За несколько стаканов крови Мерцалов Игорь
Кто знает, может, и впрямь он когда-то по глупости верил, будто оружие можно взять в руки «просто так», чтобы «попугать, и только». Но разубедился в этом быстро. Видно, тогда-то его разум и дал трещину.
Ну, в общем, что особенного? У многих за плечами какая-то своя история. Но если остальные жаждали заполучить клад, а уж потом отомстить Хмуру за то, что бросил бригаду на произвол судьбы, когда другие успешно пользовались положением героев, то Ляс решил либо убить командира, либо наказать морально, заставив убить себя.
Причиной тому была какая-то особенная привязанность его сгоревшего сердца к Хмуру, привязанность, которую Эргоном считал обыкновенной слабостью, а Васисдас — свойственной всем неэльфам привычкой к зависимости.
Русалка, конечно, ни о чем подобном и помыслить не могла, ей все представлялось проще.
— Некуда? — переспросила она. — Или земли вокруг не стало? Лишился дома — строй новый, чего ждать-то? Пожарищ вдоволь — места хватает. И вдов на всех достанет, — прибавила она, опустив глаза.
— Эх, красавица! — вздохнул Ляс. — Не знаешь ты, о чем говоришь. Трудно вернуться… не только домой — в себя. Кто захочет снова потом землю поливать, когда привык кропить ее кровью? Не знаешь ты…
— Я — не знаю, — согласилась она. — Зато Яр знает.
— Да где ему? — воскликнул Ляс. — Если был у нас в бригаде хоть один безгрешный, так это Яр!
Эльф под окном усмехнулся: разговор пока еще забавлял его, но скоро должен был наскучить. Что это лешего понесло? Узнал что надо — иди своей дорогой… и оставляй след для того, кто поумнее.
— На Яре греха столько, что иного в землю бы по плечи вбило, — отвечала между тем русалка. — Ты его, верно, не слишком близко знал? — Эльф, не желая лишний раз показываться в окне, не видел лица Ляса, но, если уж лешего повело на откровенность, он должен был кивнуть; строго говоря, он берендея просто терпеть не мог. — Да не в том же дело, Ляс. Знаешь, как говорят: дом там, где сердце. Любил бы ты женщину — и был бы у тебя дом. Любил бы землю — и не нужно больше скитаться. Хоть бы работу какую любил — уже бы у тебя было занятие получше, чем грехи взвешивать. Понимаешь, о чем я?
— Как не понять? — медленно ответил тот. — Есть правда в твоих словах, красавица. Только у меня сейчас другое из головы нейдет: как парням помочь. Скажи хоть, в какую сторону твой муж пошел — попробую догнать его.
Васисдас не удержался, отступив немного, чтобы его точно не увидели из освещенной комнаты, посмотрел через окно на лицо Ляса и улыбнулся. Было бы дело в театре — обязательно зааплодировал: каков талант! Так глядит — в жизни не догадаешься, что он берендея на дух не переносит, а за что — и понять трудно. Наверное, за ту самую «безгрешность», в которой подозревал Яра.
Однажды, как помнил эльф, леший даже прицелился в берендея. В угаре был, сразу после стычки. Молча взял да и прицелился, палец на крючке не дрожит, дуло не пляшет. Тот глянул — вздохнул, башкой покачал и отвернулся, а Ляс постоял немного, потом опустил оружие и как ни в чем не бывало смешался с нервно курящей, спешно перевязывающей раненых толпой.
— Можешь остаться, отдохнуть до утра, — предложила русалка.
— Да ты что, не слышишь меня? — повысил голос леший. — Я же говорю тебе, глупая баба: парней спасать надо!
Он встал из-за стола.
— Тогда обожди, соберу тебе чего-нибудь с собой, — не стала спорить та. — Потом и дорогу укажу.
Она сноровисто собрала лешему снеди; пока тот укладывал все в торбу, вышла и вернулась с чаркой медовухи в руках, поднесла:
— Уважь, выпей на посошок, пусть тебе дорога скатертью ляжет.
— Благодарствуй, хозяйка, — чинно ответил тот и, разгладив усы, неторопливо осушил чарку.
Васисдас отступил за угол. Ему было отлично видно, как русалка вывела лешего к реке, на тропку, вьющуюся вдоль берега:
— Вон туда Яр отправился. Там, около версты, брод есть.
Эльф кивнул сам себе: все сходится. В указанной стороне, в трех — а если не мешкать, то и двух — днях пути находился Купальский лес.
Вот и чудно. Краем глаза наблюдая, как прощаются русалка и леший, Васисдас шагнул в тень от поленницы и присел на колоду для колки дров. Пусть Ляс идет впереди, отрыв часа в три-четыре будет в самый раз. Потом, вблизи от места, эльф сумеет сократить расстояние, он ведь тоже хороший ходок в лесу. Главное — пусть этот маньяк наконец найдет свою судьбу. Скорее всего, Хмур не захочет его убивать, но Ляс наверняка попытается убить Яра, и тогда бригадиру не останется ничего иного, как удовлетворить нездоровое желание лешего.
И если Лясу будет сопутствовать удача, Васисдас будет избавлен от необходимости возиться с берендеем, да и бригадир достанется ему в расстроенных чувствах, что вдвойне хорошо.
Итак, теперь нужно с пользой провести эти самые три-четыре часа… Ну, тут проблем не будет. Васисдас улыбнулся в темноте. Русалку-то Яр нашел себе миловидную… Заодно стоит хорошенько осмотреться в доме. Яр вовсе не был святым и свою долю грешных денежек, уходя из бригады, прихватил — навряд ли все они пошли на приобретение хаты и ульев.
Между тем, оставшись одна, русалка не торопилась вернуться домой. Словно родного провожая, дважды помахала рукой — видно, леший оборачивался. И все стояла и смотрела вслед.
А потом вдруг, поведя плечом, сбросила на траву шаль, распустив небрежным движением завязки, дала скользнуть вниз зеленоватому, отливающему волной платью, вскинув руки над головой, сбросила нижнюю сорочку… Эльф невольно сглотнул: русалка осталась нагой в лунном свете, и, право, трудно было отвести взгляд от ее ладного стана, от мраморной кожи, от сильных, но очаровательно округлых плеч, от крутых бедер.
Что такое три часа? И пять, и шесть легко можно наверстать! Дурень Ляс: заигрался, а ведь мог бы, все выведав, и сам задержаться. Видно, близость больной мечты выбила из его косматой головы все мысли. А может, настроения не было: Ляс из тех, кто с одинаковой легкостью способен и отказаться от подобных забав, и приставить нож к горлу того, что норовит его опередить.
Впрочем, не важно, что там у него на уме, ушел — и спасибо.
В какой-то миг Васисдас едва не потерял голову, он уже готов был покинуть свое укрытие, но вовремя сообразил, что подходить к русалке на берегу реки, мягко говоря, неразумно. Она и сама напомнила: чуть помедлив, раскинула руки, качнулась — лунные лучи словно бы насквозь ее пронзили — и шагнула в воду, однако погружаться полностью не стала, зашла по пояс и остановилась. Негромкая, но звонкая песня пронеслась над блещущей рябью. Не прошло и минуты, как на зов явился водяной — широкоплечий, заросший, но с умными глазами. Они о чем-то быстро переговорили, после чего водяной скрылся из виду, а русалка вернулась на берег и, подобрав одежду, побрела к хате.
Васисдас заставил себя отвести глаза от ее тела и подумать. Разглядеть было трудно, но ему показалось, что водяной, нырнув, поплыл в ту же сторону, в какую ушел Ляс, к броду. Похоже, русалка не так уж и глупа! Надо полагать, Яр кое-что рассказывал ей о бригадной жизни и она хорошо понимает, что леший — последний, кто пойдет на помощь ее мужу!
Русалка подошла к дому и ступила на крыльцо. Васисдас поднялся и неслышно скользнул вперед. Одна рука у жены берендея была занята ворохом одежды, другую она положила на ручку двери — и в этот миг жесткая ладонь зажала ей рот, стальные пальцы сомкнулись на запястье. Втолкнув ее, блестящую капельками речной воды, в хату, Васисдас одной рукой закрыл за собой дверь и сказал:
— Страфстфуй, прокасница! Критшать не надо. Никто не услишит…
Водяной в это время уже спешил к броду. Звали его Глюбом. Русалку Блиску, жену берендея Яра, он любил и когда-то мечтал о том, чтобы проплыть с ней рука об руку три круга над бьющим под стремниной святым ключом, скрепив узы брака. Однако польстился на приданое дочки водяного головы — потом чуть руки на себя не наложил, потому что молодая жена его вскоре бросила, отсудив половину имущества, а прежняя любовь никуда не делась, только жарче горела в груди, подогреваемая чувством вины.
Блиска зла на него никогда не держала, но Глюб все искал прощения, готов был чем угодно услужить бывшей возлюбленной. Несколько раз она и впрямь обращалась к нему с просьбами, но все такими простыми, что они только распаляли сердце водяного.
Нынче впервые он ощутил в ее Зове ноту глубинной тревоги. Разом все бросив, приплыл — и замер от восхищения, любуясь неизбывной красотой Блиски. Вместе с одеждой сухопутных она сбросила и все перенятые от них привычки, на минуту став совершенно прежней, какой он знал и любил ее многие годы.
Нынче и просьба была не чета прежним… Она просила ради своего земного мужа — что ж, Глюб давно забыл, что такое ревность. Он плыл вперед, ввинчиваясь в воду своим сильным мускулистым телом, едва прикрытым одеждой из листьев кувшинок, мощными взмахами разбивая встречные течения.
Вот и брод. Не поднимаясь над водой, Глюб перевернулся на спину, повернул голову к одному, к другому берегу — и увидел как раз спускавшегося к реке лешего. Водяной присел на краю отмели. Луна уходила, звездная тьма смыкалась над миром, в последних отблесках света он видел, как Ляс на ходу обтесывает жердь.
Понеслись под водой всплески — промеряя глубину перед собой, леший сошел с берега и двинулся по отмели вперед. Глюб выпрямился, когда до него оставалось несколько шагов. Ляс замер, машинально перехватив слегу так, чтобы при случае воспользоваться ею как оружием.
— Не ходи туда, — произнес Глюб.
Он не жаловал сушу, и выговор у него был гортанный, булькающий.
— Кто ты и что тебе нужно? — спросил Ляс.
— Кто я — не важно. А хочу, чтобы ты не ходил туда, куда направился.
— Что тебе за дело? Откуда про мой путь прознал?
Если бы Глюб чаще общался с жителями суши, он бы угадал в голосе лешего опасное напряжение. Его выручило только предупреждение Блиски не вступать в долгие разговоры и быть наготове. Поэтому он успел отклониться, когда Ляс, не дожидаясь ответа, резко ткнул его слегой в живот, ухватил ее и, рванув, повалил противника. Тот ушел под воду с головой, тут же оттолкнулся ногами, чтобы оказаться подальше от водяного, потом привстал, фыркая и мотая головой. Правая рука его оставалась под водой, будто он держался за ушибленное колено, однако Глюб прекрасно видел, что в ней зажат нож.
— Не ходи, — повторил он. — Послушай совета Блиски. Вернись.
— Так это русалка, стерва такая, подослала тебя? Смекнула, значит…
Лицо водяного дрогнуло, но он оставил оскорбление Блиски без внимания.
— А ты думал, — произнес он, повторяя слова русалки. — Яр такой же, как ты, слова честного не скажет? Он ничего от нее не скрывал. И она тебе правду сказала. Вернись, Ляс! Так просила она передать. Вернись! Иначе я тебя убью, — добавил он от себя.
Леший криво усмехнулся.
— Попробуй! Я свою жизнь бригадиру отдал, и больше никому на свете не уступлю.
С этими словами он бросился на Глюба. Сверкнул нож, выпрыгивая из воды. Однако стальной клинок лишь чиркнул Глюба по бедру. В ответ он взмахнул левой рукой, в которой держал вынутый из складок листвяной одежды резец — обычный для водяных жителей инструмент: похожий на скребок нож, состоящий из костяной рукояти и плотно пригнанных для прочности друг к другу, остро отточенных на сколе раковин. Черные брызги, едва различимые в свете уходящей луны, упали на воду и растворились в тугих прозрачных струях течения, переваливавшего через отмель. Леший рухнул, вода понесла его прочь.
Глюб, припадая на раненую ногу, догнал его и, прежде чем отпустить в непроглядную ночь, снял с тела пояс: уж очень хорош он был. Предметы, сделанные на суше, редко бывают долговечны в воде, но кожа особой выделки может немало послужить. Этим поясом водяной сразу примотал к ране повязку.
Теперь можно было возвращаться к Блиске, рассказать об успехе, но нога болела, хорошо бы сперва поплавать в целебном ключе, а к Блиске можно и утром… Глюб колебался недолго.
«Интересно, будет ли она волноваться за меня?» — подумал он и повернул к дальнему омуту, на дне которого бил известный всей округе целебный ключ.
Глава 15
ИСТОРИЯ КЛАДА
Два дня после Ссоры-Мировой ехали человек и упырь, почти не останавливаясь. То и дело покидали торную дорогу, чтобы нырнуть на едва приметную тропу, где по бортам брики и холсту, натянутому на дугах, скребли ветви, а усталые лошади на каждом шагу спотыкались на валежнике. Однако ни разу не заплутали — часу не проходило, как выворачивали на кочковатую грунтовку, пьяно вихлявшую между перелесками от хутора к хутору.
Виделись дважды в сутки, сразу после заката и чуть-чуть пред рассветом, на стоянках, когда Хмурий Несмеянович подробно рассказывал Персефонию, как ехать, и выслушивал отчет о минувшей ночи.
Произошедшее в Ссоре сильно повлияло на Хмурия Несмеяновича: он сделался мрачен и молчалив, в глазах его затаилась смертная тоска, не уходившая, даже когда он пытался шутить. Молодой упырь подумал, что совсем, должно быть, не знает своего спутника.
Нынче Персефоний пробудился рано. Повозка стояла, к лесным ароматам примешивался дымок от костра. Упырь сбросил дерюгу, так и служившую ему покрывалом в дневное время, потянулся, накинул на плечи куртку бывшего бригадира (приобретенный в Ссоре франтовской костюм для путешествия годился мало, и Персефоний его берег, благо Тучко пожертвовал ему одну из своих рубах), уселся на передке и, щурясь, стал осматриваться.
Лошади, отмахиваясь хвостами от комаров, ужинали засыпанным в торбы овсом, над котелком поднимался пар. Ветер шумел в камышах, окаймлявших крошечный прудок. В стене камышей имелась пробоина, проделанная упавшим деревом. На нем сидел раздетый Хмурий Несмеянович и с наслаждением отмывался.
На левой руке у него поблескивала золотая цепочка, к которой подвешена была какая-то фигурка, но Персефония она не заинтересовала, он рассматривал многочисленные шрамы бригадира и нередко терялся, не в силах угадать происхождение иных отметин.
Были на Хмурии Несмеяновиче шрамы тонкие и прямые, оставленные свистящей сталью, были извилистые, рваные, разбросавшие вокруг себя щупальца торопливых стежков, были сморщенные пятна ожогов. Раньше Персефоний не слишком понимал тех, кто говорит, будто шрамы украшают мужчину. Сейчас убедился, что, во всяком случае, не слишком портят. Хмурий Несмеянович был сложен отнюдь не классически, но он был красив исконной мужицкой мощью, которую обилие шрамов только подчеркивало. Широкая кость, ни капли лишнего жира, сплошь тугие канаты мускулов. Время не властно над этой красотой, и старость не уничтожит ее: высохнет кожа, расползутся морщины, опадут бугры мышц, но не знавшее покоя тело до последнего будет хранить отточенность движений.
Если, конечно, ему вообще суждено увидеть старость…
«Если сам Хмур захочет, может, и суждено», — подумал Персефоний, не обратив внимания на то, что назвал Тучко так же, как его бойцы.
Хмурий Несмеянович, завершив туалет, спрыгнул с бревна и стал вытираться. Заметив Персефония, махнул ему рукой.
— Здорово ты мне лапу залатал, корнет! — сообщил он вместо приветствия. — Талант!
Тут он осекся и посмотрел на небо, словно ожидал увидеть там нечто необыкновенное. Но закат сам по себе был обычный.
— Не понял, — произнес Хмурий Несеянович и снова перевел взгляд с солнца на упыря, с упыря на солнце и обратно. — Как это ты…
— Сам не знаю, — честно ответил Персефоний.
— Это оттого, что не голодаешь?
Упырь пожал плечами. Он действительно не понимал, что с ним творится. Сегодня он просыпался еще в самый разгар дня, но, конечно, вставать и не подумал, только приподнял край дерюги. Солнечный свет и обилие позабытых красок больно резанули по глазам. Он выдержал несколько секунд, глядя из-под прищуренных век, как плывут, уменьшаются в проеме холстяного верха повозки ослепительно-зеленые деревья, и усилием воли заставил себя заснуть поглубже.
А вот сейчас он, совсем как живой, сидел, облитый прощальным светом червонного солнца, и ничуть не страдал от него.
— Можно подумать, тебе лет двести по меньшей мере, — сказал ошеломленный Хмурий Несмеянович. Прикинув так и этак, решил: — Нет, невозможно. Не вытягиваешь ты на старика. Значит, и впрямь дело в питании!
— Может быть.
— Этак ты, того гляди, еще днем начнешь разгуливать, а? Нахлобучишь какую-нибудь гулляндскую шляпу с полями от плеча до плеча, надвинешь ее на брови и пойдешь по прошпекту, красных девок в самое сердце сражать!
— Лучше сомбреро, — сказал Персефоний. — Хорошая штука, целый зонт, а не шляпа. Я в Лионеберге такие видел. Нашим не понравилось, а я бы взял. Удобно.
— Ну, дела! Удивляешь ты меня, корнет, чем дальше, тем больше, — заявил Хмурий Несмеянович, одеваясь. — Взять хотя бы целительский талант — отродясь я не слыхал, чтобы упыри им обладали. Чтобы пулевую рану вот так, за четверть часа… Это же не всякий дипломированный маг-целитель осилит!
— Я тоже не слыхал, — подтвердил Персефоний.
— И ведь тогда, с оленем, ты сам не ожидал от себя, что сделаешь это.
— Не ожидал.
— Странно!
— Очень странно, — согласился Персефоний.
— Думаешь, это как-нибудь связано? Ну, то, что ты целитель, и то, что в своем возрасте способен солнце переносить?
— Может быть. Не знаю, Хмурий Несмеянович. И не хочу об этом думать.
— Почему же?
— Страшно. Понимаете, я не могу сказать, будто лечил вас или того оленя. На самом деле это что-то другое. Не знаю что. Тогда, с оленем, и… отчасти с вами словно переставал быть самим собой… А кем становился — понятия не имею.
— Тот, другой — он сильнее тебя? Может не пустить тебя обратно?
— Не знаю. Наверное. Мне от иного страшно. Если все это не бред, тот, другой, может оказаться не просто сильнее, а правильнее…
— Ладно, давай о насущном, — сказал бригадир. — Мы уже близко подъехали к одному месту, куда я сперва совсем даже не собирался наведываться — по крайности в ближайшую пару лет. Хотя и появлялась такая мысль… и я даже готовился к тому, чтобы там побывать… Собственно, была идея и тебя туда позвать, — словно нехотя прибавил он. — Но от нее я отказался. А теперь вот новая дума залегла на сердце…
Он помолчал. Никогда еще не говорил он так путано, и видно было, как трудно ему подыскивать слова. Персефоний не торопил.
— В общем, давай-ка я тебе сперва расскажу, в чем дело. Кое-кто из моих парней и правда не прочь отправить меня на тот свет за то, что я бросил бригаду. Сам посуди: у герильясов теперь не жизнь, а малина, они в почете, у них льготы, а я вдруг все бросаю, да еще никто не знает, где остались бригадные списки, по которым парням должны эти самые почет и льготы начислять. Но по большей части они меня ловят не из-за списков и не из-за поруганного боевого товарищества, как наверняка называет это Плюхан…
Молодой упырь молча выслушал историю клада. История оказалась длиннее, чем можно было ожидать, хотя по сути могла быть определена двумя словами: крупное ограбление.
…В чем бригады действительно превосходили правительственные войска, так это в мобильности. Старгород был охвачен паникой: герильясы, вырвавшись из тисков накручинских войск, неожиданно подступили вплотную, заняли пригороды и назавтра уже могли появиться на улицах. К тому же их оказалось больше, чем принято было считать, а брошенная империей на усмирение мятежа армия генерала Быка никак не успевала на подмогу.
Многие бежали. Ковров-самолетов в городе не осталось, перегруженные подводы запрудили шлях, а на ближайшей железнодорожной станции возник затор, в котором, как сообщили соглядатаи герильясов, встал и авангард Быка: артиллерия и три пехотных батальона. На эту станцию и обрушились три бригады: Хмурия Тучко, Кандалия Цепко и Удавия Хватко. Остальные завидовали им — и как героям, которые доставят борцам за суверенитет артиллерию, и как счастливчикам, которые первыми запустят руки в эвакуируемое из города добро. В те славные деньки, когда первые успехи кружили головы и победа казалась уже делом решенным, размеры добычи были основным соображением, которым руководствовались все, от бригадиров до рядовых.
Бригады в то время были уже многочисленны, они успели разбухнуть от добровольцев, спешивших на волне успеха урвать свою долю. Однако видимость централизованного управления еще сохранялась.
Они выступили ранним утром, еще до света, в тумане. В каждом звене были местные, знавшие прямые пути, так что ударные группы без затруднений вышли к станции, уже не боясь ошибиться: их вели паровозные гудки. На станции царил сущий ад. Паровозы пытались маневрировать, но, когда развеялся туман, стало видно, что эшелон, доставивший артиллерию, намертво застрял, не поместившись на ветке. Всюду толкались горожане, которых не удерживали никакие кордоны, и не давали развернуться на перроне военным подводам, готовым приступить к разгрузке.
Справа неспешно катила воды седая река, слева темнели леса. Над полем кружили ковры-самолеты. Время от времени пилоты отклонялись в стороны, но до поры туман и отводящие глаза чары скрывали герильясов. Когда же их присутствие было замечено, ничего уже нельзя было изменить.
Цепко и Хватко вывели звенья своих бригад в шахматном порядке. Завязалась перестрелка с ковролетчиками, вскоре открыли огонь секреты имперских войск. Герильясы наступали без особой спешки: противник все равно не успевал пробиться через толпы перепуганных беженцев и занять позиции.
Между тем Тучко уже обошел станцию. Звено Яра он отправил дальше с приказом рвать рельсы, если, вопреки донесениям разведки, интервал между эшелонами Быка окажется меньше, чем рассчитывали.
— В общем, станцию взяли быстро, — рассказывал Хмурий Несмеянович. — Вдруг появляется Яр и говорит: видел перворожденские мундиры. Я тут же сообщил Кандалу и Удаву… да, наверное, зря сообщил, — прибавил он, недобро сощурившись. — Возникла паника. Кандал, скотина, сбежал, и я, честно говоря, был к тому же близок. Однако заставил себя успокоиться и думать. Армии перед нами негде было развернуться, значит, противник немногочислен. Конечно, Бык еще ночью понял, что артиллерию быстро разгрузить не удастся, вот и выслал на станцию дополнительное прикрытие. А это пара взводов, не больше. Правда, эта группа, как мы потом узнали, была составлена из разведрот Перворожденского полка и жандармского корпуса. Первые — войсковая элита, вторые — тоже парни не промах, местность знали отлично. Так что нам жарко пришлось. Но ничего, отбились.
— Отбиться отбились, — чуть помедлив, продолжал Тучко, — но про артиллерию пришлось забыть, стали набивать ковры и подводы припасами. Вдруг гляжу: парни Удава по вагонам пошли. Я — к нему, а он мне: «Скажи своим, чтобы близко не подходили, а то мои на взводе. Потом поделимся».
Потом так потом, мне не жаль, хотя я уже догадывался, как это «потом» будет выглядеть. Ну, думаю, раз пошла такая пьянка… Двинул и я к вагонам, только с другой стороны.
Свечерело уже, ветер стих, кругом гарь да прочая вонища, тошно — сил нет. Даже барахло, которое горожане побросали, все какое-то грязное, и тоже будто чем несет от него, затхлым, что ли… И вдруг вижу: сундуки с музейными метками. Заглянул: батюшки светы! Глаза просто разбегаются. В общем, среди прочего взял я оттуда коллекцию Поминайлы. Слыхал про такую?
— Смутно, — сознался Персефоний.
— Был такой дворянин, много жертвовал на науки. В свое время собрал отличную коллекцию предметов искусства и документов, относящихся ко времени присоединения Накручины к империи, и передал ее в Путенберг. Как раз в то время, когда у нас тут все началось, коллекцию возили по Накручине, не иначе — в напоминание. Ну, сглупили, как водится. Те, которые историю помнят, в музейных экспозициях не нуждаются, а те, которые ни черта не знают и знать не хотят, и так в музеи не пойдут. Только крикунов разбередили лишний раз…
Ладно, это все в сторону.
Вернулись мы, значит, на старые позиции, а там уже приказ готов: отступаем. Все равно с городом теперь возиться нет резону: артиллерию-то не взяли, а отряды и так уже разбухли от награбленного, рисковать вроде как не за что. В общем, от города мы отошли в спешке, и это был первый случай, когда добычу в общий котел не скидывали и не делили. Так и замолчал каждый, чего нахватал.
А я и не против был. Чем-то меня эта коллекция Поминайлы зацепила. Понимаешь, сколько бы она ни стоила, не могли ее наши пощадить. В те-то дни… Сожгли бы, в грязь втоптали. Тогда еще ненависть была чистой и легкой… Глупо звучит, правда, корнет? Ну, скажем: победной. Злоба, подлость и жадность ей, конечно, сопутствовали, но еще не срослись с ней. Впрочем, тебе это, наверное, ни о чем не говорит…
— Может быть, я и не понимаю всего так, как вы, — ответил Персефоний, — но я не безнадежно глуп. Вы рассказывайте… Вы эту коллекцию где-то рядом спрятали?
— Сперва нет, сперва мы готовились к драке с Быком и до поры держали добычу поблизости от лагерей. А Бык нас перехитрил, не стал спешить, и пересидели мы, его поджидая. Зимой многие добровольцы стали дезертирами — этого, конечно, стоило ожидать, но и у бывалых бойцов наметилось какое-то… — Хмурий Несмеянович пошевелил пальцами, — охлаждение. Волей-неволей пришлось ускорить выступление. Успехи были, мы даже взяли Ховайск, но не удержали, покатились обратно. Только тут, у Лионеберге, отбросили мы Быка — это ты должен помнить, пошумели славно.
Персефоний кивнул. Он мало что понимал в событиях этой нелепой войны, но хорошо помнил взблески фениксов под черным зимним небом, грохот разрывов, бесчинства шальных духов, залетавших иногда в город, да отряды фуражиров.
— Закрепляясь в Кохлунде, все бригады свое добро попрятали, — продолжал Хмурий Несмеянович. — Так что ты прав, коллекция Поминайлы тут неподалеку лежит, своего часа дожидается. Ну а потом произошло отделение графства, стали мы суверенной державой, война кончилась… И я бригаду бросил. Вот, теперь о главном, — произнес он вроде бы бодро, но Персефоний догадался, что пространный рассказ о происхождении клада потребовался только для того, чтобы отсрочить следующие слова. — Закапывая клад на территории графства Кохлунд, я положил сверху мертвеца. Не буду рассказывать, кто он таков, как в бригаде очутился и почему я выбрал именно его, — получится, будто оправдываюсь, а этого я делать не намерен. С помощью вот такой вот штучки, — добавил он, отцепляя от цепочки на запястье замеченную упырем подвеску; это была фигурка, похожая на древнего языческого идола, — я сотворил запретные чары. Несколько дней того человечка рядом с собой подержал, чтобы амулет настроить. Потом, когда уже и место замаскировали, велел всем уйти, а ему остаться. Он смекнул, в чем дело. Но в этом мире, корнет, важно уметь стрелять первым, и я это неплохо умею. Теперь он стережет коллекцию Поминайлы и будет стеречь либо до тех пор, пока я не освобожу его от службы, либо до Страшного суда.
Глава 16
ВЫБОР БРИГАДИРА
Персефоний не сдержал невольной дрожи. С некоторых пор он считал, что, хотя бывший бригадир остается загадкой, удивить его он уже ничем не может.
Ан смог!
— Надеюсь, ты не намерен распространяться о том, что некромантия — один из самых тяжких грехов? Слушай дальше. Когда вся эта муть с пальбой закончилась и суверенитет устаканился, я никак не мог придумать, что с кладом делать. И кохлундцам отдавать неохота, и иностранцам продавать противно. И так уже все графство на три раза перепродано. То есть, по правде говоря, в Лионеберге-то я для того и выбрался, чтобы покупателя подыскать. Но когда осмотрелся и подумал, что коллекцией будет владеть этакая жирная улыбчивая харя, такое зло взяло. Такое зло, корнет, что всех моих прежних грехов не хватило бы, чтобы его вместить.
Персефоний чувствовал, что это не просто фраза. Однако даже отблески такой безмерной злости не смогли затмить тоски в глазах Тучко.
— Но чего не делать — придумать легко, а вот делать-то что?
— Вы могли бы передать коллекцию империи, — сказал Персефоний. — Может быть, за это вам бы что-нибудь простилось…
Он прикусил язык, однако было поздно.
— Ты что, смеешься, корнет? — прикрикнул Хмурий Несмеянович. — Да любой нормальный человек за пределами графства должен лично растоптать всю эту чертову коллекцию, если взамен ему предложат придушить меня голыми руками! Я тебе, конечно, про свою войну мало что рассказал, но, кажется, должен бы понять…
— Я понимаю. Только война — одно дело, а предметы искусства — другое… Ладно, извините, это я сглупа сказал. Да и не ищете вы прощения…
— Хоть что-то ты понял!
— Извините, не хотел вас прерывать. Вы говорили про этот амулет… то есть собирались сказать, что для меня его приготовили, — с легким оттенком вопроса уточнил Персефоний.
— Ну да, собирался, — кивнул Хмурий Несмеянович. — Была такая мысль, когда я предложил тебе соглашение о коммерческом донорстве. Думал: и из города вырваться поможешь, и потом службу сослужишь. Переложу клад в новое место, зачарую, из-под упыря сокровища уже никакой умелец не поднимет. Амулет на тебя настроил. Но теперь окончательно передумал. Верить мне на слово не прошу, просто подумай и реши: стал бы я сознаваться, если бы ты мне нужен был для ритуала?
— Я верю, — сказал Персефоний.
— При чем тут твоя вера? Экий ты порой дурень, корнет. Если хочешь знать, я уже раз пять решение менял с тех пор, как из Лионеберге тебя на спине вынес. Напомнил ты мне кое-кого… Но не это тебя спасло, можешь не сомневаться. Просто я наконец принял решение. Коллекцию нужно передать империи, но не ради соплей каких-нибудь розовых, а просто потому, что кохлундцев и западенцев я ненавижу куда больше. Деньги у меня есть, там, вместе с музейными ценностями, неплохая сумма наличными припрятана, так что я могу себе позволить жест назло всем этим сволочам. Пускай другие над своими схронами трясутся. Знаешь, каково им теперь приходится? Смотришь, бывало, как боевой командир, который ни пули, ни чар не боялся, бледный, нервный, мечется по графству, ищет скупщиков и потеет при мысли, что о его кладе прознают наверху или что бойцы решат, будто от них законную долю укрывает… А бойцы и впрямь за ним следят неотступно: вдруг, гад, надует? И штаб каждого трясет: а не укрыл ли, сукин сын, от незалежной казны лишний мешок монет? Смотришь на все это, корнет, и… В общем, не видать им, никому, моего клада. Слушай, что я придумал.
Видишь вон тот лес? Он зовется Купальским. Там лежит клад, только добираться к нему через чащу бесполезно. Один лешак из наших — да ты его видел в «Трубочном зелье», Ляс — научил меня тропы путать, как это лешие делают, и вокруг нужного места я таких чар навертел — черт ногу сломит. Подле леса два села стоят: Пропащево и Грамотеево. Разделяют их версты три, и точно между ними лежит кладбище. Вот на него я и вывел точку переброски.
— Чары на кладбище? — не поверил Персефоний.
— Именно! В бригаде об этом знали, но постороннему ни за что не догадаться, хотя на самом деле все просто: есть там одна могила без покойника. Под крестом не гроб с телом, а только ковчежец с горстью земли, которую привезли из Зазнобии, с того места, где был некогда сожжен человек, которого нынешнее поколение школяров будет называть Томасом Бильбо. Крест, я слышал, недавно заменили памятником. Нынче ночью мы с тобой пройдем на кладбище, ступим на зачарованное место и очутимся у схрона. Там я отпущу мертвеца, и мы перенесем коллекцию в брику. Думаю, к утру управимся. Брика у нас вместительная, все влезет. Потом ты повезешь ценности, а я останусь. Подыщу местечко, спрячу амулет, для достоверности еще тропы спутаю вокруг. Мои парни — не большие любители морочить себе головы, но, потеряв меня, могли и подсуетиться, найти где-нибудь колдуна потолковее, который умеет клады поднимать. Вот для него и постараюсь. Он будет искать некротические чары — и найдет, и будет ломать их до седьмого пота, прежде чем сообразит, что перед ним пустышка. А уж парни создадут ему такие нервные условия работы, что смекалку у него напрочь отшибет. И хотел бы я еще посмотреть, что с ним сделают, когда он скажет, что клада под амулетом нет! — усмехнулся Хмурий Несмеянович.
— А потом что? — спросил Персефоний.
— А потом — твоя забота. Как только возьмешь в руки вожжи, выбрасывай меня из головы и скачи куда захочешь. Лучше всего — в империю, благо до границы тут рукой подать. Передашь им коллекцию, расскажешь, как подлый бригадир обманом увлек тебя в путешествие, намереваясь использовать как заклятого мертвеца. Кстати говоря, по факту не соврешь. За это мелкие прегрешения вроде несанкционированного кровопийства тебе отпустятся, а за спасенную коллекцию будешь награжден. Она сейчас имеет определенное политическое значение, так что похлопыванием по плечу не отделаются.
— А вы как дальше?
— Да уж как-нибудь. Одному все спокойнее. Деньги мы поделим, там и половины за глаза хватит, чтобы пожить в свое удовольствие. Махну за бугор, подальше и от тех, и от этих.
Он лгал, не понимая толком, что лжет. Однако Персефоний не стал указывать на это бригадиру. Все равно тот сейчас не в состоянии думать о будущем.
Хмурий Несмеянович занялся стряпней, всем видом показывая, что разговор закончен. Когда похлебка сварилась, он предложил упырю присоединиться к трапезе, и тот, вопреки обыкновению, не стал отказываться. Походный быт не располагал к утонченному наслаждению пищей смертных, однако зов ночи и очаровывал, и пугал Персефония, и он воспользовался едой, чтобы отвлечься от него.
— Запрягай лошадей, — сказал Тучко, доев.
Сам он отправился к пруду вымыть посуду. Уложив ее в мешок, сел на передок, оставив место для Персефония, положил на колени посох и свернул самокрутку.
— Ну так что, задача ясна, корнет? Тогда — вожжи в руки и вперед, — распорядился он, выпустив облако терпкого дыма. — На развилке сворачивай налево: поедем через Пропащево. А я пока тряхну стариной, попробую подзарядить эту оглоблю, чем получится.
Брика, несколько разболтавшаяся на узких тропах, заскрипела и задребезжала, выворачивая на дорогу. До развилки добрались быстро.
— Придержи коней, будем поспешать не торопясь, — посоветовал Хмурий Несмеянович. Ворожба над посохом, кажется, складывалась не очень удачно, и вскоре он со вздохом отложил его в сторону. — Я уверен, что сумел сбить парней со следа, но кто знает, вдруг они чуть раньше опомнились, чем я рассчитываю, и решили подождать меня на кладбище.
— А может, прямо на дороге или в Пропащево? — спросил упырь.
Тучко покачал головой.
— Нет. Если они меня ждут, то откуда угодно, только не с этой стороны.
Упырь не стал спрашивать об истоках такой уверенности, которая показалась ему не слишком оправданной в свете предположения, что «парни», обязанные заплутать, все-таки способны ждать бригадира именно там, куда он направлялся.
Показалось село — такое мирное, такое уютное в густой сине-серебряной ночи — как картинка в детской книжке. Лениво брехнула собака на чьем-то подворье. Далеко-далеко в черном лесу ухнула сова. Где-то пиликал сверчок.
На минуту Персефоний испытал чувство сродни тому, которого так опасался: ему показалось, что ум его откликнулся на зов ночи и распростерся ввысь и вширь, оставив его, потерянного, ошеломленного, бездумного и такого жалко-счастливого — в странном, полном непонятных ощущений одиночестве. Но чувство это быстро прошло, словно что-то его спугнуло, и показалось Персефонию, что это как-то связано с пожарищем, чернильным пятном лежавшим на одной из широких кривых улиц. Его хорошо было видно с пригорка, на который взобралась, покряхтывая и постанывая, брика: словно дыра от сгнившего зуба, словно подлая мысль, мелькнувшая в глазах при улыбке, выделялось это пятно среди уютных, основательных хат.
Почему-то упыря совсем не удивило распоряжение Тучко ехать к пожарищу.
Спустились с пригорка, въехали в село. Брика словно с силами собралась и, боясь потревожить сон обывателей, катила плавно и почти беззвучно.
У самого пожарища лошади встали. Было видно, что огонь отбушевал здесь не вчера: кое-где между обгорелыми бревнами и кучами хлама прорвался к небу неугомонный бурьян, колыхались лохматые стебли крапивы. Но черное пятно с полным равнодушием воспринимало попытки растений скрыть его. Оно щедро и самоуверенно источало неистребимый запах тлена, оно холодило и вызывало дрожь. Запахи печного дыма и хлеба, навоза, бахчи и базилика, которыми дышало село, бледнели и истаивали, долетая до этого места.
Персефоний вопросительно посмотрел на Хмурия Несмеяновича. Тот без всякого выражения в лице глядел на пожарище. Потом одним разом дотянул свою несносную самокрутку, от которой уже потрескивали его вислые усы, и щелчком отбросил ничтожный остаток на середину черного пятна. Брызнули и погасли искры.
— Было время, — заговорил Хмурий Несмеянович, — когда я на самом деле думал, будто мы сила. Бывало и другое: я видел, что мы — скопище ничтожеств. А иной раз даже дух захватывало от мысли, что и ничтожество может быть силой. И, по-честному, я не могу тебе сказать, когда до меня наконец более-менее дошло, в чем состоит подноготная этой войны. А вот отсюда я ушел другим человеком, — сказал он, указывая на пепелище. — Хотя, по-честному, когда сгорел этот дом, я для себя не открыл ровно ничего нового.
Некоторое время он молчал, но отнюдь не собираясь с мыслями — Персефоний видел, что его спутник вовсе забыл о времени. Он не стал торопить бригадира.
Наконец, вернувшись к действительности, Тучко продолжил:
— Моя жена подобрала раненого имперского солдата. Выходила его. Я бы и не знал ничего, но мы как раз поблизости тут были, с Яром и Эргономом. Завернул я к ней — да по старинке через сад, без стука. И нашел его. Рука к ножу, а жена встала — не смей, не дам! Потом и вовсе уговорила тайком парня вывезти. Я согласился. Как свечерело, начал готовиться, своих отослал… и вдруг…
Он спрыгнул с передка и, сделав несколько шагов, остановился на краю пепелища. И, обернувшись, широким жестом обвел селение.
— Они! Понимаешь, корнет, это они сделали. Не знаю, откуда проведали, почему именно в тот вечер, не знаю, я ли виноват — может, слишком громко с женой ругался, кто-то и услышал… Вот они все — мирные наши крестьяне, которых в бригады палкой нельзя было загнать, они пришли и сожгли живьем и того солдатика, и мою семью как предателей. Сам я выжил только потому, что дрался. Выскочил во двор — тут меня оглушили, хотели в огонь закинуть, да Яр с Эргономом прибежали, отбили. Вот так, корнет…
Он колупнул носком сапога черную, будто на нее нефти плеснули, землю и вернулся к повозке.
— Вот так, корнет, — повторил он, оглядываясь на село. — Я не говорю, что я за них воевал, хотя немножко все-таки и за них. Не настолько, конечно, чтобы благодарности требовать, слава богу, ума хватает. Но чтобы вот так… своих соседей…
Он потянулся в глубь повозки. Персефоний перехватил его руку раньше, чем она коснулась посоха.
— Не надо, Хмурий Несмеянович.
Тот поглядел на спутника с недоумением и ухмыльнулся.
— Брось, корнет. — Однако тот не разжимал пальцев. — Руки прочь! — рявкнул Тучко таким голосом, что каждая жилка, казалось, готова была ринуться исполнять приказ.
Персефоний и представить не мог, что голос простого смертного человека может быть таким, что в нем может выразиться такой гнев и такая воля. Однако он даже не вздрогнул и не ослабил хватки, и в ответ из глубин его существа поднялся — нет, не встречный гнев, а твердое понимание того, что следует и чего не следует делать.
Быть может, потому, что в его теле до сих пор обращалась кровь Хмурия Несмеяновича, усвоенная, когда упырь залечивал его рану, он не просто хорошо понимал бывшего бригадира — он даже видел в его чувствах некую червоточину, которую тот сам не мог ощутить. Крохотная червоточинка эта разрушала все, зарождающееся в душе, и было видно, что очень скоро для Тучко и настоящей ярости не останется, что и она, и все другие чувства, еще волнующие его душу, — это попытки утопающего ухватиться за соломинку.
И воля его не более чем мираж.
Впрочем, Персефоний не называл это такими словами, он вообще был далек от того, чтобы подбирать слова. Понимание пришло к нему, помогло сделать верный выбор, и ушло…
Упырь медленно разжал пальцы. Тучко неловко пошевелил кистью, разгоняя кровь: хватка оказалась посильнее, чем он ожидал. За те мгновения, что они стояли неподвижно, глядя друг на друга, всплеск раздражения странным образом улегся у него в душе. И, хотя он видел, что Персефоний уже понял свою ошибку и не нуждается в объяснениях, все-таки сказал:
— Брось, корнет. У меня и посох-то не заряжен. Не такое это простое дело, знаешь ли, а то бы все армии без пороха обходились. Все, что я могу начаровать на пустой посох, это так, мелочовка: защиты немного, оглушение на пару секунд. Да и не посох я взять хочу.
Хмурий Несмеянович снял с повозки торбу и принялся рыться в ней.
— Если бы я собирался взять посох, ты бы мне не помешал, — не удержался он от замечания. — Да только я давно уже бросил эту дурацкую мысль. В тот раз Яр удержал… А потом я и сам понял, что этим уже ничего не исправишь. В конечном счете, виноват-то я сам. Я — и другие такие, как я. Кто этим людям войну принес? Кто им врага создал? Кто на виселицу вздергивал по подозрению в нелояльности? Это мы им мозги вывихнули! Вот… они тогда только-только в моду вошли, — внезапно переменил он тему, вынимая со дна торбы две розовые ленты. — С тех пор так и лежат. Хотел порадовать дочку…
Хмурий Несмеянович прошел на пепелище и привязал обе ленточки к торчащей, точно мачта разбившегося о скалы парусника, балке. Черная пыль крутилась у его сапог.
Задерживаться он не стал, сразу вернулся к повозке и велел:
— Трогай. По улице прямо, потом налево. У оврага остановишься, осмотримся.
Когда брика покидала село, Персефоний невольно обернулся. Все та же мирная, уютная картина. Он попытался вообразить себе крестьян, сбегающихся отовсюду с факелами, чтобы заживо спалить свою соседку с мужем и дочерью и раненого солдата. Как ни отвратительно, но у него это хорошо получилось.
Овраг, начинавшийся за Пропащево, с одной стороны растворялся в низине, а с другой упирался в пригорок. Около него Персефоний и остановил брику. Они с Хмурием Несмеяновичем поднялись наверх.
Купальский лес выгибался подковой, охватывая кладбище. Памятник среди крестов смотрелся как насмешка — не потому, что был плох (хотя он был плох), а из-за своей совершенной неуместности. На другом краю подковы призрачно белели грамотеевские мазанки и церковный купол рисовался на фоне неба.
— Вроде бы тихо. У тебя глаза к темноте приспособлены, корнет, присмотрись — нет ли кого среди могил? Особенно вон там, около памятника…
— Как будто нико… Нет, кто-то есть. Двое. Затаились по обе стороны от памятника.
Тучко выругался сквозь зубы.
— Все-таки догадались! Вот что, загоняй брику в овраг, вот там склон пологий. А я сползаю посмотрю, что к чему.
— Я с вами, Хмурий Несмеянович, — твердо сказал Персефоний.
Хоть Тучко и скрывал это, посещение пожарища выбило его из колеи, и один он наверняка попал бы в беду. Или наделал бед.
— Хорошо. Ты уже воробей стреляный, может, и не оплошаешь.
Глава 17
ПОД ПРИЦЕЛОМ
Бурьян давал хорошее прикрытие, и Персефоний с бывшим бригадиром быстро добрались до кладбищенской ограды. Та представляла собою низкий дырявый плетень, местами совершенно исчезавший в пышной траве.
— Много заросших могил, — отметил Хмурий Несмеянович. — Это хорошо: подкрадемся спокойно.
Он выбрал место пониже и перемахнул через плетень, не задев ни единой травинки. Персефонию не составляло труда повторить прыжок, но он замешкался.
— Что копаешься, корнет? Сигай!
Упырь преодолел преграду и шепнул:
— Я почувствовал людей. Много людей — идут со стороны села.
— Проклятье! — выругался Тучко, оглядываясь и сжимая посох. — Да не может быть, чтоб они в Пропащево ночевали! Когда мои парни на постое, никто не спит спокойно… Может, это не они, ты как насчет толком учуять?
— Я попробую, — сказал Персефоний.
Должно быть, однако, невольный страх перед растворением сознания в мире ночи не позволил ему поддаться Зову. Да и Зов звучал слабее, чем в лесу. Он покачал головой:
— Извините, Хмурий Несмеянович, ничего не получается. Но на вид… — Он распрямился, всматриваясь в темноту. — На вид скорее крестьяне. Однако идут осторожно, ровно таятся.