один из близких Ходорковского, но просит не называть его имя. – Да, он так замечательно держится эти годы. Да, в письмах всегда заверяет, что все хорошо, все нормально, все в порядке.
Но мы все равно стараемся не грузить его нашими проблемами. Зачем? Это может только навредить. Да и по поводу нас ему не нужно беспокоиться. У нас в целом все в порядке… Мы смотрим на то, как он себя ведет, и сами не сдаемся…
Ведет себя Ходорковский действительно так, что всех поражает. Но и его порой посещает апатия. Живой же человек…
Что делать, когда депрессия, хандра обуревают нас? Когда тоска принимается грызть сердце? Что мы делаем с запрятанным вглубь отчаянием? Правильно. Мы бежим, прячемся за хороводом будней, обстоятельств, быта…
Как можно убежать от этого в тюрьме? Никак. Хоть раз дашь тоске завладеть тобой, считай, пропал. В тюрьме в этом плане все жестче: или ломаешься, или нет. Восемью годами лагерей Ходорковский доказал: не сломаться можно. Как бы трудно и мучительно ни было.
По идее, запас терпения, какой бы большой он у него ни был, у Ходорковского должен был закончиться. Ну, просто потому что невозможно так. И самый смелый, по идее, должен сорваться. Сначала первый приговор, потом второй приговор… С человеком в этих условиях должно что-то происходить… Движение души, колебания, сомнения в правильности выбранной позиции…
Да, апатия, да, иногда депрессии – они у него будут. Но он проделал над собой огромную работу, установил строгую самодисциплину – не поддаваться эмоциям, иначе пропадешь. Он запретил упадническому настроению навещать его, лезть в голову плохим мыслям. Вот просто так – повесил замок, и все. Иначе пропадешь…
Да, апатия, да, иногда депрессии – они у него будут. Но он проделал над собой огромную работу, установил строгую самодисциплину – не поддаваться эмоциям, иначе пропадешь.
Его спасала работа. Он работал запоем. В колонии – все свободное от швейных мастерских время. В СИЗО – все свободное от судебных заседаний время. Читал материалы дела, скрупулезно изучая каждую деталь и каждый абзац обвинения. Часто удивленно поднимал брови – от «знакомства» с тем или иным аспектом обвинения, всегда нестандартным и противоречащим элементарному здравому смыслу… Так что к моменту прихода адвокатов у него уже были готовы испещренные этими нестыковками листы со своими комментариями, бесчисленными вопросами, пояснениями и прочими разъяснениями к ним. Объяснялось, в чем конкретно нестыковка.
«В начале абзаца говорится, что «Ходорковский как руководитель ОПГ…», в конце того же абзаца «Ходорковский как глава НК ЮКОС…». Так кто же Ходорковский?..» – отмечал он карандашом на листке, который потом передавал адвокатам для дальнейшей работы. – «Нефть похищалась путем перевода на баланс». А вот это уже бред…» и т. д.
Он штудировал свежие редакции Уголовного кодекса, Гражданского кодекса… Конечно, окунался в это отнюдь не только с целью спрятаться от давящих мыслей. Так уж складывались обстоятельства, так складывалась в данный момент жизнь, что без знания сих строго юридических нормативов, уверял он себя, он не сможет защититься, и его акции упадут в глазах… Прежде всего, собственных. Хотя с такой командой адвокатов, которую он имел, можно было особо не беспокоиться. Среди защитников – специалисты по экономике, финансам, налогам, консалтингу, нефтянке, международной защите… В общем, у Ходорковского первоклассная команда адвокатов, которая, по идее, и приглашается, чтобы все сделать за тебя, а ты лишь сиди и не мешай. И если для многих такая форма выстраивания защиты была удобна и потому приемлема, то для Ходорковского она была неприемлема в принципе.
Он вовсю штудирует материалы дела, выписывает, сравнивает очередные ноу-хау прокуратуры с тем, как это стыкуется, а точнее, не стыкуется с Гражданским кодексом и прописанной в нем свободой договора. Нет, полностью положиться на адвокатов – это не его. Сам-сам-сам. Конечно, многое обсуждает с адвокатами, совместно с ними работает над темами, совместно выстраивает позицию, совместно ищет выходы… Но…
И еще. Это может показаться удивительным и наивным, в это можно даже не верить, – но при изучении и выстраивании своей защиты Ходорковский всерьез опирался на закон. То есть он полагал, что против закона и вопреки ему суд не пойдет. Он в это верил. Он всерьез считал, что иначе и быть не может. Как они могут среагировать иначе, если в законе четко прописано, как надо. Ну, не совсем же они дураки. Нет, конечно, он отдавал себе отчет: по большей части закон для них не писан…
– Но Каринна Акоповна, – говорил он на свидании адвокату Москаленко, – здесь очевидная вещь. Здесь… Как они мимо этого-то пройдут? Это же тупик для них…
С горящими глазами он восторженно, как студент, аспирант-физик, открывший какой-то новый закон, объяснял ей, например, что следователи сами себя посадили в ловушку, написав, что нефть похищалась путем перевода на баланс…
– Ха-ха-ха! Как они с этим собираются выступать в суде? Как они это докажут? Такого хищения сроду не бывает… Ха-ха… – смеялся он.
Адвокат Москаленко качала головой. Не то чтобы она привыкла к наивности подзащитного. Скорее наоборот – к этой поражающей своим масштабом наивности она как раз привыкнуть и не могла. И потому подзащитного приходилось постоянно спускать с неба на землю.
– Михаил Борисович, ОНИ СМОГУТ ВСЕ! ОНИ ДОКАЖУТ ВСЕ! – парировала ему адвокат.
И так спускать его с неба на землю приходилось почти каждый раз.
Его рационализм, логическое мышление, прагматизм, которыми он с таким успехом руководствовался на свободе и которые почти никогда не давали осечек, в условиях тюрьмы хромали на обе ноги. И осечка шла за осечкой. Сталкиваясь с суровой действительностью, миром понятий, ужившихся традиций и прочим, свойственным прокурорско-следовательскому миру вещей, его логическое мышление проигрывало. Не отступало, не пасовало, а проигрывало…
Но он упрямо продолжал работать, четко сверяясь с законами и статьями и все так же наталкиваясь на противоречащие этим статьям и законам несуразицы обвинения…
Помимо основной работы по защите, занимавшей большую часть времени, он взял себе за правило каждый день читать. Газеты, журналы, общественно-политические блоги – чтобы постоянно находиться в курсе событий.
Художественную литературу, беллетристику, научные статьи и исследования – для себя. На последнее уходило так мало времени, что это чтение, если оно и выпадало, считалось роскошью.
Его рационализм, логическое мышление, прагматизм, которыми он с таким успехом руководствовался на свободе и которые почти никогда не давали осечек, в условиях тюрьмы хромали на обе ноги.
Прессу выписывал сам, книги шли в передачах. Подборку постов в блоге и кучу прочих любопытных вещей из сетевых СМИ приносили адвокаты – Интернета-то в тюрьме нет.
Еще от тоски и уныний спасали хозяйственные хлопоты. Стирка – прачечную, конечно, не разводил, но то, что можно было постирать в условиях камеры, стирал. Наводил порядок в вещах, коих было немного, но все же их время от времени нужно разбирать. Убирался и в своей «библиотеке»: уже не нужные бумаги на выброс, учет книг, то да се…
Прогулки? Они, конечно, могли отвлечь. Но прогулки были раз-два в неделю. И то не на улице, а в специальном «пенале» с решетчатой крышей. Такие «прогулки» могли происходить и каждый день, но каждый будний день у него были судебные заседания, заканчивались они вечером, в СИЗО по пробкам доставляли порою за полночь… В колонии, конечно, и прогулки не в «пенале», а на свежем воздухе, и условия легче… Только вот незадача – из восьми лет они с Лебедевым провели в колонии всего один год, все остальное время – СИЗО, условия, к которым ни один суд их не приговаривал…
– Колония – легче. Солнце, возможность гулять на улице. Много людей. Долгосрочные свидания. Хотя, конечно, в отношении меня действовала команда «гнобить», – пишет мне из тюрьмы Ходорковский. – Начальник колонии публично признался во время суда по УДО. Гнобили. Но все равно веселее. Я ведь люблю «драку». Даже когда порезали меня, когда моего соседа избили так, что порвали селезенку, – страшно не было. Бой – это нормально.
Его спасала литературная работа. В тюрьме он всерьез стал писать.
Опять же – на условия Ходорковский никогда жаловаться не будет и на вопрос, а какие они, эти условия, как всегда ответит: «Нормально все».
Классика жанра…
Ну и, наконец, его спасала литературная работа. В тюрьме он всерьез стал писать. И речь не о политических и экономических статьях в деловой прессе типа «Левого поворота» или о независимости судебной реформы. Это, конечно, тоже важно и войдет в историю. Но я о другом. Ходорковский в какой-то момент стал писать о себе. О жизни. О судьбе. О религии. О любви. О том, что останется после нас…
И главное – он стал писать для людей. Вне зависимости от того, к какому классу они принадлежали. Для людей вообще.
«Бог, фатум, судьба, предназначение – мы почти все верим во что-то, что выше нас. Да и странно было бы не верить, живя в огромном, непознанном мире, сами себя толком не зная, считать, что все вокруг – продукт случайного стечения обстоятельств. Можно верить, что Бога нет, можно верить, что он есть. Вера доказательств не требует, как известно. Но если Бога нет, а вся наша жизнь – это секунда на пути из праха в прах, то зачем все? Зачем наши мечты, стремления, страдания? Зачем знать? Зачем любить? Зачем жить, в конце концов?» – задавался он вопросами в переписке с Акуниным.
Это была публицистика чистой воды. Настоящая публицистика. С той лишь разницей, что писались эти тексты не в уютненькой редакции или дома, а в тюрьме. Это были слова из-за решетки. И тем ценнее были эти слова.
Публицист-Ходорковский рос год от года.
«Начинал он как деловой журналист, типичный для четвертой полосы «Ведомостей», а сейчас хлесткий публицист и полемист с очень разными стилистическими оттенками…» – заметил про него Леонид Парфенов[23].
Возможность вступить с ним в переписку считали за честь известные писатели. С Улицкой он, например, переписывался, сидя на втором процессе, и часто извинялся за «неуклюжий слог и лишний пафос – отвлекают…». С Акуниным переписывался, сидя в читинском изоляторе, пытаясь одновременно окончить ознакомление со вторым обвинением… Со Стругацким – тоже из Читы и сидя на втором процессе…
Издательства заключали с ним контракты на опубликование его интервью, переписок, статей. Наконец, он стал получать литературные премии…
Почему? Да потому что публично анализировал свою жизнь, пересматривал биографию и осмысливал судьбу. На страницах газет и журналов. Деловых и общественно-популярных СМИ. И это не было пиаром, какой-то заслугой и хитростью его адвокатов и сохранившейся пресс-службы. Не всяким российским СМИ навяжешь какую-то тему, а уже «тему Ходорковского» – тем более.
Опубликовать у себя мнение и мысли Ходорковского по той или иной проблеме, его письменное интервью, а порою и просто пару строк, но данные именно этому изданию лично Ходорковским, для СМИ было честью. Редакции соревновались друг с другом. Главные редактора могли звонить друг другу по ночам, если узнавали, что у одного из них «завтра выходит Ходорковский». Публикация с его интервью по эксклюзивности уступала разве что интервью с президентом. Да и то не для всех… Один главред не спал перед очным интервью с Ходорковским и Лебедевым несколько дней. Буквально. На вопрос, волновался ли он так перед интервью с Медведевым, махнул рукой: «Я догадывался, что с ним будет только чаепитие, а по сути – ни слова. А тут…»
Однажды Ходорковский давал импровизированное интервью в Читинском суде в перерыве очередного заседания. Это не было официальным интервью: оно не было заявлено и на него не давалось разрешение. Просто во время перерыва конвой как бы не замечал журналистов в зале и происходящего между ними и Ходорковским разговора… Тут журналистская братия и поймала птицу удачи. Вопросы, в основном, задавал корреспондент Financial Times. Подключились и несколько местных молодых читинских журналистов. И получилось даже не интервью, а беседа почти на целых два часа. Беседа, где каждый мог вставить свое мнение и свой вопрос. Он отвечал на интересовавшие молодежь вопросы, в том числе про перспективы Читинской области. Говорили долго. Слово за слово, журналисты все спрашивали, он отвечал… Его заслушалась даже пресс-секретарь суда. И потому никого – ни Ходорковского, ни журналистов – она не останавливала, не говорила: «Время истекло», она слушала тоже и понимала, что прервать это нельзя.
Потом вышло большое интервью в Financial Times с пометкой о том, что давал это интервью Ходорковский в суде не один час… Потом у пресс-секретаря суда были проблемы.
– Да, интервью было, может быть, слишком длинным. Да, может быть, больше, чем надо. И мне, возможно, надо было его приостановить… – говорила мне потом пресс-секретарь. – Я не стала. Неприятностей особых не было с начальством. Небольшие. Но меня бы никто не посмел уволить. У меня большой стаж, авторитет….
Особенно много интервью у Ходорковского было во время второго процесса. За интервью к нему становились в длинные очереди, порою на год-два. Никому никогда не отказывал. Иногда лишь переносил – из-за нехватки времени.
Вообще, он рассматривал это как обязанность – отвечать людям на их «запросы об информации». Как когда-то в ЮКОСе… Любой эту обязанность мог обойти или в лучшем случае повесить на своих секретарей. А вот он взял себе за правило. Журналисты до сих пор вспоминают: единственным в стране олигархом, позволявшим корреспондентам звонить себе на мобильник, причем даже в позднее время суток, был Ходорковский. Никто из прежних и нынешних олигархов его рекорд не побил. Главе крупной нефтяной компании миллиардеру из списка «Форбс» можно было звонить на мобильник, не тратя время и нервы и словарный запас (не всегда цензурный), на длинную цепочку из его пресс-секретарей, замов и замов замов… И эти журналисты, когда звонившие ему напрямую, не все, конечно, но часть будут приходить к нему на процесс. Теперь не как журналисты (хоть и работающие в этой отрасли), а чтобы поддержать, некоторые – выступить свидетелями…
Глава 28
Счастье
– Скажите, за эти семь лет, это же огромный срок, вы бывали счастливы хоть как-то, когда-нибудь, в какой-то ситуации? – этот вопрос Ходорковскому и Лебедеву задал Юрий Рост, когда вместе с главредом «Новой Газеты» Муратовым и мной брал у них интервью. Было это перед самым вторым приговором. Лебедев: «Конечно! И очень часто». А Ходорковский ответить не успел – конвой нам показал, что время истекло, тем более мы и так превысили лимит…
Теперь этот вопрос я задаю Инне. Бывал ли он хоть раз счастлив настоящим человеческим счастьем за эти годы? Она задумывается, потом, видимо что-то вспомнив, улыбается, глядя вдаль.
– В Чите, когда на общение давалось три часа, первые два что они, что папа просто привыкали друг к другу… А потом началось безобразие полное! Там летало все! Стоит стол, с одной стороны Миша за ним сидит, с другой – мы, а сбоку – наблюдающий. Без стекла общались, иногда разрешали даже дотрагиваться друг до друга. Близнецы сидели, взявшись за руки с папой. Выдумывали какие-то штучки. И потом у меня, конечно, дети такие – они не могут вообще сидеть на месте, очень активные, им надо, чтобы их что-то все время занимало. На третьем часу свидания мне было стыдно перед наблюдающим. Я вся красная была. У Миши просто была с собой какая-то салфеточка, в течение трех часов она превратилась силами всех троих – близнецов и его – в клочья, все оказалось на полу. Они носились, кувыркались, кидались этой салфеткой… Ну, а я сидела и думала: главное, чтобы третья сторона – наблюдающие – не испортили это все. Но ничего не могу сказать – наблюдающие нам ни одного замечания не сделали. Видели, что эти творят, но ни слова, ни голосом, ни жестом ничего не показали. И я им очень благодарна, потому что они дали Мише и близнецам вот этих недостающих отношений – отца с детьми, пусть они черт-те что творили, но все же… Но вот это тонкое, что между ними возникло, это очень важно было. Пускай всего на три часа…
Потом, вспоминает Инна, после свидания близнецы были в таком разгоряченном состоянии, что, идя по коридорам на выход, забыли, что находятся в тюрьме, где вести себя надо строго. По коридорам – словно катакомбам – они с мамой и с тетенькой-конвоиршей шли минут двадцать. Все напоминало какие-то блоки, лабиринты, как из фильмов. То один из близнецов увидит толпу зэков, которых выводят из камер, и его уже тянет туда узнать и посмотреть, другого несет в какую-то дырку, которую он умудрился заметить в темноте. Конвоирша все время напоминала: «Идите четко за мной. Руки держать в карманах». Но в какой-то момент за ней уже никто не шел —
Инна пошла ловить близнецов, которые разбежались кто куда.
– И она на нас как на инопланетян смотрела. Ведь эта тюремная система не принимает какой-то самодеятельности, все надо действительно четко делать. А этим двоим – им же все равно… У них все хорошо сложилось, с папой они поговорили, все замечательно, мы идем домой и соответственно у них отходняк начался. И, конечно, нужно было побезобразничать. Конвоирша ушла, думает, мы идем за ней. А я стою, кричу: «Ребята, идите сюда». Конвоирша увидела: «Куда у Вас ребенок пошел?» «А что я могу сказать? Я говорю… – Инна смеется, – ему интересно там стало». Какие «руки в карманах»! В общем, еле-еле выкатились из этого СИЗО. Но нас никто не ругал, только сказали: «О, экскурсия идет!».
Часть IV
И снова Москва. Второй приговор
СИЗО «Матросская тишина» – Хамовнический суд, 2009–2011
– Ваша честь, законного пути для вынесения обвинительного приговора я вам не оставлю…