Риф, или Там, где разбивается счастье Уортон Эдит

Комната действовала ему на нервы. Первые несколько дней, пока небо было безоблачным, он этого не замечал или чувствовал лишь пренебрежительное равнодушие, какое путешественник испытывает к временному пристанищу. Но теперь, когда он покидал отель и смотрел на комнату в последний раз, она, казалось, врезалась в сознание, оставила на нем уродливое несмываемое пятно. Каждая деталь лезла на глаза с фамильярностью случайного конфидента: куда бы он ни повернулся, везде встречал интимное подмигивание…

Один из непреложных фактов его ближайшего будущего состоял в том, что отпуск подошел к концу и следующим утром он обязан быть в Лондоне, на своем присутственном месте. В течение двадцати четырех часов он вернется в светлый деятельный мир, сам — трудолюбивое, надежное, относительно необходимое звено в огромном крутящемся общественном и бюрократическом механизме. Об этой неизменной своей обязанности он мог думать без малейшего неприятия, однако по какой-то необъяснимой причине на этом единственном ему сейчас было трудней всего сосредоточиться. Едва он пробовал это делать, как комната втягивала его обратно в круг своих настойчивых ассоциаций. Невероятно, с каким доскональным отвращением он возненавидел все в ней: грязные ковер и обои, каминную полку черного мрамора, часы с позолоченной аллегорической фигурой под пыльным колокольчиком звонка, высокую постель под коричневым покрывалом, забранный в рамку печатный список правил постояльца под выключателем и дверь, сообщающуюся со смежной комнатой. Ненавистней всего была эта дверь…

Вначале он не испытывал какой-то особой ответственности. Он был доволен тем, что взял верный тон и убедился в своей способности не отступать от него. Почему-то казалось, что всей этой истории, несмотря на ее вульгарное обрамление и неизбежные прозаические аналоги, предстояло разыграться в некоем не отмеченном на картах пространстве за пределами обыденности. Это было не похоже ни на что, случавшееся с ним прежде или о чем он когда-либо мечтал; и тем не менее поначалу представлялось, что он с честью справится.

Возможно, так оно и было бы, если б только не трехдневный дождь. Дождь все переиначил. Он лишил картину перспективы, затянул сетью загадочность удаленных планов и очарование средних, выпятил всю банальность ближнего плана. Этой ситуации было не помочь, сколько над ней ни размышляй; а злосчастные обстоятельства принуждали помимо воли именно к размышлению и именно об этом…

Сигара вновь потухла, он бросил ее в камин и, погруженный в смутные мысли, начал вставать, чтобы найти другую. Но самое это движение, чтобы подняться со стула, требовало такого усилия воли, на какое он был не способен, и он откинулся назад, прикрыв глаза и слушая стук дождя.

Внимание привлек другой звук. Это был скрип открывающейся и закрывающейся двери, которая вела из коридора в соседний номер. Он сидел неподвижно, не открывая глаз; но теперь другая картина вопреки его желанию проникла под смеженные веки. Это была фотографически точная картина соседней комнаты. Она встала перед ним со всем, что в ней находилось, столь же отчетливо, как его собственная комната. Прозвучали шаги, и ему было ясно, куда они направляются, что из мебели заденет юбка, где шаги, возможно, затихнут и что, скорее всего, их задержит. Он услышал другой звук и узнал в нем шорох мокрого зонта, опускаемого в черную мраморную подставку возле камина, у топки. Он уловил скрип петли и мгновенно определил, что это открылась дверца шкафа у противоположной стены. Затем словно мышка пискнула — это выдвинулся ящик, верхний ящик комода возле кровати; последовавший стук сказал о туалетном зеркале красного дерева, неплотно сидевшем на разболтавшихся штифтах…

Шаги вновь пересекли комнату. Странно, насколько лучше он знал их, чем особу, которой они принадлежали! Теперь они приближались к двери, соединявшей обе комнаты. Он открыл глаза. Шаги замерли, и на мгновение воцарилась тишина. Затем раздался тихий стук. Он не ответил и секунду спустя увидел, что ручка двери нерешительно повернулась. Он снова закрыл глаза…

Дверь открылась, и шаги раздались в комнате, осторожно приближаясь к нему. Он не открывал глаз и расслабился в кресле, притворяясь спящим. Снова тишина, потом нерешительное мягкое приближение, шуршание платья за спинкой кресла, тепло ладоней, коснувшихся его век. Ладони еще пахли духами, которые он купил ей на бульварах… Он открыл глаза и увидел письмо, падающее из-за плеча ему на колено…

— Я тебя потревожила? Извини! Мне передали его только что, когда я вошла.

Прежде чем он успел подхватить его, письмо скользнуло между колен на пол. Оно лежало адресом вверх у его ног, и, пока он сидел и смотрел на твердый изящный почерк на серо-голубом конверте, сзади протянулась рука и подняла его.

— О, не надо… не надо! — вырвалось у него.

Он наклонился и перехватил руку. Ее лицо было рядом.

— Что не надо?

— Утруждаться, — пробормотал он.

Он отпустил руку и нагнулся. Схватил письмо, пальцы оценили его толщину и вес, прикинули количество страниц.

Неожиданно он почувствовал руку на своем плече и понял, что ее лицо все еще склоняется над ним и сейчас придется взглянуть на него и поцеловать…

Но сперва он наклонился вперед и швырнул нераспечатанное письмо в огонь.

Книга II

IX

Октябрьский предвечерний свет падал на старинный дом с островерхой крышей, крылья которого, из кирпича и желтоватого камня, окаймляли просторный, поросший травой двор, затененный шелестящими липами.

От украшенных геральдическими щитами столбов при въезде во двор ровная подъездная дорога, тоже обсаженная липами, вела к воротам с белыми перекладинами, за которыми продолжалась далее, прорезала лес и уходила в сине-зеленое марево неба, где громоздились белые облака.

Во дворе стояла женщина. Она держала над головой зонтик и смотрела то на фасад дома с двумя рядами ступеней, сходившимися перед застекленной дверью под рельефным изображением военных трофеев, то на дорогу, прорезавшую лес. Ее вид говорил скорее не об ожидании, а о раздумье: она, казалось, не столько высматривала кого-то или прислушивалась, не приближается ли кто, сколько впивала в себя окружающую картину. Тем не менее было ясно, что вид этот ей не в диковинку. Взгляд ее не горел увлеченностью первооткрывателя, наоборот, она смотрела на знакомое окружение так, словно, по некой личной причине давно не виденное, оно вдруг предстало перед ней с нежеланной яркостью.

И в самом деле, именно такое ощущение испытывала миссис Лит, когда вышла из дома и спустилась в залитый солнцем двор. Она приехала встретиться с пасынком, который, вероятно, в этот час возвращался с охоты в одной из дальних лесополос, и в руке у нее было письмо, вынудившее ее искать встречи с ним; но, едва она вышла из дома, все мысли о нем исчезли под влиянием увиденного.

Картина была ей до боли знакома. Она видела Живр во всякий сезон, живя здесь почти круглый год, начиная с далеких дней своего замужества; в день, когда впервые въехала в ворота поместья рядом с мужем, она словно перенеслась туда на облаке радужных грез.

Возможности, которые в то время открывало перед ней поместье, и сейчас живо виделись ей. Простые слова «французское шато» вызывали в ее юном воображении рой романтических ассоциаций, поэтических, живописных и волнующих; и невозмутимый облик старого дома, стоящего в парке среди окаймленных тополями лугов Средней Франции, казалось, сулил ей, когда впервые предстал перед ней, судьбу столь же благородную и величественную, как и его вид.

Хотя она до сих пор могла вызвать в памяти былые чувства, в реальности они давно ушли, и дом на время стал для нее символом ограниченности и однообразия. Затем, с течением лет, враждебность его постепенно уменьшилась и он стал — нет, не прежним замком грез, не источником прекрасных видений и романтической легенды, но раковиной для существа, медленно приспосабливающегося к своему обиталищу: местом, куда возвращаешься, местом, где исполняешь свой долг, приобретаешь привычки, читаешь книги, местом, где живешь всю жизнь до самой смерти; унылый дом, неуютный дом, все недостатки, повреждения и неудобства которого знаешь наперечет, но к которому так привык, что после стольких лет не мыслишь себя от него отдельно, без того чтобы не мучиться от неизбежной утраты частички себя.

Сейчас, глядя на дом в осеннем мягком свете, его хозяйка удивлялась собственной бесчувственности. Она попыталась взглянуть на него глазами старого друга, который утром будет впервые подъезжать к нему, и казалось, у нее самой открываются глаза после долгой слепоты.

Во дворе царила тишина, хотя он был полон скрытой жизни: над стройными тисами и залитым солнцем гравием подъезда кружили, шелестя крыльями, голуби; над глянцевитой серовато-красной черепицей крыши носились грачи и трепетали верхушки деревьев на ветру, ровно в этот час ежедневно тянувшем с реки.

Точно такая же скрытая жизнь происходила в Анне Лит. Каждым нервом, каждой жилкой она ощущала блаженное состояние покоя, в котором робкое человеческое сердце редко отваживается признаться. Она не привыкла к сильным или переполняющим чувствам, но всегда знала, что не побоится их. Не боялась она и сейчас; но глубоко в душе ощущала покой.

Это ощущение побудило ее выйти навстречу пасынку. Ей хотелось вернуться вместе с ним и спокойно поговорить по пути назад. С ним всегда было легко беседовать, и сейчас он был единственным человеком, с которым она могла поговорить без страха нарушить свой внутренний покой. У нее были все причины радоваться тому, что мадам де Шантель и Эффи находятся еще в замке Уши с гувернантками и что дом в полном ее и Оуэна распоряжении. И она была рада, что Оуэна еще не видно. Ей хотелось подольше побыть одной — не что-то обдумать, а отдаться длинным медленным волнам радости, одна за другой накатывавшим на нее.

Она вышла за территорию двора и села на одну из скамей, стоявших вдоль подъездной дороги. С того места, где она сидела, наискосок виднелся длинный фасад дома и увенчанная куполом часовня в конце одного крыла. За воротами в стене внутреннего двора темнела зелень цветника и поднимались статуи на фоне желтеющего парка. На бордюрах дотлевали несколько поздних розовых и пунцовых гвоздик, но павлин, расхаживающий на солнце, казалось, вобрал в свой распущенный хвост все великолепие здешнего лета.

В руке миссис Лит держала письмо, которое открыло ей глаза на эти вещи, и улыбка трогала ее губы от простого ощущения листка бумаги в пальцах. Листок, заставлявший ее трепетать, делал острее все ее чувства. Она по-новому воспринимала, видела, впивала сверкающий мир, словно вдруг сдернули прикрывавшую его тончайшую пелену.

Такая же пелена, как стало ясно ей сейчас, всегда висела между нею и жизнью. Вроде театральной кисеи, которая придает иллюзию подлинности декорациям за ней, оказывающимся в конце концов не более чем нарисованным пейзажем.

В девичестве она вряд ли сознавала свое в этом отношении отличие от других. В упорядоченном, сытом мире Саммерсов к инакости относились как к безнравственности или невоспитанности и с людьми чувствующими предпочитали не знаться. Иногда Анна, с ощущением, будто движется ощупью в мире, где все шиворот-навыворот, удивлялась, почему все вокруг нее игнорируют любую страсть и чувство, бывшие источником великой поэзии и незабываемых деяний. Она не представляла себе, как потрясающие вещи, о которых читаешь в книгах, могли бы вообще произойти в обществе, состоящем исключительно из людей, подобных ее родителям и их друзьям. Она была уверена, случись нечто подобное в ее ближайшем окружении, мать обратилась бы за советом к семейному духовнику, а отец, возможно, даже позвонил бы в полицию; и чувство юмора заставляло ее признать, что в подобных условиях такие меры предосторожности не были неоправданными.

Мало-помалу она покорилась обстоятельствам и научилась смотреть на реальность жизни просто как на полотно, по которому поэт и художник вышивают свои узоры, а на его ограниченное, огороженное и оберегаемое пространство — как на доподлинную действительность. В этом воображаемом пространстве деятельности и чувства проходили самые наполненные часы ее жизни; но вряд ли она полагала, будто из них можно вынести практический опыт или связать их с чем-то, что в реальности способно произойти с молодой женщиной, живущей на Западной Пятьдесят пятой улице.

Более того, она сознавала, что другие девушки, внешне ведущие схожую жизнь и будто бы не ведающие о мире скрытой красоты, обладают некой жизненно важной тайной, сокрытой от нее. Казалось, они обыкновенно понимают друг друга с полуслова; и они были осмотрительней ее, бдительней и тверже в своих желаниях, если не во мнениях. Она допускала, что они «умнее», и добродушно признавала, что ей далеко до них, в душе подозревая, что обладает запасом неиспользованной силы, какой в других не замечалось.

Это отчасти утешало в отсутствие многого из того, что составляло их «развлечение», но конечное чувство изоляции, чувство, что ей со смехом, но твердо отказывают в привилегии быть одной из них, вынудило ее вновь уйти в себя и усилило сдержанность, отчего завистливые мамаши приводили ее в пример как образец женской воспитанности. Она говорила себе: в один прекрасный день любовь освободит ее от этих чар воображения. Она была убеждена, что возвышенная страсть — ключ к загадке; но трудно было соотнести ее представление о страсти с теми формами любви, с которыми она познакомилась лично. Две или три девушки, которым она завидовала за их лучшее владение искусством жизни, со временем вступили в то, что по-разному называется романтическим или безрассудным браком; одна даже сбежала с женихом и какое-то время страдала оттого, что все общество осудило ее. Это была страсть в действии, романтическая любовь, ставшая реальностью; однако героинь, свершивших сей подвиг, это не преобразило, а их мужья остались столь же скучны, как прежде, когда где-нибудь на обеде вы оказывались с ними за одним столом.

У нее, конечно, все будет иначе. Когда-нибудь она найдет волшебный мост между Западной Пятьдесят пятой и подлинной жизнью; раз или два она даже вообразила, что ключ у нее в руке. Первый раз — когда встретила молодого Дарроу. Она даже сейчас помнила свое тогдашнее волнение. Но его страсть пронеслась над ней, как ветер, что сотрясает верхушки деревьев в лесу, не задевая тихих полян и не тревожа поверхности невидимых озер. Он был необычайно умен и мил, и ее сердце билось быстрей, когда он был рядом. Он был высок, светловолос, держался непринужденно, и намеки на чувства оттенялись веселой игрой иронии. Ей почти так же нравилось слушать его голос, как то, что он говорит, и слушать то, что он говорит, почти так же, как чувствовать, что он смотрит на нее; но он хотел целовать ее, а она — разговаривать с ним о книгах и картинах и чтобы он исподволь сводил к вечной теме их любви всякий предмет, какой они обсуждали.

Когда же они расставались, наступала реакция. Она удивлялась, как могла быть такой холодной, называла себя жеманницей и дурочкой, вопрошала себя, сможет ли когда-нибудь по-настоящему заинтересовать мужчину, и вставала посреди ночи, чтобы попробовать какую-нибудь новую прическу. Но стоило ему вновь появиться, как ее голова гордо поднималась на стройной шее, она вооружалась легкими стрелами иронии или запускала маленьких бумажных змеев эрудиции, тогда как ее бросало из жара в холод, и слова, которые ей на самом деле хотелось сказать, застревали в горле, и горели ладони.

Часто она говорила себе, что любая пустоголовая девица, которая протанцевала сезон, знает лучше ее, как увлечь и удержать мужчину; но одно дело — некоего абстрактного мужчину, а совсем другое — Джорджа Дарроу.

Затем однажды на обеде она увидела, как он сидит рядом с одной из таких пустоголовых девиц — героиней скандального побега с любовником, глубочайшим образом потрясшего Западную Пятьдесят пятую улицу. Молодая дама вернулась после своего приключения не менее глупой, чем была до этой истории; напротив нее за столом флегматично сидел, поглощая блюдо из черепахи и болтая о поло и инвестициях, ее партнер по подвигу — тучный молодой человек в очках.

Девица была несомненно глупа, как всегда; однако, понаблюдав за ней несколько минут, мисс Саммерс поняла, что та каким-то образом приобрела опасный блеск, смутно угрожающий милым девушкам и юношам, ухаживания которых девушки намеревались рано или поздно принять. При виде этого в ней неожиданно вспыхнула ярость собственницы. Она должна спасти Дарроу, любой ценой заявить свое право на него. Буря ревности заглушила гордость и сдержанность. Она слышала, как он смеется, — в его смехе было нечто новое… Смотрела, как он болтает, болтает… Он сидел вполоборота к собеседнице, в глазах легкая улыбка, и понижал голос, когда наклонялся к ней, что-то говоря. Она уловила знакомые интонации, но его взгляд был другим. Если бы он так посмотрел на нее, это ее оскорбило бы. Сейчас она думала лишь об одном: ни у кого, кроме нее, нет права, чтобы на нее смотрели таким взглядом. Тем более у этой девицы! Какие иллюзии можно строить насчет девицы, которая и года не прошло как опростоволосилась с этим жирным парнем, вяло жующим напротив нее? Если любовный роман и страсть кончаются этим, лучше уж увлечься благотворительностью или алгеброй!

Всю ночь она лежала без сна и спрашивала себя: «Что она говорила ему? Как бы и мне научиться так болтать?» — и решила, что сердце подскажет ей… что в следующий раз, когда они окажутся наедине, неотразимые слова сами слетят с ее губ. На следующий день он пришел, и они оказались наедине, и единственное, что она нашлась сказать, было:

— Не знала, что вы и Китти Мейн такие друзья.

Он ответил безразличным тоном, что тоже этого не знал, и она с облегчением заявила:

— Она явно стала гораздо симпатичней выглядеть, чем раньше…

— Да, она очень забавна, — согласился он, словно не заметил за ней никаких других преимуществ, и неожиданно в его глазах Анна увидела то выражение, которое заметила предыдущим вечером.

Она почувствовала, что он сейчас словно в тысяче миль от нее. Все ее надежды растаяли, и она поймала себя на том, что сидит со строгим видом, поджав губы, а неотразимые слова улетают, трепеща крылышками в золотом тумане ее иллюзий…

Она еще вздрагивала от боли и замешательства после этой истории, когда на горизонте появился Фрейзер Лит. Первый раз она встретила его в Италии, где путешествовала с родителями, а следующей зимой он объявился в Нью-Йорке. В Италии он казался интересным, в Нью-Йорке стал примечательным. В Европе он редко говорил о своей жизни и только лишь случайно проговаривался о своих друзьях, вкусах и занятиях, которые заполняли его жизнь космополита; но в атмосфере Западной Пятьдесят пятой улицы он казался олицетворением легендарного прошлого. Он подарил мисс Саммерс антологию старых французских поэтов в изящном переплете, и когда она выразила особое удовольствие от тонкого вкуса дарителя, тот заметил с грустной улыбкой: «Вряд ли я нашел бы здесь кого-то еще, кто восхищался бы подобными вещами, как я». В другой раз он попросил ее принять полустершийся пастельный рисунок восемнадцатого века, который он удивительным образом обнаружил на нью-йоркском аукционе. «Я не знаю никого, кто по-настоящему оценил бы его», — объяснил он.

Он не позволил себе никаких других объяснений, но и высказанные давали с достаточной откровенностью понять, что, на его взгляд, она достойна иного обрамления. И поэтому должна быть окружена заботой мужчины, живущего в атмосфере искусства и красоты; и отношение к красоте и искусству как к важнейшей составляющей жизни заставило ее впервые почувствовать, что ее понимают. Это был человек, разделявший те же ценности, что и она, считавшийся с ее мнением по вопросам, которым оба придавали величайшую важность. Это обстоятельство вернуло ей уверенность в себе, и она раскрылась перед мистером Литом, как не смогла раскрыться перед Дарроу.

По мере того как шло ухаживание и их отношения становились все более доверительными, поклонник удивлял и восхищал ее легкими вспышками мятежного настроения. Он говорил: «Интересно, будете ли вы возражать, если я скажу, что вы живете в невероятно консервативной атмосфере? — и, видя, что она явно не собирается возражать, добавлял: — Конечно, я время от времени буду говорить вещи, которые ужаснут ваших милых, чудесных родителей, — буду очень их шокировать, предупреждаю вас».

Чтобы предупреждение не было голословным, он изредка позволял себе подпустить шпильку насчет регулярных посещений мистером и миссис Саммерс церкви, убогого подбора литературы в их библиотеке и их простодушного понимания искусства. Он даже осмеливался подтрунивать над отказом миссис Саммерс принимать у себя неугомонную Китти Мейн, которая после короткого флирта с Джорджем Дарроу пустилась в новую, еще более возмутительную авантюру.

— В Европе, знаете ли, супруг считается единственным судией в подобных вещах. Пока он мирится с ситуацией… — объяснял мистер Лит Анне, которая, разумеется, принимала его точку зрения, дабы убедить себя в том, что лично она относится к сей даме с исключительной терпимостью.

Пагубное воздействие мнений мистера Лита усугублялось его безупречной наружностью и сдержанностью манер. Он походил на анархиста с гарденией в петлице, который играет в высокой мелодраме. Каждое слово, каждая аллюзия, каждая модуляция приятного голоса намекали Анне на его принадлежность к обществу, одновременно более свободному и утонченному, которое следует традициям, но отвергает скрытые предрассудки, тогда как мир, который знала она, отвергал многие из традиций, сохраняя почти все предрассудки.

В среде, в которой он вращался, для целеустремленной молодой женщины, испытывающей интерес ко всем проявлениям жизни, но инстинктивно желающей сталкиваться с ними в виде красоты и тонких чувств, безусловно должно найтись широкое поле для самовыражения. Занятие науками, путешествия, связь с миром, дружба с блестящими и просвещенными людьми — все это вместе обогатит ее дни и сформирует характер; и только в редкие моменты, когда симметричная бледная маска лица мистера Лита склонялась к ней и касалась холодной гладкой галькой поцелуя, она сомневалась в полноте предлагаемого им счастья.

Было время, когда стены, на которых сейчас покоился ее взгляд, отбрасывали блеск иронии на эти начальные мечты. В первые годы замужества степенная симметрия Живра напоминала ей лишь трезвый ум мужа. Это, как она вскоре узнала, был ум, вполне поглощенный поиском условностей в том, что чуждо условностям. Западная Пятьдесят пятая улица была не более серьезно, чем Живр, озабочена важным вопросом: что люди делают; разница заключалась лишь в том, за какими именно делами следили. Мистер Лит коллекционировал примеры таких поступков среди общества с той же основательностью и терпением, с какой коллекционировал табакерки. Он требовал строгого следования своим правилам отказа от условностей, и его скептицизм имел абсолютное свойство догмы. Он даже ценил определенные отступления от своих правил, вроде трофеев библиомана — «дефектных» первых изданий книг. Посещение протестантской церкви родителями Анны вызвало у него мягкий сарказм; но сам он гордился набожностью своей матери, поскольку мадам де Шантель, приняв вероисповедание второго мужа, стала частью общества, все еще соблюдающего показное благочестие.

Анна, надо сказать, нашла в своей благожелательной и элегантной свекрови неожиданное воплощение идеала Западной Пятьдесят пятой улицы. Миссис Саммерс и мадам де Шантель, как бы сильно они ни расходились в вопросе об узаконенном источнике христианских догматов, обнаружили полное согласие по всем важнейшим деталям салонного поведения; тем не менее мистер Лит относился к причудам матери с уважением, которое Анна, узнав его поближе, не позволяла себе приписывать целиком сыновней любви.

В первое время, когда она еще вопрошала Сфинкса, вместо того чтобы пытаться решить загадку, она осмеливалась обвинять мужа в непоследовательности.

— Ты говоришь, твоей матери не понравится, если я загляну в гости к той занятной женщине, которая была здесь на днях и была приглашена по ошибке, но мадам де Шантель рассказывает, что она живет с мужем, и, когда мама отказалась нанести визит Китти Мейн, ты сказал…

Улыбка мистера Лита остановила ее.

— Дитя мое, я не претендую на то, чтобы давать логические объяснения предрассудкам моей бедной матушки.

— Но если ты признаешь, что это предрассудки?..

— Есть предрассудки и предрассудки. Моя мать, конечно, позаимствовала свои у месье де Шантеля, и мне кажется, они уместны в этом доме, как душистый боярышник в твоем кувшине. Они берегут традиции общества, и терять даже малую толику аромата этой старины мне было бы жалко. Конечно, я не жду, что ты с самого начала почувствуешь разницу, уловишь нюансы. В отношении этой мадам де Вервиль, например: ты указываешь, что она по-прежнему живет в доме мужа. Совершенно верно. И если бы она была просто парижской знакомой — особенно если бы ты познакомилась с ней, как это еще, вероятно, принято, в приличном парижском доме, — я был бы последним, кто возражал бы против твоих визитов к ней. Но за городом все обстоит иначе. Даже лучшему провинциальному обществу свойственна, как ты сказала бы, ограниченность, и я этого не отрицаю; и если бы кто-то из наших друзей встретил мадам де Вервиль в Живре… это, знаешь, произвело бы дурное впечатление. Ты склонна смеяться над подобными соображениями, но постепенно осознаешь их важность; а пока что прислушайся к моей просьбе и позволь моей матери наставлять тебя. Всегда хорошо, когда чужой человек в старом обществе меньше ошибается в отношении того, что ты называешь его предрассудками, а я скорее охарактеризовал бы как традиции.

После этого она больше не пыталась смеяться над убеждениями мужа или спорить с ними. Это были именно убеждения, и несокрушимые к тому же. Бывали случаи, когда он действительно придерживался одного с ней мнения, но по совершенно иным причинам, чем она, что только углубляло пропасть между ними. По мистеру Литу, жизнь была подобна прогулке по тщательно систематизированному музею, где в моменты сомнения нужно было лишь взглянуть на номер и обратиться к каталогу; но для его жены она была похожа на поиски в огромном темном чулане, где ищущий луч любознательности выхватывал из тьмы то образ поразительной красоты, то ухмылку мумии.

В путанице ее нового положения все эти открытия были как дополнительный полупрозрачный занавес между нею и реальностью. Несказанные радости и страдания, для которых она, по ее ощущению, создана, стали дальше от нее, чем были прежде. Она не разделяла взгляды мужа, но постепенно стала жить его жизнью. Пыталась уравновесить положение пылом тайных путешествий души, и тогда возродилось старое жестокое расхождение между романтической мечтой и реальностью, и она вновь вернулась к мнению, что в «реальной жизни» нет ни реальности, ни жизни.

Рождение дочки развеяло это заблуждение. Она наконец почувствовала связь с подлинной жизнью. Но даже это ощущение продлилось недолго.

Все в доме Литов, кроме неизбежно грубого факта беременности, приобрело призрачный налет нереальности. Муж в этот момент отвечал собственному представлению об идеальном супруге. Он был внимателен и даже подобающим образом взволнован; но, когда он сидел у ее постели и задумчиво читал ей список «приходивших проведать», она взглянула сперва на супруга, потом на дитя, лежавшее между ними, и поразилась слепому колдовству Природы…

За исключением самой малышки, все, связанное с тем временем, стало удивительно далеким и неважным. Дни, которые ползли так медленно, в памяти будто скатились очертя голову по лестнице времени, и сейчас, когда она сидела на августовском солнце с письмом Дарроу в руке, история Анны Лит виделась ее героине скучной туманной повестью, которую однажды перед сном она прочитала в старой книге…

X

Два коричневых расплывчатых пятна, появившиеся на опушке далекого леса, постепенно становились четче, и уже можно было узнать пасынка и сопровождающего его егеря. Они медленно увеличивались на голубоватом фоне, время от времени пропадая из виду, и она спокойно сидела, ожидая, когда они дойдут до ворот, где егерь свернет к своей хижине, а Оуэн продолжит путь к дому.

Она с улыбкой смотрела, как он приближается. С первых дней своего замужества она стала сближаться с мальчиком, но по-настоящему начала узнавать его только после рождения Эффи. Увлеченное наблюдение за собственным ребенком показало ей, как много она еще должна узнать о худеньком светловолосом пареньке, которого каникулы периодически возвращали в Живр. Уже тогда Оуэн, в физическом и нравственном отношении, представлял для нее страннейший комментарий к отцовской внешности и складу ума. Он совсем не был так же красив, как мистер Лит, и семья со вздохом это признавала; но его очаровательно непропорциональное лицо с задумчивым лбом и дерзкой мальчишеской улыбкой подсказало Анне, каким могло быть лицо его отца, если бы его правильные черты исказила гримаса, вызванная крепким встречным ветром. Она пошла даже дальше в своем сравнении и разглядела в мыслях пасынка причудливо преломленное отражение мыслей мужа. С его резкими вспышками активности, его приступами лени книжника, грубым революционным догматизмом и не по годам острой ироничностью, мальчик был словно неистовая материализация отцовских теорий. Будто идеи Фрейзера Лита, привыкшие болтаться, как марионетки на своих колышках, неожиданно освободились и пошли себе гулять. Действительно, бывали моменты, когда насмешки Оуэна должны были вызывать у его родителя ассоциации с ужимками малолетнего Франкенштейна; но для Анны они были голосом ее тайного бунта, и ее нежное отношение к пасынку частью было основано на строгом отношении к себе. Поскольку у него была смелость, которой ей не хватало, она хотела, чтобы у него были и шансы, которые она упустила, и каждое усилие, предпринятое ради него, помогало поддерживать ее надежды.

Ее заинтересованность в Оуэне привела к тому, что она стала чаще задумываться о его матери, и временами она незаметно ускользала, чтобы постоять одной перед портретом своей предшественницы. С момента ее появления в Живре портрет — ростовой, и написанный некогда модным художником — повторил судьбу отвергаемой королевы-супруги, которую удаляют все дальше и дальше от трона; и Анна не могла не связать это с постепенным угасанием славы художника. Она предполагала, что, если бы его слава росла, первая миссис Лит могла бы и дальше занимать свое высокое положение над камином в гостиной, вплоть до недопущения изображения своей преемницы. Вместо этого ее путешествия по залам завершились наконец в одиночестве бильярдной, куда никто ни когда не заходил, но где, как считалось, «свет лучше», или мог быть лучше, если бы ставни не были вечно закрыты.

Анне всегда казалось, что бедная дама в элегантном наряде, одиноко сидящая в центре огромного полотна и погруженная в тоскливое созерцание своей позолоченной рамы, ожидала гостей, которые всё не появлялись.

«Конечно, они не появлялись, бедняжка! Интересно, сколько времени тебе понадобилось, чтобы понять: они никогда и не появятся?» — не однажды мысленно вопрошала ее Анна с издевкой, обращенной скорее к себе самой, чем к покойнице; но только после рождения Эффи ей пришло в голову приглядеться повнимательней к лицу на картине и подумать, какого рода гостей могла надеяться увидеть мать Оуэна.

«Определенно, глядя на нее, не скажешь, что они могли быть такими, как мои гости; но трудно судить об этом по портрету, который совершенно явно был написан так, чтобы „понравиться семье“, и это вовсе не учитывает Оуэна. Да, они всё не появлялись, эти гости, не появлялись, вот она и умерла. Она умерла задолго до того, как ее похоронили, — Анна уверена в этом. Эти безжизненные глаза на портрете… Видно, одиночество было невыносимым, если даже Оуэн не мог помешать ей умереть от этого. Она принимала свою одинокость так близко к сердцу, и сердце не выдержало. Всю свою жизнь она видела лишь эту позолоченную раму — да, именно так, позолоченную раму, привинченную к стене! Таков и Оуэн — это абсолютно точно!»

И если в ее силах не допустить этого, она не хотела, чтобы Эффи или Оуэн знали об этом одиночестве или позволили ей снова испытать его. Теперь их было трое, дабы согревать друг друга теплом своей души, и она обнимала обоих детей с равной материнской любовью, словно одного ребенка ей было мало, чтобы защититься от судьбы предшественницы.

Иногда ей воображалось, что Оуэн отзывчивей на ее любовь, нежели родная дочь. Но Эффи была еще ребенок, а Оуэн с самого начала был почти «достаточно взрослым, чтобы понимать» — и уж теперь-то понимал, молчаливо, но тем не менее постоянно показывая ей свое понимание. И это ощущение было фундаментом их близости. Было очень много такого меж ними, о чем никогда не говорилось или даже косвенно не упоминалось, однако это, даже при их редких спорах и размолвках, позволяло находить доводы, приводящие к конечному согласию.

Так размышляя, она продолжала следить за его приближением, и ее сердце забилось чаще при мысли о том, что она должна будет сказать ему. Но тут она увидела, что, дойдя до ворот, он остановился и после секундного раздумья свернул в сторону, словно намереваясь пойти через парк.

Она вскочила на ноги и помахала зонтиком, но он не видел ее. Несомненно, он намеревался вернуться с егерем, возможно, заглянуть на псарню, проведать ретривера, повредившего лапу. Неожиданно она решила догнать его. Она отбросила зонтик, сунула письмо за корсаж и, подхватив юбки, бросилась за ним.

Она была тоненькой и легконогой, но не могла припомнить, чтобы пробежала хотя бы ярд с тех пор, как носилась, играя с Оуэном, когда тот учился в младших классах, не знала она и что толкнуло ее сейчас на эту выходку. Знала лишь, что должна бежать, что ни в каком другом действии, кроме бега, не было бы достаточно веселья и юмора. Она бежала, повинуясь какому-то внутреннему ритму, желая физически выразить чувственный полет мыслей. Земля под ногами всегда была отзывчиво-упруга, и она испытывала радость, ступая по ней; но никогда та не была столь мягкой и пружинистой, как сегодня. Казалось, та и впрямь поднимается навстречу ее шагам, точно такое же чувство бывало у нее во сне — будто она, как по волшебству, скользит по сверкающим волнам, едва касаясь их ступнями. Воздух тоже будто расходился от нее волнами, унося косые лучи света и ароматы гаснущего дня. Задыхаясь, она шептала себе: «Какое сумасбродство!» (а кровь стучала в ответ: «Но это так восхитительно!») — и мчалась дальше, пока не увидела, что Оуэн заметил ее и идет навстречу.

Она остановилась и ждала, раскрасневшаяся и смеющаяся, сжимая письмо на груди.

— Нет, я не сошла с ума, — крикнула она, — но что-то в воздухе сегодня такое растворено… ты не чувствуешь?.. И я хотела поговорить с тобой, — добавила она, когда он подошел к ней, улыбнулась и взяла его под руку.

Он улыбнулся в ответ, но поверх улыбки она заметила тень беспокойства, которое последние два месяца лежало морщинкой на его переносице.

— Оуэн, не смотри так! Я этого не хочу! — повелительно сказала она.

Он рассмеялся:

— Ты сказала это совершенно как Эффи. А что ты хочешь? Чтобы я побежал с тобой, как бегаю с Эффи? Но мне не до игр! — запротестовал он, все так же легко хмурясь.

— Куда ты идешь?

— На псарню. Но в этом нет ни малейшей необходимости. Ветеринар осмотрел Гарри, с ним все в порядке. Если ты хочешь мне что-то рассказать…

— Разве я это говорила? Я вышла просто встретить тебя — спросить, хорошо ли поохотился.

На его лицо снова легла тень.

— Да никак я не поохотился. Больше того, даже не пытался. Мы с Джином просто побродили по лесу. Не было настроения убивать кого-нибудь.

Они шли одинаковой легкой походкой, оба почти одного роста, так что шагать в ногу им было естественно, как дышать. Анна снова украдкой взглянула на юное лицо, которое было на одном уровне с ее лицом.

— И все же ты сказала, что хочешь о чем-то поговорить, — прервал пасынок молчание.

— Ну… да.

Она невольно замедлила шаг, и они остановились под липами лицом друг к другу.

— Дарроу приезжает? — спросил он.

Она редко краснела, но при этом вопросе внезапно зарделась. Она гордо подняла голову:

— Да, он приезжает. Только что узнала. Приезжает завтра. Но это не… — Она поняла свою оплошность и попыталась исправить ее. — Или, пожалуй, да, в каком-то смысле по этой причине я и хотела поговорить с тобой…

— Потому что он приезжает?

— Потому что он пока еще не приехал.

— Значит, поговорить о нем?

Он с полушутливым добродушием посмотрел на нее, улыбаясь почти с братским пониманием.

— О нем?.. Нет-нет, я имею в виду, что хотела поговорить сегодня, поскольку это последний день, когда мы здесь с тобой одни.

— А, ясно.

Он сунул руки в карманы охотничьей куртки и топтался рядом с ней, глядя на мокрые дорожные колеи, как если бы предмет разговора потерял для него всякий интерес.

— Оуэн…

Он остановился и снова повернулся к ней лицом:

— Слушай, это бесполезно.

— Что бесполезно?

— Да всё, что все вы можете сказать.

Она спросила с вызовом:

— Я что, одна из этих «всех»?

Он не сдавался:

— Ну, тогда так: всё, что даже ты можешь сказать.

— Да ты совершенно не представляешь, что я могу сказать… или что имею в виду.

— Что, вообще?

Она привела этот довод, но только чтобы тут же привести другой:

— Да, но это в частности. Я хочу сказать… Оуэн, ты был такой замечательный.

Он засмеялся, и вновь нотка превосходства старшего брата над сестренкой послышалась в его смехе.

— Замечательный, — подчеркнула Анна. — И она тоже.

— О, и ты для нее замечательная! — по-мальчишески прозвучал его голос. — Я этого никогда ни на минуту не упускал. Хотя, в общем, ей всегда было легче, — бросил он.

— Думаю, что в общем — да. Что ж… — смеясь, подвела она итог, — тем более приятно услышать, что ты вел себя так же хорошо, как она, не так ли?

— Знаешь, я старался не ради тебя, — парировал он с притворной веселостью без малейшей нотки враждебности в голосе.

— Неужели? Может, хотя бы чуть-чуть и ради меня? Потому что, в конце концов, я же это поняла.

— Ты была ужасно добра, что делала вид.

Она засмеялась:

— Ты мне не веришь? Не забывай, мне приходится считаться с твоей бабушкой.

— Да, и с моим отцом… и, думаю, с Эффи… и с негодующими тенями Живра! — Он помолчал, словно подчеркивая свое мальчишеское презрение. — Включаешь ли ты сюда и покойного мсье де Шантеля?

Его выпад, похоже, не обидел мачеху. Она продолжала ласково убеждать:

— Да, я, наверное, кажусь тебе слишком зависимой от Живра. Возможно, так и есть. Но ты знаешь, вообще-то, я хотела просить тебя подождать и ничего не говорить твоей бабушке до ее возвращения.

Он подумал и сказал:

— Вообще-то, ты хотела, конечно, выиграть время.

— Да… но ради кого? Почему не ради тебя?

— Ради меня? — Он покраснел. — Ты не имеешь в виду?..

Она дотронулась до его руки и с серьезным выражением посмотрела в его прекрасные глаза.

— Я имею в виду, что, когда твоя бабушка вернется из Уши, я поговорю с ней…

— Ты поговоришь с ней?

— Да. Если только пообещаешь дать мне время…

— Время, чтобы она послала за Аделаидой Пейнтер?

— Ох, она несомненно пошлет за Аделаидой Пейнтер!

Упоминание этого имени заставило обоих развеселиться, и они обменялись смеющимися взглядами.

— Только ты должен обещать не торопить события. Мне нужно время, чтобы подготовить и ее тоже, — продолжала миссис Лит.

— Подготовить и ее? — Он чуть отклонился, чтобы лучше видеть ее лицо. — Подготовить к чему?

— Подготовить твою бабушку! К тому, что ты женишься. Да, я об этом. Понимаешь, я собираюсь поддержать тебя…

Его напускное равнодушие мгновенно улетучилось, и он схватил ее за руку:

— Ох, ты просто божественна! Я и не мечтал…

— Знаю, что и не мечтал. — Она опустила глаза и пошла медленней. — Не могу сказать, что ты убедил меня в мудрости такого шага. Только мне кажется, важнее другое — и важнее всего не упустить это. Возможно, я изменилась — или твоя неизменная решимость убедила меня. Теперь я уверена в твоем постоянстве. А это все, что меня всегда по-настоящему заботило.

— Что касается постоянства — я говорил об этом тебе несколько месяцев назад: тут ты можешь быть спокойна! А как у тебя получается сегодня быть уверенней, чем вчера?

— Не знаю. Думаю, человек каждый день узнает что-то новое…

— Только не в Живре! — засмеялся он и бросил на нее полуироничный взгляд. — Но ведь тебя давно не было в Живре — несколько месяцев отсутствовала! Неужели полагаешь, что я этого не заметил, дорогая?

Она подхватила его смех, тут же сменившийся вздохом согласия:

— Бедный Живр…

— Бедный пустой Живр! Столько комнат, и во всех ни души… разумеется, кроме моей бабушки, которая остается его душой!

Они подошли к воротам во двор и остановились, с одинаковым чувством глядя на протяженный мягко-золотистый фасад, на котором гасло осеннее солнце.

— Он выглядит так, будто создан для счастливой жизни… — пробормотала она.

— Да… сегодня, сегодня! — Он легко пожал ей руку. — Ох, дорогая… ты все сделала, чтобы он выглядел таким для меня! — Помолчал, потом продолжил, понизив голос: — А тебе не кажется, что мы обязаны сделать все возможное, чтобы бедный старый дом выглядел таким? Я имею в виду, и ты тоже. Давай, пусть ухмыляется во весь фасад, от крыла до крыла! Меня подмывает безумное желание наговорить ему грубостей… А тебя не подмывает? В конце концов, в старые времена здесь наверняка жили люди!

Высвободив руку, она продолжала смотреть на дом, который в грустно меркнущем свете казался обреченным, обращающимся к ней с немым призывом.

— Как он красив!

— Как красивое воспоминание! Превосходнейшее для того, чтобы унести с собой и обращаться к нему, когда зубришь юриспруденцию в Нью-Йорке, а ты… — Он замолчал и взглянул на нее с вопросительной улыбкой. — Расскажи мне. Мы не должны говорить другу то, что не следует. Когда ты вдруг становишься рассеянной и таинственной, мне всегда хочется сказать: «Приди в себя. Все давно известно».

Она улыбнулась в ответ:

— Ты знаешь столько же, сколько я. Уверяю тебя.

Он махнул рукой, словно впервые засомневавшись, как далеко можно зайти.

— Я не знаю Дарроу так, как ты, — рискнул он.

Она чуть нахмурилась:

— Ты только что сказал, мы не должны говорить что не следует.

— Я говорил? Мне казалось, это твои глаза сказали… — Он взял ее за локти и повернул так, что заходящее солнце предательски высветило ее лицо. — Такие невероятно говорящие глаза! Не думаешь, что они давно мне рассказали, почему именно сегодня ты решила, что люди должны жить своей жизнью — даже в Живре?

XI

— Это южная терраса, — объяснила Анна. — Не желаешь пройтись к реке?

Ей казалось, что ее голос доносится издалека, словно с небес, и в то же время ясно слышен в круге сознания, которое сияющим кольцом окружало ее саму и Дарроу. Для небесного слушателя ее слова звучали плоско и бесцветно, но для находящихся внутри кольца в каждом слове бился свой пульс.

Это происходило на следующий день после приезда Дарроу; он спустился вниз рано, привлеченный дивным светом на лужайках и в саду под его окном. Анна услышала эхо его шагов на лестнице и как он, остановившись на каменных плитах холла, поинтересовался у служанки, где найти ее. Она была в конце дома, в небольшой гостиной, обшитой коричневыми панелями, где часто сиживала в тот сезон, потому что солнце прежде всего заглядывало туда и дольше всего там задерживалось. Она стояла у окна в бледной полосе света, поправляя розовую герань в фарфоровой вазе. Каждое прикосновение к цветам и взгляд на них воспринимались ею с особой остротой. Серо-зеленые опушенные листья ласкали ее пальцы, солнечные лучи, дрожащие на неровном старом паркете, напоминали колеблющийся свет на коричневом дне ручья.

Дарроу стоял в дверях самой дальней гостиной — светло-серая фигура на фоне черных и белых плит холла; затем направился к ней по пустой тусклой перспективе, одну за другой пересекая длинные полосы отражений зеркальных шкафов или ширм, ложащиеся на блестящие полы.

Он подходил все ближе — и вот это был уже не он, а фигура ее мужа, которого с того же места она так часто видела приближающимся в перспективе залов. Осанистый, строгий, с прямой спиной, быстрым четким поворотом головы поглядывавший направо и налево и то и дело останавливавшийся, чтобы поставить стул на место или передвинуть вазу, Фрезер Лит обычно вышагивал, направляясь к ней сквозь двойной строй комнат, как генерал, инспектирующий войско. В определенном месте, посредине второй комнаты, он всегда останавливался перед камином розовато-желтого мрамора и смотрелся в высокое, увенчанное гирляндой зеркало над полкой. Она не могла припомнить, чтобы он находил, что изменить или поправить в собственном продуманном облачении, однако не знала случая, когда бы он пропустил возможность внимательно взглянуть на себя, проходя мимо именно этого зеркала.

После этого он быстрым шагом продолжал свой путь и с удовлетворенным выражением входил в дубовую гостиную поздороваться с женой…

Призрачная картина ежедневной сцены явилась Анне лишь на миг, но за этот миг она успела изумленным взглядом оценить расстояние между ее прошлым и настоящим. Затем шаги настоящего приблизились, и ей пришлось выронить герань, чтобы протянуть руку Дарроу…

— Да, давай пройдемся до реки.

Пока у них обоих не много нашлось что сказать друг другу. Дарроу приехал накануне под конец дня, и весь вечер между ними стояли Оуэн Лит и их собственные мысли. Сейчас они впервые оказались одни, и этого было достаточно само по себе. В то же время Анна ясно понимала, что, стоит лишь начать более личный разговор, как они почувствуют, что стали дальше друг от друга.

Они вышли на террасу, спустились с крыльца на гравийную дорожку. Трава голубовато мерцала, покрытая легким налетом росы, и солнце, скользя изумрудными полосками по стволам деревьев, собиралось огромными светящимися смутными пятнами в конце лесных аллей и развесило над лугами лучезарное сияние, подобное ореолу вокруг осенней луны.

— Хорошо здесь, — проговорил Дарроу.

Они свернули налево и, остановившись на секунду, оглянулись на длинный розовый фасад, выглядевший отсюда проще, приветливей и скромней, чем со стороны, обращенной во двор. Столь длительным, хотя и осторожным было воздействие времени на его кирпичную стену, что местами она цветом и фактурой напоминала старый красный бархат, а пятна золотого лишайника были как последние остатки вышитого узора. Над одним крылом поднимался купол часовни с позолоченным крестом, а другое венчала коническая голубятня, над которой описывали круги птицы, блестящие и синевато-серые, их грудки сливались с синеватой крышей, когда они слетали вниз.

— Так вот где ты была все эти годы.

Они двинулись по длинному туннелю желтеющих деревьев. Скамьи с ножками, покрытыми мхом, стояли по мшистым обочинам, а впереди дорожка расширялась, образуя круг с прудом посредине, обрамленным каменным бордюром; темная вода в пруду, усыпанная палой листвой, походила на кусок агата с золотыми крапинами. Дорожка, снова сузившись, вела, извиваясь, дальше через лес между стройными стволами, увитыми плющом. Сквозь поредевшую листву проглядывала синева, и вскоре деревья расступились, открыв вид на луга и реку.

Они спустились по лугу к тропинке, идущей вдоль реки. Несколько ступенек в выгибе насыпи вели к обветшалой беседке, густо заросшей плющом. Анна и Дарроу сели там на скамью и смотрели на другой, отлогий берег реки, расчерченный зелеными и бежевыми квадратами полей, на побеленные дома деревни, приземистую колокольню и серые крыши на фоне четких линий пейзажа. Анна сидела молча, столь остро ощущая близость Дарроу, что не удивилась, когда он коснулся ее руки. Они посмотрели друг на друга, он улыбнулся и сказал:

— Теперь больше не должно быть никаких затруднений.

— Затруднений? — поразилась она. — Каких затруднений?

— Разве не помнишь телеграмму, которую послала мне прошедшим маем? «Непредвиденные затруднения» — так в ней было сказано. Кстати, что это была за важнейшая проблема? Поиск гувернантки для Эффи?

— Но я сообщила тебе почему — почему это оказалось затруднением. Я тебе все об этом написала.

— Да, знаю. — Он поднес ее руку к губам и поцеловал. — Каким далеким все это кажется и как мало значащим сегодня!

Она бросила на него быстрый взгляд:

— Ты так думаешь? Я, наверное, чувствую иначе. Мне хочется, чтобы все те упущенные месяцы не пропали зря, а стали частью настоящего.

— Но они живы — для меня. Ты обращаешься к прошлому и берешь оттуда все — обращаешься к самым первым дням.

Она слегка нахмурилась, словно борясь со смутным замешательством.

— Странно, как в те первые дни между нами тоже вставало что-то, чего я не понимала.

— В то время мы оба не понимали, правда? Это и зовется блаженством юности.

— Да, и я так думала — то есть оглядываясь назад. Но даже тогда это не могло быть тем же для тебя, как для меня; а сейчас…

— Сейчас, — сказал он, — единственное, что имеет значение, — это что мы сидим с тобой вместе.

Он с легкостью отбросил остальное, что, возможно, было убедительным свидетельством ее победы над ним. Но она не чувствовала гордости за подобные триумфы. Ей казалось, что она хочет его верности и его обожания не столько ради себя, сколько ради их взаимной любви, и что, пренебрегая любым периодом их отношений, он что-то отнимает от теперешней их отношений красоты.

— Все, что было и есть между тобой и мной, имеет значение.

— Конечно! — (Она почувствовала, как невыразимо чудесна его улыбка.) — Вот почему, — продолжал он, — «все» для меня — это то, что здесь и сейчас, на этой скамье, между тобой и мной.

Она подхватила его слова:

— Это я и имею в виду: здесь и сейчас; нам от этого не уйти.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Вниманию читателя предлагается сборник анекдотов. Тонкий юмор, блестящее остроумие, забавные парадок...
Вниманию читателя предлагается сборник анекдотов. Тонкий юмор, блестящее остроумие, забавные парадок...
Вниманию читателя предлагается сборник анекдотов. Тонкий юмор, блестящее остроумие, забавные парадок...
В основу сюжета повести легла подлинная история исчезновения золотого запаса Туркестанской республик...
Вниманию читателя предлагается сборник анекдотов. Тонкий юмор, блестящее остроумие, забавные парадок...