Женщины на российском престоле Анисимов Евгений
Одно из первых упоминаний о Елизавете встречается в письме Петра I от 1 мая 1710 года, когда он передал привет пятимесячной дочери. Вообще, в письмах к дочерям и о дочерях суровый, озабоченный сотнями важных дел Петр преображается – он ласков, весел и заботлив: Аннушка и Лизанька, играя и кувыркаясь, проникли в его железное сердце и уютно там расположились. Он постоянно шлет приветы детям, особенно младшей, посылает им гостинцы.
Первый официальный выход Елизаветы состоялся 9 января 1712 года. Этот день был весьма важен для судьбы будущей императрицы: ведь она и ее сестра были бастардами, или, как тогда говорили по-русски, выблядками. Петр узаконил свои отношения с Екатериной церковным браком, и девочки, обойдя вслед за родителями вокруг аналоя, стали законными – «привенчанными» – детьми царской четы. После церемонии венчания Анна и Елизавета некоторое время восседали за пиршественным столом во дворце в качестве «ближних девиц» матери-невесты, пока их, усталых и сонных, не унесли в постель.
11 июня 1717 года Екатерина писала мужу, что Елизавета заболела оспой, но болезнь оказалась легкой и вскоре дочь «от оной болезни уже освободилась без повреждения личика своего». Можно с уверенностью сказать, что если бы после болезни Елизавета стала рябой, то вся история ее жизни, да и, наверное, России, была бы тоже другой – ведь божественная красота цесаревны, а потом и императрицы, сильнейшим образом повлияла на ее характер, привычки, поступки и даже политику.
Царских дочерей начали обучать грамоте довольно рано. Уже в 1712 году Петр писал Елизавете и Анне записки, впрочем, без особой надежды на ответ. А вот в 1717 году переписка уже шла вовсю. Екатерина, которая была с Петром за границей, просила Анну «для Бога потщиться: писать хорошенько, чтоб похвалить за оное можно и вам послать в презент прилежания вашего гостинцы, на что б смотря, и маленькая сестричка также тщилась заслужить гостинцы». И вскоре, действительно, младшая заслужила гостинец! В начале 1718 года Елизавета получила от отца письмо: «Лизетка, друг мой, здравствуй! Благодарю вас за ваши письма, дай Боже вас в радости видеть. Большова мужика, своего братца (царевичу Петру Петровичу было чуть больше двух лет. – Е. А.)за меня поцелуй».
Совершеннолетней, то есть пригодной к браку, Елизавету признали 9 сентября 1721 года, когда ей не исполнилось еще и двенадцати. На торжественной церемонии Петр срезал с платья дочери маленькие белые крылышки, и начался новый этап ее жизни – она стала невестой на выданье. К этому царевен готовили чуть ли не с пеленок. С 1716–1717 годов кроме привычных мамок и нянек в окружении царевен появляется француз – учитель танцев. Графиня М. Маньяни и учитель Глюк преподают девочкам итальянский, немецкий и французский, последний взрослая Елизавета знала в совершенстве. В итоге дочери Петра умели читать, писать, бегло говорить на нескольких языках, разбираться в музыке, танцевать, одеться к лицу, знали этикет. А что еще нужно, чтобы, имея такую ослепительную красоту, стать французской королевой?
Именно такую судьбу готовил средней дочери (к этому времени родилась еще Наталия) Петр. В 1721 году он писал русскому посланнику во Франции князю В. Л. Долгорукому, что, будучи в Париже в 1719 году, он говорил матери короля Людовика XV «о сватанье за короля из наших дочерей, а особливо за середнею, понеже равно летна ему (Луи родился в 1710 году. – Е. А.), но пространно, за скорым отъездом, не говорили, которое дело ныне вам вручаем, чтоб, сколько возможность допустит, производили». Поручение царя оказалось для Долгорукого тяжелым и, в сущности, невыполнимым – Версаль не был в восторге от предложенной партии с дочерью прачки, рожденной, к тому же, до брака царя. Французы отговаривались юностью короля, а когда Петр Великий в 1725 году умер, с мнением его преемницы Екатерины I уже и вовсе не считались, женили Людовика на дочери когда-то свергнутого русскими войсками польского экс-короля Станислава Лещинского – Марии, и тем самым поставили точку в русско-французских брачных переговорах. Так и не суждено было Елизавете стать женой развратного Людовика XV и свекровью Марии-Антуанетты. Впрочем, ее судьба еще долго была неопределенна.
Наслаждение жизнью
Умирая в мае 1727 года, мать Елизаветы – императрица Екатерина I – завещала дочери выйти замуж за Карла Августа, младшего брата ее зятя – герцога Голштинского, мужа Анны Петровны. Карл Август – симпатичный, приветливый юноша – к тому времени уже приехал в Россию и ходил в женихах Елизаветы. Но, к несчастью, летом 1727 года он неожиданно заболел и умер. Впоследствии, в 1744 году императрица Елизавета расплакалась, увидев мать будущей Екатерины II, Иоганну-Елизавету, – так удивительно похожа была она, младшая сестра Карла Августа, на покойного жениха цесаревны.
Впрочем, тогда цесаревна-невеста печалилась недолго, она стала первой звездой двора юного императора Петра II, осенью 1727 года освободившегося от власти Меншикова и вкусившего наконец-то свободу самодержца. Но мальчик-император, сын погибшего в застенке Петропавловской крепости царевича Алексея, не мог самостоятельно управлять страной. Он оказался под сильным влиянием своего фаворита – девятнадцатилетнего князя Ивана Долгорукого – и всей большой семьи князей Долгоруких, которые стремились укрепиться у власти. С этой целью они потакали всем прихотям императора, всячески ублажали и развлекали его. Главной целью и смыслом жизни Петра II стала охота. После переезда двора в Москву в начале 1728 года Петр и князь Иван Долгорукий неделями пропадали в богатых дичью подмосковных лесах. Кроме того, князь Иван, прослывший в обществе человеком разгульного нрава, большим любителем дамского пола, втянул своего царственного приятеля в развлечения «золотой молодежи». В характере императора рано проявились малоприятные черты, которые обещали России правителя самовлюбленного, черствого и далекого от учения и труда. «Он очень высокий и крупный для своего возраста… – писала леди Рондо, – у него белая кожа, но он очень загорел на охоте, черты его лица хороши, но взгляд тяжел и, хотя император юн и красив, в нем нет ничего привлекательного или приятного». О жестоком сердце, посредственном уме, упрямстве Петра, его склонности к безделью и развлечениям, нежелании учиться писали и многие другие иностранные наблюдатели.
В конце 1727 года разнесся слух о романе императора и его красавицы тетушки. Действительно, для сплетен были основания: восемнадцатилетняя Елизавета не была пуританкой, а двенадцатилетний император не по годам был росл, крепок и в компании князя Ивана Долгорукого уже многое познал от древа греха. Петр и Елизавета стали на какое-то время неразлучны. У них нашлось много общего – оба были изрядными прожигателями жизни и без ума любили развлечения: праздники, поездки, танцы, охоту. Испанский посланник герцог де Лириа писал в Мадрид: «Русские боятся большой власти, которую имеет над царем принцесса Елизавета: ум, красота и честолюбие ее пугают всех…» У меня нет никакого желания разнюхивать, как далеко зашла нежная семейная дружба тетки и племянника. Пусть Петр и Елизавета останутся в нашей памяти такими, какими их увидел художник Валентин Серов: два изящных наездника на великолепных конях летят по осеннему полю, и юноша-император догоняет и не может догнать ускользающую от него красавицу с манящей улыбкой на устах…
Впрочем, дружба эта продолжилась недолго, и вскоре рядом с цесаревной по полям Подмосковья уже скакали другие спутники. В эти годы Елизавета была особенно беспечна и весела – жизнь, с ее кажущейся в молодости бесконечной вереницей лет, лежала перед нею. Она очень рано поняла значение своей божественной красоты, ее завораживающее воздействие на мужчин и стала истинной и преданной дочерью своего гедонического века, века наслаждений и удовольствий. Нега веселья и праздности поглотила Елизавету с головой. Об уровне интересов цесаревны и ее окружения выразительно говорит письмо ее ближайшей подруги, Мавры Шепелевой, из Киля, куда та поехала вместе с Анной Петровной: «Матушка-царевна, как принц Орьдов хорош!
Истинно, я не думала, чтоб он так хорош был, как мы видим: ростом так велик, как Бутурлин, и так тонок, глаза такия, как у вас цветом и так велики, ресницы черния, брови темнорусия… румянец алой всегда на щеках, зубы белы и хараши, губи всегда алы и хараши, речь и смех – как у покойника Бишова, асанка паходит на государеву (то есть Петра II. – Е. А.) асанку, ноги тонки, потому что молат; девятнадцать лет, воласы свои носит и воласы по поес… Еще ж данашу: купила я табакерку, и персона в ней пахожа на вашо высочество, как вы нагия».
В этом письме упомянут Александр Борисович Бутурлин. Этот красавец исполинского роста был камергером двора Елизаветы и ее любовником. Верховники – члены Верховного тайного совета, управлявшие страной при малолетнем императоре, – внимательно следили за поведением Елизаветы и, устрашенные слухами о кутежах цесаревны и ее камергера в подмосковном владении Елизаветы – Александровской слободе, нашли предлог отправить Бутурлина подальше от Москвы, в армию, на Украину. Впрочем, увлеченная прожиганием жизни, Елизавета легко перенесла разлуку с Бутурлиным – на его месте уже был другой.
Весной 1728 года Елизавета потеряла самого близкого ей человека – из Киля было получено известие о смерти ее сестры Анны. Судьба старшей дочери Петра Великого сложилась трагически. В 1725 году согласно воле покойного отца она была выдана за герцога Голштинского Карла Фридриха, причем Петр долго колебался, решая, какую из двух дочерей – Елизавету или Анну – оторвать от себя. В этом смысле судьба Анны могла вполне стать судьбой Елизаветы и наоборот. В столице Голштинии, куда ей пришлось отправиться с мужем летом 1727 года, среди чужих людей, дочь Петра Великого чувствовала себя одиноко, да и муж оказался недостоин такого сокровища, каким, по единодушному мнению современников, была Анна. Герцог был пьяница, распутник и гуляка. Письма Анны к сестре, Петру II полны тоски, слез и жалоб. Но изменить ничего уже было невозможно: Анна была беременна. Осенью 1727 года Мавра Шепелева писала Елизавете, что в кильском дворце шьют рубашонки и пеленки и что у Анны «в брюхе что-то ворошится».
В феврале 1728 года герцогиня родила мальчика, которого назвали Карлом Петером Ульрихом. Вскоре у Анны открылась скоротечная чахотка, и она умерла, завещав похоронить себя в Петербурге, возле родителей. Думаю, что Анне, так нежно относившейся к младшей сестричке, хотелось, чтобы та приехала на похороны – ведь все детство и юность они были неразлучны. Но ее тело доставили в Петербург только осенью, а осень – время охоты, и Елизавета не нашла двух-трех дней, чтобы домчаться до столицы и поклониться праху близкого человека. То, что она в то время была здорова, мы знаем точно.
В деревне застали Елизавету и события начала 1730 года, когда заболел и умер Петр II. Французский дипломат Маньян писал в Париж, что принцесса Елизавета вовсе не показывалась в Москве в продолжение всех толков о том, кто будет избран на престол. Она жила в деревне, несмотря на просьбы своих друзей, готовых ее поддержать, и явилась в город не раньше как по избранию Анны Иоанновны. Одни наблюдатели усматривали в этом какую-то особую тактику честолюбивой дочери Петра, ждавшей своего часа, другие шипели, что как раз в это время она была беременна. Думаю, что все было проще – честолюбие цесаревны еще спало, ее не интересовала власть, в ней лишь играла молодая кровь. Да, сказать по правде, шансы ее занять в тот момент престол были ничтожно малы, а времени на раздумья у нее не было вовсе – сразу после смерти Петра II верховники объявили об избрании на русский престол герцогини Курляндской Анны Иоанновны. Обсуждая этот вопрос, глава верховников князь Дмитрий Голицын – старый аристократ, предложивший кандидатуру этой «чисто русской» дочери царя Ивана V и царицы Прасковьи Федоровны, – походя помянул недобрым словом отродье лифляндской прачки. И этого было достаточно – имя цесаревны более не возникало.
«Послушная раба Елизавет»
Царствование Анны Иоанновны, которая приходилась Елизавете двоюродной сестрой, оказалось для цесаревны долгим, тревожным и малоприятным. Нет, ничего страшного с ней не происходило. По придворному протоколу Елизавета занимала весьма почетное место – третье, сразу после царицы и ее племянницы принцессы Анны Леопольдовны. Она имела собственный дворец, штат придворных, слуг, вотчины и денежное содержание. Но ей, привыкшей к положению избалованной дочки-красавицы, всеобщей любимицы, чьи капризы – закон, приходилось несладко: новая императрица не жаловала кузину. За неприязнью Анны Иоанновны скрывалось многое: и презрение к «худородности» Елизаветы, и опасения относительно ее намерений на будущее, но главное – жгучая зависть к счастливой судьбе, беззаботной веселости девушки, не познавшей, как она, Курляндская герцогиня Анна, ни бедности, ни унижений.
Кроме того, Елизавете ничего и не нужно было делать, чтобы возбудить ненависть царицы: достаточно было появиться в бальном зале с бриллиантами в великолепной прическе, в новом платье, с милой улыбкой на устах. И наградой был шелест восхищения в толпе гостей и придворных. Со своего трона тяжелым взглядом следила императрица за Елизаветой – звездой бала. Ей, царице, – рябой, чрезмерно толстой, старой (Елизавета была на семнадцать лет моложе Анны!) – не суждено было соперничать с цесаревной в бальном зале. Леди Рондо описывает посещение придворного бала китайским послом: «Когда он начался, китайцев, вместе с переводчиком, ввели в залу: Ее Величество спросила первого из них (а их было трое), какую из присутствующих здесь дам он считает самой хорошенькой. Он сказал: „В звездную ночь трудно было бы сказать, какая звезда самая яркая“, но заметив, что она ожидает от него определенного ответа, поклонился принцессе Елизавете: среди такого множества прекрасных женщин он считает самой красивой ее, и если бы у нее не были такие большие глаза, никто не мог бы остаться в живых, увидев ее». Нетрудно представить, что испытывала в такие минуты императрица Анна Иоанновна.
Она отводила душу в другом – угнетала Елизавету экономически и морально. Для начала она положила кокетке на содержание 30 тысяч рублей в год и не давала ни копейки больше. Это было трагедией для Елизаветы, раньше никогда не считавшей денег. Цесаревне было крайне неуютно при дворе Анны Иоанновны – Елизавета чувствовала себя лишней в царской семье. О характере отношений Анны и Елизаветы прекрасно говорит прошение цесаревны к императрице за 1736 год. Елизавета посадила под арест управляющего своими имениями, заподозрив его в воровстве. Но по распоряжению Анны Иоанновны его неожиданно освободили. Это очень напугало цесаревну, и она решила упредить возможный донос управляющего. Прошение написано в традиционных уничижительных тонах и кончается подписью: «Вашего императорского величества послушная раба Елизавет». Так оно и было на самом деле: как и все подданные, Елизавета была в полной власти самодержицы, и Анна Иоанновна могла поступить с кузиной, как с обыкновенной дворянской девицей.
Анна Иоанновна была озабочена тем, чтобы власть никогда не попала в руки потомков Екатерины I. Несмотря на публичную присягу Елизаветы на верность любому решению императрицы о престолонаследии, покоя ни Анна, ни ее окружение не знали. Расчетливый вице-канцлер Андрей Иванович Остерман писал, что «в том сомневаться невозможно, что, может быть, мочи и силы у них (то есть у Елизаветы и ее племянника Карла Петера Ульриха. – Е. А.) не будет, а охоту всегда иметь будут» к занятию престола.
Проще всего решить «проблему Елизаветы» можно было, выдав ее замуж за какого-нибудь иностранного принца. И таких женихов перед цесаревной прошла целая вереница: Карл Бранденбург-Байрейтский, принц Георг Английский, инфант Мануэль Португальский, граф Маврикий Саксонский, инфант Дон Карлос Испанский, герцог Эрнст Людвиг Брауншвейгский. Присылал сватов и персидский шах Надир. Может быть, некоторые из женихов и понравились бы привередливой цесаревне, да все они не нравились самой императрице, которая, вместе с Остерманом, мечтала выдать Елизавету «за такого принца… от которого никогда никакого опасения быть не может». Представить, что в Мадриде или Лондоне подрастает внук Петра Великого – претендент на русский престол, было выше сил Анны Иоанновны. Поэтому она тянула и тянула с замужеством Елизаветы, пока сама не умерла.
Все годы царствования Анны Иоанновны за Елизаветой постоянно следили. Когда в 1731 году цесаревна поселилась в Петербурге, Миних получил секретный указ императрицы днем и ночью наблюдать за тем, куда она ездит и кто к ней приходит. Зная о слежке, Елизавета старалась держаться как можно дальше от политики, но все же имя ее встречается чуть ли не во всех политических процессах аннинского периода. По материалам дел князей Долгоруких и Артемия Волынского видно, что ни Анна Иоанновна, ни Бирон не воспринимали цесаревну всерьез как политическую фигуру, но все же опасения на ее счет у властей оставались. Поэтому многие царедворцы, боясь навлечь на себя подозрения мнительной императрицы, сторонились дочери Петра Великого, избегали встреч и разговоров с нею. Да и саму Елизавету мало привлекала жизнь двора Анны Иоанновны. Хотя двор и блистал роскошью, живой и веселой девушке было там скучно – танцы и маскарады устраивались редко, императрица и ее придворные предпочитали карточные игры и забавы с шутами. Неудивительно, что Елизавета стремилась укрыться в своем дворце возле Царицына луга (Марсова поля) или в загородном доме – в кругу близких ей людей, подальше от недоброжелательных глаз императрицы.
Двор самой цесаревны был невелик – не больше ста человек вместе со служителями. Среди ее придворных выделялись три камер-юнкера – братья Петр и Александр Шуваловы и Михаил Воронцов. Фрейлинами двора были преимущественно ближайшие родственницы Елизаветы – графини Скавронские и Гендриковы. Это были дочери тех самых лифляндских крепостных крестьян – братьев и сестер Екатерины I, которых привезли в 1726 году в Петербург, оторвав от их вил и подойников, и сделали помещиками и графами. После смерти Екатерины I все они были оттеснены от престола, на котором сидела настоящая царская дочь Анна Иоанновна, презиравшая вчера еще босоногих графов и графинь. Елизавета стала для своих многочисленных племянников единственной опорой и надеждой в жизни. Цесаревне все время приходилось устраивать их на службу и учебу, хлопотать об их карьере, разбирать их споры, ссужать деньгами – словом, нести тяжкое бремя высокопоставленного родственника, могущество и возможности которого всегда кажутся безграничными провинциальной родне.
Жизнь двора цесаревны Елизаветы заметно отличалась от жизни «большого двора». Придворные цесаревны не были отягощены ни титулами, ни орденами, ни государственными обязанностями. И главное – все они были молоды. В 1730 году, когда самой Елизавете исполнился двадцать один год, братьям Шуваловым было около двадцати, будущему канцлеру России Михаилу Воронцову – шестнадцать лет, ближайшей подруге цесаревны Мавре Шепелевой – двадцать два года. Все они были детьми Петровской эпохи, жизнь в европейском Петербурге казалась им естественной и удобной, и они, как и все молодые люди, любили веселье, танцы и прогулки. Заводилой всех празднеств, путешествий и развлечений была энергичная и неуемная Елизавета. Никто не мог лучше ее ездить верхом, танцевать, петь, даже сочинять стихи и песни. В ней рано проявился творческий талант, и до наших дней дошли написанные ею в начале 1730-х годов несовершенные, но искренние стихи – плач по возлюбленному.
За этим стояла драма, которую Елизавете суждено было пережить в самом начале царствования Анны Иоанновны. В это время у цесаревны был возлюбленный – камер-паж А. Шубин. Их бурный роман был грубо прерван императрицей, которая в январе 1732 года велела Миниху арестовать и сослать фаворита цесаревны в Сибирь. Ссылка Шубина должна была разорвать все связи дочери Петра с гвардейцами, которые не раз выказывали ей, как доносили шпионы, «свою горячность». И хотя никаких компрометирующих Шубина документов не нашли, воля Анны была непреклонна. Возможно, кроме политических соображений, ею двигала злобная зависть к красавице кузине. Несчастный возлюбленный Елизаветы провел в Сибири десять лет. В начале 1742 года, сразу же после манифеста о восшествии на престол императрица Елизавета Петровна подписала указ о его освобождении, но специально посланному в Сибирь офицеру пришлось долго разыскивать Шубина по сибирским тюрьмам – имя его не упоминалось в списках узников. Сам же Шубин, услышав, что его всюду ищут, опасался назвать себя. Не зная, что Елизавета стала императрицей, он боялся, что его ждет еще более тяжкое наказание – ведь незадолго до этого императрица Анна вот так же извлекла из Сибири и казнила князей Долгоруких. Найти Шубина помог только счастливый случай…
Сослав в Сибирь возлюбленного Елизаветы, Анна Иоанновна не успокоилась. Она стремилась выведать все, что делает цесаревна, что она думает, о чем говорит с близкими приятелями за закрытыми дверьми своего маленького дворца. А веселая и жизнерадостная дочь Петра Великого часто грустила. В одной из песен, которую Елизавета сочинила, или, как тогда говорили, напела, красавица-нимфа, сидя на берегу ручья, обращается к его быстрым струям:
- Тише же ныне, тише протекайте
- Чисты струйки по песку
- И следов с моих глаз вы не смывайте,
- Смойте лишь моютоску…
О чем, казалось бы, грустить и тосковать юной красавице? Ведь можно уехать в загородное имение Царское Село, скакать по полям, охотиться с собаками, устраивать водные прогулки или маскарад – да мало ли найдет себе занятий молодость, когда есть время и фантазия! Можно было заняться и хозяйством: по письмам Елизаветы видно, что она, несмотря на огромные траты, была рачительной и даже прижимистой хозяйкой. «Степан Петрович, – пишет она городскому приказчику, – прикажите объявить, где надлежит, для продажи яблок, а именно в Царском и в Пулковском, кто пожелает купить, понеже у нас уже был купец и давал за оба огорода пятьдесят рублев, и мы оному отказали затем, что дешево дает, того ради прикажите, чтобы в нынешнее время, покамест мы здесь, чтобы продать, а то уже и ничего не видя валятся».
Но нет! Как повествует дело Тайной канцелярии, стоял как-то солдат гвардии Поспелов на часах во дворце цесаревны и слышал, как хозяйка вышла на крыльцо и затянула песню: «Ох, житье мое, житье бедное!» В казарме Поспелов рассказал об этом своему другу солдату Ершову, а тот, не подумав, и брякнул: «Баба… бабье и поет!» Это было грубовато, но совершенно точно. Благополучие незамужней девицы в тогдашнем обществе было непрочным, а будущее – тревожным. Одно только слово императрицы – и ты уже едешь в глухую германскую землю, чтобы стать женой какого-нибудь немецкого ландграфа или герцога и смотреть всю жизнь, как он экономит каждый грош на свечах или наоборот – проматывает твои доходы с любовницами. Одно только царское слово – и ты уже пострижена в каком-нибудь дальнем монастыре, и судьба строптивой княжны Юсуповой, сгинувшей в 1730-е годы в темной и холодной келье, может стать и твоей судьбой. Вот тут-то и спасал… театр, седьмое чудо света.
На подмостках театра мечты
В 1735 году Тайная канцелярия неожиданно арестовала регента придворной капеллы цесаревны Ивана Петрова вместе с бумагами, которые у него нашли. Начальник Тайной канцелярии граф Ушаков допросил Петрова и выпустил на волю, предупредив, чтобы он об аресте «никому не разглашал, также и государыне цесаревне об этом ни о чем отнюдь не сказывал». Неприятная история с регентом Петровым возникла не случайно. Он был активным участником спектаклей придворного театра Елизаветы, а бумаги, взятые у него в Тайную канцелярию, были текстами ролей, которые он исполнял. Анна Иоанновна отправила тексты на экспертизу архиепископу Феофану Прокоповичу – большому знатоку театра и любителю политического сыска. Нет ли в комедии оскорбления чести Ее Императорского Величества? Это было весьма распространенным тогда политическим обвинением. Осторожный Феофан криминала в бумагах не усмотрел. Только после этого и выпустили Петрова на свободу.
Интерес императрицы к спектаклям во дворце цесаревны был явно нетеатрального свойства. Она знала, что представления проходят за закрытыми дверями и, как показал на допросе Петров, «посторонних, кроме придворных, никого на тех спектаклях не бывало». Действительно, Елизавета создала тесный, закрытый мирок, куда соглядатаям и шпионам «большого двора» проникнуть было невозможно. Вокруг цесаревны собрались только близкие, преданные ей люди, которые разделили с ней полуопалу и твердо знали, что при дворе Анны им карьеры уже не сделать.
И вот в маленьком зале небольшая группа этих зрителей – только свои, доверенные люди – завороженно смотрела на сцену, где в неверном свете свечей разворачивалась перед ними драма о «преславной палестинских стран царице» Диане, жене царя Географа, красивой, доброй, милой – такой же, как цесаревна. Ее нещадно гнетет и тиранит злая, грузная, конопатая свекровь. И переглядываться зрителям не нужно – и так ясно, кого вывел на сцену доморощенный драматург Мавра Шепелева. Плачут зрители, не в силах помочь оклеветанной свекровью, опозоренной, изгнанной мужем в пустыню Диане. Ко всем прочим несчастьям львица утаскивает у нее сына-младенца.
Но все же есть Бог на небе и правда на земле! Путешественники находят несчастную и ее дитя, привозят их к обманутому матерью Географу, все выясняется, ложь и интриги зловредной свекрови разоблачены, и Диана с триумфом занимает место на троне рядом с мужем. В таком же аллегорическом духе были выдержаны и другие спектакли этого, как потом назовут исследователи, «оппозиционного» театра во дворце цесаревны.
Истинно, театр – волшебная, необыкновенная вещь. Театральное чудо победы добра над злом, красоты над безобразием, правды над несправедливостью свершалось всякий раз на глазах нашей красавицы и ее молодых друзей, и всем им, вероятно, казалось, что вот-вот это чудо произойдет и с ними.
Чудо идеологии, или «Тит времен наших»
И 25 ноября 1741 года чудо это свершилось – императрица Елизавета I Петровна стояла у окна в своем императорском Зимнем дворце и смотрела на город и страну, теперь ей безраздельно принадлежавшие. Шел первый день ее двадцатилетнего царствования… С первым же днем пришли проблемы и хлопоты, ранее неведомые полуопальной цесаревне. Сразу же нужно было решить, что же делать с арестованной брауншвейгской фамилией, узнать, нет ли волнений в армии, примет ли ее Москва – старая столица. Нужно было составить Манифест о восшествии дочери Петра на престол, а дело это было непростое: требовалось объяснить стране и миру, как Елизавета оказалась на троне. Ведь мир прекрасно знал, что император Иван Антонович вступил на престол в 1740 году согласно завещанию Анны Иоанновны и все, в том числе и Елизавета, присягали на кресте и Евангелии на верность ему. Следовательно, власть императора Ивана – законна, а ее – нет. Узурпаторов же в почтенном королевском семействе Европы, естественно, не жаловали.
Первый манифест, подписанный императрицей 25 ноября 1741 года, кажется, написан простодушными людьми – сразу видно отсутствие опытной руки незаменимого в этих случаях Андрея Ивановича Остермана. Его время кончилось, и он маялся в ожидании своей судьбы в темнице Петропавловской крепости, чтобы позже отправиться в Сибирь навечно. В манифесте указывалось на две причины, побудившие Елизавету въехать на плечах гвардейцев в Зимний дворец: во-первых, настойчивые просьбы всех «как духовного, так и светского чинов верноподданных», в особенности гвардейцев, и, во-вторых, «близость по крови» Петру Великому и императрице Екатерине I. Три дня спустя еще в одном Манифесте уточнялось, что Елизавета заняла престол согласно Тестаменту – завещанию Екатерины I. Довольно скоро об этой причине постарались забыть: по Тестаменту выходило, что преимущественное право на престол имеет как раз не Елизавета, а ее племянник – герцог Голштинский 13-летний Карл Петер Ульрих.
Так же быстро исчезло из официальных документов и упоминание о нижайших просьбах верноподданных – уж очень не хотелось гвардейской куме вспоминать о тех, кто помог ей водрузиться на престол. Отчетливо видно главное: Елизавета стремилась утвердить в обществе мысль о том, что престолом она обязана Божьей воле и самой себе. На триумфальных воротах в Москве по случаю коронации Елизаветы весной 1742 года была помещена аллегорическая картина с изображением солнца в короне и подписью: «Само себя венчает» – «Semet coronat». В «Описании» триумфальных ворот дано такое пояснение: «Сие солнечное явление от самого солнца происходит не инако, как и Ее Императорское Величество, имея совершенное право [на престол], сама на себя корону наложить изволила».
Ясно, что картины для триумфальных ворот готовили заранее, как заранее был продуман и эффектный жест в церемонии коронации, которым она хотела подчеркнуть свою полную независимость. «Санкт-Петербургские ведомости» писали о торжестве в Успенском соборе Московского Кремля: «Изволила Ее Императорское Величество собственною своею рукою императорскую корону на себя наложить» – «Само себя венчает!»
Церемония коронации состоялась в старой столице – Москве, в Кремле, как дань традиции, которая отныне включала дочь Петра Великого в длинную вереницу российских правителей. Кремль – особое место в Москве и во всей России. Это не только ценнейшие памятники – величественные древние соборы, изумительной красоты дворцы, над которыми парит в небе огромная колокольня Ивана Великого. Это не только высокий холм, на котором в древности была заложена первая деревянная крепость. Кремль – важнейшая страница истории России. Вся земля в Кремле и вокруг него пропитана кровью людей, штурмовавших и оборонявших эти древние стены, казненных на эшафотах и растерзанных разъяренными толпами. Кремль видел народные бунты, страшные пожары и эпидемии, татарских ханов и Наполеона, в его стенах плелись интриги и совершались убийства, он знал предательство одних и мужество других. Но прежде всего Кремль – это обиталище власти. Магия власти, ее манящая и отталкивающая сила всегда витали над этим холмом, и русский человек испытывает непонятное волнение и страх, вступая на землю Кремля. Странными, неуместными в нем, но в то же время такими близкими и родными кажутся пышно цветущий яблоневый сад на склоне холма и крики ласточек в небе – там, где державно сверкает золотом Иван Великий…
Чтобы быть признанной Россией, Елизавета Петровна венчалась с властью в Кремле. Весной 1742 она стояла в Успенском соборе, там же, где восемнадцать лет назад, весной 1724 года, стояла ее мать – Екатерина. Тогда Петр I водрузил императорскую корону на голову своей супруги, а теперь Елизавета Петровна уже сама возложила на свою голову корону, кстати, ту же самую, которой в 1730 году венчалась на царство Анна Иоанновна. Вся церемония, как и во времена прадедов новой российской государыни, была торжественна, красива и величественна: гул бесчисленных московских колоколов, блеск золота и церковной утвари, пение хора, славящего императрицу, тяжесть мантии с белыми горностаями и холодок от капелек миро, которые архиепископ нанес тонкой кисточкой на лицо Елизаветы – тем самым Бог, а значит, и народ, признал нового земного властелина. А потом были пиры, балы, клики восторженного московского люда, помнившего веселую, стройную цесаревну, некогда вихрем проносившуюся по улицам старой столицы на белом коне – в поля, на охоту.
Нельзя не удивляться, насколько быстро, уже в первые дни и недели царствования Елизаветы возникло удивительное для XVIII века сочетание идей, жупелов и штампов, которые иначе, как идеологией, и не назовешь. Конечно, сама императрица до этого додуматься не могла – помогли ученые люди, архиереи, верные последователи покойного к тому времени архиепископа Феофана Прокоповича, потом подхватили писатели, драматурги, артисты и всякие доверчивые люди.
Суть идеологии властвования Елизаветы была предельно проста: она, дочь великого Петра, видя неимоверные страдания русского народа под властью ненавистных иноземных временщиков – всего «счастия российского губителей и похитителей», – восстала против них, и с нею взошло солнце счастья. Мрак прежде – и свет ныне, разорение вчера – и процветание уже сегодня – эта антитеза повторялась все царствование Елизаветы. Никогда раньше так плодотворно для режима не обыгрывались патриотические мотивы, чтобы утвердить законность узурпированной темной ночью власти. «Воистину, братец, – задушевно говорит один из персонажей пьесы-агитки „Разговоры, бывшие между двух российских солдат“ (1743 год), – ежели бы Елисавета Великая не воскресла, и нам бы, русским людям, сидеть бы в темности адской и до смерти не видать света».
Архиепископ Дмитрий Сеченов в опубликованной большим тиражом проповеди 1742 года клеймит тех, кому недавно так преданно служил: «Прибрали все Отечество наше в руки, коликий яд злобы на верных чад российских отрыгнули, коликое гонение на церковь Христову и на благочестивую веру восстановили, их была година и область темная». Мурашки бежали, верно, по коже патриотов в тот миг. Но воцарилась волшебным образом «Порфироносная девица» – и все пошло, как нужно:
- О Матерь своего народа!
- Тебя произвела природа
- Дела Петровы окончать, —
так восклицал первейший поэт России Александр Сумароков. А вот другое произведение – пролог к опере «Милосердие Титово» под названием «Россия по печали паки обрадованная». Богиня Астрея спускается с облака к несчастной Рутении (читай – России), сидящей в потемках среди развалин, и «обнадеживает ее восстановлением времен Петра Великого и возвращением совершенного благополучия ее детям и при том увещевает ее к похвале и прославлению высочайшего имени Е. И. В. и к сооружению в честь ее публичных монументов».
Не сводя с себя глаз
Было бы ошибкой думать, что Елизавету особенно волновала идеология ее царствования. Как и Анна Иоанновна, она не мечтала прослыть философом на троне, ее беспокоило совсем другое: в чем появиться на балу и неужели на щеке вскочил прыщик?
Да, императрица была влюблена исключительно в себя. Античный Нарцисс выглядит жалким мальчишкой у ручья в сравнении с Елизаветой Петровной, всю жизнь проведшей у океана зеркал своих дворцов. Впрочем, это нетрудно понять, а автору-мужчине невозможно осуждать – женщины более красивой, чем Елизавета, не было тогда на свете. По крайней мере, так считают современники, каких бы взглядов они ни придерживались, каким бы темпераментом ни обладали. Французский посланник в России Ж.-Ж. Кампредон писал в 1721 году о Елизавете как возможной невесте Людовика XV (ей тогда было двенадцать лет): «Она достойна того жребия, который ей предназначается, по красоте своей она будет служить украшением версальских собраний… Франция усовершенствует прирожденные прелести Елизаветы. Все в ней носит обворожительный отпечаток. Можно сказать, что она совершенная красавица по талье, цвету лица, глазам и изящности рук».
В 1728 году испанский посланник герцог де Лириа сообщал в Мадрид о девятнадцатилетней Елизавете: «Принцесса Елизавета такая красавица, каких я редко видел. У нее удивительный цвет лица, прекрасные глаза, превосходная шея и несравненный стан. Она высокого роста, чрезвычайно жива, хорошо танцует и ездит верхом без малейшего страха. Она не лишена ума, грациозна и очень кокетлива».
Ангальт-цербстская принцесса, ставшая впоследствии Екатериной II, впервые увидела императрицу, когда той было уже тридцать четыре года: «Поистине нельзя было тогда видеть в первый раз и не поразиться ее красотой и величественной осанкой. Это была женщина высокого роста, хотя очень полная, но ничуть от того не терявшая и не испытывавшая ни малейшего стеснения во всех своих движениях; голова была также очень красива… Она танцевала в совершенстве и отличалась особой грацией во всем, что делала, одинаково в мужском и в женском наряде. Хотелось бы все смотреть, не сводя с нее глаз, и только с сожалением их можно было оторвать от нее, так как не находилось никакого предмета, который бы с ней сравнялся». Это свидетельство особенно ценно – ведь Екатерина II в молодости столько натерпелась от придирок императрицы Елизаветы и так была на нее впоследствии зла!
Иной читатель устремится листать иллюстрации, чтобы найти подтверждение вышесказанному. Увы! Почти все портреты Елизаветы были созданы, когда ей было уже под пятьдесят, и писали их так, как было принято писать тогда тяжеловесные, неподвижные парадные портреты цариц, да и не жили тогда в России Веласкес или Рембрандт, чтобы донести до нас живое обаяние этой красавицы, темно-синий глубокий свет ее огромных глаз, изящество поз и движений.
За всем этим стояла не только данная природой красота, но и тяжелейшая работа портных, ювелиров, парикмахеров, да и самой царицы – самой строгой судьи своей красоты. Вкус у Елизаветы был тончайший, чувство меры и гармонии – изумительное, строгость к нарядам и украшениям – взыскательнейшая. Каждый выход в свет, на люди, был для нее событием, к которому она готовилась, как полководец к генеральному сражению. Француз Ж. Л. Фавье, видевший Елизавету в последние годы ее жизни, писал что «в обществе она является не иначе как в придворном костюме из редкой и дорогой ткани самого нежного цвета, иногда белой с серебром. Голова ее всегда обременена бриллиантами, а волосы обыкновенно зачесаны назад и собраны наверху, где связаны розовой лентой с длинными развевающимися концами. Она, вероятно, придает этому головному убору значение диадемы, потому что присваивает себе исключительное право его носить. Ни одна женщина в империи не смеет причесываться так, как она».
С годами красота Елизаветы меркла – женщины XVIII века ничего не ведали ни о диете, ни о спортивных занятиях. Фавье, видевший императрицу в год ее пятидесятилетия, писал, что Елизавета «все еще сохраняет страсть к нарядам и с каждым днем становится в отношении их все требовательнее и прихотливей. Никогда женщина не примирялась труднее с потерей молодости и красоты. Нередко, потратив много времени на туалет, она начинает сердиться на зеркало, приказывает снова снять с себя головной и другие уборы, отменяет предстоявшие театральные зрелища или ужин и запирается у себя, где отказывается кого бы то ни было видеть».
Императрица Елизавета Петровна
Елизавета была не в силах признать, что ее время проходит, что появляются новые красавицы, которые могут состязаться с ней в изяществе нарядов и причесок. Она, разумеется, боролась как могла. Екатерина II писала в своих мемуарах, что императрица не любила, чтобы на балах дамы появлялись в слишком нарядных туалетах. Однажды на балу, вспоминает Екатерина, императрица Елизавета подозвала к себе Н. Ф. Нарышкину и у всех на глазах срезала украшение из лент, очень шедшее к прическе молодой женщины; в другой раз она своими руками остригла половину завитых спереди волос у двух фрейлин под тем предлогом, что не любит такой фасон причесок. Потом обе девицы уверяли, что императрица вместе с волосами содрала и немного кожи. Наконец, в 1748 году был издан именной указ о запрещении делать такие прически, какие носила Ее величество. В один прекрасный день, вспоминала Екатерина II, императрице пришла фантазия велеть всем придворным дамам обрить головы. Все с плачем повиновались; Елизавета послала им черные, плохо расчесанные парики, которые они вынуждены были носить, пока не отросли волосы. Дело в том, что в погоне за красотой царица неудачно покрасила волосы, и ей пришлось с ними расстаться, но при этом она захотела, чтобы и другие дамы мужественно разделили с ней печальную участь, чем и был вызван беспрецедентный в истории мирового законодательства указ высшей власти. До самого конца Елизавета Петровна хотела, чтобы все были «китайским посольством» и восхищались ее красотой и грацией до бесконечности.
Особое место в придворной жизни, начинавшейся, как правило, вечером, занимали маскарады. Это были те главные события в жизни Елизаветы, ради чего она, собственно, и жила. Маскарады были сложными увеселениями: костюмы, маски, танцы и музыка являлись далеко не единственными их атрибутами. Гости съезжались уже в костюмах и масках согласно врученным им заранее билетам-приглашениям. Допускались и люди без масок, их размещали в ложах, где они могли наблюдать за танцующими в партере и на сцене, но не более того. Для гостей-масок в отдельных помещениях выставлялись напитки и закуски, ставились карточные столы, разыгрывались лотереи. Как писал знаменитый Казанова, посетивший придворный бал в Петербурге (правда, уже при Екатерине II, в 1765 году), столы ломились от снеди, и вся обстановка бала поражала «причудливой роскошью» как убранства комнат, так и нарядов гостей.
Маскарады, как и все торжества и праздники, сопровождались музыкой. Репертуар придворных оркестров и певцов был обширный: балы и пиршества во дворце продолжались долгими часами, и все это время непрерывно звучала музыка, в основном итальянская, господствовавшая тогда в Европе. Изредка Елизавета устраивала такие маскарады, когда мужчины переодевались женщинами и наоборот. Как вспоминает Екатерина II, все выглядели ужасно, неуклюже и жалко, вполне хороша была только сама императрица, которой мужское платье очень шло (для чего, собственно, и устраивались такие маскарады…).
Тирания моды
«Дамам – кафтаны [носить] белые тафтяные, обшлага, опушки и юбки гарнитуровые зеленые, по борту тонкий позумент, на головах иметь обыкновенный папельон, а ленты зеленые, волосы вверх гладко убраны; кавалерам – кафтаны белые, камзолы, да у кафтанов обшлага маленькие, разрезные и воротники зеленые с выкладкой позумента около петель и притом у тех петель чтоб были кисточки серебряные же, небольшие». Все это не рекомендации модельера в журнале мод на 1752 год, а именной, императорский указ, исполнение которого было строго обязательно для тех, кто появляется при дворе.
Зная недобросовестность и лень своих подданных, Елизавета строго следила за тем, чтобы каждый участник придворных маскарадов, готовя маскарадный костюм, проявлял инициативу и изобретательность, но только в пределах, разрешенных регламентом. В ноябре 1750 года императорский указ строго предписывал, что все дворянство, «кроме малолетних», должно явиться на публичный маскарад, но при этом «платья пилигримского и арлекинского, чтоб не было… (такие костюмы можно было легко сделать и стоили они недорого. – Е. А.) також не отважились бы вздевать каких-нибудь непристойных платьев, под опасением штрафа». В дверях дворца стояли гвардейцы и проверяли наряды всех входящих – а их было полторы тысячи человек.
В погоне за модой императрица всегда была первой. Современники пишут, что Елизавета никогда не надевала одного и того же платья дважды и – более того – меняла их по нескольку раз в день. Подтверждение этому мы находим в описании пожара в Москве в 1753 году, когда во дворце сгорело четыре тысячи платьев императрицы. Воспитатель наследника престола Якоб Штелин рассказывал, что после смерти Елизаветы новый император обнаружил в ее гардеробе 15 тысяч платьев, большей частью совсем не ношенных, два сундука шелковых чулок, несколько тысяч пар обуви и больше сотни неразрезанных кусков богатых французских материй.
Русские дипломаты, аккредитованные при европейских дворах, занимались не только своей прямой работой, но и закупками модных новинок для императрицы. Особенно трудно приходилось, как понимает читатель, дипломатам в Париже – столице европейской моды. В ноябре 1759 года канцлер Михаил Воронцов писал подчиненным, что императрице стало известно о существовании в Париже «особой лавки» под названием «Au tres galant», в которой продаются «самые наилучшие вещи для употребления по каждым сезонам». Канцлер поручал нанять «надежную персону», чтобы покупать там наимоднейшие вещи и немедленно слать в Петербург. На эти расходы было отпущено 12 тысяч рублей – сумма, конечно, ничтожная, учитывая аппетиты императрицы. Вдова русского представителя во Франции Федора Бехтеева писала Елизавете, что ее муж остался должником в Париже, так как разорился на покупке шелковых чулок для Ее величества.
Привычкам Елизаветы должны были следовать все дамы света. На придворные торжества им предписывалось приходить каждый раз в новом наряде и, по слухам, чтобы они не жульничали, при выходе из дворца гвардейцы ставили на их платья несмываемые грязные метки или даже государственные печати – второй раз такое платье уже не наденешь! Впрочем, дамы, несмотря на кряхтенье своих мужей, не жалели испорченных платьев – пример императрицы был чарующе заразителен. Как писала Екатерина II, все были заняты только нарядами, и роскошь была доведена до того, что туалеты меняли по два раза в день. И хотя дамы понимали, что нужно одеваться поскромнее, чтобы дать императрице возможность блистать на их фоне, но в атмосфере «ухищрений кокетства» удержаться было невозможно, и каждая старалась превзойти другую.
В елизаветинское царствование в погоню за модой устремились не только женщины, но и мужчины. Это удивительно – еще отцы елизаветинских модников стонали, натягивая на себя узкие петровские кафтаны, и требовали непременно положить им в гроб некогда срезанные по воле грозного царя-реформатора бороды; теперь же все волшебным образом переменилось. В сатирической литературе даже появился тип легкомысленного модника – петиметра, посвящающего жизнь нарядам. В 1750-е годы была весьма популярна сатира Ивана Елагина «На петиметра и кокеток», в которой бичевался такой повеса. Вот он сидит дома, в комнате стоит смрад – это парикмахер завивает ему волосы, петиметр грустен, так как слишком загорел на солнце – а тогда загар считался предосудительным для человека света. И далее следуют строки, актуальные в России и до сих пор:
- Тут истощает он все благовонии воды,
- Которыми должат нас разные народы,
- И, зная к новостям весьма наш склонный нрав,
- Смеются, ни за что с нас втрое деньги взяв.
- Когда б не привезли из Франции помады,
- Пропал бы петиметр, как Троя без Паллады.
Состязаться с Елизаветой большинству светских дам было сложно – возможности императрицы были безграничны. Кроме обычной таможенной проверки иностранных торговых судов, Елизавета ввела собственный досмотр. Конечно, это касалось не какого-нибудь промышленного или винного товара, а исключительно галантереи, нарядов, тканей и прочих утешительных для дам предметов. До тех пор пока императрица сама лично не отберет из доставленного иностранным купцом товара то, что ей нужно, пускать товар в продажу было запрещено. Иначе гнев царицы был страшен.
28 июля 1751 года она писала служащему Кабинета Е. И. В. Василию Демидову: «Уведомилась я, что корабль французский пришел с разными уборами дамскими и шляпы шитые мужские и для дам мушки, золотые тафты разных сортов… то вели с купцом сюда прислать немедленно». Вскоре выяснилось, что купец все же часть товара продал другим модницам: его понять легко – императрица была скупа, а торговаться с ней было невозможно. Елизавета, узнав об этом, вышла из себя. Демидов получил новое предписание: «Призови купца к себе и спроси, для чего он так обманывает, что сказал, что все тут лацканы и крагены, что я отобрала, а их не токмо всех, но и не единого нет, которые я видела, а именно алые. Их было больше двадцати и при том такие же и на платье, которые я все отобрала, и теперь их требую, то прикажи ему сыскать и никому в угодность не утаивать. А ежели [кто]… утаит, моим словом [скажи], что он несчастлив будет, [а также и те из дам], кто не отдает. А на ком увижу – то те равную часть с ним примут». Царица указывает имена возможных щеголих, которые могли купить эти вещи, и требует, чтобы купец у них все немедленно отобрал, «а ежели ему не отдадут, то вы сами послать можете и указом взять моим». Более выразительного документа, чем этот, для характеристики личности и нрава Елизаветы трудно и придумать.
Невероятная роскошь двора Елизаветы, непрерывные празднества требовали огромных расходов. Если сама императрица брала деньги из государственной казны, то ее придворным приходилось труднее. Никто не хотел ударить в грязь лицом, появиться на маскараде в старом наряде или, изображая пастушков и пастушек, в одежде своих дворовых слуг. Самое лучшее и дорогое и непременно из Парижа – вот какой была высокая цель елизаветинских вельмож. Столичное дворянство украшало дома французской мебелью, картинами, великолепной посудой. Особенно важен был «выезд» – экипаж, лошади, сбруя, богато одетые кучера, стоявшие на запятках гайдуки – предпочтительно чернокожие и рослые. Но денег на это хватало не у всех. Правда, в роскоши той эпохи был размах, масштаб, но не было утонченности и лоска, присущих высшему свету Российской империи начиная со времен Екатерины II. Не без иронии Екатерина II писала в мемуарах: «Нередко можно видеть, как из огромного двора, покрытого грязью и всякими нечистотами и прилегающего к плохой лачуге из прогнивших бревен, выезжает осыпанная драгоценностями и роскошно одетая дама в великолепном экипаже, который тащат шесть скверных кляч в грязной упряжи, с нечесаными лакеями на запятках в очень красивой ливрее, которую они безобразят своей неуклюжей внешностью».
Наиболее состоятельные вельможи брали себе за правило держать «открытый стол», чтобы быть в состоянии в любую минуту изысканно угостить внезапно нагрянувшую к ним императрицу с огромной свитой. На это шли гигантские средства. «Жалея» своих усыпанных бриллиантами приближенных, императрица приказывала выдать им жалованье на год вперед, чтобы они могли приодеться к очередному празднеству. Но денег им все равно не хватало. Один из богатейших людей того времени канцлер Михаил Воронцов, владелец сотен крепостных, заводов, лавок, почти непрерывно выпрашивал у императрицы пожалованья в форме земельных владений, причем, добившись их, тотчас начинал просить, чтобы государство выкупило у него эти земли, – на все нужны были деньги, деньги, деньги. Но и он страдал от безденежья. В одном из прошений канцлер с грустью писал, что был вынужден покупать и строить новые дворцы, обзаводиться экипажами и слугами, которых приходится одевать в новые ливреи, не говоря уж о тратах на иллюминации и фейерверки. Со вздохом «бедняк» резюмировал: «Должность моя меня по-министерски, а не по-философски жить заставляет», – полагая, очевидно, что в бедности могут позволить себе жить только чуждые мирской суете философы. Когда умер граф Петр Шувалов – самый богатый сановник Елизаветы, – то его наследство оценивалось в астрономическую сумму 588 тысяч рублей. Но и этих денег не хватило, чтобы заплатить долги Шувалова, составлявшие 680 тысяч рублей! Вот что значит держать «открытый стол»!
Естественность каприза
Уже из того, что было сказано выше, даже не особенно проницательный читатель понял: характер императрицы был не так прекрасен, как ее внешность. Большинству гостей дворца, как и нам, не было суждено заглянуть за кулисы вечного праздника, хотя многие догадывались, что Елизавета – это блестящая шкатулка с двойным дном.
В 1735 году леди Рондо писала о своем впечатлении от встреч с цесаревной: «Приветливость и кротость ее манер невольно внушают любовь и уважение. На людях она непринужденно весела и несколько легкомысленна, поэтому кажется, что она вся такова. В частной беседе я слышала от нее столь разумные и основательные суждения, что убеждена: иное ее поведение – притворство».
Еще ближе к истине оказался Ж. Л. Фавье, имевший возможность наблюдать императрицу в конце ее жизни: «Сквозь ее доброту и гуманность в ней нередко просвечивает гордость, высокомерие, иногда даже жестокость, но более всего подозрительность. В высшей степени ревнивая к своему величию и верховной власти, она легко пугается всего, что может ей угрожать уменьшением или разделом этой власти. Она не раз выказывала по этому случаю чрезвычайную щекотливость. Зато императрица Елизавета вполне владеет искусством притворяться. Тайные изгибы ее сердца часто остаются недоступными даже для самых старых и опытных придворных, с которыми она никогда не бывает так милостива, как в минуту, когда решает их опалу».
Ну а те, кто жил с императрицей рядом, никаких иллюзий себе не строили. Они видели, какой злой, нетерпимой, мелочной, грубой может быть Елизавета. Родственники, придворные и слуги немало страдали от ее придирок и подозрений. Общение с императрицей было делом более сложным, чем хождение по льду в бальных туфлях на высоких каблуках. Екатерина II вспоминала: «Говорить в присутствии Ее Величества было задачей не менее трудной, чем знать ее обеденный час. Было множество тем для разговора, которые она не любила: например, не следовало совсем говорить ни о короле прусском, ни о Вольтере, ни о болезнях, ни о покойниках (по ее указу их было запрещено носить мимо дворца и по близлежащим улицам. – Е. А.), ни о красивых женщинах, ни о французских манерах, ни о науках – все эти предметы разговора ей не нравились. Кроме того, у нее было множество суеверий, которых не следовало оскорблять; она также бывала настроена против некоторых лиц и склонна перетолковывать в дурную сторону все, что бы они ни говорили, а так как окружающие охотно восстанавливали ее против очень многих, то никто не мог быть уверен в том, не имеет ли она чего-либо против него; вследствие этого разговор был очень щекотливым». Нередко бывало, что императрица с досадой бросала салфетку на стол и покидала компанию.
Страшен был гнев царицы, который она вымещала на приближенных, как только золоченые двери за гостями закрывались. Ее прекрасные черты уродливо искажались, лицо наливалось пунцовой краской, и она начинала мерзко и визгливо кричать. «Она меня основательно выбранила, – рассказывала Екатерина, – гневно и заносчиво… я ждала минуты, когда она начнет меня бить, по крайней мере я этого боялась: я знала, что она в гневе иногда била своих женщин, своих приближенных и даже своих кавалеров».
Некоторыми чертами характера она очень напоминала своего отца – человека неуравновешенного, тяжелого, импульсивного и беспокойного. Эта милая красавица, всегда демонстрировавшая свое «природное матернее великодушие», не колеблясь отправляла на пытку беременную женщину и писала об этом начальнику Тайной канцелярии так отрывисто, сурово и по-деловому жестоко, как некогда писал ее отец своему шефу политического сыска. Бросается в глаза, что ей были свойственны совершенно отцовская нетерпеливость и нервная подвижность. Как и Петр, она пела в церковном хоре не только потому, что ей это нравилось, но и потому, что не могла выдержать долгого стояния во время церковной службы. Известно, что в церкви она постоянно передвигалась с места на место и даже уходила, не в силах дождаться конца литургии.
Как и отец, Елизавета была легка на подъем и любила подолгу путешествовать. Особенно нравилась ей быстрая зимняя езда в удобном экипаже с подогревом и ночным горшком. Путь от Петербурга до Москвы (715 верст) она пролетала по тем временам необычайно быстро – за 48 часов. Это достигалось за счет частых подстав свежих лошадей через каждые 20–30 верст гладкой зимней дороги. Но иногда императрица ехала не спеша, останавливаясь в специально построенных для нее путевых дворцах. На пути от Петербурга до Москвы их было двадцать пять – в среднем через каждые 25 верст. И в каждом из них все было приготовлено для приема привередливой хозяйки, которой было нужно все самое лучшее, вкусное и приятное. Создается впечатление, что большая часть этих поездок была лишена смысла, я уж не говорю о государственной необходимости. Это было просто перемещение в пространстве под влиянием каприза, безотчетного желания смены впечатлений.
Рассказывая о Елизавете, я не хочу создать образ этакой злодейки под маской ангела. Нет, это не так. Елизавета не была глубокой, рефлексирующей натурой – ей хватало собственного отражения в зеркалах, ее не мучили величественные страсти, ею в жизни, как и в пути, двигал каприз. Она была вполне естественна во всех проявлениях этого каприза: чаще весела, реже мрачна, скорее добра, чем зла, почти всегда легкомысленна, иногда гневна, но быстро отходчива. Характер Елизаветы не был отшлифован воспитанием. Французский посланник Ж.-Ж. Кампредон, советуя в 1721 году своему правительству пригласить двенадцатилетнюю Елизавету во Францию как невесту Людовика XV, писал, что, конечно, ей недостает правильного воспитания, но в то же время выражал надежду, что со свойственной ей гибкостью характера, эта юная девушка применится к нравам и обычаям той страны, которая сделается вторым ее отечеством.
Но этого не произошло. Дичок не был вовремя привит и рос, как ему подсказывала его природа. Знать Петербурга недолюбливала императрицу, оскорбляясь зрелищем ее поездок в компании с какими-то бывшими прачками или лакеями. Клеймили ее и за пристрастие к английскому пиву. А Елизавета, как и ее отец, никому ничего не стремилась доказать или показать: ей было так веселее, удобнее, вкуснее. Простота поведения – характерная черта Елизаветы – сослужила ей немалую службу, когда она шла к власти: гвардейские солдаты любили свою куму, которая не сторонилась их, была добра и доступна. А это всегда приносит правителю популярность среди простых людей. Но знать воспринимала демократичность цесаревны, а потом императрицы, как свидетельство ее низкого происхождения. Сановники и их жены, не блиставшие добродетелями, осуждали в своем кругу легкомыслие Елизаветы, ее плебейские привычки. Стиль поведения императрица усвоила с детских лет, в доме своего великого отца, который жил нарочито скромно, как голландский бюргер. Но как и Петр I, Елизавета не раз демонстрировала своим поведением ту банальную истину, что демократичность правителя в быту вовсе не означает демократизма его режима.
Когда императрица, по традиции своих предков, отправлялась пешком на богомолье, это тоже не было лицемерием. Она действительно искренне верила в Бога. Но что это были за «походы»! Как они были не похожи на путешествия богомольцев по 50-верстной дороге от Москвы к одной из святынь русского народа – Троице-Сергиевому монастырю. Долгий пеший путь к монастырю Сергия Радонежского, русского святого XIV века, был тяжел и имел для верующего значение очищения, подготовки к встрече со святыней. Елизавета же, в окружении блестящей свиты, любимцев и кавалеров, выезжала за московскую заставу на Троицкую дорогу и 5-10 верст шла, наслаждаясь природой и приятным разговором.
Затем взмах руки – и поцарскому велению в чистом поле возникали сказочные шатры, где были все мыслимые в то время удобства и развлечения. Несколько дней царица отдыхала, развлекалась верховой ездой, охотой, а потом вновь двигалась в той же компании дальше. Иногда она вообще садилась в карету и отправлялась отдыхать в Москву, затем, спустя неделю-другую, возвращалась на место, до которого дошла в прошлый раз, и снова шла по дороге до следующего стана. Такие походы на богомолье могли продолжаться неделями и месяцами. И было бы ошибкой обвинять богобоязненную царицу в ханжестве и лицемерии – так ей было удобнее, таков был ее каприз.
Но все же ее жизнь, действительно похожая на вечный праздник, имела свои теневые стороны. Современники замечали, что императрица могла поздно вечером внезапно уехать из дворца, чтобы заночевать где-то еще. И в этом случае мы можем почти наверняка сказать: это не каприз, это страх гнал веселую императрицу с места на место. Все двадцать лет царствования, с той самой ночи, когда она ворвалась во дворец Анны Леопольдовны, ей был неведом покой: Елизавета страшилась ночного переворота, грохота солдатских сапог под дверью своей спальни.
С боязнью покушения связана и подлинная страсть Елизаветы к перестановкам и перестройкам интерьеров. Екатерина II свидетельствует, что императрица никогда не выходила на прогулку или на спектакль, не распорядившись что-то изменить в расположении мебели и вещей. Особенно часто переносили из комнаты в комнату ее постель. Императрица редко спала два раза подряд на одном и том же месте, и даже спальни у нее не было. Наблюдения Екатерины II подтверждает художник Александр Бенуа, который, изучив планы и описи обширнейшего Царскосельского дворца, где все было учтено и продумано, пришел к выводу, что в нем не было опочивальни императрицы, и он тоже объясняет это ее страхом перед ночным переворотом. Я думаю, что императрица, приказывая перенести постель или внезапно уезжая ночевать в другой дворец, боялась не только переворота, но также и порчи, колдовства, особенно после того, как под ее кроватью нашли лягушачью кость, обвернутую волосом, – явный след работы колдуна.
Но еще более удивительно, что за все свое двадцатилетнее царствование Елизавета ни разу не сомкнула глаз ночью. Она вообще по ночам не спала! Ювелир Позье писал в своих записках: «Она никогда не ложилась спать ранее шести часов утра и спала до полудня и позже, вследствие этого Елизавета ночью посылала за мною и задавала мне какую-нибудь работу, какую найдет ее фантазия. И мне иногда приходилось оставаться всю ночь и дожидаться, пока она вспомнит, что требовала меня. Иногда мне случалось возвратиться домой и минуту спустя быть снова потребованным к ней: она часто сердилась, что я не дождался ее».
Екатерина II подтверждает: «Никто никогда не знал часа, когда Ее Императорскому Величеству угодно будет обедать или ужинать, и часто случалось, что… придворные, проиграв в карты (единственное развлечение) до двух часов ночи, ложились спать и только что они успевали заснуть, как их будили для того, чтобы они присутствовали на ужине Ее Величества, они являлись туда и, так как она сидела за столом очень долго, а все они, усталые и полусонные, не говорили ни слова, то императрица сердилась». Было бы ошибкой видеть в ночных бдениях царицы причуду. У нее действительно были основания опасаться за свою жизнь. В 1742 году был арестован ее камер-лакей А. Турчанинов и два его приятеля-гвардейца. Они готовили план ночного убийства Елизаветы и ее окружения. Думаю, что царица была серьезно напугана этим делом, и руки ее дрожали, когда она читала то зловещее место из протокола допроса сообщника Турчанинова – прапорщика Преображенского полка П. Квашнина, где было сказано, что, после первой, неудачной попытки покушения, они рассуждали: «Что прошло, тому так и быть, а впредь то дело не уйдет и нами ль или не нами, только оное исполнится». Вот, видно, с тех пор и платила Елизавета за свое желание властвовать пожизненным страхом ночного переворота.
Дитя барокко
Барокко с его капризностью завитков, причудливостью изгибов, чувственностью и пышной роскошью будто специально было создано для Елизаветы как драгоценная оправа для редкого алмаза. И Елизавета денег для этой оправы не жалела. Торгуясь с купцом за каждую мушку или брошь, она не глядя подписывала гигантские сметы, которые ей приносил Мастер – архитектор Франческо Бартоломео Растрелли. Именно его веселому гению мы обязаны шедеврами архитектуры школы итальянского барокко в России, и особенно в Петербурге. Он строил необыкновенно быстро и изящно. Но и ему потребовалось одиннадцать лет, чтобы возвести в пригороде столицы волшебный Царскосельский дворец.
Еще в 1730-е годы, во времена Анны Иоанновны, Царское Село было довольно глухим местом. На поляне стоял маленький дворец Екатерины I, некогда подаренный ей Петром, по наследству он перешел к их дочери Елизавете. Цесаревна полюбила это поместье, где можно было охотиться, весело проводить время с приятелями, вдали от двора Анны Иоанновны и глаз соглядатаев и шпионов. Но жить там было небезопасно – вокруг стояли нетронутые дремучие леса. Сохранилось письмо Елизаветы за 1735 год из Царского Села к своему петербургскому управляющему, в котором она просит срочно прислать ей порох и пули, так как вокруг бродят разбойники и даже грозятся напасть на дворец.
С приходом Елизаветы к власти в Царском Селе все разительным образом изменилось. Это место было дорого ей воспоминаниями о родителях, это был ее отчий дом, как для Петра Великого – Преображенское, а для Анны Иоанновны – Измайлово. Сюда Елизавету тянуло всегда, здесь она провела счастливое детство, беспечную юность, здесь она укрывалась от безобразной старости, здесь она и умерла… Строить новый дворец Растрелли начал в 1749 году, но, несмотря на весь свой талант, никак не мог угодить вкусам императрицы, раз за разом заставлявшей все переделывать, причем подчас было неясно, чего же она хочет от Мастера. Но когда великий архитектор наконец закончил свой шедевр, восторгам не было конца.
Удивительное зрелище открывалось перед теми, кто ехал в Царское Село из города: среди лесов и полей, на фоне голубого неба сверкал огромный золотой чертог. Как писал сам Растрелли, весь фасад дворца был выполнен в итальянском вкусе; капители колонн, фронтоны и наличники окон, как и столпы, поддерживающие балконы, а также статуи, установленные на пьедесталах вдоль верхней балюстрады дворца, – все было позолочено. А над всем этим великолепием сверкали золотые купола придворной церкви.
Еще больше потрясало гостей внутреннее убранство дворца. Перед ними открывалась сверкающая в лучах солнца анфилада комнат и залов, уходящих в какую-то теплую зеркально-золотую бесконечность. Вдруг в самой глубине ее что-то вспыхивало и начинало двигаться. Накатывалась, нарастала волна света, шороха тканей, аромата – это шла императрица. Александр Бенуа – великолепный знаток Царскосельского дворца – так описывает это «явление народу»: «Медленно превращалась она из еле видной, но сверкающей драгоценностями точки в явственно очерченную, шуршащую парчой и драгоценностями фигуру».
А вот другой вариант эффектного появления императрицы Елизаветы, который поразил ее современника, французского дипломата М. Мессельера: «Красота апартаментов и богатство их изумительны, но их затмило приятное зрелище 400 дам, вообще очень красивых и очень богато одетых, которые стояли по бокам зал. К этому поводу восхищения вскоре присоединился другой: внезапно произведенная одновременным падением всех штор темнота сменилась в то же мгновение светом 1200 свечей, которые со всех сторон отражались в зеркалах».
Речь идет о трех сотнях зеркал в золоченых рамах, занимавших сверху донизу простенки между окнами Большого зала. Фантастический эффект, описанный Мессельером, состоял в том, что все свечи многократно отражались как в зеркалах, так и на поверхности зеркального наборного паркета, создавая иллюзию волшебного расширения пространства. Затем, вспоминает французский дипломат, неожиданно заиграл оркестр из 80 музыкантов, и бал открылся. «Во время первых менуэтов послышался глухой шум, имевший, однако, нечто величественное, дверь быстро отворилась настежь, и мы увидели блистающий трон, сойдя с которого, императрица, окруженная своими царедворцами, вошла в бальную залу». Наступила мертвая тишина – и все услышали голос Елизаветы…
«Зала, – пишет далее дипломат, – была очень велика, танцевали зараз по двадцать менуэтов, что составляло довольно необыкновенное зрелище. Бал продолжался до одиннадцати часов, когда гофмаршал пришел доложить Ее Величеству, что ужин готов. Все перешли в очень обширную и убранную залу, освещенную 900 свечами, в которой красовался фигурный стол на четыреста кувертов. На хорах залы начался вокальный и инструментальный концерт, продолжавшийся во все время банкета. Были кушанья всевозможных наций, и служители были французы, немцы, итальянцы, которые спрашивали у единоплеменных им гостей, чего они желают».
Этот ужин, очевидно, проходил в Картинной столовой, все стены которой сплошь покрыты картинами, разделенными лишь узкими золотыми рамами. Это создает впечатление единой живописной панели, составленной из десятков картин знаменитых художников. Можно долго описывать и другие залы – они не похожи друг на друга, но одинаково прекрасны. Особое восхищение гостей вызывал Янтарный кабинет, стены которого украшали наборные панели из разных сортов янтаря, некогда подаренные Петру Великому прусским королем Фридрихом Вильгельмом I и установленные Растрелли во дворце Елизаветы. Судьба этого уникального творения печальна. Когда осенью 1941 года немецкие войска захватили Царское Село, среди других трофеев в их руках оказался и Янтарный кабинет. И с тех пор он исчез. За послевоенные годы возникло много различных версий о его местонахождении, не раз казалось, что вот-вот он будет найден. Но каждый раз ожидания бывали обмануты – Янтарный кабинет так и растворился в неизвестности. Возможно, его давно уже нет на свете, как нет десятков изящных статуй и украшений петербургских парков и дворцов, варварски уничтоженных врагом. После войны под Петергофом и Царским Селом были обнаружены огромные поля, усеянные белым, как снег, мраморным щебнем – так методичными ударами молотков уничтожались ненужные вермахту статуи. Может быть, такая же судьба постигла и Янтарный кабинет…
Царскосельский дворец был наполнен китайским фарфором, редкостной мебелью, сверкала позолотой резьба, сияли голубые изразцы высоких печей, блестел пестрый ковер паркета, набранного из десятков ценнейших пород дерева – все создавало впечатление рая. Пресытившись созерцанием роскошного дворца, прекраснейших дам, кушаньями, музыкой, можно было выйти на огромный балкон – висячий сад. Александр Бенуа реконструирует его в своем исследовании о Большом Царскосельском дворце: «С обеих сторон вглубь уходили колоннады с их раззолоченными капителями, орнаментами, статуями. Всю глубину этого странного зала без потолка занимал фасад церкви с ее полуколокольней, а над ним сверкали в воздухе золоченые купола и кресты. Вместо рисунка штучного паркета изгибались пестрые и яркие разводы цветников, мебель состояла из каменных скамей, расположенных под вишнями, яблонями и грушами».
После прогулки можно было вновь окунуться в золотой жар праздника. Поздно вечером, когда чуть-чуть сгущались летние петербургские сумерки, гости устремлялись к окнам и балконам. Начиналось последнее – огненное – пиршество. Фейерверки были подлинным искусством, секрет которого впоследствии утратили. Аллегорические фигуры составляли группы, которые в зависимости от замысла фейерверка поочередно сжигались. Белыми и цветными огнями, горевшими с разной скоростью, создавалось огромное количество изображений, которые восхищали зрителей красотой и четкостью. Вдруг из темноты появлялся сад с огненными деревьями или огненное озеро, по берегу которого «бегали» огненные животные, «двигались» экипажи, парили в небе боги и птицы. Фейерверк заканчивался грандиозным красочным салютом, заливавшим небо фантастическим звездопадом. Все небо вспыхивало от сотен ракет, рассыпавшихся разноцветными брызгами. Праздник кончился, праздник продолжался…
Однако не все жилища не только знати, но и самой императрицы были так удобны и великолепны, как Царскосельский дворец. Екатерина II в своих записках вспоминает, как однажды она и ее муж – наследник престола Петр Федорович – чуть было не погибли ночью в Гостилицах под Петербургом, в доме фаворита императрицы Алексея Разумовского. Только благодаря бдительности двух гвардейцев, которые вовремя заметили, как начинает медленно разваливаться огромный дом, и разбудили спящих гостей, им удалось спастись. «Едва мы, – пишет Екатерина, – переступили порог, как дом начал рушиться и послышался шум, похожий на то, как когда спускают корабль на воду». Осевшее здание раздавило шестнадцать слуг, спавших в нижнем этаже. Обычными были и пожары в дворцовых помещениях, начинавшиеся, как правило, из-за небрежности слуг или неисправности печей. По сравнению с этим все остальное – немилосердно чадившие дворцовые печи, страшные сквозняки, свистевшие по неуютным залам, обшарпанная мебель, которую каждый раз перевозили туда, куда переезжала императрица, наконец, отсутствие элементарных удобств, тараканы, клопы и крысы – казалось мелочами.
Век песен
Веком песен назвал елизаветинское царствование поэт Гаврила Державин. Действительно, эти двадцать лет оказались выдающимися в истории русской музыкальной культуры. И главную роль здесь сыграли личные пристрастия императрицы, одаренной несомненными музыкальными способностями. Музыки при дворе звучало столько, что все царствование Елизаветы походило на какой-то непрерывный международный музыкальный фестиваль. «Отныне впредь при дворе каждой недели после полудня, – читаем мы указ от 10 сентября 1749 года, – быть музыке: по понедельникам – танцевальной, по средам – итальянской, а по вторникам и в пятницу, по прежнему указу, быть комедиям».
Конечно, при дворе, как я уже упоминал, господствовала итальянская музыка. В 1742 году из Италии вернулся в Россию Франческо Арайя, композитор, дирижер и режиссер, с оркестром и труппой актеров и певцов, и сразу же начались постановки грандиозных оперных спектаклей. Опера была вершиной театрального и музыкального искусства. Опера XVIII века существенно отличалась от современной и по жанру, и по сценическому воплощению. Сольное и хоровое пение, балетные номера чередовались с декламацией. Жесткие рамки классицизма заставляли постановщиков оперы думать о том, чтобы сюжет был преимущественно из античности, чтобы зло всегда наказывалось, а добро торжествовало. Спектаклям предшествовали аллегорические прологи, которые наивно агитировали зрителей, убеждая их, что лучшей самодержицы, чем Елизавета Петровна, в России еще не было. Поэтому актеры на сцене изображали сложные фигуры: «Благополучие России», «Радость верноподданных» и, наконец, «Обрадованную ревность». «При окончании оперы, – писала газета, – Ее Императорское Величество соизволила свое удовольствие оказать ударением в ладони, что и от всех прочих смотрителей учинено было, причем чужестранные господа министры засвидетельствовали, что такой совершенной и изрядной оперы, особливо в рассуждении украшений театра, проспектов и машин, нигде еще не видано».
Знакомство России с итальянской оперой не прошло напрасно для русского искусства. Именно в итальянских операх впервые выступили русские оперные певцы – Максим Березовский, Степан Рашевский и другие. «Эти юные оперные певцы, – писал Якоб Штелин, – поразили слушателей и знатоков своей точной фразировкой, чистотой исполнения трудных и длительных арий, художественной передачей каденций, своей декламацией и естественной мимикой». В 1758 году в опере «Альцеста» семилетним мальчиком участвовал будущий русский композитор Дмитрий Бортнянский. В балетных номерах стали все чаще появляться русские балерины и танцовщики.
И все же оперы оставались редким зрелищем – слишком сложны были тогда оперные постановки. Доступнее были концерты оркестра и хоров. Придворная капелла обычно набиралась из голосистых украинцев и отличалась высочайшим искусством, а уж Елизавета знала в хоровом пении толк. Классическая музыка при ней вышла за стены дворца. С 1748 года в Петербурге стали впервые проводить публичные концерты, на которые был открыт доступ всем, кроме «пьяных, лакеев и распутных женщин», – так говорилось в афише первого концерта. Благодаря музыкальным пристрастиям царицы в русскую культуру вошли новые инструменты: арфа, мандолина, а главное, – гитара. Некоторые историки музыки считают, что именно сама Елизавета стала зачинателем русской городской песни – романса – и напела несколько весьма популярных в XVIII веке романсов. Любила она и русские народные песни. Их слушали в перерывах спектаклей, и как-то раз «Ее Императорское Величество изволили сказать, что русское всегда более на сердце русское действие производит, чем чужестранное». Не оторвалась дочь Петра от своего народа!
При Елизавете родился необычайный вид искусства – роговой оркестр. Его изобрел чешский валторнист Иоганн Антон Мареш в 1748 году. Он приехал в Россию и нашел мецената в лице обер-егермейстера двора Степана Нарышкина. И вот однажды в 1757 году императрица, совершавшая прогулку верхом по осенним полям Подмосковья, была поражена звуками величественной музыки, которая как будто лилась с небес. В чистом поле слышались фуги Иоганна Себастьяна Баха. Это был сюрприз Нарышкина – концерт рогового оркестра, состоявшего из десятков музыкантов, которые дули в свои огромные инструменты. Они могли и не знать музыкальной грамоты, а лишь считали паузы, чтобы не пропустить свою партию. Это был настоящий живой орган гигантских размеров. Слушать его можно было только на приличном расстоянии – за 300–500 метров, не ближе. Вскоре он стал символом особой роскоши богатейших помещиков – владельцев тысяч рабов, из которых только и можно было набрать такой оркестр. Впрочем, императрица близко к живому органу не подъезжала и обратная сторона музыкального чуда, как и жизни ее подданных, ей была неведома.
Страсти по Сумарокову
По популярности с музыкой мог соперничать только драматический театр, основанный также при Елизавете – в Кадетском корпусе на Васильевском острове, где обучали молодых дворян. Театр императрица любила самозабвенно со времен маленького «оппозиционного» театра в своем дворце во времена Анны Иоанновны. Она доводила до изнеможения свой двор тем, что могла часами, чуть ли не днями не покидать представления, вновь и вновь требуя повторения полюбившихся ей пьес.
Конечно, этот театр мало был похож на современный. Жестко связанный догмами классицизма с его обязательными пятью актами, законами единства места и времени, возвышенным слогом, он мог бы показаться нам манерным, скучным и смешным. Поведение актера, согласно учебнику актерского мастерства того времени, ни в коем случае не должно было походить на естественное поведение людей. Нельзя было засовывать руки в карманы, сжимать кулаки, конечно, кроме тех случаев, «когда на сцене выводится простонародье, которое только и может пользоваться таким жестом, так как он груб и некрасив».
А вот важнейшие рекомендации актеру, выходящему на сцену. При выражении отвращения нужно, «повернув лицо в левую сторону, протянуть руки, слегка подняв их в противоположную сторону, как бы отталкивая ненавистный предмет». При удивлении «следует обе руки поднять и приложить несколько к верхней части груди, ладонями обратив к зрителю». «В сильном горе или печали можно и даже похвально и красиво, наклонясь, совсем закрыть на некоторое время лицо, прижав к нему обе руки и локоть, и в таком положении бормотать какие-нибудь слова себе в локоть или в грудную перевязь, хотя бы публика их и не разбирала – сила горя будет понята по сему лепету, который красноречивей слов».
Александр Петрович Сумароков
Прочитав это, попробуйте воспроизвести хотя бы одну такую фигуру перед вашими ничего не подозревающими домашними и посмотрите на произведенный эффект – он, несомненно, будет очень сильным. Но не нужно думать, что у зрителей времен Елизаветы были такие же выражения лиц, которые вы только что могли наблюдать у своих близких. Язык этого театра был для них так же привычен, как нам – язык нашего театра, вероятно, странного для наших будущих потомков.
Людей ХVIII века, как и во все времена, увлекало само театральное действие. «Вон, – писал Гоголь в 1842 году, – стонут балконы и перила театров: все потряслось сверху донизу, все превратилось в одно чувство, в один миг, в одного человека, и все люди встретились, как братья, в одном душевном движенье». Так это было через сто лет после Елизаветы, так будет и сто лет спустя после нас: не все ли равно, как изображается горе, если весь зал замер и плачет, ибо верит, что оно подлинное!
«Гамлет» Шекспира был до неузнаваемости переделан Сумароковым: мятежный принц свергает Клавдия, женится на Офелии и становится датским королем. Но все же великий монолог «Быть или не быть?» («Что делать мне теперь? Не знаю, что зачати?» – так Сумароков перевел его начало) остался и волновал зрителей XVIII века точно так же, как современников Шекспира, и как нас – людей конца XXI века – вечными проблемами жизни и смерти:
- Отверстьли гроба дверь и бедства окончати?
- Или во свете сим еще претерпевати?
- Когда умру, засну… Засну и буду спать;
- Но что за сны сия ночь будет представлять?
- Умреть… и внити в гроб – спокойствие прелестно,
- Но что последует сну сладку? – Неизвестно.
- Мы знаем, что сулит нам щедро Божество,
- Надежда есть, дух бодр, но слабо естество!
А как хохотали зрители над героями комедий Сумарокова – первого российского комедиографа, хохотали все: императрица в своей золоченой ложе, знать в партере, простолюдины на галерке – все было так узнаваемо и смешно:
- Представь бездушного подьячего в приказе,
- Судью, что не поймет, что писано в указе,
- Представь мне щеголя, кто тем вздымает нос,
- Что целый мыслит век о красоте волос,
- Который родился, как мнит он, для амуру,
- Чтоб где-нибудь склонить к себе такую ж дуру…
- Представь мне гордого, раздута, как лягушка,
- Скупого, что готов в удавку за полушку…
Так Сумароков формулировал свое кредо драматурга – бичевателя общественных пороков. Но у его музы звучали и иные мотивы – он решался даже поучать императрицу. Его герой из драмы на темы русской истории со сцены призывал императрицу быть доброй и справедливой:
- Храни незлобие, людей чти в чести твердых,
- От трона удаляй людей немилосердых
- И огради ево людьми таких сердец,
- Которых показал, имея, твой отец.
Елизавета слушала это, аплодировала, хвалила и… ничего! Эти сентенции и советы пролетали мимо ее ушей, она бы удивилась, если бы ей сказали, что эти воззвания обращены к ней. Императрица, всегда подозрительная, когда шла речь о ее власти, была искренне убеждена, что она достойная преемница своего великого отца, Мать своего народа, благодетельница и прекрасная властительница, – и эти сумароковские намеки не понимала.
Царствуй, лежа на боку!
Придя к власти, Елизавета полагала, что ее задача как государственного деятеля достаточно проста: нужно смыть, уничтожить все искажения, наросты, образовавшиеся на теле государства со времен смерти Петра Великого, – и все будет в порядке, если, конечно, точно следовать всем его указам и регламентам. Сразу же скажу, что «реставрационная» политика дочери Петра закончилась полным провалом – прошлое, пусть недавнее и весьма славное, невозможно реставрировать, как невозможно и жить по его законам. Елизавета сразу поставила перед Сенатом задачу пересмотреть все изданные после Петра Великого законы и выбросить те, которые противоречили петровским принципам. Работа началась, но к 1750 году были просмотрены указы только за первые четыре года послепетровского периода (1726–1729). Наконец, вошедший в силу Петр Шувалов в 1754 году решился сказать императрице и Сенату, что путь этот ложен и что нужно заниматься составлением нового свода законов – Уложения, ибо «нравы и обычаи изменяются с течением времени, почему и необходима перемена в законах».
Формально участие императрицы Елизаветы в управлении было значительным – количество подписанных ею указов увеличилось по сравнению со временем Анны Иоанновны. Но вскоре стало ясно: у Елизаветы нет ни сил, ни способностей одолеть эту гору сложнейших государственных дел. Если не находилось подходящего к делу указа Петра I, если требовалась законодательная инициатива, законотворчество, то императрица откладывала дело, и оно могло лежать годами нерассмотренное. Сказалось то, что дочь Петра не имела никакой подготовки к государственной работе и никакого желания заниматься тяжелым и утомительным трудом государственного деятеля. Несомненно, у нее было немало добрых побуждений, желания показать народу «матернюю милость», но она не знала, как это сделать, да и некогда ей было – столько предстояло перемерить платьев, посетить спектаклей и празднеств.
И поэтому она, формально ликвидировав Кабинет министров, точно так же, как и Анна Иоанновна, передоверяла все дела министрам. Но добраться до царицы, чтобы получить ее подпись, им было весьма нелегко. В 1755 году Михаил Воронцов подобострастнейше писал фавориту императрицы Елизаветы Ивану Шувалову: «Я ласкал себя надеждою, прежде отъезда двора в Царское Село получить чрез Ваше превосходительство высочайшее повеление по известному делу г. Дугласа, а ныне отнюдь не смею утруждать напоминанием, крайне опасаясь прогневить Ее Величество и тем приключить какое-либо препятствие в забавах в толь веселом и любимом месте, надеясь, однако же, что в свободный час вспамятовано будет». Вся проблема состояла, как видим, в том, чтобы нужный документ «при удобном случае государыне к подписанию поднести». Но это было непросто – достаточно посмотреть расписание занятий царицы.
Вся ее жизнь была расписана между концертами, театральными спектаклями, балами, прогулками и маскарадами.
Вот как, согласно придворному журналу, Елизавета провела январь 1751 года:
1 января – празднование Нового года, 2-го – маскарад, 3-го – в гостях у Александра Бутурлина, 5-го – Сочельник, 6-го – французская трагедия, 7-го – французская комедия, 8-го – придворный маскарад, 9-го – гуляние по улицам в карете, в гостях у Сумарокова, 13-го – литургия в церкви, куртаг во дворце, 15-го – придворный бал, 18-го – публичный маскарад, 20-го – куртаг, французская комедия, 22-го – придворный маскарад, 24-го – русская трагедия, 25-го – французская комедия, 28 и 29-го – свадьбы придворных. Примерно таким же было времяпрепровождение императрицы и в другие месяцы и годы.
Читатель легко может подсчитать, что императрица больше половины своего времени проводила в развлечениях, а потом отдыхала от них и готовилась к новым – одним словом, работать было некогда!
Впрочем, ситуация никогда не становилась драматической или взрывоопасной. Государственная бюрократическая машина, некогда запущенная рукою Петра Великого, продолжала свою монотонную работу. Эта машина – в силу своих «вечных» бюрократических принципов – была жизнеспособна и плодовита, несмотря на то что ее создатель умер, а у власти, сменяя один другого, находились посредственности, если не сказать – ничтожества. Кроме того, в окружении Елизаветы Петровны были не только наперсники ее развлечений, но и вполне деловые люди. Елизаветинское царствование стало важным этапом на пути эмансипации русского дворянства, при Елизавете были разработаны многие законы о дворянстве, которые реализовались позже – при Петре III и Екатерине II.
В 1744–1747 годах провели, впервые со времен Петра Великого, перепись населения, после чего с народа сняли недоимки в сборах подушной подати, накопившиеся за семнадцать лет. Это оказалось не просто гуманным актом, но и разумной политической и административной мерой: собирать недоимки было делом неблагодарным и малорезультативным – в России традиционно считалось непонятной доблестью или глупостью вовремя и сполна платить налоги.
К 1750 году экономика страны вышла из полосы кризиса, вызванного последствиями длительной Северной войны 1700–1721 годов; экстенсивные методы ведения хозяйства, навязанные Петром I в ходе его реформ, в это время начали давать свои ощутимые результаты. Спрос на прекрасное русское железо к середине XVIII века достиг невиданного уровня – 100 процентов его производства! Это породило промышленный бум, ускоренное промышленное строительство, благо под рукой были несметные богатства недр, немереные просторы лесов, полноводные реки и главное – бесплатный труд крепостных крестьян. Процветала при Елизавете и коммерция. Отмена унаследованных от Московской Руси внутренних таможен – важное экономическое нововведение – способствовала расцвету торговли. Впервые за все годы своего существования Петербург мог жить без особого льготного режима – он действительно стал главным портовым городом страны и приносил казне не расходы, как раньше, а все увеличивавшиеся доходы.
Из двадцати лет царствования Елизаветы пятнадцать оказались мирными – такого история России еще не знала. А что такое мир для каждой страны – говорить много не нужно. В этом, как и вообще в жизни, дочери Петра повезло, и когда в 1756 году началась Семилетняя война (для России она продолжалась лишь четыре года), страна перенесла ее без тяжелого напряжения.
Несмотря на почти полную отстраненность от государственных дел, Елизавета оставалась самодержицей – абсолютной монархиней, – никому не позволяя над собой властвовать. Императрица была неискушенным в политике человеком, но это не означало, что она оставалась простодушной и доверчивой. В ее политическом поведении были видны пристрастия, симпатии, капризы, но не было поспешности и скоропалительности решений. Пусть дело лучше полежит подольше, чем будет сделано с ущербом для ее власти, – таков был ее немудреный, но проверенный жизнью принцип.
Пристрастия и вкусы Елизаветы отразились и на политике ее правительства. С 1742 года ужесточилась борьба с приверженцами старообрядчества, начались гонения на квакеров, принялись сносить мусульманские мечети и армянские церкви. В 1742 году был издан указ о полном изгнании евреев из России. За всем этим стояла религиозная нетерпимость Елизаветы. У части высшего духовенства появилась иллюзия, что теперь – при богобоязненной царь-девице, – может быть, удастся восстановить уничтоженную Петром I власть патриарха. Но этого не произошло – от принципов петровской политики Елизавета не отходила. Более того, указом 19 февраля 1743 года императрица напомнила слегка расслабившимся после смерти грозного царя подданным, что не потерпит вольностей в их внешнем виде, и чтоб не было никаких бород и длиннополых одежд!
Добродушный лентяй и его брат-президент
Почти двадцать лет душа в душу с Елизаветой жил ее фаворит граф Алексей Григорьевич Разумовский. Начало его фавора (или, как тогда говорили, «случая») относится к 1731 году. Именно тогда полковник Федор Вишневский присмотрел в хоре церкви черниговского села Чемары молодого украинца – статного красавца Алексея Розума с великолепным голосом – и забрал его в придворную капеллу, откуда тот попал ко двору цесаревны Елизаветы.
Дело это было обычное: украинские певчие высоко ценились при дворе, и по заданию императрицы наиболее даровитых мальчиков и юношей собирали по всей Украине. Родители с удовольствием отпускали детей в Петербург – жить при дворе в любом качестве считалось высочайшей милостью, да и содержание было хорошим. Часть юношей, не выдержав экзамена или потеряв голос, возвращались с наградою домой, а другие оставались в столице. Среди последних оказался и Розум.
Впервые в списках служителей двора Елизаветы он упоминается в конце 1731 года под именем Алексея Григорьева, но не среди певчих и лакеев – нижних категорий служителей, а среди их высшего разряда – камердинеров. Это с безошибочностью говорит о том особом значении, которое приобрел красавец певчий в жизни маленького двора цесаревны. И хотя Разумовский не участвовал в перевороте 25 ноября 1741 года, он был отмечен особо – стал камергером, генералом, обер-егермейстером, кавалером высшего ордена Святого Андрея Первозванного, графом и владельцем огромных поместий.
Примерно с 1742 года стали распространяться слухи о тайном венчании императрицы и Разумовского в подмосковном селе Перово. Но они были смутны и непроверяемы – слишком глухая пелена тайны окружала это дискредитирующее самодержицу событие. В 1747 году секретарь саксонского посольства Пецольд писал: «Все уже давно предполагали, а теперь знаю достоверно, что императрица несколько лет назад вступила в брак с обер-егермейстером». Но доказательств при этом дипломат не приводит – вероятно, боится доверить их бумаге.
Граф Алексей Григорьевич Разумовский
И у нас нет прямых свидетельств заключения этого брака. Выразителен только странный пропуск, сделанный в графе ведомости о семейном положении лейб-кампанцев Елизаветы напротив фамилии Разумовского. У фамилий всех трех сотен лейб-кампанцев (привилегированной части елизаветинской гвардии) – пометы: либо «женат», либо «вдов», а у Разумовского – пустая графа. Нет и приписки «холост». Вряд ли это случайность – ведомость официальная и очень подробная.
Еще больше слухов вызывала история неких князей Таракановых – якобы детей Разумовского и Елизаветы, которых вначале будто бы держали взаперти, а потом обучали и воспитывали за границей. По мнению А. Васильчикова, исследователя рода Разумовских, речь идет о племянниках Разумовского, детях его сестры, носившей фамилию Дараган. Они долго жили при дворе Елизаветы и потом были отправлены в Швейцарию – получать воспитание и образование. В германской прессе они превратились в таинственных Таракановых. Впрочем, наверняка ни на чем настаивать не буду – ведь среди бегавших по дворцу Анны Иоанновны детей Бирона был и сын императрицы от ее фаворита.
Значение Разумовского при дворе Елизаветы было велико. «Влияние старшего Разумовского на государыню до того усилилось после брака их, что, хотя он прямо и не вмешивается в государственные дела, к которым не имеет ни влечения, ни талантов, однако каждый может быть уверен в достижении того, что хочет, лишь бы Разумовский замолвил слово», – писал Пецольд. Но влияние Разумовского было огромным еще в 1730-е годы, когда Елизавета была цесаревной. И уже тогда многие добивались его дружбы, слали ему подобострастные приветы, стремились через него добиться милостей, помощи от Елизаветы.
Современники рисуют на редкость симпатичный образ фаворита. Он, обладавший огромной властью, пользовался ею с большой неохотой, стремился не лезть в обычные при дворе интриги, не рвался к высшим государственным должностям. Со страниц воспоминаний он предстает добродушным лентяем, мало чем интересовавшимся, но не утратившим присущего его народу чувства юмора, в том числе – по отношению к своей персоне и «случаю», сделавшему его первым вельможей империи. Он был очень привязан к своему семейству, заботился о многочисленной черниговской родне, которая благодаря своему высокопоставленному родственнику отнюдь не бедствовала.
Особенно трогательно он относился к своей матери – простой казачке, представил ее ко двору, посылал ей регулярно заботливые письма и гостинцы. В 1744 году Елизавета решила отправиться на богомолье к святыням Киево-Печерского монастыря. Путь ее пролегал через родные места Разумовского. И вот фаворит пишет своей матери, чтобы управляющий его имениями Семен Пустота присмотрел за многочисленной родней и «чтоб он как зятьям, дядьям, так и всей родне именем моим приказал бы быть всем в одном собрании в деревне Лемешах и дожидаться бы тамо моего свидания, а наипаче запретить, чтоб отнюдь никто из них в то время именем моим не хвастал бы и не славился б тем, что он мне родня».
Во времена Елизаветы, в немалой степени благодаря Разумовскому, Украина получила некоторое облегчение от самодержавного гнета и даже восстановила гетманство. Произошло это вполне волшебным образом. Спустя несколько лет после путешествия на Черниговщину Алексей сумел пристроить при дворе своего младшего брата Кирилла. Его история напоминает сказку о пастухе, ставшем принцем. Так это, собственно, и было. Однажды за шестнадцатилетним юношей, пасшим стадо, приехали курьеры из Петербурга и забрали его в столицу. Там Кирилла приодели, а потом отправили за границу – путешествовать и учиться. В двадцать лет он уже стал президентом Петербургской Академии наук. Но не это было главной целью фаворита. С Украины в Петербург зачастили посольства украинской старшины, которая умоляла «маму» Елизавету вернуть Украине гетманство. На пост гетмана и был выдвинут бывший пастух, которому к тому времени исполнилось двадцать два года…
Современники, знавшие немало волшебных возвышений при дворе, этой историей были просто поражены. Впрочем, вчерашний пастух оказался человеком простым, милым и таким же добродушным, как брат. Кстати, история российской науки и самой Академии свидетельствует, что Кирилл Григорьевич Разумовский был не самым худшим из всех президентов Академии наук. Если он и не особенно помогал ученым, то уж совсем не мешал им делать то дело, в котором сам не смыслил, а это, как известно, в России – всегда благо.
В своих мемуарах Екатерина II, вспоминая о годах своей молодости при дворе Елизаветы, пишет о Кирилле Разумовском, который был немного влюблен в нее, жену наследника престола: «Это был человек очень веселый и приблизительно наших лет. Мы его очень любили. Хорошо было известно, что все самые хорошенькие придворные и городские дамы разрывали его на части. И действительно, это был красивый мужчина своеобразного нрава, очень приятный и несравненно умнее своего брата, который, в свою очередь, равнялся с ним по красоте, но превосходил его щедростью и благотворительностью. Эти два брата составляли семью фаворитов, самую любимую всеми».
«Рожден без самолюбия безмерного»
«Я вечно его находила в передней с книгой в руке, – вспоминала о своих первых встречах с Иваном Шуваловым Екатерина II. – Я тоже любила читать и вследствие этого я его заметила; на охоте я иногда с ним разговаривала; этот юноша показался мне умным и с большим желанием учиться… он также иногда жаловался на одиночество, в каком его оставляли родные; ему было тогда восемнадцать лет, он был очень недурен лицом, очень услужлив, очень внимателен и казался от природы очень кроткого нрава».
Вскоре – а это произошло осенью 1749 года – в судьбе симпатичного пажа произошла существенная перемена: он перестал страдать от одиночества, потому что с ним его разделила сама императрица. Начался «случай» Шувалова. Поначалу увлечение сорокалетней императрицы двадцатидвухлетним пажем, ставшим камер-юнкером, казалось многим временным. Такие «случаи» уже происходили с молодыми людьми при дворе, но шли недели, месяцы – и Шувалов окончательно вытеснил из сердца императрицы и из придворных апартаментов самого графа Алексея Григорьевича. Фавориты – отставной и действующий – оказались выше всяких похвал: не было ни сцен, ни скандалов, ни кляуз. Разумовский попросту отошел в сторону, а Шувалов его не преследовал. Императрица подарила Разумовскому Аничков дворец на Невском проспекте, сделала его генерал-фельдмаршалом, и тот спокойно принял своеобразное отступное от бывшей супруги и зажил в свое удовольствие.
Связь Елизаветы и Шувалова оказалась долгой – до самой смерти императрицы в декабре 1761 года. Зная обоих, нельзя не поразиться несходству типов личности, интеллекта партнеров в этой паре. Но вначале поближе познакомимся с Иваном Ивановичем Шуваловым. Он происходил из небогатой, незнатной семьи, родился в 1727 году и, следовательно, еще лежал в пеленках, когда цесаревна охотилась со своим племянником императором Петром II на полях Подмосковья. Ко двору Шувалов попал благодаря своим двоюродным братьям Петру и Александру Шуваловым, входившим в круг ближайших сподвижников Елизаветы еще с 1720-х годов. Он не выделялся из блестящей толпы придворных ни ростом, ни статью, ни бриллиантовым панцирем из орденов и украшений. Он не был воинствен, лих и даже особенно мужествен.
Когда после смерти Елизаветы Петровны Петр III назначил Шувалова начальником Кадетского корпуса, его друзья покатывались со смеху. Граф Иван Чернышев писал Шувалову: «Простите, любезный друг, я все смеюсь, лишь только представлю себе вас в гетрах, как вы кричите: „На караул!“» Сам Шувалов с грустью сообщал своему другу Вольтеру 19 марта 1762 года: «Мне потребовалось собрать всю силу моей удрученной души, чтобы исполнять обязанности по должности, превышающей мое честолюбие», и далее зачеркнуто: «и входить в подробности, отнюдь не соответствующие той философии, которую мне бы хотелось иметь единственным предметом занятий». Оказавшись в следующем году за границей, он писал сестре: «Если Бог изволит, буду жив, и, возвратясь в мое отечество, ни о чем ином помышлять не буду, как весть тихую и беспечную жизнь; удалюсь от большого света, который довольно знаю; конечно, не в нем совершенное благополучие почитать надобно, но, собственно, в себи в малом числе людей, родством или дружбою со мной соединенных. Прошу Бога только о том, верьте, что ни чести, ни богатства веселить меня не могут». Можно, конечно, скептически хмыкнуть, прочитав эти откровения отставного фаворита покойной императрицы – при дворе Екатерины II ему уже не было места. Но не будем спешить с оценками.
Граф Иван Иванович Шувалов
Многочисленные факты свидетельствуют, что Иван Иванович был все-таки необычайным фаворитом. Он был весьма скромен, не рвался к чинам, наградам, а главное – он не пытался обогатиться за счет подарков своей коронованной любовницы, что делали всегда все фавориты, понимая, что век их недолог. В 1757 году канцлер Михаил Воронцов представил Шувалову для подписания у императрицы указ, делавший Ивана Ивановича графом, сенатором, членом высшего правительственного органа – Конференции при высочайшем дворе, кавалером ордена Святого Андрея Первозванного и обладателем десяти тысяч душ крепостных. Шувалов отказался подавать на подпись этот указ и ответил Воронцову: «Могу сказать, что рожден без самолюбия безмерного, без желания к богатству, почестям и знатности; когда я, милостивый государь, ни в каких случаях к сим вещам моей алчбы не казал [будучи] в таких летах, когда страсти и тщеславие владычествуют людьми, то ныне истинно и более притчину нет». Шел, повторяю, 1757 год – вершина могущества Шувалова, и этому признанию нужно доверять: слишком слаб становится человек, едва заслышав звук медных труб славы и учуяв фимиам восхвалений.
А в том, что Иван Шувалов реально находился у власти больше десяти лет, сомнений нет никаких. Его влияние на государственные дела превосходило во много раз то влияние, каким пользовался до него Разумовский. Он подготавливал царские указы, вел переписку с министрами, послами, генералами, на протяжении ряда лет был единственным докладчиком у императрицы, которая, видя, как гаснет ее красота, не хотела никого принимать и все больше времени проводила во внутренних апартаментах дворца. «Он вмешивается во все дела, не нося особых званий и не занимая особых должностей, – писал в 1761 году о Шувалове Фавье, – одним словом, он пользуется всеми преимуществами министра, не будучи им». С годами недоверчивая императрица все больше полагалась в делах на Шувалова, у нее не раз бывала возможность проверить честность и порядочность своего молодого друга, и он всегда подтверждал свою блестящую репутацию бессребреника. В 1759 году Воронцов, ходивший в приятелях Шувалова, попросил фаворита похлопотать перед Елизаветой о предоставлении ему, Воронцову, исключительной монополии на вывоз за границу русского хлеба. В подобных случаях предполагалось, как само собой разумеющееся, что ходатай по такому делу разделит выгоду всего предприятия. Шувалов в свойственной ему мягкой манере отвечал приятелю, что в данный момент монополия на хлебный вывоз государству не нужна и «против пользы государственной я никаким образом на то поступить против моей чести не могу, что Ваше сиятельство, будучи столь одарены разумом, конечно, от меня требовать не станете».
Впрочем, Шувалов был умен и тонок и знал истинную цену дружбе с ним – фаворитом царицы. За месяц до смерти Елизаветы, 29 ноября 1761 года он писал Воронцову: «Вижу хитрости, которые не понимаю, и вред от людей, преисполненных моими благодеяниями. Невозможность их продолжать прекратила их ко мне уважение, чего, конечно, всегда ожидать был должен и не был столь прост, чтоб думать, что меня, а не пользу свою во мне любят». Это был и упрек «верному другу» Михаилу Илларионовичу, который, подобно всем другим царедворцам, почуявшим приближающуюся смерть императрицы, уже начал вертеться возле ее наследника – великого князя Петра Федоровича.
Конечно, в бескорыстности, честности и преданности Шувалова состояла одна из причин долговечности фавора Ивана Ивановича. Но были и другие причины особой привязанности к нему императрицы. Елизавете, вступившей в зрелые годы, которые быстрой вереницей потянулись к ненавистной старости, Ванечка Шувалов давал то, чего уже не мог дать Разумовский – ее ровесник, а именно – ощущение молодости, радости жизни, свежести чувств. Не расставаясь ни на день с возлюбленным, Елизавета останавливала для себя время, чувствовала себя молодой.
Выше упоминалась сатира Елагина «На петиметра и кокеток». Сатирик бил наверняка – все узнали в капризном петиметре, думающем о красе ногтей и французских духах, Ивана Ивановича. Он был изрядным модником, галломаном и, как писал Фавье, «с приятной наружностью он соединял чисто французскую манеру выражаться». Шувалов был обижен сатирой и просил поэта и ученого Михаила Ломоносова ответить Елагину. После долгих колебаний Ломоносов выдавил из себя не самое сильное свое стихотворение, которое начиналось словами:
- Златой младых людей и беспечальный век
- Кто хочет огорчить, тот сам не человек…
Вероятно, дурно одетый неряха и не смог бы стать фаворитом императрицы-щеголихи. Стремясь хорошо одеваться, изящно выглядеть, думая о красе ногтей и с удовольствием разделяя ту праздничную жизнь, которой жила императрица, Иван Иванович оставался дельным человеком.
- Чертоги светлые, блистание металлов
- Оставив, на поля спешит Елизавет.
- Ты следуешь за ней, любезный мой Шувалов,
- Туда, где ей Цейлон и в севере светет.
- Где хитрость мастерства, преодолев природу,
- Осенним дням дает весны прекрасный вид…
Так писал Ломоносов, воспевая прогулки царицы и ее фаворита в царскосельских оранжереях и зимних садах. Но далее следуют другие строки:
- Толь многи радости, толь разные утехи
- Не могут от тебя парнасских гор закрыть,
- Тебе приятны коль российских муз успехи,
- То можно из твоей любви к ним заключить.
Эти строки, обращенные в 1750 году к совсем еще молодому любовнику Елизаветы, не были поэтическим преувеличением. С юности Шувалов был глубоко и искренне предан культуре, литературе, искусству. Это увлечение с годами возрастало – светская рассеянная жизнь постепенно приедалась, и то, что Шувалов писал в 1763 году сестре о пустоте света, было правдой. Он стремился к другой жизни, в мир гармонии и тишины, спокойного чтения, искренних и глубоких бесед с друзьями, в царство музыки и искусства. Но его реальная жизнь долго складывалась так, что об этом можно было только мечтать.
И все же, находясь у вершины власти, в водовороте интриг неспокойного двора, он находил время и силы предаваться любезным музам и стал великим русским меценатом.
Меценат и поэт
Несомненно, Шувалов не обладал творческими талантами. Ему не помогли уроки версификации, которые он брал в молодости у Ломоносова, – ни стихи, ни живопись ему не удавались. Но у Шувалова было то, что довольно редко встречается у бесталанных людей, – он не был завистлив к таланту других. Наоборот, он радовался появлению гения и помогал ему расцвести. Шувалов был истинным меценатом: внимательным и благодарным слушателем, тонким ценителем и знатоком изящного, страстным коллекционером, щедрым и немелочным богачом, в поощрении искусства и культуры он видел цель своей жизни. Сопричастность творцу доставляла ему истинное наслаждение.
Конечно, связь Поэта и Мецената не была бескорыстной с обеих сторон. Поэт рассчитывал на материальную и нравственную поддержку Мецената, а тот, в свою очередь, на благодарность Мастера. А какой же может быть благодарность Мастера, как не желание увековечить Мецената в произведении искусства, помочь ему, восторженному любителю, переступить порог вечности?
Именно такой была связь Шувалова и Ломоносова. Но их дружбу цементировало еще нечто общее, казавшееся им вечным и неизменным: вера в неограниченные возможности Просвещения, точнее – просвещенного русского разума, способного на благо себе изменить все вокруг. Оба они были истинными сынами Отечества – так называли тогда патриотов. Елизаветинское время стало временем национального подъема, оптимизма. Воодушевляющая мысль о том, что благодаря реформам Петра I Россия разорвала «путы варварства» и вошла в единую дружную семью просвещенных народов, владела в равной степени и крестьянином Михаилом Ломоносовым, и дворянином Иваном Шуваловым. Нужно только больше работать, творить во благо прекрасной России, чьи ресурсы неограниченны, люди талантливы, а язык способен выразить самые тонкие человеческие чувства. Ученик Ломоносова и протеже Шувалова Николай Поповский в речи, обращенной к юношам-гимназистам при открытии гимназии Московского университета в 1755 году, говорил: «Если будет ваша охота и прилежание, то вы скоро можете показать, что и вам от природы даны умы такие же, какими целые народы хвалятся; уверьте свет, что Россия больше за поздним начатием учения, нежели за бессилием, в число просвещенных народов войти не успела».
В письме французскому философу Гельвецию Шувалов писал, что в России мало своих искусных людей или, вернее, их почти вовсе нет, но причина этого – не отсутствие склонности к наукам и разума у русских людей, а плохая организация дела просвещения. В создании научных и педагогических учреждений Шувалов видел свой долг. Вместе с Ломоносовым он развивал идеи Просвещения в русском варианте, когда вся энергия просветительских идей направлялась не на разрушение старого порядка, а на его укрепление, воспитание новой генерации русских людей, образованных, умных, талантливых, но обязательно законопослушных и верноподданных. Так понимал Шувалов Просвещение и, преклоняясь перед творческим гением Вольтера, он не разделял иронии своего французского друга, уничтожавшей старый порядок, осуждал его атеизм.
Благодаря Шувалову в Москве в 1755 году были основаны Московский университет, первые гимназии в Москве и Казани, в 1760 году в Петербурге была открыта Императорская Академия художеств. Шувалов собрал огромную, великолепную коллекцию картин Рембрандта, Рубенса, Ван-Дейка, Пуссена и других живописцев, которая стала основой всемирно известной художественной коллекции петербургского Эрмитажа. Меценат не жалел сил и средств, чтобы создать в России интеллектуальное поле, он заботился о законах, которые ограждали университет от вмешательства невежественной светской и церковной власти, многие годы он собирал книги для университета и Академии художеств, но самое главное – он искал и находил талантливую молодежь.
Выбирать из хотя и бедных, но способных молодых людей – таков был его принцип. В 1761 году он писал в Дворцовую канцелярию о зачислении в студенты Академии художеств дворцового истопника Федота Шубина, который «дает надежду, что со временем может быть искусным в своем художестве мастером». Так начал свою карьеру выдающийся русский скульптор Федот Иванович Шубин. Краткий «шуваловский» период истории Академии художеств оказался благодаря уму, предусмотрительности, заботливости ее основателя, не жалевшего денег на дорогостоящих иностранных учителей, картины, скульптуру, пособия и материалы, чрезвычайно плодотворным, дал мощнейший толчок развитию искусства в России, открыл миру новые таланты. Уже в первом выпуске Академии художеств оказались незаурядные мастера: архитектор Иван Старов, скульптор Федор Гордеев, художник Антон Лосенко и другие. Без них невозможно представить русское искусство XVIII – начала XIX века.
Главным советчиком и другом Мецената был Поэт. Для Шувалова Ломоносов являлся живым воплощением успеха просвещенного знаниями русского народа. Благодаря настояниям Шувалова, за спиной которого стояла императрица, Ломоносов занялся русской историей, писал много стихов. Но, как часто бывает в жизни, отношения их не были простыми и ровными – слишком разными были эти люди. Шувалова и Ломоносова разделяли пропасть лет, различие в происхождении, социальном положении, диаметральное несходство характеров. Один – интеллигентный, мягкий и одновременно беззаботный, избалованный, другой – с тяжелым характером, необузданный в гневе, болезненно честолюбивый и, под влиянием винных паров, подозрительный, вечно страдающий от укусов, как ему казалось, ничтожеств и бездарностей. Ломоносов хотел, чтобы Шувалов не только восхищался его гением, но и помогал осуществлять его грандиозные планы, реализовывать весьма амбициозные идеи при дворе императрицы.
Но у Шувалова-царедворца был свой счет, свои проблемы, с которыми великий крестьянский сын не считался и которых даже не понимал. Так, после открытия Московского университета Ломоносов хотел добиться с помощью Шувалова создания нового университета в Петербурге, причем себя видел его ректором. Шувалова же пугали деспотические замашки властного Ломоносова, который мог поступить круто, своевольно и неразумно. Поэтому Шувалов тянул с реализацией планов, которые они так горячо и заинтересованно обсуждали вместе. И все это страшно огорчало нетерпеливого и подозрительного помора.
Возвращаясь как-то раз из Петергофа после очередного бесполезного визита ко двору, Ломоносов остановился на отдых на поляне и тут же написал горькие стихи, обращенные к кузнечику, который скачет и поет, свободен, беззаботен:
- Что видишь, все твое; везде в своем дому,
- Не просишь ни о чем, не должен никому.
Шувалов – петиметр и барин – подчас не щадил обостренного самолюбия Ломоносова, никогда не забывавшего о своем социальном происхождении, и от души смеялся, глядя, как происходит за его столом подстроенная им же самим неожиданная встреча Сумарокова и Ломоносова – соперников в поэзии и заклятых врагов в жизни.
Один из гостей Ивана Ивановича, вернувшись домой, записал в свой дневник: «Бешеная выходка бригадира Сумарокова за столом у камергера Ивана Ивановича. Смешная сцена между ним и господином Ломоносовым». Ломоносов же увидел в этом совсем другое: его унизили, пытались уподобить Тредиаковскому, шуту-рифмоплету и, приехав домой, он написал своему покровителю полное гнева и оскорбленного достоинства письмо: «Не токмо у стола знатных господ или у каких земных владетелей дураком быть не хочу, но ниже (даже. – Е. А.) у самого Господа Бога, который мне дал смысл (разум. – Е. А.), пока разве отнимет». Иван Иванович не обиделся и, может быть, просил прощения у Ломоносова, ведь он его искренне любил.
Не прошло и года после этого случая, как умерла Елизавета, Шувалов уехал за границу, жил в Париже, у Вольтера в Фернее, а потом провел долгие годы в Италии. Когда он вернулся домой, Поэта уже не было в живых – Ломоносов умер в 1765 году. Фавор Ивана Шувалова оборвался, когда ему было тридцать пять лет; впоследствии оказалось, что это – ровно половина его жизни. И еще тридцать пять лет, до самой смерти в 1797 году, Шувалов прожил так, как и мечтал: вдали от суетного света, в уютном дворце своей сестры, среди любимых картин и книг, в тишине и покое.
Он остался самим собой до самого конца. Однажды гость Шувалова, войдя в его кабинет, застал хозяина в мягких креслах, в халате, с томиком Вольтера в руке. «Вот, хоть не люблю его, бестию, – шутливо воскликнул Иван Иванович, – а приятно пишет!» Он был счастливым человеком и сподобился того, о чем мечтает каждый Меценат: имя его, вплетя в свои стихи, обессмертил Поэт, который сам будет жить, пока живет русское слово.
- Неправо о вещах те думают, Шувалов,
- Которые Стекло чтут ниже минералов…
или:
- Начало моего великого труда
- Прими, Предстатель муз, как принимал всегда
- Сложения мои, любя Российско слово,
- И тем стремление к стихам давал мне ново.
- Тобою поощрен, в сей путь пустился я:
- Ты будешь оного споспешник и судья.
Шувалов повидал мир, был знаком с гениями, провел годы в благословенной Италии, он познал власть, почет, любовь и славу. Во второй половине жизни он писал, что, наконец, свободен, что сумел «приобресть знакомство достойных людей – утешение, мне до сего времени не известное, все друзья мои, или большею частию, были [друзьями] только моего благополучия, теперь [стали] собственно мои».
Братья-разбойники
Иван Иванович Шувалов был прост и бескорыстен, но его добротой вполне бесцеремонно и даже нагло пользовались ближние родственники – старшие двоюродные братья графы Петр и Александр Шуваловы, некогда приведшие скромного интеллигентного юношу ко двору. Особенно заметен был своими повадками и даже внешним видом старший из братьев – Петр. Это был вельможа во всем блеске значения этого понятия для XVIII века. Он, как пишет Фавье, «возбуждал зависть азиатской роскошью в дому и своим образом жизни: он всегда покрыт бриллиантами, как Могол, и окружен свитой из конюхов, адъютантов и ординарцев».
Он весьма удачно женился – взял в жены некрасивую, но близкую императрице фрейлину Мавру Шепелеву. Женщина умная и ловкая, Мавра хорошо знала характер своей повелительницы и тонко пользовалась влиянием на нее, чтобы добиваться милостей для своего мужа. В своих записках князь Яков Шаховской рассказывает, как Мавра Шувалова, выполняя задание мужа, сумела опорочить Шаховского в глазах императрицы. Зная, что прямая жалоба на подозрительную в таких случаях Елизавету не подействует, она прибегла к хитрости: встав с одной из своих приятельниц-фрейлин у окна во дворце, Мавра стала что-то шептать ей на ухо. Этого было достаточно, чтобы скучающая императрица обратила на дам внимание и решительно подошла к ним. Мавра притворно сконфузилась и замолкла. Заинтригованная Елизавета потребовала рассказать, о чем секретничают ее фрейлины. Мавра отнекивалась, краснела, а потом, как бы неохотно, идя навстречу воле государыни… вылила ведро помоев на врага своего мужа. Князь Михаил Щербатов, описывая нравы двора Елизаветы Петровны и ее главных вельмож, называет Петра Ивановича Шувалова настоящим «чудовищем», отвратительным человеком, но вместе с тем пишет, что тот был человек не только «быстрый, честолюбивый», но и умный.
Несомненно, Петр Шувалов был крупным деятелем елизаветинской эпохи, одним из центральных столпов ее режима. В нем было много энергии, властности, воли, он ясно и широко мыслил. Современники замечали в нем редкостную для государственных деятелей той эпохи способность понимать и ценить новое, даже увлекаться им. Он был плодовитым прожектером и всячески покровительствовал прожектерству в различных сферах жизни – от финансов до фейерверков. В его обширном петербургском дворце была создана целая «фабрика прожектов», и там появилось немало идей, которые были им реализованы при поддержке Ивана Ивановича. Важнейшими из мер, проведенных Петром Шуваловым, были реформы в экономике и финансах. Он стал осуществлять новую, революционную для русских финансов идею перехода от прямого (подушного) обложения к косвенному, за счет повышения цен на соль, вино. Но еще более смелой оказалась реформа таможенного обложения. Шувалов добился ликвидации внутренних таможен – наследия средневековья. Финансисты опасались снижения доходов казны. Действительно, это был риск, однако он оправдался – освобождение торговли от стесняющих ее пут привело к росту доходов казны за счет увеличения торгового оборота.
По инициативе Петра Шувалова началась работа над созданием нового свода законов – Уложения. Результаты деятельности Комиссии, которую он сам возглавлял, были впоследствии использованы правительствами Петра III и Екатерины II. Впечатляющими были и успехи реформ Шувалова в армии, особенно – в артиллерии, ставшей одной из самых передовых в мире. Шуваловские гаубицы, отличавшиеся необычайной точностью стрельбы, увековечили его имя в истории русского оружия.
Но все же больше, чем государственной деятельностью, Петр Шувалов (как и его брат Александр) прославился казнокрадством, стяжательством, беззастенчивым обогащением за счет казны. Братьям Шуваловым удалось провести такие законы, которые позволяли им, а также их ближайшим приятелям, присвоить богатейшие уральские металлургические заводы и получать с них гигантские доходы, иметь невиданные льготы и даже финансовую помощь государства.
В отношении своих конкурентов – частных предпринимателей – Шуваловы вели себя, как разбойники с большой дороги, разоряя их дотла. Еще больше доходов и дурной славы принесли Петру Шувалову многочисленные монополии на промыслы. Когда в 1760 году он умер, то собравшиеся на похороны долго томились в ожидании выноса тела. Екатерина II пишет в мемуарах, что одни, «вспомня табашной того Шувалова откуп, говорили, что табаком [тело] осыпают, другие говорили, что солью осыпают, приводя на память, что по его проекту накладка на соль последовала; иные говорили, что его кладут в моржовое сало, понеже моржовое сало на откуп имел и ловлю трески. Тут вспомнили, что ту зиму трески ни за какие деньги получить нельзя было и начали Шувалова бранить». Так под многотысячный хор проклятий и матерщину и был отвезен в Александро-Невский монастырь Петр Иванович Шувалов. Незавидная судьба для государственного деятеля.
Александр Иванович Шувалов держался всегда в тени «Могола» – старшего брата, но его побаивались не меньше, чем всесильного прожектера. С 1747 года он сменил на посту начальника тайной полиции – Тайной канцелярии – умершего Андрея Ушакова и бессменно руководил этим славным учреждением до его ликвидации при Петре III. Никто не стремился поближе познакомиться с подвалом Александра Ивановича, да и внешность его была отталкивающа – лицо его то и дело перекашивалось от нервного тика, тяжелая, видно, была работа…
Впрочем, на его время пришлось немного крупных дел – царствование Елизаветы в политическом смысле было спокойно, даже безмятежно: ни серьезных заговоров, ни мятежей, ни крупных бунтов.
Взойдя на престол, Елизавета поклялась не выносить смертных приговоров и свою клятву сдержала – указов о смертной казни в ее царствование нет. Конечно, людей могли сжить со света иными средствами (что, кстати, и делалось), но все же мы не можем вспомнить в тысячелетней истории России ни одного другого двадцатилетия, в течение которого никого не казнили.
«Система Петра Великого»
Говоря о почти полной отстраненности Елизаветы Петровны от государственного управления, сделаем только одну поправку – были дела, которые ни при каких обстоятельствах без нее решить было невозможно. До тех пор, пока она оставалась самодержицей и не хотела утратить этой власти, она была вынуждена подписывать именные указы, вести минимальную переписку.
Но среди документов, к которым прикоснулось перо Елизаветы, есть такие, которые отражают самое пристальное внимание императрицы к определенному виду дел. Это были дела по внешней политике, требовавшие как раз того, чем не обладала императрица: внимания, трудолюбия, таланта. И тем не менее, в непрерывной череде празднеств и развлечений Елизавета находила «окна», чтобы выслушивать доклады канцлера А. П. Бестужева-Рюмина или Ивана Шувалова, читать донесения русских посланников из-за границы и выписки из иностранных газет. На этих бумагах остались пометы, сделанные рукою императрицы. Чем же объяснить такое исключение из правил царицы, далекой от всякого труда?
Ларчик открывается просто: внешняя политика была интересна императрице. Дипломатия тогда была «ремеслом королей», вся Европа была монархической (за исключением, пожалуй, Венеции), всюду сидели императоры, короли, князья, ландграфы, герцоги. Это была большая и недружная семья властителей, хотя и связанная родством, но раздираемая противоречиями и враждой. Члены коронованного семейства постоянно интриговали друг против друга, стремились то расстроить чьи-то союзнические отношения, то заполучить новых союзников. Дипломатическая предыстория переворота Елизаветы весьма характерна для нравов тех времен. И еще важное обстоятельство: дипломатия была всегда персонифицирована – и часто, имея в виду Австрию, Пруссию или Францию, говорили «Мария-Терезия», «король Фридрих» или «Людовик».
Это был мир, в котором жили и интриговали мадам Помпадур и кардинал Флери, Уолпол и десятки других известных личностей, между которыми с годами устанавливались довольно сложные отношения симпатии и антипатии, дружбы и вражды. Многие из них никогда не видели друг друга, но ощущали свое королевское родство. Елизавета в полной мере осознавала себя членом этой семьи и явно симпатизировала некрасивой Марии-Терезии, с которой возмутительно вызывающе вел себя прусский король Фридрих II. У меня нет сомнений, что участие России в Семилетней войне было во многом обусловлено мстительным желанием Елизаветы «проучить» высокомерного зазнайку, атеиста и масона Фридриха, который с первых дней своего правления посмел вести себя в королевском обществе дерзко, нагло и бесцеремонно. Явно недолюбливала императрица и этот «развратный Версаль», хотя признавала его несомненное первенство в «галантереях».
Елизавете нравилось читать донесения посланников, особенно тех, которые подробно описывали перипетии придворной жизни и интриги при дворе своего аккредитования. В мае 1745 года Бестужев поощрял русского посланника в Копенгагене Корфа и впредь в своих донесениях «свободно продолжать рассуждения и известия, а особливо из Швеции приходящие и касающиеся до Ее Императорского Величества высочайшего дома и интереса, также и княжеской Голштинской фамилии». Бестужев далее пишет: «Ее Императорское Величество сама читать изволит и, будьте уверены, что оными всегда Ее Величество бывает довольна». Крайне любопытное чтение для императрицы представляли зарубежные газеты. Выписки из них делались с таким расчетом, чтобы императрица могла узнать все важнейшие европейские слухи и скандалы. И Елизавета полностью отдавалась этому столь любезному для нее миру интриг и сплетен. Этот мир представлялся ей огромным дворцом, где можно было внезапно отворить дверь одной из комнат и застать там камер-юнкера, тискающего в потемках камер-фрейлину. Все это было, конечно, в европейском масштабе.
Вместе с тем, хотя это может показаться странным, Елизавета проявляла качества хорошего дипломата. В ее характере и поведении было много черт, тому способствовавших. Некоторые зарубежные посланники создавали себе обманчивое представление об императрице, как о простодушной, наивной и доверчивой красотке, которой легко управлять и с помощью которой можно легко добиться своих целей и выгод даже в ущерб интересам России. Но таких дельцов неизбежно ждало жестокое разочарование. Не без оснований француз Лафермиер писал в 1761 году, что из великого искусства управлять народом императрица Елизавета усвоила себе только два качества: умение держать себя с достоинством и скрытность.
Последнее качество, как мы знаем, для дипломата первейшее, после ума, конечно. И оно не раз выручало Елизавету, спасало от опрометчивых поступков. История красавца маркиза де ла Шетарди – ярчайший тому пример. Поначалу Шетарди – активный участник заговора – ходил в героях. Гвардейцы обнимали французского приятеля, императрица называла его своим «партикулярным другом». Как-то она взяла маркиза-католика на богомолье в Троицу и даже – по слухам – позволила ему больше, чем можно было позволить иностранному посланнику.
Между тем Версаль был недоволен своим дипломатом: он регулярно сообщал о своих успехах у русской императрицы, но главное, ради чего его послали в Россию, – разорвать русско-австрийский союз и сместить канцлера Бестужева-Рюмина – оставалось по-прежнему недостижимым. Более того, француз видел, что императрица, относившаяся к нему весьма дружелюбно и даже шаловливо, всячески избегала серьезных разговоров и обещаний. Месяцы шли один за другим, а ощутимых результатов теплой дружбы Елизаветы с Шетарди все не было и не было. Маркиз был взбешен. Он, как писала Екатерина II, «нашел двери, которые ему были открыты ранее, на этот раз запертыми; он разобиделся и писал об этом своему двору, не стесняясь ни относительно выражений, ни относительно лиц; он думал, что будет управлять императрицей и делами, но ошибся; он писал языком злым и язвительным, он говорил в этом же духе с моей матерью».
Действительно, сохранившиеся перлюстрации писем Шетарди подтверждают вышесказанное. Он с досадой писал в Версаль, что императрица целыми днями бездельничает, что в центре ее внимания смена туалетов четыре или пять раз в день и увеселение во внутренних покоях со всяким подлым сбродом. Это было, как мы знаем, правдой, но не всей. Шетарди не понял, что, пока его не было в России, ситуация изменилась и, придя к власти, императрица, по словам Екатерины II, увидела, что интересы империи отличаются от тех, какие имела цесаревна Елизавета, что, помимо любви к нарядам, у императрицы Елизаветы Петровны могут быть и какие-то принципы, которыми она руководствовалась в своих поступках уже не как окруженная всеобщим восхищением царица бала, а как самодержица, думающая о своей власти и своей империи.
В отличие от Шетарди, мы знаем, что основным принципом Елизаветы было следование так называемой «системе Петра Великого», которая предполагала учет национальных интересов России как главный критерий внешней политики. Этот принцип был усвоен императрицей с детства, и известная читателю история о том, как она, подобно куску мыла в воде, ускользала от домогательств Нолькена и Шетарди накануне переворота 25 ноября 1741 года, – выразительный тому пример.
Благодаря следованию «системе Петра» весьма долго держался на первых ролях канцлер Алексей Петрович Бестужев-Рюмин. Он был опытным дипломатом петровской школы и одновременно лукавым царедворцем послепетровской формации. Именно он, глядя на трогательную дружбу Елизаветы и Шетарди, дал приказ вскрывать и расшифровывать (с помощью Академии наук) письма французского посланника, а потом летом 1744 года, когда набралось довольно много оскорбительных для Елизаветы цитат, улучил момент и подал выписки – плоды своего потайного труда – государыне. Взбешенная неблагодарностью своего «партикулярного друга», императрица приказала объявить Шетарди, чтобы он в течение суток выехал из столицы и больше никогда в России не появлялся. Это была победа Бестужева, которому Шетарди сильно вредил.
Граф Алексей Петрович Бестужев-Рюмин
Вообще, тема Бестужева была главной в дипломатической переписке посланников при русском дворе на протяжении многих лет. Нет сомнений – канцлер был продажен, брал взятки ото всех держав, но, тем не менее, держался раз и навсегда принятой еще при Петре Великом дипломатической доктрины – ориентироваться в политике на те государства, с которыми у России общие долговременные имперские интересы.
Лишь после 1757 года престарелый Бестужев-Рюмин допустил несколько серьезных ошибок. Во-первых, он позволил втянуть Россию в «лишнюю» для нее Семилетнюю войну, и страна надолго оказалась заложницей австрийских интересов, практически не работая на себя. И во-вторых, он начал опасную придворную интригу с участием великого князя Петра Федоровича и его жены великой княгини Екатерины Алексеевны. Интрига была раскрыта, и канцлер с грохотом слетел со своего места. На посту канцлера оказался Михаил Воронцов, человек не особенно умный, но бесхитростный и верный, первый друг Ивана Ивановича Шувалова.
В сложной борьбе за власть Воронцов не был самым проворным и хитрым. Он долгие годы находился на вторых ролях, и хотя был вице-канцлером, влиянием при дворе не пользовался, во всем проигрывая своему более ловкому шефу – Бестужеву-Рюмину. Тот, зная давнюю близость Воронцова к Елизавете – ведь именно Воронцов играл в спектаклях цесаревны и стоял на запятках саней, которые ночью 25 ноября 1741 года уносили ее в казармы гвардейцев, – всячески стремился дискредитировать старого соратника императрицы в ее глазах, что ему и удалось. Лишь в конце 1740-х годов, когда взошла звезда Ивана Шувалова, Воронцов вышел из тени. Он прилепился к молодому фавориту, и Елизавета стала благосклоннее, чем раньше, смотреть на старого, полузабытого приятеля. Воронцов, в отличие от Петра Шувалова, оставил у современников хорошее впечатление. Фавье писал о нем: «Этот человек хороших нравов, трезвый, воздержанный, ласковый, приветливый, вежливый, гуманный, холодной наружности, но простой и скромный… Когда он имеет точное понятие о деле, то судит о нем вполне здраво». Через Воронцова Иван Шувалов стал оказывать серьезное влияние на внешнюю политику России.