Круговой перекресток Гайворонская Елена

– Кого ты хочешь обмануть, сынок? Меня или себя?

– Каждый желает для себя лучшей жизни, мама, – резко ответил Петр. – Я не хочу бояться. Пусть лучше боятся меня.

Лидия молча отвернулась к окну, снова превратилась в каменную статую. За окном молотил дождь, вколачивал в жидкую грязь остатки желтых, оборвавшихся на взлете листьев. Ей казалось, что в тот роковой вечер вместе с именем она переписала сыну судьбу.

Петр наведывался все реже. Иногда привозил с собой дочь Клару – полную, розовощекую, похожую на сдобную булочку. Лидия встречала их с той же холодной отрешенностью, с какой воспринимала заоконный пейзаж. А раз сказала неодобрительно:

– Имя-то какое дурацкое подобрали. Клара! Точно собачья кличка.

Петр сделал вид, что не расслышал, но по поджавшимся губам было ясно: он обиделся.

Тамара тоже не была в восторге от мужниной родни. Лидию считала надменной старухой. Георгия и Евдокию людьми недалекими, как и всех, кто не умел крутиться: доставать, перепродавать. Тамара недоумевала, как можно, живя в Москве – товарной Мекке, будучи не последним человеком, обладая связями, прозябать в хрущевке с копеечными обоями на стенах, топорной сантехникой и жуткой мебелью времен царя Гороха. Марию не любила, потому что завидовала ее красоте, высокому номенклатурному положению и тому, что той крутиться вовсе не надо, все принесут на блюдечке с голубой каемочкой. Конечно, прилюдно своих подлинных чувств Тамара старалась не обнаруживать. При встрече со свекровью мило улыбалась, льстила, говорила комплименты, но Лидия за версту чуяла фальшь, обмануть ее было трудно, тем более что Тамарины уловки были примитивными, улыбки неестественными, а лицемерные сюсюканья: «Вы прекрасно выглядите, больше сорока пяти не дашь! Наша Кларочка – такая красавица, просто ваша копия!» – вызывали снисходительную усмешку.

Сидя около окна в любимом кресле, кутаясь в неизменный платок, Лидия думала, как несправедливо устроен мир. Мечтала ли она, первая красавица губернии, получившая светское образование и вышедшая замуж за офицера императорской гвардии, о том, что ее сыновья приведут в дом неотесанных девок – маляршу и торгашку? Впрочем, и домом эту убогую конуру язык не поворачивался назвать… Потом она напоминала себе, что грех жаловаться и гневить Бога – главное, что все живы здоровы. Из двух невесток предпочитала Евдокию – незатейливую, необразованную, зато добрую и бесхитростную.

Таня

Евдокия не обладала блестящим умом и энциклопедическими знаниями, но у нее были определенная хватка и врожденная житейская хитрость, определенная мудрость, свойственная деревенским девушкам, рано повзрослевшим в военное время, вынужденным добывать хлеб насущный в чужой стороне. Она быстро научилась управлять супругом, где-то повысить голос, где-то, наоборот, поплакать, а где-то просто смолчать, но сделать по-своему. Побаивалась суровой свекрови, но после того, как Лидии не стало, легко заняла освободившееся место. Тогда-то в тесную квартирку Соколовых по тянулись друзья-родственники со всех краев необъятной родины. Здесь же проходили семейные торжества Соколовых. И Петр, и Мария обзавелись просторными, комфортными гнездами-крепостями, но предпочитали видеться на нейтральной территории – в клетушке старшего брата, так и не научившегося ни просить, ни урывать, ни экономить. Его квартира по-прежнему была простой и небогатой, хоть сам он занимал хорошее положение и получал довольно приличную зарплату. Часть сбережений Евдокия отправляла на сберкнижку – «на черный день», остальное тратила на еженедельные застолья, раздавала в долг, чаще без возврата, чем всяк переступавший порог радостно пользовался.

Как ни странно, мягкая, всепонимающая и всепрощающая Евдокия была жесткой и требовательной по отношению к собственной дочери. Танюшка росла робкой, застенчивой, полноватой. Она была добрым покладистым ребенком, никогда не спорила, отлично училась, но все равно умудрялась навлечь на себя недовольство матери. Уставшая от работы, нравоучений свекрови и бесконечных гостей Евдокия часто срывалась на девочке:

– Прекрати лопать конфеты, а то в дверь не влезешь, толстуха!

– Опять четверка по русскому! Ты дурочка, что ли?

– Клара у нас красавица, а тебе надо быть хотя бы умницей.

– Я просто хочу, чтобы Таня была лучшей, – оправдывалась перед Георгием, когда тот пенял, что она чересчур строга с ребенком.

Евдокия не владела психологией, не читала книг по педагогике. Она очень любила дочь, но по-деревенски боялась испортить чрезмерными похвалами, забывая прописную истину, что доброе слово помогает свернуть горы. Дуся искренне считала, что критика пойдет Тане на пользу. Полуграмотная Евдокия в мечтах видела дочь отличницей, студенткой, а в будущем непременно строгой начальницей в просторном светлом кабинете с высокими потолками, с секретаршей в приемной, длинной очередью просителей за дверью. Чтобы спрашивали подобострастным полушепотом: «Татьяна Георгиевна у себя?»

Однако внушения Евдокии имели обратное действие. Тихая, стеснительная Танюша изо всех сил старалась порадовать родителей, но искренне считала себя недостаточно умной и совсем не красивой, а материнские упреки лишь прибавляли девочке комплексов. Она вовсе замкнулась бы и разуверилась в себе, если бы не бабушка Лидия, заступавшаяся за внучку.

Именно Танюшку выделяла из всех внуков Лидия. Нельзя сказать, что баловала – это слово вообще было мало применимо к суровой старухе. Но, быть может, потому, что девочка жила вместе с Лидией и росла на ее глазах, либо в силу мягкого уступчивого характера малышка вызывала в Лидии гораздо больше теплых чувств, чем остальные дети. Скажем так, если бабушкины чувства Лидии потребовалось бы распределить между всеми внуками и изобразить это в круговой диаграмме, половина круга была бы отдана Тане. Из второй половины две третьих достались бы Виталику и Федечке. А остаток Кларе. Считается, что детей любят одинаково, однако это не так. Даже родных, единокровных любят по-разному. Бывает, старшего – спокойно, рассудительно, а позднего, младшенького, капризного, несносного, болезненного, – безумно, фанатично. Со всем горячечным пылом стареющей женщины, не замечая порой, что болезная радость постепенно превращается из милого малыша в полнокровного детину-недоросля, который давным-давно не только папе с мамой залез на шею, но уже и ноги свесил, погоняет, да заодно и на старших братьев-сестер покрикивает, чтобы не забывали, кто в доме самый маленький, кому положен самый большой и сладкий кусок. А уж внуков и подавно любят, как получится.

Евдокию дружба бабушки и внучки ожесточала еще больше. Обе женщины, свекровь и невестка, старательно не подавали виду, что недолюбливают друг дружку. Уж очень они были разными: полуграмотная крестьянка и обнищавшая аристократка. Классовые противоречия столкнулись в отдельно взятой семье. Евдокия всеми силами пыталась доказать, что достойна своего образованного супруга. Лидия демонстрировала равнодушную холодность к невестке и расположение к Танюшке.

Таня росла старательной, послушной, но неуверенной в себе девочкой, пасующей перед сверстниками. Хорошо и спокойно она чувствовала себя только с малышней, была готова возиться с детьми дни напролет. Те, в свою очередь, обожали Таню. Училась Танюшка хорошо. Ей не слишком давались языки, зато рано обнаружились способности к математике. Тане прочили хорошее инженерное будущее, но девочка решила стать учительницей и с ходу поступила в педагогический на любимую математику. Учеба давалась легко, старенький профессор, преподававший начертательную геометрию, души не чаял в способной студентке и приглашал в аспирантуру, но Тане, как и матери, были чужды карьерные устремления, провести всю жизнь в институтских стенах казалось невыносимо скучным. Окончив институт с красным дипломом, Таня пошла ра ботать учителем в физико-математическую школу. Однокурсники недоуменно крутили пальцами у виска, но Таня любила нелегкую сумасшедшую работу и была счастлива среди бесконечного движения, шума и суеты отроков.

«Оттепель»

В марте пятьдесят третьего умер Сталин. Услыхав траурный репортаж по радио, Лидия усмехнулась:

– Гореть в аду проклятому кровопийце.

И, добавив вслед пару непечатных выражений, закурила. Из радио лился траурный марш, а Лидия, прямая как палка, стояла у окна, куталась в вязаный платок, смотрела на серые проседающие сугробы, на тонких губах играла мстительная улыбка. С улицы доносились причитания вечно поддатой дворничихи, скорбящей об Отце Народов. Лидия послушала эти вопли и обронила с презрением и жалостью:

– Каждый народ достоин своего правителя… Сталин – это мы…

В пятьдесят шестом грянула «оттепель». На легендарном ХХ съезде несгибаемая власть устами чудаковатого украинца-генсека впервые признала, что за несколько последних десятилетий допустила некоторые перегибы в деле построения самого справедливого общества в мире и постарается эти ошибки поправить, пересмотреть дела репрессированных граждан. И со всего Союза полетели в Москву, в серое здание Лубянки, миллионы конвертиков от несчастных обнадеженных людей, ищущих пропавших близких. По вечерам, проверив вороха тетрадок с ученическими каракулями, написав прошения для полуграмотных соседок, украдкой промокающих глаза краешками застиранных платков, Лидия распрямляла перед собой лист бумаги и каллиграфическим почерком выводила:

«В Прокуратуру Союза ССР.

Прокурору города Москвы…

Мой сын, Соколов Василий Иванович, 1907 г. р., работал на Московском автомобильном заводе им. Лихачева, в 1937 году был арестован органами НКВД и постановлением тройки при НКВД СССР от 5 декабря 1937 года осужден и заключен в исправительно-трудовые лагеря.

Я убеждена в невиновности моего сына. Прошу пересмотреть его дело…»

Осуждать у государственной машины получалось значительно скорее, чем разбираться в делах давно минувших, но не забытых лет. Прошло немало времени, прежде чем вьюжным февралем пятьдесят восьмого позвонила в дверь озябшая почтальонша.

– Решила передать лично в руки. Не дай бог, из ящика кто сопрет.

Лидия негнущимися пальцами разорвала конверт.

«Сообщаем Вам, что Ваша жалоба Прокуратурой г. Москвы рассмотрена. Дело, по которому Соколов Василий Иванович был осужден в 1937 году, для окончательного решения направлено в Президиум Московского городского суда».

Нахмурившись, Лидия который раз подряд перечитывала сухие казенные строки.

– Ничё, – погладила Лидию по плечу почтальонша, – уже хорошо, что не отфутболили, занимаются. Ты пиши, пиши дальше, пускай ответят, что с Василием стало.

Снова Лидия садилась за стол, включала лампу под желтым бумажным абажуром, доставала бумажный лист.

В марте, когда потекли ручьи и почтальонша сменила валенки на резиновые сапоги, пришел очередной конверт.

«Дело по обвинению Соколова Василия Ивановича пересмотрено Президиумом Московского городского суда 3 марта 1958 года.

Постановление тройки при управлении НКВД СССР отменено, а дело в отношении Соколова Василия Ивановича 1907 года рождения прекращено за отсутствием состава преступления».

Власть исправила одну из своих маленьких ошибок.

Лидия уронила голову на стол и глухо зарыдала. Почтальонша сбегала на кухню за водой. Она каждый день бывала свидетельницей подобных сцен. Вначале ревела вместе с несчастными женщинами, заодно оплакивая и судьбу своего мужика, с которым пожить-то толком не успели… А потом постепенно привыкла, как привыкает врач к рваным кровоточащим ранам. Здесь были те же страшные раны, но кровили изнутри, невидимые глазу, и лечить их было куда труднее, если вообще возможно было вылечить. Лидия пила, а зубы выбивали дробь о граненое стекло.

– Невинно-овен… – хрипела она. – Мой сыночек родной… Почему же его не отпустили? За что отняли у меня? Мужа, дом отняли, это я пережила, но сына Васеньку за что? Господи, что мы тебе сделали, чем прогневили? – Лидия воздела сухонькие руки к потолку. Потом, устремив в почтальоншу тоскливый взгляд, тихо промолвила: – Может, правы большевики: никакого Бога нет?

– Христос с тобой, что говоришь-то?! – перекрестилась почтальонша. – Ты погоди! Может, найдется твой Василий? Может, живет где на Севере, работает? Ему же без права переписки дали? А лет сколько прошло… Может, он вас тоже ищет, да война все адреса спутала… Вон у бабы Глаши из сорок восьмого дома внучка в Воркуте нашлась! Сынка осудили, он после срока там обженился, стал писать, родных искать, да не успел – помер. А жена его ответила, что дочка у них осталась. Скоро в гости приедут. Главное – надеяться!

И Лидия надеялась, продолжала писать снова и снова. Год сменялся следующим. Лидия состарилась, не могла больше работать. Глаза полуослепли, ноги ослабли, руки стали трястись. Время приостановилось, потекло размеренно и рутинно, порой счастливо, чаще скучно, однообразно, перемалывалось, как коровья жвачка. Без потрясений, без эмоций, без толку. Всю жизнь стремившаяся обрести штилевую гавань, Лидия, получив покой, впала в странную летаргию. Она полюбила сидеть в протертом до дыр кресле у окна, кутаясь в старенький латаный пуховый платок, созерцать бегущее мимо время. Утро сменялось днем, за осенью подкрадывалась зима. Старуху почтальоншу сменила рыхлая тетка с певучим украинским говорком. Вчерашние розовощекие дети в безразмерных валенках вытянулись в неуклюжих подростков, длинноногие напомаженные девушки переродились в усталых баб с авоськами и кудельками пережженных химзавивкой волос. Только Лидию время обходило стороной, не имело над ней власти. Что-то цепко удерживало старуху на этом свете. Сухая, прямая, с пепельным лицом, едва тронутым сеткой морщин, с неизменной сигаретой в уголках выцветших губ, красивая особенной скорбной старческой красотой, Лидия сидела застывшая, безмолвная, как статуя, бесстрастная, как высший судия. Что она видела, о чем думала, о чем вспоминала долгими тягучими часами, переходящими в сутки, недели, месяцы? Какие картины пробегали перед ее усталыми подслеповатыми глазами: беззаботной юности, счастливых лет замужества, детей, еще живых и здоровых, играющих на лужайке возле неиспепеленного дома? Или же проносились смерчем лихие годы, сокрушившие и унесшие все, что было дорого? Лидия никогда не говорила о далеком прошлом, будто его не существовало, словно ее жизнь началась после семнадцатого, а все до было сном, обманчивым и бессмысленным. Не строила планы на будущее, даже на выходные, отвечала коротко: «Дожить надо». Она словно разгородила вчера, сегодня и завтра стеклянными стенами: вроде вот оно перед глазами, но ни потрогать, ни почувствовать. Тревожно вслушивалась в шумы и шорохи, скрип полов, топот ног по подъездной лестнице. Иногда ей казалось: вот-вот отворится дверь, войдет по старевший старший сын, Василий, она прижмет его поседевшую голову к иссохшей материнской груди.

– Танюшка, – позвала как-то внучку, – подойди, сядь. Бери лист, я диктовать буду, а то глаза не видят. Да и руки дрожат. Пиши…

Кусая губы, чтобы не расплакаться, Татьяна выводила строчки, в каждой букве крылись отчаяние и невозможная боль.

«Прокурору города Москвы…

…Со дня реабилитации моего сына прошло девять лет, а он до сих пор ко мне не вернулся. Я не перестаю его ждать. Мне уже свыше восьмидесяти одного года от роду, и я очень хочу знать, что с ним случилось, какая участь постигла моего сына.

Прошу Вас сообщить мне правду о моем сыне, какой бы горькой она ни была.

Лидия Соколова, Мать».

Почти на ощупь поставила в конце письма размашистую подпись.

В апреле шестьдесят седьмого вместе с газетами Татьяна достала из ящика серый казенный конверт, адресованный Соколовой Л.В., что-то болезненно сжалось в груди. Из конверта выпала бумажка в половину печатного листа.

– Бабушка, – позвала Татьяна, – пришел ответ…

– Читай, – сурово наказала Лидия.

Дрогнувшим голосом Татьяна прочла:

«На Ваше заявление о розыске сына Соколова Василия Ивановича сообщаю, что он 24 мая 1943 года умер в местах лишения свободы Коми АССР.

За получением свидетельства о смерти сына Вам надлежит обратиться в ЗАГС Кировского района Москвы, куда в 1943 году было выслано извещение для регистрации смерти Соколова В.И.».

– Дай сюда, – изменившись в лице, хриплым шепотом проговорила Лидия.

Татьяна послушно протянула послание.

Несколько минут Лидия с окаменевшим лицом вглядывалась в буквы, потом дернулась, страшно захрипела, закатила глаза и оползла вниз.

Татьяна и Павел

После смерти Лидии прошло несколько лет.

В пасмурный ноябрьский день Татьяна ожидала трамвая. Трамвай не торопился, зато из накатившей тучи полил противный осенний дождь. Таня, как назло, позабыла взять зонт и уже приготовилась укрыться под козырьком магазина, как вдруг рослый мужчина богатырского телосложения в мгновение ока распахнул над ее головой черный нейлоновый купол. Дождь усиливался, обладатель зонта предложил проводить Татьяну до дома, а заодно помочь донести сумки. Татьяна отнекивалась, незнакомец настаивал, трамвай не торопился: дождем залило пути. Наконец Таня сдалась.

– Предупреждаю, денег там нет, только продукты и ученические тетрадки, – сурово сдвинула она брови.

Незнакомец громко расхохотался:

– И какие же тетрадки?

– По математике. Восьмой и девятый класс, – смущенно пробормотала Таня.

– Так вы учительница? А я инженер. Не так романтично, как вор – джентльмен удачи, но вроде тоже неплохо.

– Извините, – смутилась Татьяна. – Я не хотела вас обидеть.

– Я понимаю. Не каждый день встречаешь честного, бескорыстного, симпатичного, скромного и неженатого человека. Но сегодня вам повезло. Кстати, меня зовут Павел.

Папа часто рассказывал, что сразу обратил внимание на маму – настоящую русскую красавицу – статную, фигуристую, с высокой грудью, крепкими бедрами, толстой русой косой до попы, не то что эти тощие раскрашенные девицы с мочалками на головах. Но если бы не спасительный дождь, наверное, не решился бы подойти – Татьяна казалась сосредоточенной и неприступной. Москвичка… А он простой провинциал, коих не жалуют столичные невесты.

Папина история была обыкновенной для послевоенных лет. Родился в украинской деревне. Сестра не пережила голодного тридцать третьего года. Отец погиб на фронте, мать несчастье настигло уже после войны – насмерть забодал вырвавшийся из загона бык. Мальчика взяла в свою большую семью тетка по материнской линии. Тетка Ганя искренне жалела сироту, но помимо Павлика у нее было пять собственных ртов и муж-калека, вернувшийся с войны без руки, пристрастившийся к горькой. Потому, когда пожилая учительница сельской школы заметила у пацана способность к математике и посоветовала отправить мальчика в город, получать настоящее образование, тетя Ганя, не долго раздумывая, снарядила мальца в интернат. После школы была армия, потом инженерный техникум, распределение, комната в малосемейке, работа. Все как у всех, за небольшим исключением: Павел полюбил командировки. То, чего всеми силами старались избежать степенные семейные работники, доставляло Павлу удовольствие. Его не смущали спартанские условия обшарпанных провинциальных гостиниц, стылые комнаты заводских общежитий, пропахшие немытыми ногами и вагонной пылью плацкарты, тряские кабины грузовиков. Он был молод, здоров, вынослив, использовал любую возможность по видать если не мир, то хотя бы доступную его часть. Павел всегда был наготове, дорожная сумка с джентльменским набором командированного – зубная щетка, бритва, кипятильник, полотенце – ожидала под кроватью. География путешествий была обширна: от знойного июльского пятидесятиградусного Ташкента до зимнего промозглого Салехарда, где на усах намерзали сосульки, а спасали валенки, тулуп и добрый самогон. И вот попутным ветром занесло в Москву. Вообще-то в столицу должен был отправиться начальник – пообщаться в головном институте, попариться в Сандунах, прошвырнуться с длинным списком заказов по магазинам. Но накануне поездки шефа скрутил приступ аппендицита, первый зам находился в отпуске в Крыму, а со вторым замом начальник был в контрах, подозревал, что тот желает его подсидеть… В Первопрестольную командировали Павла.

У папы оказалась забавная и непривычная для русского уха фамилия – Закривидорога. Становиться из Соколовой Закривидорогой мама отказалась наотрез: ученики засмеют.

Папа поворчал, мол, непорядок, когда у мужа и жены разные фамилии, и после мучительных раздумий решил заделаться Соколовым.

Георгия это решение неслыханно обрадовало.

– Жив, не прервался род Соколовых…

Папа обожал сюрпризы. Бывало, приходил домой с картонной коробкой или кульком и просил угадать, что внутри. После тщетных попыток довольно улыбался и со словами «Ну, как?» ставил на стол пузатую вазу, напоминавшую детский ночной горшок с намалеванным сбоку цветком, или вручал жене флакончик духов, стойкий аромат которых обладал незаменимым достоинством отпугивать летающих насекомых. Мама мастерски изображала восторг, заверяла папу, что тот имеет тонкий художественный вкус.

Бабушки Евдокии папа побаивался. Она часто ворчала на него по поводу и без: почему мало денег принес в зарплату? Почему хлеб купил черствый? Почему пахнет пивом? Папа оправдывался, как школьник, что часть денег удержали за путевку, что хлеба другого не завезли и за этим в очереди стоял, что пиво выпил с другом, которого случайно встретил на трамвайной остановке, да и всего-то одну бутылку… Бабушка недовольно поджимала губы, после чего зарплата перекочевывала в ее руки, а оттуда в так называемый семейный бюджет. Бабушка давно стала единовластным распорядителем финансов. Напрасно папа робко пытался доказывать, что они взрослые люди, должны сами планировать траты, и просил побеседовать с тещей. Мама пыталась, но любой бунт против заведенного уклада терпел поражение. Бабушка резко отвечала, что не желает слушать, что дай им волю – они все деньги растрынькают на разную ерунду или пропьют. Что, когда ее не станет, пусть делают что хотят, хоть без штанов ходят, а пока хозяйка в доме она и будет как она скажет. Иногда папа подхалтуривал и утаивал заначки. На них мы ходили в кафе-мороженое, в кино, покупали маме французские духи и кружевное белье, папе – перчатки из телячьей кожи, а мне – тонкие капроновые колготки с рисунком вместо страшненьких хлопковых. То есть тратили на ненавистную бабушке ерунду. Но парадокс: именно эти необязательные мелочи покупать было куда приятнее, чем предметы необходимые. Именно они поднимали настроение и делали светлее самый пасмурный день.

Родители были счастливы, как только могли быть счастливы люди в сонных, размеренных и сытых семидесятых: скучно, стабильно, однообразно – в тесноте, да не в обиде. В крохотной квартирке, обставленной так же, как у Петровых и Сидоровых. С гарантированной работой, зарплатой два раза в месяц, очередями за импортными шмотками, отпуском в Крыму дикарем в каморке внаем – душ и удобства на улице, море в десяти минутах ходьбы пешком. С шумными застольями и кухонными посиделками. С торопливой любовью в комнате со спящим в изголовье ребенком.

Школа

Когда мне исполнилось семь, настало время определиться с выбором школы.

Школа, в которой работала мама, была далеко от дома, меня решили отдать в ту, что ближе.

– Все школы одинаковы, – авторитетно заявила бабушка, – чего мотать ребенка неизвестно куда? Успеет наездиться, когда вырастет, пускай лучше поспит лишних полчаса.

– Может, отдать в английскую? – робко предложил папа.

– С ума сошел?! – вскинулась бабушка. – Кому нужен ваш английский, с кем на нем говорить?! Голову перегружать только. Хотите, чтобы она дергаться стала или свихнулась?

Папа что-то пытался возразить, но мама всегда слушалась бабушку и не хотела, чтобы я дергалась или сходила с ума.

Мы пошли подавать документы в школу по соседству. Немолодая усталая учительница, которой я бегло прочитала страничку из азбуки, решила легкую задачку про гуляющих за забором кур, написала как можно красивее прописные буквы и ответила на несколько легких вопросов, потерла лоб и укоризненно произнесла:

– Ну и что мы будем с ней делать? Сразу в третий класс сажать?

– Нельзя ее в третий, – жалобно сказала мама. – Девочка маленькая, худенькая, ее там обижать будут.

– Может быть, вы ее в какую-нибудь спецшколу определите? – вмешалась другая учительница.

– У ребенка слабое здоровье, – снова возразила мама. – Частые простуды, головные боли. Пусть учится в обычной школе.

– Ей же у нас скучно будет, – развели руками обе педагогини. – Дети придут, которые букв и цифр не знают. Контингент здесь, сами понимаете…

– Ничего, – вздохнула мама, – пусть. Обычный контингент, советский…

Мне стало жалко родителей, которые сидели с печальными виноватыми лицами, оттого что я слишком много знала.

– Не беспокойтесь, пожалуйста, – сказала я, – я скоро простужусь и буду сидеть дома, пока другие дети будут учиться.

Учительницы переглянулись и вдруг рассмеялись.

– Не надо болеть, – сказала та, которая меня экзаменовала, – будешь мне помогать. Может, когда вырастешь, тоже учителем станешь. Цветы поливать умеешь?

– Умею, – кивнула я. – Только у нас дома плохо растут, потому что темно. Первый этаж.

– А у меня в классе светло. И цветы растут очень хорошо. Огромные вырастают. Меня зовут Светлана Степановна.

Так я оказалась в самом первом классе самой обыкновенной средней школы. За соседними партами сидели дети из коммуналок, строительных бытовок и малосемейного общежития чулочно-носочной фабрики, располагавшейся неподалеку. Оказалось, что всего несколько человек знают некоторые буквы и цифры, а писать вовсе не умеет никто. Зато мои одноклассники и одноклассницы виртуозно выражались такими словами, за которые меня дома ждало бы строгое наказание.

Кузя

Мне всегда было проще общаться с мальчишками. Девочки с их постоянными маленькими интригами, секретами, которые моментально становились общим достоянием, клятвами в вечной дружбе, которая на следующий день могла превратиться во вражду со всей атрибутикой кухонной войны, с выкрикиванием ругательств и кривыми меловыми надписями на стенах, не вызывали во мне желания сблизиться. Те, которые учились получше, считали меня конкуренткой, другие, послабее, задавакой.

Мне было равно наплевать на одних и на других. На уроках я откровенно скучала и, если бы Светлана Степановна не давала разные мелкие поручения: полить цветы, принести мел, вымыть доску, наверное, заснула бы от тоски. Я искренне не понимала, как можно три урока подряд долбить и не выдолбить звуки А и У, не уметь сосчитать «один плюс два». Но странным образом получилось, что я стала своей для хулиганов и забияк, не отличавших А от Б. Их нисколько не напрягали мои пятерки, наоборот, они демонстрировали меня приятелям из соседних классов: «Это Санька, она свой парень, не сдаст, – добавляя с непонятной гордостью: – Между прочим, отличница». Я не закладывала пацанов за шалости, частенько мною же придуманные или почерпнутые из книг типа «Республика ШКИД» или «Кондуит и Швамбрания», а ребята не выдавали меня, если за исполнением их ловил суровый директор. Я вдруг поняла: в жизни доброй половиной хулиганских мальчишеских проделок незаметно рулит тонкая девичья ручка. Школа нам, малявкам, казалась гигантским организмом. Нам запрещалось покидать пределы «началки», делалось это из соображений нашей же безопасности: когда гремел звонок на перемену, толпа старшеклассников, вырвавшихся на свободу, неслась по коридорам и лестницам, сметая все на своем пути. Через приоткрытые двери второго этажа начальной школы мы с почтением и восторгом разглядывали дядь в синих форменных пиджаках, казавшихся очень взрослыми, девушек на каблучках с замысловатыми прическами. И вскоре поняли: никакие запреты не удержат нас на втором этаже. Под предводительством круглолицего рослого белобрысого Кузи – Кольки Кузьмина – мы начали партизанские вылазки. И ничего страшного не случилось, никто нас не съел и не сбил, главным было вовремя увернуться, вжаться в стенку или вильнуть в сортир, если мимо проносился кто-то совсем бешеный. По коридорам важно прогуливались дежурные с красными повязками на рукавах и строгие учителя, подобно регулировщикам, следили за движением, тормозили особо резвых. Нам от них тоже доставалось.

– Эй, малявки, вы чё тут делаете? – сурово окликал рослый парниша-дежурный. – А ну кыш к себе на второй!

Потому гуляли мы по школе с оглядкой, осторожно рассматривали кабинеты через приоткрытые двери. Математика поразила стенами, расписанными замысловатыми формулами.

– Ой, блин, – опечалился Кузя, – чё, это все придется долбить? У меня мозги опухнут.

– Не опухнут, – пообещала я. – Так только кажется. На самом деле мы используем очень малую часть своего мозга, туда еще куча всего влезет.

– Да ну, на фиг… – тоскливо произнес Кузя и почесал затылок. – На кой мне это надо? Я шофером буду, как папка. А ты ученой, что ли?

– Вообще-то я писателем хочу стать, – заявила я. – Но стану, наверное, учительницей, как мама, потому что мама говорит, в писатели со стороны не попадешь.

– Попадешь, – возразил Кузя, – ты же умная. Самая умная в классе, нет, даже во всех первых классах.

– Спасибо, Кузя, ты настоящий друг. – Я была искренне тронута этим признанием.

Однажды мы набрели на незапертый кабинет биологии, зашли и обомлели от громоздящихся на полках колб с заспиртованными лягушками, пробирок с червями, чучел мышей и крыс. С колотящимися сердечками и бегающими по спине мурашками глазели на это ужасающее великолепие, пока я не сказала: «Брр, гадость какая. Вот бы ту мышь Ленке-визгуше в портфель». Ребята покатились со смеху, затем плутоватый Кузя ловко сцапал чучело мыши, засунул в карман. Начало математики ознаменовалось жутким душераздирающим визгом, переходящим в вой. Ленка отшвырнула портфель в сторону, запрыгнула с ногами на парту и сидела, всхлипывая и повторяя:

– Ма-амочки… там мышь… В портфеле…

– Чё случилось-то? – с равнодушным видом спросил Кузя. – Где мышь? – Он взял Ленкин портфель, ласково погладил чучело мышки, приговаривая: – Ути, маленькая, хорошенькая, – и периодически предлагал то одной, то другой девочке в этом убедиться, для чего совал мышку в руки или подносил к лицу и выслушивал очередной девчачий визг.

– Кузьмин! – оправившись от шока, крикнула Светлана Степановна. – Положи это мне на стол!

Даже на учительском столе мышь имела столь грозный вид, что Светлана Степановна двумя пальчиками скинула ее в ящик. Наша компашка, держась за животы от смеха, медленно сползала под парты.

– Кузьмин, твоих рук дело?! – простонала Светлана Степановна.

– Никак нет, – басом отвечал Колька. – Чуть что, сразу Кузьмин… У меня имя есть, между прочим.

Алка

Мальчишки частенько сцеплялись драться, покуда их, помятых, взъерошенных, в синяках и царапинах, не растаскивал дежурный учитель. Среди девочек этим выделялась Алка, которую бабушка наметанным глазом с ходу записала в хулиганки. Алка была коренастой пышкой, плотно сбитой, с толстыми румяными щеками, вечно перепачканными чернилами, с плутовскими серыми глазками, копной русых кудрей, торчащих во все стороны, как у Соломенного Страшилы, с ехидной усмешкой на обкусанных губах. Алка отличалась жуткой неряшливостью. Утром она приходила умытой, причесанной, в чистых колготках и отглаженном платье с передником. Но уже ко второй перемене на щеках появлялись привычные чернильные разводы, волосы дыбились, передник жутчайшим образом сминался, к тому же Алка имела привычку использовать его вместо полотенца. Практически ни одна стычка не проходила без ее участия, а каждая вторая затевалась ею: Алла отличалась петушиной драчливостью. Задираться умудрялась буквально со всеми, даже со старшеклассниками. Когда ей доставалось, не жаловалась, в туалете тихо отмывала ссадины, насколько возможно, приводила себя в порядок: наспех подшивала оторванный карман, прикладывала к подбитому глазу смоченный холодной водой грязный платок. Особенную неприязнь у Аллы вызывали тихие аккуратные девочки с тщательно выполненным домашним заданием и хорошими оценками в дневниках. Неисправимая двоечница не упускала случая дернуть такую девочку за косицу, больно ущипнуть, подставить ножку, спрятать портфель, перевесить куртку… На пакости у нее фантазия была неистощимой. Периодически с жалобами приходили родители пострадавших. Светлана Степановна вызывала Алку в кабинет, увещевала, ругала, стыдила. Та слушала молча, глядела исподлобья волчонком, кивала в знак согласия, механически просила прощения у жертвы, чтобы на другой день начать все сначала. «Как о стенку горох», – вздыхала Светлана Степановна. Вызывала родителей. Приходила мать, оплывшая, растрепанная, с издерганным лицом и жалобными, как у побитой собаки, глазами. Горестно вздыхала, виновато шмыгала носом и убитым голосом уверяла, что примет меры. Девочка, живущая с Аллой по соседству, поведала: Алкины родители ютятся в коммуналке, работают на мясокомбинате, папаша любит выпить, а когда напьется, лупит жену и дочку почем зря. И сегодня тоже непременно выдерет. После «принятых мер» Алка несколько дней бывала шелковой, но потом все повторялось.

До поры до времени Алла меня не трогала, видимо, опасалась заступничества со стороны друзей-мальчишек. Но однажды, выходя из класса, ощутимо подтолкнула в спину. Я ответила тем же.

– Ха, слабачка. – Алка с размаху припечатала меня к стене.

В ответ я что было сил заехала кулаком Алле в нос. Дворовые университеты я усвоила на отлично: в драке побеждает не тот, кто сильнее, а тот, кто храбрее. Алка отпрянула, на белом воротничке расплывались темно-бурые капли. Посмотрела на заляпанную кровью ладонь, выругалась, запрокинула голову вверх. Мне стало не по себе. Злость улетучилась, уступила место раскаянию.

– Хочешь платок? – пробормотала я. – Чистый.

– Пошла ты, – буркнула Алка и вытащила свой, больше похожий на тряпку.

– Что случилось? – раздался за спиной металлический голос Светланы Степановны. – Ох, как всегда, Хорлова… С кем ты сцепилась на этот раз?

Алка молчала, но услужливые одноклассницы быстро просветили учительницу, в чем дело.

– Саня, – укоризненно покачала головой Светлана Степановна, – не ожидала от тебя. Идите за мной обе.

Мы прошли в класс. Светлана Степановна достала из шкафчика перекись водорода, ловко скрутила ватный тампончик, смочила и сунула Алке в ноздрю. Затем взяла наши дневники и записала по замечанию. Алле сказала:

– Если ты не уймешься, когда-нибудь тебя покалечат. Или убьют.

Та зашмыгала носом и проныла:

– У меня голова болит. Можно я домой пойду?

– А дома кто? – нахмурилась Светлана Степановна.

– К нам бабушка приехала, – живо откликнулась Алка.

– Иди, горе мое, – в сердцах сказала Светлана Степановна.

Алка понуро сложила портфель, но на выходе обернулась, я поймала ее взгляд, полный торжества. Она быстро показала мне язык и скрылась за дверью.

Причину радости я поняла после уроков, когда вышла из школы. Во дворе раскатали большую ледяную горку, с которой, подложив под попу лист фанеры, лихо съезжала Алка.

– Айда! – крикнул Кузя, и пацаны ринулись вперед.

Я тоже подошла, терзаемая угрызениями совести.

– Будешь кататься? – как ни в чем не бывало спросила Алка. – Там еще картонки валяются. – И ткнула пальцем в сторону школьной свалки.

– Извини, я не думала, что так получится, – сказала я.

– Ерунда, – махнула рукой Алка, – подумаешь. Мне вовсе не больно.

Так странно завязалась наша дружба. Общего у нас было мало, вероятно, потому мы стали интересны друг дружке. Это был тот самый классический случай притяжения противоположностей. Иногда меня отпускали к Алке в гости в ее многонаселенную коммуналку. Днем родители девочки были на работе. Она сама доставала из холодильника кастрюлю супа, разогревала на газовой конфорке. Мы смотрели телик, орали, дурачились, бросались снежками с балкона в прохожих, те грозились оборвать нам уши. Выключали свет соседу, долговязому студенту, когда тот заходил в туалет. Пугали приблудившегося кота. Носились по длинному коридору или играли в прятки с мелюзгой из третьей коммунальной комнаты. В общем, делали то, чем обычно занимаются шкодливые детки в отсутствие взрослых. Я даже немного завидовала, потому что за мной пристально следила бабушка Дуся, вышедшая на пенсию, «чтобы ребенок был под присмотром». Алка же, напротив, считала, что повезло мне: дома тихо, спокойно, есть кому позаботиться и о еде, и об уроках, в сортир утром в очереди стоять не надо. Я помогала ей делать домашние задания, и обнаружилось, что она не глупа, а просто ленива и рассеянна. Вскоре, к немалому удовлетворению Светланы Степановны, у Алки появились четверки, да и сама она, по признанию учительницы, стала собраннее, спокойнее, аккуратнее. У медали была оборотная сторона: Алка тоже на меня влияла. Я и прежде бывала несдержанна на язык, за что дома меня периодически песочили, потому предпочитала помалкивать, даже если что-то мне не нравилось.

Но настало время, и меня словно прорвало. Я стала огрызаться с соседками, которые лезли ко мне с дурацкими замечаниями, родительскими друзьями, чьи дети почему-то считались образцом для подражания. Обозвала жирным боровом выпендрежного троюродного братца Глеба, вздумавшего критиковать мои игрушки. Глеб тотчас нажаловался своей мамаше, и от меня потребовали извинений, а я не только отказалась извиняться, но и заявила, что больше не желаю видеть его у себя дома. А когда мне читали скучные нотации, мысленно рисовала жирный кукиш, как научила подружка.

Пианино

Однажды родители решили, что хорошая девочка из приличной семьи, коей я, естественно, являлась, должна учиться музыке. Мое мнение никого не интересовало: что может понимать ребенок?! Как-то за завтраком мама вскользь упомянула, что Вера с третьего этажа замечательно играет на фортепиано – высокопарное имя инструмента звучало величественно и, вероятно, было призвано поразить меня до глубины души и заставить немедленно возжелать последовать Вериному примеру. Поскольку я не прониклась уважением к Вериным успехам, выяснилось, что помимо Веры давным-давно музицируют Оля и Юля, а также все знакомые девочки из приличных семей. Не оказаться в столь блистательных рядах было равноценно признанию собственной неполноценности. Вскоре в нашей клетушке, потеснив обшарпанную мебель, появился черный лакированный монстр. Монстр разевал огромную пасть, блестел зловещим рядом черно-белых зубов. При надавливании на зуб монстр издавал негодующие звуки, то ворчал низким утробным басом, то ныл, как соседская кошка, пронзительно, высоко, противно. Мы как-то сразу друг другу не понравились. При собеседовании в музыкальной школе оказалось, что мой голос годен только для разговоров, а по ушам пробежало целое стадо слонов. Родители были обескуражены, им почему-то не приходило в голову, что у дочери могут отсутствовать музыкальные данные. Хотя догадаться об этом было не так сложно: пела я безбожно фальшивя, так, что бабушка страдальчески морщилась, все популярные мелодии тех лет сливались в моей голове в один чудовищный коктейль, и содержимое выдавалось абсолютно неудобоваримое. Единственной музыкой, которую я различала безукоризненно, была мелодия слов. Но кроме меня, это никому не было нужно. Неудача не остудила маминого пыла. Она рассказывала, что всю жизнь мечтала учиться музыке, только в коммуналке не было места для пианино, а потом стало поздно. Но уж меня-то осчастливит по полной программе. «Ну и что, что голоса нет, – искренне удивлялась она, – девочке же артисткой не быть, это для души и для общего развития. Зато посмотрите, какие у нее длинные пальцы! Целую октаву захватывают!» С этим, к сожалению, было не поспорить: длиной пальцев природа меня не обидела.

В музыкалку меня зачислили по настоятельной маминой просьбе. Каждый день после школы под строгим бабушкиным надзором я долбила ненавистные гаммы, заплетающимися пальцами играла этюды. На занятиях по сольфеджио безбожно путала ноты и получала законные двойки. Учительница по хору, ядовитая, крашенная в похабный медно-рыжий цвет грымза, довольно передразнивала каждую мою фальшивую ноту, при этом таращила раскрашенные глаза, выпячивала тонкие губы, строила дурацкие рожи, так что вся группа дружно покатывалась. В итоге я стала заявлять, что у меня болит горло, и перманентно молчала как рыба. Я всеми фибрами души возненавидела пианино, ноты, музыкальную школу и педагогов. А заодно все, что имело к музыке непосредственное отношение: от «Утренней почты» до новенького кассетного магнитофона. Я отчаянно хотела бросить музыкальные мучения, но родители были глухи к моим мольбам. Мама твердила с непонятной уверенностью, что я слишком мала, чтобы понимать, чего хочу, что, повзрослев, скажу спасибо, и смогла убедить в том папу. Бабушка с дедом, которым осточертели гаммы и мое нытье, были, казалось, на моей стороне, но в педагогический процесс не вмешивались. В конце года меня ожидал экзамен, на который я в глубине души очень надеялась. По моему разумению, члены комиссии, у которых все в порядке со слухом и здравым смыслом, должны были выставить мне двойки и благополучно отчислить из ненавистной школы. Но судьба опять сыграла злую шутку. Во-первых, благодаря маминым стараниям я все же умудрилась выдолбить этюды, и мои длинные пальцы механически безошибочно воспроизвели мелодичный набор звуков. Во-вторых, экзаменаторов, особенно старенького директора, растрогал вид тоненькой серьезной девочки с огромными бантами в светлых кудрях и недетской печалью в больших зеленых глазах.

– Может быть, она не слишком хорошо играла, – умиленно шушукались члены комиссии, – но как держалась! Какая осанка, уверенность, спокойствие, ни капли страха!

Они даже не могли вообразить, что я не боялась провала, а ждала его как избавления. По иронии судьбы мой экзаменационный балл оказался даже выше, чем у некоторых гораздо более способных девочек, которые настолько переволновались, что их пальчики дрожали, а ноты путались в голове. После экзамена мама с гордостью объявила, что нисколько во мне не сомневалась, а талант можно развить, и кто знает, быть может, меня еще ждет отличное музыкальное будущее…

Я тем временем на полном серьезе размышляла, как испортить проклятый инструмент, отнимающий у меня не только силы и время, но и любимые книги, которые отбирали до тех пор, пока я не проиграю каждое упражнение по двадцать раз. Может быть, расстроить что-нибудь внутри? Нет, тогда родители просто вызовут настройщика. Придет дядька с сумкой железяк, поковыряется у монстра в животе, и готово – играй дальше.

– Разбей этот ящик, и делов, – посоветовал Кузя.

Но меня напугал столь радикальный метод.

Я поделилась печалью с Алкой, и та моментально взялась разрулить ситуацию. А я, наконец, оценила преимущество изворотливого женского ума над мужской прямолинейностью.

– Разбивать не надо, – авторитетно заявила Алка. – Пианино – штука дорогая. Надо продать кому-нибудь. Сколько оно стоит?

Я честно призналась, что понятия не имею.

– Узнать надо, – заявила Алка. – В музыкалке своей спроси. Они наверняка знают.

– А дальше что? – Я смотрела на подругу, как на великого гуру и спасителя.

– Объявление надо дать. Все так делают. У нас соседка, когда старый телик продавала, объявы кругом расклеила, к ней тут же позвонили, приехали и забрали. И ты так сделай. Пока предков дома нет. А когда вечером вернутся, спросят, где пианино, ты им деньги отдашь. Ну, поругаются малость, но ведь не убьют! Зато от музыки избавишься навсегда.

– А если позвонят по объявлению, а трубку взрослые возьмут?

– Скажешь, что кто-то глупо пошутил, – невозмутимо втолковывала Алка.

В нашей семье вранье приравнивалось к смертному греху. «Лучше сказать правду, какой бы скверной она ни была. Горькая правда всегда лучше сладкой лжи. Кроме того, я всегда чувствую вранье и наказывать буду за него строго», – говорила мама, разоблачив несколько моих неуклюжих детских попыток солгать по какому-то пустячному поводу. И смотрела при этом сурово, колюче, так, что я ощущала себя гадкой преступницей. Потому врать я не умела и не любила. Мне казалось, что у мамы и впрямь особый дар – видеть ложь. Сейчас я позавидовала Алкиному умению сочинять вдохновенно, быстро и правдоподобно – это, несомненно, был талант, как у меня – врожденная грамотность и умение складно формулировать и записывать мысли. Я ужасно захотела научиться этому, хотя бы чуть-чуть, только было страшновато.

– За такое ремня схлопочешь, – сказала тоскливо. – От бабушки.

– Подумаешь, – пожала плечами Алка. – От ремня еще никто не умирал. Меня папаша, когда напьется, часто порет. Я тебя научу, как надо попу втягивать, чтобы не больно было. И визжи погромче. Я как начну визжать, мамка сразу заступается, кричит, что в милицию его сдаст, чтоб над ребенком не издевался. А папаша пугается и отстает. Бабушка у тебя добрая и старая, у нее сил мало, ты того ремня и не почувствуешь.

По мере того как Алка рассуждала, у меня крепла уверенность в ее правоте. Мне даже начинало казаться, что она взрослее меня, умнее и знает гораздо больше. В том была правда: Алка не читала столько книг, сколько я, зато обладала собственным бесценным жизненным опытом. Я была теоретиком, она практиком. И потому мне отчаянно захотелось поверить в ее правоту и находчивость, зарядиться ее дерзостью, стать такой же независимой, умудренной реальным, не книжным опытом, даже если он достанется битой попой.

– Где объявление-то вешать? – спросила решительно.

– Да где угодно. На продуктовом магазине повесь. Там народу много ходит. На музыкалке своей…

– На музыкалке бабушка увидит, – сказала я. – Лучше подальше от дома.

– Ты напиши грамотно, а я пойду к метро повешу, – сообразила Алка. – Там полно народу каждый день, наверняка кому-то пианино нужно.

Я снова мысленно восхитилась Алкиной самостоятельностью. До метро надо было ехать две остановки транспортом или идти пешком минут пятнадцать. Меня так далеко не отпускали, а Алку – пожалуйста.

– Хочешь – вместе пойдем, – словно прочитав мои мысли, предложила подружка.

Я думала отказаться, потому что в глубине души предвосхищала предстоящую порку за один серьезный проступок, а тут получится сразу два: самовольное избавление от музыкального монстра плюс несанкционированное путешествие к метро. Уже открыла рот, чтобы отказаться, но неожиданно для себя сказала:

– А пойдем.

Сказано – сделано. Как бы невзначай спросила, сколько стоит пианино, мол, Алке родители хотят купить, интересуются. Потом старательно, чтобы бук вы были ровными и красивыми, написала несколько объявлений: «Продается пианино марки „Родина“», заголовок вывела красным фломастером. После чего мы с Алкой наплели учителю физкультуры о заболевших животах, получили добро на отправку домой и благополучно пошли к метро, по дороге расклеив объявы на заборах, столбах и двери булочной.

Первый звонок долго ждать не заставил. Высокий женский голос с немного визгливыми нотками интересовался инструментом. Мне повезло: я была дома одна, подробно рассказала про пианино, расхвалила его, как могла, а на вопрос, почему продаете, мои способности к вранью иссякли, и я ответила честно, что не хочу играть. Как ни странно, мое объяснение даму удовлетворило, она спросила адрес для просмотра. Адрес я продиктовала, обозначив время, когда все взрослые будут на работе. Когда повесила трубку, мое сердечко бешено колотилось, я испытывала страх и восторг одновременно. Никогда не чувствовала ничего подобного прежде в моей спокойной, уравновешенной, правильной жизни. Это чувство было волшебным, хотя, несомненно, преступным. Оно щекотало, будоражило, заставляло беспричинно глупо улыбаться и холодеть от ужаса перед собственной дерзостью.

Вечером за ужином бабушка неожиданно сказала, что соседка тетя Тоня видела меня около метро с какой-то толстой девочкой, наверное с Аллой Хорловой. Все воззрились на меня как на правонарушительницу, я поерзала на стуле и, преодолевая холодок в груди, тонким голосом выпалила:

– Да, я ходила с Алкой, ей в магазин надо было, ну и что? А твоя тетя Тоня пусть за своей внучкой смотрит, она курит за школой, между прочим!

За столом установилась пауза. Потом папа сказал:

– В самом деле, Саня уже большая девочка, ничего страшного не случится, если она сделает два шага от дома.

Мама с бабушкой обрушились на него. Они говорили, что другие дети растут в непонятных семьях, где родителей не волнует их судьба, а с ребенком может случиться все, что угодно! Даже украсть могут! Алла Хорлова – известная хулиганка, и дружба с ней до добра не доведет.

– Да хватит глупости болтать! – неожиданно встрял дед, обыкновенно не влезавший в женские дебаты. – Вас много крали? Дуся, ты вспомни, когда Таня маленькой была, везде одна бегала.

– Тогда время было другое! – воскликнула бабушка.

– Ха, – сказал дед, – вот именно, тогда-то похуже было. В бараках жили среди шпаны, и никто никого не украл. Вы что, до свадьбы Саньку собираетесь за ручку водить? Восемь лет – большая девочка, в ее возрасте другие уже суп варят на всю семью, а вы за хлебом боитесь отпустить.

– Через дорогу?! – крикнули хором мама с бабушкой.

– По светофору же! – примирительно сказал папа.

– Видишь, что ты наделала? – недовольно заявила бабушка. – Из-за тебя все поссорились.

– А вы помиритесь, – посоветовала я, вставая из-за стола.

– Сядь немедленно, – скомандовала мама. – Ты не доела. И вообще, тебе никто не разрешал уходить.

– Я больше не хочу есть, – заявила я. – А уйти я сама себе разрешила. У нас не крепостное право.

И отправилась в комнату, которая до половины была моей. Вторую половину занимали бабушка и дед.

– Ужасный характер! – услышала вслед недовольный бабушкин голос. – И откуда в ней столько протеста?

Через какое-то время вошла мама. Я сидела за столом и делала уроки. Придраться было не к чему.

– Пойми, Саня, – тихим голосом заговорила мама, – мы все желаем тебе добра…

– А получается зло, – заявила я.

– Ну что ты такое говоришь? – укоризненно вздохнула мама. – Как тебе не стыдно?

– А как тебе не стыдно?! – выпалила я. – Почему тебя никто не заставляет делать то, что ты не любишь?! А ты учишь меня играть на дурацком пианино, хотя я это ненавижу! Почему я постоянно должна равняться на Веру, Олю или Наташу, чем они лучше меня? Почему все знакомые и соседки хвалят своих внуков, даже если те двоечники и дураки, да еще курят и пьют пиво, а про меня все только твердят, что у меня ужасный характер?!

Почему вы постоянно указываете, с кем дружить, а с кем нет, а сами дружите с кем хотите, хоть мне ваши гости тоже не нравятся! И почему ты всегда во всем согласна с бабушкой, вечно в рот ей смотришь? Почему?!

– Перестань кричать! – попыталась остановить меня мама, но я кричала и ничего не могла с этим поделать. Мне было наплевать, что хорошие девочки из интеллигентных семей так себя не ведут. Мне ужасно надоело быть хорошей девочкой.

Когда я иссякла и умолкла, мама тихо спросила:

– Ты вправду так не любишь играть на пианино?

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Пятнадцать лет поселок Янранай благоденствовал – всего у жителей было вдоволь, миновали их и болезни...
Андрей Полевой – главный редактор «Крестьянской газеты», но в душе остался все тем же авантюристом и...
Большая честь для юной леди быть фрейлиной королевы. Однако Розамунда Рамси прибыла в Уайтхолл в глу...
Сбылась мечта Софьи – она вышла замуж за Назара Туполева, великого, ужасного и страстно любимого. Ро...
Фармацевтическая фирма «Гелиос» с размахом праздновала день рождения одной из сотрудниц. В самый раз...
Авантюристка Софья была глубоко убеждена – влюбленных женщин в разведку не берут. Особенно тех, кто ...