Риф, или Там, где разбивается счастье Уортон Эдит
На рю де ла Шез они мало что узнали, кроме точного адреса четы Фарлоу и того, что перед отъездом те передали квартиру в поднаем. Добыв эти сведения, Дарроу предложил мисс Вайнер пройтись по набережной до маленького ресторанчика с видом на Сену и там за plat du jour[4] обсудить, что делать дальше. От долгой прогулки у нее раскраснелись щеки, свидетельствуя о том, что она нагуляла здоровый аппетит, удовлетворить который не возражала в компании Дарроу. Вернувшись к реке, они зашагали в направлении Нотр-Дама, то и дело останавливаясь из-за непреодолимой тяги молодого человека застывать над книжными развалами или любоваться красотой открывающихся панорам. Два года его глаза были вынуждены довольствоваться атмосферными эффектами Лондона, таинственным слиянием темного нагромождения зданий и низкого неба цвета битума; и прозрачность французского воздуха, что делала зеленые сады и серебристый камень столь классически ясными и одновременно гармонично сочетающимися, поражала его, как будто Париж обладал живым разумом. Каждая линия строений, каждая арка мостов, самое течение полноводной светлой реки между ними способствовали этому впечатлению, все в отдельности отсылало к некой чувственной памяти; так что для Дарроу во время прогулок по парижским улицам город всегда уподоблялся разворачивавшемуся громадному гобелену, источавшему бесчисленные ароматы, которыми пропитался за столетия.
Столь богато и разнообразно было это зрелище, что оно легко могло выполнять такую несвойственную ему роль, как быть фоном восторгов мисс Вайнер. Как простой театральный задник, оно подходило для ее индивидуального приключения, и точно так же — для грядущего воплощения великих чувств. Для нее, как вновь ощутил Дарроу, когда они сидели за столиком у низенького оконца, выходящего на Сену, Париж был Парижем в силу всех его занимательных частностей, его бесконечной изобретательности по части удовольствий. Где еще, например, можно было найти миленькие тарелочки с hors d'oeuvre,[5] симметрично разложенными анчоусами, кружочками редиски и тонкими золотистыми ракушками сливочного масла или лесную землянику и кувшинчики со сливками, которые придавали их трапезе утонченный оттенок деревенской простоты? Не замечал ли он, спросила она, что кухня всегда отражает национальный характер и что французская еда приготовлена с умом и воображением просто потому, что сами французы такие? А как везде в частных домах еда всегда схожа с беседой — как одинакова банальность, и та, что попадает на язык, и та, что слетает с языка? Так и представляешь, верно, что за меню будет, если фея махнет палочкой и вдруг превратит разговор за лондонским обедом в жаркое и пудинг? Она всегда считала хорошим знаком, если людям нравится ирландское рагу, — значит, они любят перемены и неожиданности и принимают жизнь такой, какая она есть; и замечательный парижский вариант этого блюда, navarin, как раз поставленный перед ними, очень похож на самый лучший разговор — такой, когда человек не может сказать заранее, на что свернет беседа!
Дарроу, наблюдая за тем, как она наслаждается их невинным пиршеством, гадал, не свидетельствует ли ее живость и жизнерадостность о природной склонности к актерству. В девушке подобного типа знающие люди мгновенно распознают дар гистриона. Но опыт склонил его к мысли, что, кроме мгновения творчества, божественный огонь в обладателях этого дара едва тлеет. Одна или две действительно умные актрисы, которых он знал, поразили его в разговоре своей тупостью или примитивной веселостью. По его мнению, кроме гениальных умов, творчество поглощает человека целиком, слишком мало оставляя для выражения его личности; и сидевшей перед ним девушке с подвижным лицом и живым воображением было предназначено творить скорее в реальности, нежели в любом подражании жизни.
Им уже принесли кофе и ликеры, когда ее мысли неожиданно вернулись к Фарлоу. Она резко вскочила и заявила, что должна немедленно отправить им телеграмму. Дарроу попросил официанта принести перо и бумагу и освободить место рядом с ее локтем для полувысохшей ресторанной чернильницы и пресс-папье; но один вид этих унылых принадлежностей словно ввел ее в ступор. Озабоченно сдвинув брови и прижав ручку к губам, она нависла над телеграфным бланком; наконец тревожно посмотрела на Дарроу:
— Просто не знаю, что писать.
— Что? Что вы остаетесь, поскольку хотите увидеть Сердан?
— Но я… я ее действительно увижу, правда? — Лицо ее радостно вспыхнуло.
Дарроу посмотрел на свои часы:
— Вы вряд ли получите ответ на телеграмму до отхода дневного поезда на Жуани, даже если выяснится, что ваши друзья смогут вас принять.
Она задумалась на секунду, постукивая ручкой по губе:
— Но я должна дать им знать, что я здесь. Должна как можно скорее узнать, смогу ли вообще остановиться у них. — Она в отчаянии отложила ручку. — Никогда не умела писать телеграммы! — вздохнула она.
— Тогда попробуйте написать письмо и сообщите, что приедете завтра.
Она с облегчением последовала его совету и энергично обмакнула перо в чернильницу, но после минутного неуверенного царапанья вновь остановилась:
— Ох, это ужасно! Просто не знаю, что писать. Ни за что на свете не признаюсь, как отвратительна была миссис Мюррет.
Дарроу не счел нужным реагировать. В конце концов, его это не касалось. Он закурил сигару и откинулся на спинку стула, лениво любуясь девушкой. В писательских муках она сдвинула шляпку на затылок, освободив непокорный локон, который просился потрогать его вчера вечером. Насмотревшись на него, он встал и отошел к окну.
Позади слышалось скрипенье пера по бумаге.
— Не хочется их беспокоить… наверняка у них и без меня достаточно забот. — Неуверенный скрип вновь замер. — Что же я такая дуреха, совсем не умею писать: все слова в страхе разбегаются, когда пытаюсь их поймать.
Он с улыбкой оглянулся, посмотрел, как она сидит, склонившись над письмом, словно школьница, мучающаяся над сочинением. Пылающая щека и насупленная бровь свидетельствовали о том, что она испытывает настоящие трудности, что это не неуклюжая попытка вызвать его сочувствие. Девушка и вправду не умела выражать мысли на бумаге, и эта неспособность отражала ее быстрый впечатлительный ум и непрекращающуюся смену чувств. Он подумал о письмах Анны Лит, точнее, о нескольких письмах, полученных много лет назад от девушки, которая была еще Анной Саммерс. Перед глазами встали изящный уверенный почерк, четко выстроенные фразы, и по внезапной ассоциации вспомнилось, что точно такой же документ в это самое время, может быть, ждет его в отеле.
Что, если действительно письмо пришло и в нем содержится полное объяснение ее телеграммы? Резкий перелом в настроении, вызванный этой мыслью, заставил его взглянуть на девушку с внезапным раздражением. Она околдовала его, будто последнего дурня, и он поразился себе: как его угораздило попусту потратить на нее полдня, когда все это время письмо от миссис Лит, может быть, лежит у него на столе. В этот момент, будь у него выбор, он бросил бы спутницу прямо здесь, но, раз уж взялся заботиться о ней, придется мириться с последствиями.
Как уже бывало, интуиция подсказала ей, что настроение у него переменилось, поэтому она вскочила и скомкала письмо.
— Какая я бестолковая; но не буду больше вас задерживать. Вернусь в отель и напишу там.
Она покраснела, и, когда глаза их встретились, он впервые за все это время заметил в ее взгляде легкое замешательство. В конце концов, может, его близость и была причиной ее смущения? Эта мысль обратила смутное раздражение ею в определенное недовольство собой. Не было никакого оправдания тому, что он ввязался в подобное приключение. Почему он не отправил девушку вечерним поездом в Жуани, вместо того чтобы убеждать ее не торопиться, и использовал Сердан в качестве предлога? Париж полон знакомых, и его досада лишь возросла, когда он подумал, что какие-нибудь приятели миссис Лит могут увидеть его на спектакле и доложат, что он был там с подозрительно хорошенькой спутницей. Мысль была очень неприятной: не хотелось, чтобы обожаемая женщина подумала, будто он может хоть на минуту забыть о ней. Да еще к этому моменту он окончательно убедил себя, что его уже ждет письмо от нее, и даже осмелился вообразить, будто в послании отменяется телеграфное повеление и она призывает его к себе немедленно…
V
Краткое «Pas de lettres»[6] на конторке портье разрушило его надежды. Миссис Лит не написала ему — и не потрудилась объяснить свою телеграмму. Дарроу отвернулся, чувствуя боль унижения. Ее скупое молчание было насмешкой над расточительностью его надежд и страхов. Он уже спрашивал портье прежде, вернувшись в отель после ланча; и сейчас, возвратившись под вечер, получил тот же отрицательный ответ. Вечерняя почта пришла, и для него ничего не было.
Взгляд на часы показал, что у него едва остается времени, дабы одеться перед тем, как отвести мисс Вайнер поужинать; но, только он направился к лифту, ему пришла в голову новая мысль, и, поспешив обратно в холл, он продиктовал очередную телеграмму: «Не отправляла ли ты сегодня письмо во Францию? Телеграфируй Терминал».
Какой-то ответ придет непременно ко времени его возвращения из театра, и тогда он будет определенно знать, собиралась миссис Лит писать ему или нет. Он поспешил наверх и с легким сердцем переоделся.
Кофр-скиталец мисс Вайнер нашел наконец свою хозяйку; и, одетая со скромным великолепием, какое он ей предложил, она сияла напротив Дарроу за ресторанным столиком. В отместку за свое уязвленное самолюбие он нашел ее прелестней и интересней, чем раньше. Ее платье, спускаясь от горла, подчеркивало, как грациозно сидит ее голова на стройной шее, а широкие поля шляпы изгибались над волосами туманным ореолом. Улыбка удовольствия играла в ее взоре и на губах, и, глядя, как девушка сияет ему между свечей, затененных абажуром, Дарроу чувствовал, что вовсе не пожалеет, если его увидят с ней на публике. Он даже беспечно обвел глазами зал в неопределенной надежде увидеть знакомых.
В театре вся оживленность слетела с нее; притихшая, сосредоточенная, она сидела, затаив дыхание, в углу ложи бенуара с видом неофита, ожидающего приобщения к священным таинствам. Дарроу сел позади нее, чтобы, глядя на сцену, видеть и ее профиль. Его тронула юная серьезность ее лица. Несмотря на то, что она успела многое пережить, и свои двадцать четыре года за плечами, она поражала его тем, как, по сути, была еще юна; и он удивлялся, как это столь мимолетное свойство могло сохраниться в удушающей атмосфере дома Мюррет. По ходу спектакля он заметил, что ее неподвижное лицо временами озаряет вспышка понимания. Она ничего не пропускала, напряженно следила за Сердан, и, когда та появлялась на сцене, у нее между бровей возникала беспокойная складка.
После первого действия она несколько минут сидела, замерев от восхищения, потом повернулась к своему спутнику и обрушила на него град вопросов. Из них он вывел, что ей менее интересно было наблюдать за развитием пьесы, чем следить за подробностями интерпретации. Каждый жест и интонация великой актрисы были подмечены и проанализированы; и Дарроу чувствовал тайное удовлетворение оттого, что к нему обращались как к авторитету в области актерского искусства. До сей поры он интересовался этим предметом просто как культурный молодой человек, которому были любопытны все формы художественного выражения; но, отвечая на ее вопросы, он находил такие ответы, которые явно поражали его слушательницу блеском и оригинальностью, да и сам он был ими не так чтобы недоволен. Мисс Вайнер было куда интересней услышать его мнение, нежели высказать собственное, и уважение, с которым она воспринимала его тирады, заставило его буквально фонтанировать идеями о театре, к вящему собственному изумлению.
Со второго действия она стала больше внимания уделять развитию пьесы, хотя скорее ее интересовало то, что она называла историей, нежели конфликт характеров, эту историю составлявший. Странно сочеталось с ее острым восприятием театра, знанием профессиональных приемов и театральных сплетен, с бойкими рассуждениями о «строчках», то есть ролях, и «занавесах» примитивно-наивное восприятие сюжета как чего-то «реально происходящего», при котором зритель присутствует, как при несчастном случае на улице или ссоре в соседней комнате. Она пытала Дарроу, действительно ли с любовниками случится беда, которая угрожает им, и, когда он напомнил ей, что не может предсказывать, поскольку уже видел пьесу, она воскликнула: «Ах, тогда, пожалуйста, не рассказывайте, что будет дальше!» — и тут же стала расспрашивать его о положении Сердан в театре и ее частной жизни. Что касается последней темы, то тут некоторые ее вопросы были из тех, что несвойственны юным девушкам, да они даже не знают, как их задавать; но она явно не сознавала этого, что говорило скорее не о ней, а о прежнем ее окружении.
Когда пришло время второго антракта, Дарроу предложил прогуляться в фойе; и, сидя там на одном из узеньких диванчиков, обитых красным бархатом, они наблюдали за толпой, текущей мимо них в сиянии светильников и позолоты. Потом, когда она пожаловалась на жару, он повел ее сквозь толчею в переполненное кафе у подножия лестницы, где через плечи посетителей им протянули бокалы с оранжадом, и, пока она потягивала через соломинку напиток, Дарроу курил сигарету с примитивным самодовольством мужчины, чья спутница привлекает взоры других мужчин.
На углу их столика лежал захватанный театральный журнал. Он привлек внимание Софи, и, сосредоточенно изучив страницу, она подняла голову и возбужденно воскликнула:
— Завтра вечером в «Комеди Франсез» дают «Эдипа»! Вы, наверное, видели его миллион раз?
Он улыбнулся в ответ:
— Вы тоже должны его увидеть. Завтра и сходим.
Она вздохнула в ответ на его предложение:
— Как я смогу? Последний поезд на Жуани отходит днем в четыре.
— Но вы еще не знаете, захотят ли ваши друзья принять вас.
— Узнаю завтра утром. Я попросила миссис Фарлоу сообщить мне телеграммой, как только получит письмо.
Чувство вины пронзило Дарроу. По их возвращении в отель после ланча она вручила ему письмо с тем, чтобы он его отправил, и с тех пор он о нем не вспоминал. Несомненно, оно все еще лежит в кармане пиджака, который он снял, переодеваясь к обеду. В смятении он отодвинул стул, словно собираясь вскочить, и это его движение заставило ее поднять голову.
— Что случилось?
— Ничего не случилось. Только… знаете, не думаю, что письмо может уйти с сегодняшней почтой.
— Нет? Почему?
— Ну, боюсь, что будет слишком поздно.
Он нагнул голову, прикуривая сигарету.
Она всплеснула руками, и он с удивлением заметил, что этот жест она переняла у Сердан.
— О боже! Об этом я не подумала! Но конечно же оно дойдет до них утром?
— Полагаю, где-то утром они его получат. Знаете, французские почтальоны в провинции никогда особо не торопятся. Во всяком случае не верится, что оно дойдет сегодня вечером. — При этой мысли он почувствовал себя почти прощенным.
— Тогда, может, стоит телеграфировать?
— Я сам отправлю им телеграмму утром, если прикажете.
Пронзительный звонок известил об окончании антракта, и она вскочила на ноги:
— Идемте же, идемте! Не то пропустим начало!
Мгновенно забыв о Фарлоу, она продела руку ему под локоть, и они вернулись в зал.
Как только поднялся занавес, ее спутник перестал для нее существовать. Наблюдая за ней из своего угла, Дарроу видел, что ее рассудок восхитительно тонет под огромными волнами ощущений. Словно все ее изголодавшиеся чувства тянули чуткие щупальца к вздымающимся волнам прилива; словно все, что она видела, слышала, воображала, обрушилось на нее, заполняя пустоту на месте того, чего она была всегда лишена.
Дарроу вновь наслаждался тем, какой восторг она испытывает. Она была необыкновенно заразительна в своих эмоциях: те передавались чуть ли не физически, как некое излучение, заставлявшее кровь играть в его жилах. Не часто ему представлялась возможность изучить влияние совершенно нового впечатления на столь восприимчивую натуру, и на миг ему захотелось, чтобы струны ее души завибрировали ради его развлечения.
В следующем антракте она в смятении обнаружила, что, когда они пробивались в кафе, она потеряла красивую иллюстрированную программку, которую он ей купил. Она было хотела вернуться в кафе и поискать там, но Дарроу убедил ее, что ему ничего не стоит купить ей другую. Когда он направился за новой программкой, она, протестуя, последовала за ним до выхода из ложи, и он увидел: ее расстраивает мысль, что ему придется потратить на нее лишних несколько франков. Подобная бережливость сразила Дарроу своим контрастом с ее живой расточительностью чувств, и вновь он испытал желание исправить свою столь прискорбную небрежность.
Когда он вернулся в ложу, девушка все еще стояла у двери, и он заметил, что не только его взгляд прикован к ней. Затем нечто другое внезапно отвлекло его внимание. Поверх серых лиц парижской толпы он увидел свежую сияющую физиономию Оуэна Лита, радостно машущего ему. Стройный энергичный юноша отделился от двух столь же юных своих товарищей и пытался пробиться к другу мачехи. Более неподходящей встречи нельзя было и ожидать; его охватило смятение, и лишь в последний момент он успокоился, когда увидел, что Софи Вайнер, словно инстинктивно почувствовав опасность, растворилась в тени ложи.
Минуту спустя Оуэн Лит был уже рядом.
— Я был уверен, что это вы! Какая удача, что я вас встретил. Не пойдете ли с нами поужинать после окончания? На Монмартр или куда пожелаете. Те два парня — это мои друзья по Школе изящных искусств, оба очень хорошие ребята… Мы будем очень рады…
Какое-то мгновение Дарроу читал в его радушном взгляде продолжение: «…если дама тоже пойдет с вами»; затем оно изменилось на «Мы будем так рады, если вы пойдете с нами».
Дарроу, поблагодарив и извинившись, что не может принять приглашение, несколько минут поддерживал беседу, в которой каждое слово, каждая интонация собеседника были как резкий свет, бьющий в больные глаза. Он был рад, когда звонок призвал зрителей занять свои места и юный Лит покинул его с дружеским вопросом: «Мы увидим вас позже в Живре?»
Когда Дарроу присоединился к мисс Вайнер, первой его заботой было выяснить, окинув быстрым взглядом зал, может ли Оуэн видеть со своего места их ложу. Но из ложи юноши не было видно, и Дарроу заключил, что тот его заметил только в коридоре и не рядом с Софи. Он не очень понимал, почему ему кажется столь важным решить этот вопрос; несомненно, причиной была не столько забота о репутации мисс Вайнер, сколько неотступное видение печальных оскорбленных глаз…
По дороге обратно в отель это видение неотступно стояло перед ним, сопровождаемое мыслью, что с вечерней почтой могло прийти письмо от миссис Лит. Даже если письма еще нет, слуга мог сообщить телеграммой, что оно в пути, и при этой мысли его интерес к девушке, сидящей рядом, вновь охладел до братского, почти отеческого. Она была для него, в конце концов, не более чем обаятельным юным созданием, ее было просто приятно пригласить развлечься вечером; и, когда, уже в ярко освещенном дворе отеля, она быстро повернулась, приблизив к нему счастливое лицо, он отклонился, сделав вид, что открывает дверцу такси.
Ночной портье за конторкой, после бесплодных поисков в отделениях для почты, склонялся к тому, что письмо или телеграмма для джентльмена действительно были, и Дарроу, услышавшему это, не терпелось подняться в свой номер. Наверху к их номерам вел длинный, тускло освещенный коридор, и Софи, остановившись на пороге, перекинула через руку свой светлый плащ, а другую протянула Дарроу.
— Если телеграмма придет рано, я уеду с первым поездом; так что, полагаю, пора прощаться, мы больше не увидимся, — сказала она, и в ее глазах мелькнула легкая тень сожаления.
Дарроу, в новом приступе раскаяния, понял, что опять забыл отправить ее письмо; и, когда их руки встретились в пожатии, он поклялся себе, что, как только они расстанутся, помчится отправлять его.
— О нет, конечно, я увижу вас утром!
Лицо ее чуть дрогнуло, выражая удовольствие в ответ на его несколько неуверенную улыбку.
— В любом случае, — сказала она, — хочу поблагодарить вас за такой замечательный день.
Он заметил в ее ладони ту же дрожь, что и в лице.
— Напротив, это я должен… — начал он, поднося ее руку к губам.
Когда он отпустил ее руку и их глаза встретились, в ее глазах что-то промелькнуло, словно свет в занавешенном окне.
— Доброй ночи; вы, наверное, ужасно устали, — отрывисто сказал он и повернулся, даже не дожидаясь, когда она уйдет к себе.
Он отпер дверь своего номера и, споткнувшись в темноте о порог, нащупал выключатель. Вспыхнувший свет осветил телеграмму на столе, и он, забыв обо всем на свете, схватил ее.
«Никакого письма из Франции», — гласило сообщение.
Листок выпал из его руки; Дарроу рухнул на стул возле стола и сидел, невидяще глядя на выцветший коричневато-оливковый узор ковра. Значит, не написала; не написала, и теперь очевидно, что и не собиралась. Если бы у нее было какое-то желание объяснить свою телеграмму, она непременно написала бы ему в течение суток. Но она явно и не думала ничего объяснять, и ее молчание могло означать лишь то, что у нее не было никакого объяснения или же он ей настолько безразличен, что она не сознавала необходимости объясниться.
Оставшись с этими двумя вариантами, Дарроу испытал рецидив давней мальчишеской муки. Это уже не был вопль уязвленного самолюбия. Он сказал себе, что мог бы вынести равную боль, если бы только образ миссис Лит не пострадал, но было невыносимо думать о ней как об особе тривиальной или неискренней. Мысль эта была до того невыносима, что он почувствовал слепое желание наказать кого-то за боль, которую она причиняла.
Он угрюмо сидел, уставившись на дурацкий мутный узор ковра, и, как из тумана, перед ним вновь выплыли глаза миссис Лит. Он видел изящный изгиб ее бровей и темный взгляд, как в последний вечер в Лондоне, когда она отвернулась от него. «Полагаю, пора прощаться», — сказала она тогда, и ему пришло в голову, что она сказала напоследок то же самое, что и Софи Вайнер.
При этой мысли он вскочил и снял с крючка пиджак, в котором оставил письмо мисс Вайнер. Часы показывали без четверти час ночи, и он знал, что не имеет значения, бросит он его в почтовый ящик сейчас или рано утром; но ему хотелось очистить совесть, и, прихватив письмо, он направился к двери.
Звуки в соседней комнате заставили его остановиться. Он вновь осознал, что в нескольких футах от него, за тонкой стенкой, трепещет жадный огонек жизни. Лицо Софи упорно вставало перед ним. Сейчас оно ясно виделось ему, как лицо миссис Лит мгновение назад. С легкой улыбкой он вспомнил, как приятны были ему ее восторги сегодняшним вечером и как она впивала бесчисленные впечатления.
В нем всколыхнулось необычное чувство ее близости, позволившее ему думать, что в этот самый миг она переживает свою радость так же сильно, как он — свое несчастье. Его случай был безнадежен, но было очень легко подарить ей еще несколько часов удовольствия. И не ждет ли она этого втайне? В конце концов, если бы она очень стремилась соединиться со своими друзьями, то послала бы им телеграмму сразу по прибытии в Париж, вместо того чтобы писать письмо. Теперь он удивлялся, как его тогда не поразил столь простой способ оттянуть время. То, что она воспользовалась этим способом, не заставило его думать о ней хуже; просто у него усилилось желание воспользоваться благоприятным случаем. Бедное дитя изголодалось по развлечениям, жаждало немного личной жизни — так почему бы не дать ей шанс провести еще один день в Париже? Если он поможет ей в этом, не исполнит ли тем самым ее надежды?
При этой мысли вновь вернулась симпатия к мисс Вайнер. Девушка захватила все его внимание как возможность бежать от себя, забыться. Благодаря ее присутствию по другую сторону двери он почувствовал себя не столь ужасно одиноким и, благодарный ей за такое облегчение, с ленивым удовольствием принялся придумывать новые способы задержать ее в Париже. Он вернулся на прежнее место у стола, закурил сигару и с легкой улыбкой вообразил ее улыбающееся лицо. Попытался представить, какой эпизод прошедшего дня захотелось бы ей вспомнить в этот вот момент и какую роль он, возможно, играл в нем. Что роль немалую, в этом он был, к безусловной своей радости, уверен.
Звуки, доносившиеся время от времени из ее комнаты, более живо говорили о реальности и скопище чуждого бескрайнего одиночества, среди которого он и она на миг оказались в длинном ряду гостиничных номеров, в каждом из которых обитала собственная тайна. Близость всех этих иных тайн, окружающих их тайну, усиливала интимное ощущение присутствия девушки, и в извивах сигарного дыма ему рисовалась ее фигура, изгиб поднятых тонких юных рук, распускающих волосы, платье, спадающее сначала к талии, потом к коленям, и белизна ног, скользящих по полу к постели…
Он встал, зевнул и с дрожью потянулся, отшвырнул сигарный окурок. Взгляд, следуя за ним, упал на телеграмму, лежащую на полу. В комнате через стену наступила тишина, и он снова почувствовал себя одиноким и несчастным.
Он отворил окно, оперся скрещенными руками на подоконник и окинул взглядом бескрайние огни города, потом поднял глаза к темному небу, где сияла утренняя звезда.
VI
В «Комеди» назавтра Дарроу зевал и ерзал на своем сиденье.
День был теплым, в зале ни одного свободного места, духота, и спектакль, по его мнению, невыносимо плох. Он украдкой бросил взгляд на свою спутницу, проверяя, разделяет ли та его чувства. Ее увлеченный профиль не выдавал никакого беспокойства, но она могла изображать интерес просто из вежливости. Он откинулся в кресле, подавляя очередной зевок и пытаясь сосредоточиться на сцене. Там разыгрывались великие события, и он не был безразличен к суровой красоте древней драмы. Но трактовка пьесы казалась ему столь же душной и безжизненной, как атмосфера в зале. Актеры были те же, кому он часто аплодировал в тех же самых местах, и, возможно, этот факт усиливал впечатление застойности и условности, которое производила их игра. Безусловно, настала пора влить свежую кровь в вены отмирающего искусства. Казалось, призраки актеров давали призрачный спектакль на берегах Стикса.
Это уж точно был не самый удачный способ для молодого человека и его прелестной спутницы проводить золотые часы весеннего предвечерья. Свежесть лица отражала свежесть весны, напоминая о солнечных лучах, пробивающихся сквозь молодую листву, о журчанье ручья в траве, о дрожащей тени деревьев под ветерком на лугах…
Когда наконец убийственное хождение на котурнах было остановлено единственным антрактом, Дарроу вывел мисс Вайнер на балкон, с которого открывался вид на сквер перед театром, и повернулся к ней, проверить, разделяет ли она его впечатление от спектакля. Но ее ответный восхищенный взгляд предупредил пренебрежительную улыбку, готовую тронуть его губы.
— Зачем вы привели меня сюда? Надо было затаиться и сидеть в темноте, пока спектакль не возобновится!
— Это произвело на вас такое впечатление?
— А на вас… неужели нет? Как будто там все время были боги у них за спиной и руководили их поступками, правда? — Она сжимала перила, ее лицо то вспыхивало, то темнело от сменяющихся переживаний.
Дарроу улыбнулся, радуясь, что она получает такое наслаждение. В конце концов, когда-то давным-давно он тоже все это чувствовал; может, это была его собственная вина, а не актеров, что поэзия пьесы куда-то улетучилась… Но нет, он был прав, считая представление скучным и заезженным: просто неопытность его спутницы, невозможность для нее сравнить и оценить, позволила ей думать, что оно блестяще.
— Я боялся, что вы заскучаете и захотите уйти.
— Как заскучаю? — Она состроила обиженную гримаску. — Хотите сказать, вы считаете меня слишком невежественной и глупой, чтобы оценить спектакль?
— Нет, вовсе нет.
Ее рука все еще лежала на перилах балкона, и он на секунду накрыл ту ладонью. И увидел, как порозовела и дрогнула ее щека.
— Скажите мне, что вы думаете о пьесе, — попросил он, слегка наклонив голову и не вполне отдавая отчет в своих словах.
Она не повернула головы, но быстро заговорила, пытаясь передать ощущения от спектакля. Но она явно не привыкла анализировать свои эстетические чувства, и бурные события драмы, похоже, глубоко потрясли ее, как ураган или иной природный катаклизм. У нее не возникло литературных или исторических ассоциаций, с которыми она могла бы связать свои впечатления: курса древнегреческой литературы она явно не проходила. Но она чувствовала то, что не воспринимали многие юные особы, отличницы по классической филологии: неизбежный рок, тяготеющий над героями этой истории, страшную власть того же таинственного «случая», который дергал нити ее собственной скромной судьбы. Для нее это была не литература, но жизнь — столь же реальная, столь же близкая, как то, что происходило с ней сейчас и что произойдет через час. Увиденная в таком свете, пьеса вновь приобрела для Дарроу высочайшую и живую подлинность. Он проник в глубины ее смысла сквозь искусственные наслоения, которые нагромоздили на нее теории искусства и условности сцены, и увидел представление так, как никогда не видел: как жизнь.
После этого вопрос о бегстве отпал сам собой, и Дарроу отвел мисс Вайнер обратно в зал, чтобы, вдохновляясь ее восторгом, воскресить собственные ощущения. Но из-за длительности пьесы и гнетущей духоты он не мог сосредоточиться, и мысли его блуждали, вновь возвращаясь к событиям утра.
Он пробыл с Софи Вайнер весь день и с удивлением заметил, как быстро пролетело время. Час шел за часом, и она почти не скрывала удовлетворения оттого, что телеграммы от Фарлоу все не было. «Они напишут», — просто сказала она и тут же мыслями устремилась к счастливой возможности провести день в театре. В часы, остающиеся до спектакля, они бродили по оживленным улицам, а сидя под каштаном в ресторане на Елисейских Полях, позволили себе роскошь никуда не торопиться. Все занимало и интересовало ее, и Дарроу бесстрастно подметил, что она неравнодушна к впечатлению, которое производят ее чары. Однако в ее сознании своей привлекательности не было пошлого тщеславия, — казалось, она просто сознает это, как ноту в мелодии, и получает удовольствие от ее звучания, как певица от пения.
После ланча, за кофе, она вновь засыпала его вопросами и сама высказывалась много и разнообразно. Ее вопросы говорили о здоровом любопытстве и разносторонних интересах, а ее комментарии, как и выражение лица и все ее отношение, показывали странную смесь зрелого, не по годам, здравомыслия и обезоруживающего невежества. Когда она рассуждала о «жизни» — это слово почти не сходило у нее с языка, — она казалась ему ребенком, играющим с тигренком; и он сказал себе: придет время, и ребенок вырастет — и тигренок тоже. Между тем подобная искушенность, смягченная подобным чистосердечием, не позволяла предположить большого личного опыта или оценить его влияние на ее характер. Она могла быть любым из дюжины определимых типов или — к еще большему изумлению ее спутника и еще большей опасности для себя — изменчивым и неоформленным сочетанием их всех.
Она быстро повернула разговор на сцену. Она жаждала узнать о всех формах драматического выражения, которые предлагала театральная столица, и ее пытливость распространялась и на официальные храмы искусства, и на его менее священные прибежища. Ее подробные расспросы о пьесе, постановка которой на одной из этих последних сцен вызвала большой скандал, стали поводом Дарроу со смехом заметить: «Чтобы смотреть такое, вам нужно дождаться, пока не выйдете замуж!» — и его слова вызвали неожиданный отпор.
— Не собираюсь выходить замуж, — ответила она с девичьей безапелляционностью.
— Кажется, я уже слышал подобное!
— Конечно; от девушек, у которых от женихов отбою нет! — В ее глазах неожиданно появилось чуть ли не старческое выражение. — Видели бы вы тех немногих мужчин, которые хотели жениться на мне! Один был врач на пароходе, когда я отправилась в круиз с Хоуками: его уволили из военного флота за пьянство. Другой — глухой вдовец с тремя взрослыми дочерьми, который имел часовую лавку в Бейсуотере!.. А кроме того, — продолжала она, — я, пожалуй, не верю в замужество. Понимаете ли, я целиком за самосовершенствование и возможность жить собственной жизнью. Я ужасно современна.
И вот когда она провозгласила себя ужасно современной, его поразила ее невероятно беспомощная старомодность, однако же через миг, без всякой бравады или явного желания притворяться, она высказывала социальную аксиому, которая могла быть выстрадана только на горьком опыте.
Все это припомнилось ему, когда он сидел рядом с ней в театре и наблюдал, в каком простодушном самозабвении она следит за происходящим на сцене. Ее увлекала «история»; и в жизни, как он подозревал, ее тоже всегда занимала скорее «история», нежели ее отдаленные гипотетические последствия. Ему не верилось, что в ее душе рождается какой-то отклик…
Впрочем, не приходилось сомневаться, что чувства, которые она испытывала при этом, были глубокие и сильные: происходящее здесь и сейчас заставляло вибрировать струны ее души. Когда спектакль кончился и они вновь вышли на солнечный свет, Дарроу с улыбкой взглянул на нее:
— Ну как впечатление?
В ответ ему было молчание. Темные глаза невидяще смотрели на него. Щеки и губы были бледны, растрепавшиеся волосы, выбившиеся из-под шляпки, прилипли ко лбу влажными кольцами. Она походила на молодую жрицу, еще не отошедшую от воздействия паров пещеры.
— Бедное дитя… для вас впечатление слишком сильное!
Она со смутной улыбкой покачала головой.
— Давайте, — продолжал он, — прыгнем в такси и поедем куда-нибудь насладиться свежим воздухом и солнцем. День еще в самом разгаре, до темноты далеко; а там посмотрим, как провести вечер!
Он показал на белесую луну в туманной синеве над крышами рю де Риволи.
Она ничего не ответила, и он, подозвав такси, сказал:
— В Буа!
Когда машина повернула к Тюильри, она встрепенулась:
— Сперва мне нужно в отель. Могло прийти сообщение… в любом случае я должна решить, что мне делать дальше.
Дарроу понял, что действительность неожиданно напомнила ей о себе.
— Я должна решить, что мне делать дальше, — повторила она.
Он предпочел бы отложить возвращение в отель, убедить ее ехать прямо в Буа, пообедать там. Было довольно легко напомнить ей, что она не сможет отправиться в Жуани в этот вечер и потому не имеет значения, получит она ответ от Фарлоу сейчас или несколькими часами позже; но почему-то Дарроу не решался привести этот довод, который так естественно пришел ему на ум днем ранее. В конце концов, он знал, что она ничего не найдет в отеле… так что почему бы и не поехать туда?
Портье, будучи спрошен, не мог ничего сказать с уверенностью. Сам он ничего не получал для дамы, но в его отсутствие подчиненный мог отослать письмо наверх.
Дарроу и Софи вместе поднялись на лифте, и молодой человек, в то время как она пошла к себе, отпер свой номер и бросил взгляд на пустой стол. По крайней мере для него сообщений не было, а мгновением позже она встретила его на пороге своей комнаты ожидаемым:
— Нет… пусто!
Он без сожаления притворился, будто изумлен:
— Тем лучше! А теперь поедемте куда-нибудь? Или предпочитаете покататься на лодке в Бельвю? Вы когда-нибудь обедали там, на террасе, при свете луны? Очень недурно. Какой толк сидеть здесь и ждать.
Она стояла перед ним с недоуменным видом.
— Но когда я писала им вчера, я просила их ответить мне телеграммой. Наверное, они ужасно нуждаются, бедняжки, и подумали, что письмо будет не хуже телеграммы. — Она порозовела. — Поэтому и я написала, вместо того чтобы послать телеграмму. У меня ни гроша нет лишнего!
Никакие ее слова не могли бы вызвать у него более глубокого раскаяния. Он почувствовал, что и сам краснеет, вспоминая, какие мотивы приписывал ей в ночных терзаниях. Но в конце концов, та причина была выдумана им для оправдания собственного вероломства: он никогда по-настоящему не верил в это. Раздумья усилили его замешательство, и он хотел было взять ее за руку и признаться в нечестности.
В том, что он покраснел, она, вероятно, увидела признак невольного протеста против того, чтобы его посвящали в столь низменные подробности, поскольку продолжила со смехом:
— Думаю, вам трудно понять, что такое остановиться и задуматься, можно ли позволить себе потратиться на телеграмму? Но я всегда должна была думать о таких вещах. И теперь мне нельзя дольше тянуть — я должна попытаться попасть на ночной поезд до Жуани. Даже если Фарлоу будут не в состоянии приютить меня, я могу снять номер в гостинице: это будет дешевле, чем оставаться здесь. — Она помолчала, а потом воскликнула: — Мне следовало подумать об этом раньше, следовало послать телеграмму вчера! Но я была уверена, что получу от них известие сегодня, и мне хотелось — ах как ужасно хотелось остаться! — Она беспокойно взглянула на Дарроу. — Случайно не помните, в какое время вы отправляли мое письмо?
VII
Дарроу все еще стоял на пороге ее номера. Когда она задала свой вопрос, он вошел внутрь и закрыл за собой дверь.
Сердце у него билось чуть сильней, чем обычно, и он не очень представлял, что сейчас сделает или скажет, разве что был совершенно уверен: как бы сильно ни хотелось загладить свою вину, ему достанет ума не признаваться, что не отправил письмо. Он знал: самый худший проступок, в общем, будет меньшей бедой, нежели бесполезное признание; и это явно был тот случай, когда минутная глупость, в случае признания, могла обернуться серьезной обидой.
— О, простите… простите; но вы должны позволить мне помочь вам… Позволите?
Взяв ее руки в свои, он сжал их, рассчитывая, что дружеское пожатие дополнит недостаточность слов. Он почувствовал слабое ответное пожатие и заторопился, не давая ей времени на ответ:
— Разве не жаль тратить так приятно проводимое время на сожаление о чем-то, что могло бы помешать удовольствию?
Она отступила назад, высвободила руки. Выражение трогательной доверчивости исчезло с ее лица, которое внезапно осунулось от подозрения.
— Вы не забыли отправить мое письмо?
Дарроу стоял перед ней смущенный и пристыженный, еще острее сознавая, что выдать свое раскаяние — значит огорчить ее еще больше, чем если его скрыть.
— Что за измышления? — вскричал он, со смехом вскидывая руки.
Ее лицо мгновенно расплылось в улыбке.
— Ну, тогда… я буду только рада; ни о чем не буду сожалеть, кроме того что наше приятное времяпрепровождение кончилось!
Эти слова были так неожиданны, что расстроили все его намерения. Если она больше не сомневается в нем, можно и дальше держать ее в заблуждении; но ее безусловная вера в его слово внушила ненависть к роли, которую он играл. И в тот же самый миг сомнение подняло свою змеиную головку в его собственной груди. Может быть, не она, а скорее он так по-детски доверчив? Разве не была она, пожалуй, слишком готова поверить ему на слово и окончательно забыть неприятный вопрос о письме? Учитывая ее возможный опыт, подобная доверчивость заслуживает подозрения. Но когда их глаза встретились, он устыдился своей мысли и понял, что это на самом деле был предлог приуменьшить собственную вину.
— Зачем нашему приятному времяпрепровождению кончаться? — спросил он. — Почему бы не продлить его еще немного?
Она взглянула на него, ее губы приоткрылись от удивления, но, прежде чем она успела что-то сказать, он продолжил:
— Я хочу, чтобы вы остались со мной… хочу, чтобы у вас, хотя бы несколько дней, было все то, чего у вас никогда не было. Не всегда бывает май и Париж… почему бы не воспользоваться ими сейчас? Вы знаете меня… мы не какие-то незнакомцы… так почему бы не видеть во мне друга?
Она слушала его, немного отстранясь, но ее рука по-прежнему оставалась в его руке. Она была бледна, во взгляде, устремленном на него, ни недоверия, ни возмущения, только откровенное удивление. Он был необычайно тронут этим ее выражением.
— О, пожалуйста! Вы должны остаться. Слушайте… чтобы доказать вам свою искренность, скажу… скажу, что я не отправил ваше письмо… не отправил потому, что очень хотел дать вам возможность провести несколько приятных часов… и потому, что не мог вынести расставание с вами.
Ощущение было такое, будто все это помимо его воли говорит некий злобный свидетель этой сцены, и все же он не жалел, что это было сказано.
Девушка молча выслушала его. Секунду оставалась неподвижной, потом выдернула руку:
— Вы не отослали мое письмо? И сделали это нарочно? А теперь ставите меня в известность, чтобы доказать: лучше бы мне принять ваше покровительство? — Она разразилась смехом, в котором слышалось пронзительное эхо ее прошлого у миссис Мюррет, и одновременно ее лицо изменилось в той же степени, сморщилось, превратившись в злобную белую маску, на которой темным огнем горели глаза. — Спасибо… огромнейшее спасибо, что сказали об этом! И за все остальные благие намерения! Восхитительный план… просто восхитительный, я чрезвычайно польщена и признательна.
Она упала на стул возле туалетного столика, подперла кулаком подбородок и захохотала.
Ее вспышка не обидела молодого человека; более того, он даже мгновенно успокоился. Рядом с некоторой театральностью ее возмущения и его обида показалась более ничтожной, чем ему представлялось мгновение назад.
Он придвинул стул и сел рядом с ней.
— В конце концов, — добродушно возразил он, — я мог и не говорить, что придержал ваше письмо, и мое признание скорее служит веским доказательством того, что у меня нет никаких недостойных намерений в отношении вас.
Она пожала плечами, но он не дал ей время ответить.
— Мои намерения, — продолжал он с улыбкой, — не были недостойными. Я понял, что вы пережили тяжелые времена у миссис Мюррет и впереди вас ждет мало веселого; и не видел — и до сих пор не вижу — ничего дурного в том, чтобы подарить вам несколько приятных часов между гнетущим прошлым и не слишком радостным будущим. — Он помолчал, затем продолжил тем же тоном дружеского увещевания: — Моя ошибка в том, что я не сказал вам об этом сразу — прямо не попросил дать мне день или два, чтобы я попробовал заставить вас забыть все, что вас тревожит. Я был глуп, что не понял: если бы я представил это вам в таком свете, вы бы просто приняли или отвергли мое предложение, на ваш выбор; но во всяком случае не было бы такого, что вы неверно поняли мои намерения… Намерения! — Он встал, прошелся по комнате и вернулся к ней, все так же неподвижно сидевшей у туалетного столика, подперев ладонями подбородок. — Хотя что за чушь мы говорим о намерениях! Правда в том, что у меня нет никаких намерений: мне просто нравится быть с вами. Возможно, вы не знаете, насколько сильно может быть желание находиться с вами рядом… Я сам был подавлен и растерян; и вы заставили меня забыть о тревогах; и когда узнал, что вы уезжаете… возвращаетесь в безотрадность, от какой страдал я… я не понимал, почему бы нам сперва не провести вместе несколько часов, так что оставил ваше письмо в кармане.
Он видел, как ее лицо смягчается, и неожиданно она расцепила пальцы и подалась к нему:
— Так вы тоже несчастны? О, я не понимала… не представляла! Я думала, у вас всегда было все, чего только не пожелаете!
Дарроу рассмеялся такому своеобразному видению его положения. Он устыдился попытки улучшить отношение к себе, воззвав к ее состраданию, и разозлился на себя за то, что сослался на обстоятельство, которое предпочел бы выкинуть из головы. Но ее сочувственный взгляд обезоружил его; его сердце было полно горечи и смятения; она была рядом с ним, в ее глазах светилось сострадание — он наклонился и поцеловал ее руку.
— Простите… прошу, простите меня, — сказал он.
Она встала и, улыбаясь, покачала головой:
— Не так часто люди стараются доставить мне удовольствие… да еще подряд два дня! Я не забуду, как вы были добры ко мне. У меня будет много времени, чтобы вспоминать об этом. А теперь попрощаемся. Я немедленно должна телеграфировать, что приезжаю.
— Что приезжаете? Значит, я не прощен?
— О, прощены… если это будет вам утешением.
— Нет, очень слабое утешение, если в качестве доказательства прощения вы уезжаете.
Она в задумчивости опустила голову.
— Но я не могу оставаться. Как вы это себе представляете? — вспыхнула она, словно споря с невидимым наблюдателем.
— Почему не можете? Никто не знает, что вы здесь… Никому и не нужно знать.
Она подняла голову, и в их встретившихся взглядах промелькнула одна мысль. Ее взгляд был чист, как взгляд мальчишки.
— Нет, дело не в этом! — воскликнула она почти нетерпеливо. — Дело не в людях, не их я боюсь! Они обо мне никогда не беспокоились… Почему же я должна думать о них?
Ему, как никогда, понравилась ее прямота.
— Нет? Так в чем же? Надеюсь, не во мне?
— Нет, не в вас: вы мне нравитесь. Дело в деньгах! У меня главное всегда в этом. Никогда в жизни не могла позволить себе никакого удовольствия!
— И… это… все? — Он засмеялся, почувствовав облегчение от ее обезоруживающей естественности. — Послушайте, раз уж у нас такой мужской разговор… можете вы доверять мне и в этом?
— Доверять вам? Что вы имеете в виду? Вам лучше не доверять мне! — громко засмеялась она в ответ. — Я, наверное, никогда не буду способна оплатить долг!
Он жестом отмел намек:
— Деньги могут быть главным, но не всем, когда речь идет о друзьях. Разве не может один друг принять небольшую услугу от другого без того, чтобы заглядывать слишком далеко вперед или взвешивать разные варианты? Вопрос целиком в том, что вы думаете обо мне. Если я нравлюсь вам достаточно для того, чтобы провести со мной несколько свободных дней, просто развлекаясь и получая удовольствие и тем самым доставляя удовольствие мне, тогда ударим по рукам. Если не настолько, то тоже ударим по рукам; только мне будет жаль, — закончил он.
— Но мне тоже будет жаль!
Ее обращенное к нему лицо казалось таким маленьким и юным, что Дарроу почувствовал мимолетное раскаяние, мгновенно забытое в волнующем стремлении добиться желаемого.
— Ну так как? — Он стоял, ободряюще глядя на нее с высоты своего роста. Сейчас он отчетливо видел, что его близость действует на нее так, что ему все меньше и меньше необходимо выбирать слова, и он продолжал, больше заботясь о выразительной интонации, нежели о том, что он именно говорит: — С какой стати нам прощаться, если оба сожалеем об этом? Не приведете ли свои доводы? Пусть ничто не помешает вам сказать то, что чувствуете. Не бойтесь обидеть меня!
Она трепетала перед ним, как лист на пересечении встречных струй, который могло унести вперед или отнести назад следующей волной. Затем тряхнула головой каким-то мальчишеским движением, присущим ей в момент эмоционального возбуждения.
— Что я чувствую? Желаете знать, что я чувствую? Что вы даете мне единственный шанс за всю мою жизнь!
Она круто повернулась, упала в стоящее рядом кресло и уронила голову на туалетный столик, спрятав лицо.
Спина, поднятые предплечья, и впадинка между лопаток, проступавшие под складками тонкого летнего платья, напоминали смутные изгибы терракотовой статуэтки юной грации, как бы едва намеченные в глине. Дарроу, глядя на нее, говорил себе, что ее характер, несмотря на всю его кажущуюся твердость, внезапные крайности «собственного мнения», скорее всего, еще не созрел. Он не ожидал, что она так неожиданно согласится на его предложение или что так вот объявит о капитуляции. Сперва он был слегка обескуражен; затем увидел, насколько ее позиция упростила его положение. В ее поведении сказывалась вся нерешительность и неуклюжесть неопытности. Это показывало, что она, в конце концов, еще ребенок; и все, что он мог — что вообще намеревался, — это устроить ей детские каникулы, которые бы ей запомнились.
На мгновение ему показалось, что она плачет; но в следующий миг она уже была на ногах и повернула к нему лицо, которое, должно быть, спрятала, только чтобы скрыть первую вспышку радости.
Оба, сияя, смотрели друг на друга, не говоря ни слова, затем она бросилась к нему, вытянув руки:
— Это правда? Действительно правда? Действительно это случится со мной?
Он было хотел ответить: «Именно с вами это и должно было случиться», но двусмысленность фразы заставила его поморщиться, и вместо этого он поймал ее протянутые к нему руки и стоял, глядя на нее, не пытаясь привлечь ее к себе. Он хотел, чтобы она знала, как он тронут ее словами, но его мысли были затуманены порывом тех же чувств, что овладели ею, и слова дались ему с усилием.
Договорив, он засмеялся так же искренне, как она, и, отпустив ее руки, объявил:
— Все это и еще больше… увидите!
VIII
Весь день, начиная с позднего ленивого рассвета, хлестал дождь. Потоки воды струились по высоким окнам в номере Дарроу, размывая панораму крыш и труб в черную маслянистую массу и наполняя комнату тусклым полумраком подземного аквариума.
Потоки низвергались беспрерывно с трехдневным постоянством, когда дождь наконец набрал ровный темп и погода испортилась окончательно и надолго. Никаких перепадов ритма, никаких лирических взлетов и отступлений: серые струи, сбегавшие по оконным стеклам, были как страницы сплошного, без абзацев, текста.
Джордж Дарроу придвинул кресло к камину. Расписание поездов, которое он изучал, валялось на полу, а он сидел, с тупой покорностью глядя на бескрайнюю муть дождя, представлявшую увеличенное отражение его душевного состояния. Затем он медленно обвел взглядом комнату.
Ровно десять дней прошло с того момента, когда он торопливо распаковал саквояж, раскидав повсюду его содержимое. Щетки, помазки и бритвы лежали на пятнистом мраморе комода. Кипа газет — на столе посреди комнаты под люстрой, полдюжины романов в мягких обложках — на каминной полке среди коробок сигар и флаконов с туалетной водой; но эти следы его недолгого пребывания не оживили безликой унылости комнаты, ее вида временного пристанища для бесчисленных транзитных обитателей. Было что-то саркастическое, почти зловещее в ее нарочитой анонимности, во всем этом неопределенном темно-сером и тускло-коричневом цвете ковра и обоев, которые никому не запомнятся, в столах и стульях на одно лицо, как вокзальные носильщики.
Дарроу поднял с пола расписание и швырнул его на стол. Затем поднялся, закурил сигару и подошел к окну. Он едва различил сквозь дождь циферблат часов на высоком строении, поднимавшемся над вокзальными крышами. Достав из кармана часы, он сравнил время и стал подводить свои так рьяно, что перекрутил стрелку и вынужден был вернуться назад и вновь подвести уже более осторожно. Он почувствовал, что этот пустяк вызвал у него слишком уж сильное раздражение. Подведя часы, он вернулся в кресло и сел, закинув руки за голову. Тут потухла сигара, он встал, нашел спички, заново раскурил сигару и опять сел.