Женщины на российском престоле Анисимов Евгений
Последние годы правления Елизаветы были окрашены в зловещие цвета войны. Несколько лет подряд русская армия воевала в центре Европы – на территории Пруссии. Ей удалось одержать две блестящие победы над прусскими войсками: под Гросс-Егерсдорфом в августе 1757 года и ровно через два года – под Кунерсдорфом. В январе 1758 года русские войска взяли Кенигсберг, и великий философ Иммануил Кант – профессор Кенигсбергского университета – присягнул вместе со всеми жителями города на верность своей новой государыне Елизавете Петровне, присоединившей Восточную Пруссию к России. В 1760 году русско-австрийский отряд занял Берлин.
Конечно, в ходе войны в армии проявилось много недостатков, неразберихи. Как и всегда, царили воровство, злоупотребления и глупость. Но тем не менее, несмотря на огромные потери русской армии, ресурсы ее были неисчерпаемы, а воинский опыт и мастерство солдат и офицеров непрерывно совершенствовались, и потому русские войска все увереннее шли к конечной победе в войне. Елизаветинские полководцы и дипломаты сумели внести необходимые коррективы в политику и тактику. Канцлер Воронцов в 1758 году писал командующему армией генералу Фермору, призывая его думать над исправлением недостатков, перенимать у противника все новое и полезное: «Нам нечего стыдиться тем, что мы не знали о иных полезных воинских порядках, кои у неприятеля введены; но непростительно б было, если б мы их пренебрегли, узнав пользу оных на деле. Смело можно народ наш, в рассуждении его крепости и узаконенного правительством послушания, уподобить самой доброй материи, способной к принятию всякой формы, которую ей дать захотят».
С этим утверждением было трудно спорить. К концу 1761 года казалось, что победа не за горами. Но Елизавета умерла, и ее преемник Петр III, старый почитатель гения Фридриха II, резко повернул корабль русской дипломатии на сближение с пруссаками…
«Урод рода человеческого» и московский «король»
В елизаветинское царствование прогремели два скандальных уголовных дела, имена героев которых вошли в русскую историю и литературу: Салтычиха и Ванька Каин.
Обе криминальные истории происходили в Москве почти одновременно и доставили немало хлопот властям и страхов обывателям. В конце 1750-х годов по старой столице поползли зловещие слухи о страшных делах, которые творятся на Сретенке в доме молодой вдовы Дарьи Николаевны Салтыковой. Говорили о сотне зверски замученных помещицей дворовых, о страшных пытках, которым она их подвергала перед тем, как отправить на тот свет. Молва так возбудила общество, что пришлось нарядить следствие. Комиссия после долгой работы была вынуждена признать, что зверства Салтыковой стали причиной гибели «если не всех 100 человек, объявленных доносителями, то, несомненно, 50 человек».
Было установлено, что садистка избивала своих дворовых (в основном – сенных девушек) самыми различными предметами и орудиями, обливала кипятком, морозила на снегу. По ее приказу непослушных рабов и рабынь конюхи запарывали насмерть кнутом. В отчете следственной комиссии отмечалась и главная причина убийств – гнев госпожи при виде «неисправного мытья полов и белья».
Несомненно, Салтыкова была садисткой-маньяком, но ведь она убивала людей не в глухом, отдаленном поместье, а в доме посреди Москвы, чуть ли не на глазах полиции, которая была сверху донизу подкуплена Салтыковой и всякий раз послушно оформляла очередное дело о «нечаянной смерти» ее дворовых. Взятки от богатой помещицы брали даже руководители Сыскного приказа. Расследование преступлений Салтычихи тянулось весьма долго, и после длительных проволочек, уже при Екатерине II, ее лишили дворянства и приговорили к пожизненному заключению, в котором она и провела оставшиеся тридцать три года жизни, ни в чем не раскаявшись и всех проклиная.
Салтычиха, чье имя стало нарицательным как символ изуверской жестокости, была для тогдашней России и уникальна, и типична. В той или иной степени многие помещики поступали со своими крепостными так же жестоко и бесчеловечно. Крепостное право развращало и рабов и господ. Екатерина II писала, что во времена императрицы Елизаветы в Москве не было ни одного помещичьего дома, в подвале которого не было бы тюрьмы и камеры пыток для рабов. Представление о том, что дворовые – это не люди, а «хамы» и «подлянки», что жестокости с ними неизбежны и необходимы, прочно сидело в сознании дворянства и, как уверяет та же Екатерина, в середине XVIII века вряд ли в России нашлось бы десяток человек, осуждавших крепостное право. Естественно, мысли об этом никогда не приходили к Елизавете. Этот мир каждодневного насилия и издевательства был для нее естествен, и проблемы гуманизма ее никогда не волновали. Да она и сама чувствовала себя, как и ее предшественница императрица Анна Иоанновна, помещицей и с непокорными слугами была весьма крута.
Не менее любопытно было и дело Ваньки Каина, имя которого стало символом предательства и беспринципности в русском варианте. Крепостной человек московского купца Петра Филатьева, Каин с самого раннего детства нес в себе как бы «ген преступности» – воровство, обман были его стихией. В восемнадцать лет Ванька, обворовав своего хозяина, бежал из дому и опустился на «дно» Москвы, где довольно скоро достиг выдающихся успехов в преступном мастерстве.
Он был дьявольски талантлив и изобретателен в планировании и проведении воровских операций, в умении преодолеть крепкие запоры, обмануть бдительную стражу, уйти от неутомимой погони. Вместе со своим ближайшим приятелем Петром Камчаткой он совершил сотни преступлений как в Москве, так и в других городах, куда на летние «гастроли» отправлялась шайка Каина. В 1741 году Ванька Каин пристал к банде Михаила Зори, которая занималась грабежами и разбоем на ярмарках и больших дорогах.
Эта крайне опасная и неспокойная жизнь Ваньке явно не понравилась, и сразу же после Рождества 1741 года он явился с повинной в Сыскной приказ. К своему покаянному донесению он приложил список своих товарищей по воровскому промыслу и, получив в помощь отряд солдат, начал хватать их в известных ему московских притонах. В одной из пещер на берегу Москвы-реки полицейские во главе с Ванькой захватили беглого солдата Соловьева, который при свете лучины вел дневник ежедневных преступлений. Эта тетрадка дошла до нашего времени: «В понедельник взято в Всесвятской бане ввечеру 70 копеек… в четверг – 50 копеек, штаны голубые… на Каменном мосту – 54 копейки» и т. д. Благодаря энергии доносчика за несколько дней были выловлены десятки преступников.
Розыскное усердие Каина не знало удержу: в один прекрасный день он сдал полиции и своего ближайшего друга Камчатку, много раз спасавшего Каина от верной смерти на плахе. С годами деятельность Каина расширялась. Он получил от властей специальную грамоту, защищавшую его от возможных доносов и преследований, и, уже не стесняясь, занялся ловлей воров, грабителей и скупщиков краденого, но при этом и сам грабил, шантажировал, убивал. Каин женился, завел дом и устроил в нем караульню для солдат полиции и одновременно… притон, где был тайный шинок, шла большая игра. Сюда стекались преступники и проститутки и отсюда Каин, с приданными ему солдатами, совершал налеты на «малины» и дома честных москвичей. Его власть была огромна, и благодаря прекрасному знанию теневой стороны жизни Москвы и своей безнаказанности Каин стал грозой всех, кто не жил в дружбе с законом: купцов, провозивших контрабанду, ремесленников, владевших тайными мастерскими, именитых горожан, имевших в прошлом наказуемые законом грехи. Одних он – для отчетности и собственного куражу – сдавал властям, других, зная, что они будут молчать, безжалостно грабил, третьих, попугав, великодушно отпускал, четвертым даже помогал обделывать их темные дела.
Он пинком ноги открывал двери всех полицейских начальников, подьячие сыскного ведомства почитали за честь испить с Ванькой чаю в трактире, все они были подкуплены, получали от него подарки и долю с «доходов» от его мастерства оборотня. Состоятельные люди, обнаружив в своем доме пропажу, могли не кручиниться. Стоило только обратиться к Ваньке, и он – конечно, за мзду – находил украденные вещи: целый отряд мелких воришек и жуликов по заданию Каина в поисках пропажи обшаривал все толчки и рынки, где сбывали краденое со всей Москвы.
Власть Каина длилась почти десять лет. Изобретательный и наглый, с задатками актера и мистификатора, он был неуязвим для правосудия, ловко выпутываясь из расставленных сетей. В нем поразительно сочетались молодечество, удаль, широта натуры с вероломством, жадностью и мелочностью. Но, как часто бывает в жизни, его погубили женщины, точнее – безмерное любострастие. Отец одной из его жертв сумел прорваться к московскому губернатору, началось следствие, всплыли другие преступления Ваньки, его посадили в тюрьму. Он, как и прежде, спасался предательством и начал выдавать всех своих многочисленных приятелей, в том числе и покровителей из полиции.
Встревоженные власти, не доверяя продажным московским полицейским чинам, создали специальную комиссию по делу Ваньки Каина и начали следствие. Оно вскрыло ужасающую картину должностных преступлений, тесную связь преступного мира с чиновниками, полное пренебрежение законами государственными и Божескими. Ванька подробно рассказал, как припеваючи и вольготно он жил благодаря покровительству московских чиновников. Но, как известно, ворон ворону глаз не выклюет. Чиновники, замешанные в деле Каина, вышли из воды сухими, но зато Ванька из тюрьмы, а потом из Сибири никогда не вышел – последнего предательства ему уже не простили.
Последние деньки жизни-праздника
К своему пятидесятилетнему юбилею в декабре 1759 года Елизавета сильно сдала. Все кремы, мази, пудры, ухищрения парикмахеров, портных, ювелиров были бессильны – приближалась безобразная старость. Для Елизаветы, как ни для какой другой женщины, был актуален жестокий афоризм Ларошфуко: «Старость – вот преисподняя для женщины». Она с ужасом смотрела в зеркало, которое уже не говорило ей, как царице из пушкинской сказки: «Спору нет, ты, царица, всех милее, всех румяней и белее».
Императрица Елизавета Петровна
Годы ночной, неумеренной жизни, отсутствие всяческих ограничений в еде, питье, развлечениях – все это рано или поздно должно было сказаться на организме царицы. Весь двор был напуган неожиданными ударами, которые стали преследовать Елизавету в самых неподходящих местах – в церкви, на приеме. Это были какие-то глубокие обмороки, продолжавшиеся довольно долго. После них Елизавета долго не могла оправиться, и, как вспоминает Екатерина II, в то время с ней нельзя было ни о чем говорить. Врачи полагали, что главной причиной обмороков является тяжелый процесс климакса, неуравновешенность и истеричность больной, а также нежелание придерживаться режима. Как и надлежит врачам ХVIII века, они выражались туманно и загадочно: «Несомненно, что по мере удаления от молодости жидкости в организме становятся более густыми и медленными в своей циркуляции, особенно потому, что они имеют цинготный характер». Рекомендации докторов: покой, клизмы, кровопускания, лекарства – все это было отвратительно Елизавете, знавшей в жизни только приятное, шумное и веселое. Даже выписанные ей лекарства приходилось запрятывать в мармелад и конфеты – как маленькой капризной девочке.
Все понимали, что наступают последние деньки жизни-праздника веселой дочери Петра. Да уж и веселой царицу назвать было трудно – все чаще уединялась она в Царском Селе, никого не принимала, стала сверх меры капризна, мрачна и плаксива. «Любовь к удовольствиям и шумным празднествам, – писал французский дипломат Лафермиер, – уступила в ней место расположению к тишине и даже к уединению, но не к труду. К этому последнему императрица Елизавета Петровна чувствует большее, нежели когда-либо, отвращение. Для нее ненавистно всякое напоминание о делах, и приближенным нередко случается выжидать по полугоду удобной минуты, чтобы склонить ее подписать указ или письмо».
Как-то неожиданно для себя она поняла, что в ее империи не все так уж благополучно, что до ее трона не долетают жалобы множества обиженных и гонимых чиновниками людей. Горечью проникнуты слова одного из последних манифестов Елизаветы: «С каким Мы прискорбием по нашей к подданным любви, должны видеть, что установленные многие законы для блаженства и благосостояния государства своего исполнения не имеют от внутренних общих неприятелей, которые свою беззаконную прибыль присяге, долгу и чести предпочитают». Елизавета требует срочно навести порядок в правосудии и всячески пресекать злоупотребления, о которых она, как оказалось, даже не подозревала. Впрочем, это и неудивительно – «беспечность, или умственная леность», о которых писали современники, характеризуя императрицу, властвовали над нею до конца, и сам этот манифест придумал Шувалов, что видно из его набросков, императрица же только подписала документ.
Не все благополучно было и в императорской семье. Семья была невелика: императрица, ее племянник великий князь Петр Федорович с женой великой княгиней Екатериной Алексеевной и сыном, цесаревичем Павлом Петровичем, родившимся в 1754 году. У тетушки с племянником сложились тяжелые отношения. Взойдя на престол, Елизавета сразу же выписала из Голштинии своего четырнадцатилетнего племянника – герцога Карла Петера Ульриха. Отец мальчика, герцог Карл Фридрих, умер в 1739 году, и этот единственный близкий родственник Елизаветы был брошен на произвол судьбы, пока, наконец, императрица не взяла его в Россию, чтобы вскоре крестить по православному обряду, назвав Петром Федоровичем, и затем назначить его своим наследником. Делалось это не по большой любви к сыну старшей сестры, а по необходимости – живя за границей, Карл Петер Ульрих мог представлять серьезную опасность для захватившей престол младшей дочери Петра. Теперь он оказывался в золотой клетке.
Своими манерами, обликом и поведением Петр Федорович раздражал императрицу. Он был инфантилен, капризен, проявлял черты человека необузданного и взбалмошного. «Умом и характером они были до такой степени несходны, – писала впоследствии Екатерина II, – что стоило им поговорить между собою пять минут, чтобы неминуемо повздорить. Это не подлежит никакому сомнению». Елизавета держала наследника престола в стороне от государственных дел, не доверяя ему ни в чем. В 1745 году его женили на ангальт-цербстской принцессе Софии Августе Фредерике – Екатерине Алексеевне, будущей императрице Екатерине II.
Как только родился великий князь Павел Петрович, Елизавета сразу же взяла младенца к себе и посвящала ему много времени. Сохранившиеся письма императрицы за последние годы говорят, что она просто пылала любовью к этому мальчику, глубоко и искренне интересовалась его здоровьем и воспитанием, думала о его будущем. Ходили упорные слухи, что Елизавета и Шуваловы задумали устранить великого князя Петра Федоровича и его жену от престолонаследия, выслать их в Голштинию, а престол передать Павлу, которого начали тщательно готовить к будущему великому поприщу.
Именно такого варианта и боялась Екатерина, начиная интригу с Бестужевым, а также с английским посланником Уильямсом, который снабжал великую княгиню деньгами. Как мы видим, не прошло и двадцати лет, как вновь на сцене – молодая, честолюбивая женщина, иностранный дипломат с тугим кошельком, опять интрига, переписка, переговоры, многозначительные улыбки на балах. Но Елизавета была решительнее Анны Леопольдовны. Заговор был быстро задушен в зародыше. Только страшным усилием воли Екатерина сумела выдержать личный допрос Елизаветы и ничем себя не выдать. Разумеется, с тех пор императрица стала испытывать еще меньше доверия к великокняжеской чете…
Смерть пришла в Рождество
Всю осень 1761 года императрица безвылазно провела в Царском Селе, спасаясь от посторонних глаз. С ней неразлучно находился только Иван Иванович Шувалов. Мы почти ничего не знаем о последних днях жизни Елизаветы – Шувалов никому не рассказывал об этом. Вероятно, Елизавета, чьи набожность и суеверность усиливались с годами, была в отчаянии. Ее должна была страшно напугать неожиданная сильная гроза, которая гремела над дворцом в необычайно позднее осеннее время, на пороге зимы. Такого не помнили даже старики.
Возможно, в раскатах грома и мертвящих голые деревья парка вспышках молний Елизавета увидела зловещее предзнаменование. Известно, что она панически боялась смерти. Лафермиер писал в мае 1761 года: «Ее с каждым днем все более и более расстраивающееся здоровье не позволяет надеяться, чтобы она еще долго прожила. Но это тщательно от нее скрывается и ею самой – больше всех. Никто никогда не страшился смерти более, чем она. Это слово никогда не произносится в ее присутствии. Ей невыносима сама мысль о смерти. От нее усердно удаляют все, что может служить напоминанием о конце».
Но конец неумолимо приближался: в животном страхе смерти Елизавета отказывалась лечиться или хотя бы следовать какому-либо режиму. Осенью 1761 года датский посланник Гакстгауз писал о болезни императрицы: «Ноги ее покрыты чириями, так сильно распространившимися, что она совершенно не в состоянии стоять на ногах», у нее часто повторялись припадки, которые заканчивались обмороками. Развязка наступила в день, который христианский мир отмечает как великий праздник, – Рождество. Судьбе было угодно, чтобы и смерть пришла за императрицей в праздничных одеждах 25 декабря 1761 года. Накануне она тихим, слабым голосом простилась с Петром Федоровичем и его женой…
Ее хоронили уже в новом 1762 году. Все было как всегда на царских похоронах – многолюдно, утомительно и красиво. Все смотрели, как экстравагантно вел себя на церемонии новый император Петр III, ломавший всю процессию то излишне медленным шагом, то бегом вприпрыжку. Елизавете до всего этого уже не было никакого дела – она лежала в гробу, но и там она оставалась тем, кем была всю свою жизнь, – кокеткой. Как писала Екатерина II, «в гробу государыня лежала, одетая в серебряной робе с кружевными рукавами, имея на голове императорскую золотую корону, на нижнем обруче с надписью: „Благочестивейшая, самодержавнейшая, великая государыня императрица Елизавета Петровна, родилась 18 декабря 1709 года, воцарилась 25 ноября 1741 года, скончалась 25 декабря 1761 года“». Другой очевидец – Гакстгауз – сообщал, что императорская корона стоит 10 тысяч рублей и что она останется на государыне и в могиле…
Глава 5
Владычица Севера: Екатерина Вторая
Очарование первого знакомства
Французский посланник граф Л. Ф. Сегюр быстро шел по залам Зимнего дворца на свою первую аудиенцию у Екатерины II 23 сентября 1785 года. Он волновался, тщетно пытаясь вспомнить слова официальной приветственной речи, которую ему предстояло произнести перед императрицей. Поспешим за графом, чтобы не опоздать к началу аудиенции…
Пройдя ряд комнат, он оказался перед закрытой дверью, «которая вдруг отворилась… и я, – вспоминал впоследствии Сегюр, – предстал перед императрицей. В богатом одеянии стояла она, облокотясь о колонну. Ее величественный вид, важность и благородство осанки, гордость ее взгляда, ее несколько искусственная поза – все это поразило меня, и я окончательно все позабыл».
Первое свидание с русской императрицей на многих действовало ошеломляюще. Опытные государственные мужи, дипломаты, полководцы бледнели и терялись. Знаменитый Дени Дидро просто впал в оцепенение; давний заочный приятель Екатерины, барон Гримм, и тот пришел в замешательство, когда в 1774 году впервые предстал перед нею.
Смутиться было немудрено: посетители оказывались перед женщиной необычайной, поразительной, слава о которой треть века гремела по всему миру. И ее величественный облик, к тому же – на фоне сияющего великолепия Зимнего дворца, соответствовал этой славе. Но проходила минута-другая, и спокойный, дружелюбный, даже ласковый тон императрицы все преображал – лед смущения и скованности таял, и вскоре новый знакомый Екатерины чувствовал себя рядом с нею легко и свободно. Ее простота в сочетании с внутренним достоинством – вот что поражало собеседника уже в первые минуты общения. Все это так не соответствовало ходячим представлениям о Великой Екатерине, Семирамиде Севера! «Принц де Линь, – писала Екатерина Гримму в 1787 году, – признался мне, что в первое свое путешествие он ожидал увидеть во мне женщину большого роста, неподвижную, как железная спица, выражающуюся не иначе, как сентенциями, и требующую, чтобы ей постоянно удивлялись, что он был очень рад, что ошибся и нашел существо, с которым можно разговаривать и которое само умеет болтать».
Проходило еще какое-то время, и посетитель, приглядевшись к Екатерине, мог заметить, что она совсем не красавица. Фавье – секретарь канцлера Михаила Воронцова – суров к нашей тогда тридцатипятилетней героине: «Никак нельзя сказать, что красота ее ослепительна: довольно длинная, тонкая, но не гибкая талия, осанка благородная, но поступь жеманная, не грациозная; грудь узкая, лицо длинное, особенно подбородок, постоянная улыбка на устах, но рот плоский, вдавленный; нос с горбинкой; небольшие глаза, но взгляд живой, приятный; на лице видны следы оспы. Она скорее красива, чем дурна, но увлечься ею нельзя».
Другого мнения о Екатерине был английский дипломат граф Джон Бекинхэм. Он не увидел на ее лице следов оспы, поскольку Екатерина ею никогда не болела, но согласился с Фавье, что «черты лица ее далеко не так тонки и правильны, чтобы могли составить то, что считается истинной красотой». И все же, по его мнению, она очаровательна: «Прекрасный цвет лица, живые и умные глаза, приятно очерченный рот и роскошные блестящие каштановые волосы создают, в общем, такую наружность, к которой очень немного лет тому назад мужчина не мог бы отнестись равнодушно, если только он не был бы человеком предубежденным или бесчувственным… (Екатерине тогда было тридцать три года – возраст весьма почтенный по критериям XVIII века. – Е. А.) Она была, да и теперь остается тем, что часто нравится и привязывает к себе более, чем красотой. Сложена она чрезвычайно хорошо, шея и руки ее замечательно красивы и все члены сформированы так изящно, что к ней одинаково подходит как женский, так и мужской наряд. Глаза у нее голубые, и живость их смягчена томностью взора, в котором много чувствительности, но нет вялости. Кажется, будто она не обращает на свой костюм никакого внимания, однако она всегда бывает одета слишком хорошо для женщины, равнодушной к своей внешности».
Прошло еще три десятилетия, и другой гость Екатерины – граф Штернберг – записал в памятной книжке почти то же самое, что и его предшественник: «Императрица среднего роста, крепко сложена и довольно полна, что затрудняет ее походку. Оживленные молодостью черты ее, должно быть, были очаровательны: овал лица несколько удлинен, подбородок немного выдается, уста приветливо сомкнуты, изогнутый, хорошо очерченный нос сообщает лицу нечто серьезное, при этом у нее влажные, оживленные глаза и высокий лоб». В одном, пожалуй, ошибся наблюдатель – это бы несомненно вызвало нешуточный гнев Екатерины – нос ее считался совершенным. Он был не только не изогнутым, но абсолютно прямым, греческим, и Екатерина не без гордости писала, что в профиль она – вылитый Александр Македонский. В этом действительно можно убедиться, разглядывая камеи екатерининской коллекции в Эрмитаже.
Вернемся на аудиенцию. Вслушавшись в то, что она говорит на изящном французском, гости делали вывод, что императрица – умница, ее знания обширны, суждения о предмете глубоки и оригинальны. Принц К. Г. Нассау-Зиген, сопровождавший Екатерину во время ее путешествия в Крым в 1787 году, писал с придыханием восторга: «Поистине, я восхищен ею, с каждым днем все более и более, трудно представить простоту ее обхождения. Разговор ее очарователен и когда он касается серьезных предметов, то меткость ее суждений свидетельствует об обширности и правильности ее ума. Она бы была самым привлекательным частным человеком».
А вот она весело засмеялась шутке собеседника, что-то ответила ему в тон, и стало ясно, что Екатерина обладает тонким чувством юмора, а веселый, заразительный смех ее говорит о характере легком, натуре оптимистичной и жизнерадостной. Так это и было. Чуть ли не главным своим свойством Екатерина считала оптимизм, или, как тогда говорили, – веселость. «Надобно быть веселою, – писала она в 1766 году давней подруге матери, госпоже Бьельке. – Только это одно все превозмогает и переносит. Говорю это по опыту: я много переносила и превозмогала в моей жизни, однако смеялась, когда могла, и, клянусь Вам, что в настоящую минуту, когда у меня столько затруднений в моем звании, я охотно играю, когда представляется случай, в жмурки с моим сыном и часто без него». В этом проявлялась не только природа. Екатерина была убеждена, что в оптимизме выражается гений человека. Узнав, что Фридрих II – человек веселый, она заметила, что черта эта, несомненно, – от чувства превосходства, и вообще, «был ли когда великий человек, который бы не отличался веселостью, не имел в себе неистощимый запас ее?» Запас такой жизнерадостности в ней самой действительно казался неистощимым. За несколько месяцев до смерти она сообщала Гримму, что до сих пор чувствует себя очень хорошо, весела и легка, как птица…
Сегюр, с сожалением простившись с обаятельной государыней, покинул тронный зал. Впрочем, некоторые визитеры, обласканные императрицей, совершенно шалели: Дидро хватал ее за руки, а Гримм просил позволения остаться у нее в качестве комнатного мопса. Мы же не будем надоедать Екатерине и выйдем вслед за Сегюром, чтобы посидеть в архиве и библиотеке и поподробнее узнать об этой «птице» – государыне Екатерине II.
Гнездо, где появилась птица
Она не любила отмечать свои дни рождения. «Каждый раз – лишний год, без которого я могла бы отлично обойтись, – писала Екатерина в 1774 году Гримму, – скажите по правде, ведь было бы прекрасно, если бы императрица оставалась в пятнадцатилетнем возрасте?» И она всячески избегала поздравлений и празднеств по поводу дня, который иным людям почему-то кажется главным в году. Для Екатерины это был обычный день трудов и воспоминаний. Вот как она начинает первый вариант своих мемуаров: «Я родилась 21 апреля (2 мая) 1729 года (тому сегодня 42 года) в Штеттине, в Померании». Можно представить себе, как были написаны эти строки: 21 апреля 1771 года Екатерина проснулась, как обычно, рано-рано утром, растопила камин приготовленными с вечера дровами, выпила чашку крепчайшего кофе и села за свой секретер, где ее ждали чистые листы бумаги. Так начинались сотни дней императрицы, в том числе и дни рождения…
София Фредерика Августа – таким было от крещения по лютеранскому обряду имя Екатерины – происходила из древнего, хотя и бедного, княжеского рода Ангальт-Цербстских властителей. Это – по линии отца, князя Христиана Августа. По линии же матери – княгини Иоганны-Елизаветы – ее происхождение было еще более высоким, ибо Голштейн-Готторпский герцогский дом принадлежал к знатнейшим в Германии, и дядя Екатерины Адольф Фридрих (или, по-шведски, Адольф Фредрик) был даже шведским королем в 1751–1771 годах.
К моменту рождения принцессы Софии (или, по-домашнему, Фике), отец ее командовал расквартированным в Штеттине (ныне Щецин, Польша) прусским полком, был генералом, а позже – в немалой степени благодаря брачным успехам своей дочери – стал, согласно указу Фридриха II, фельдмаршалом и губернатором. То, что он не сидел на троне в своем крошечном Цербсте, а состоял на службе у прусского короля, было делом обычным в Германии. Титулованные германские властители жили много беднее какого-нибудь российского Шереметева или Салтыкова и поэтому были вынуждены идти на службу к могущественным государям – французскому, прусскому, русскому (так, русским фельдмаршалом стал владетельный принц Гессен-Гомбургский). По этому же пути с ранних лет пошел и отец будущей Екатерины – ведь доходами с крошечного домена семью не прокормишь, а трогательные истории о том, как бедный король сам идет со свечой в руке к дверям замка открывать бредущему мимо свинопасу, оставим на совести сказочника Андерсена.
Фике появилась на свет в сохранившемся до сих пор Штеттинском замке. «Я жила и воспитывалась в угловой части замка, – писала впоследствии Екатерина, – и занимала наверху три комнаты со сводами, возле церкви, что на углу. Колокольня была возле моей спальни. Там учила меня мамзель Кардель и делал мне испытания господин Вагнер. Через весь этот угол, по два или по три раза в день, я ходила, подпрыгивая, к матушке, жившей на другом конце. Впрочем, не вижу в том ничего занимательного, разве, может быть, вы полагаете, что местность что-нибудь значит и имеет влияние на произведение сносных императриц». Да, у историков есть основания так полагать!
Детство принцессы Фике было обычным для ребенка XVIII века, пусть даже и из княжеского рода. Ведь для родителей дети тогда не были, как ныне, бесценными сокровищами. Никто особенно не печалился, если ребенок (тем более девочка) – как правило, один из многих в семье, – тяжко болел или умирал: «Бог дал – Бог взял». Судьбу ребенка решала, в конечном счете, его природная крепость. Неслучайно в 1777 году, думая о будущем новорожденного внука Александра, Екатерина шутливо «шепчет» на ухо его феям: «Природы, милостивые государыни, запасите [ему] природы». Для принцессы Фике феи запасли природы больше чем достаточно. Это позволило девочке выжить в ужасных, по нынешним представлениям, условиях и перенести тяжелые детские болезни. В семилетнем возрасте у нее открылся сильнейший кашель, жар и «колотье» в боку. Через три недели мучений девочка «выздоровела»: «Когда меня стали одевать, – вспоминала Екатерина, – увидели, что я скорчилась за это время наподобие буквы Z: правое плечо стало выше левого, позвоночник шел зигзагом, а в левом боку образовалась впадина». Местный палач, который был не только костоломом, но и костоправом или, по-современному говоря, мануальным терапевтом, порекомендовал массировать плечо, натирая его слюной, а также носить корсет, с которым девочка не расставалась несколько лет.
Природа – природой, но принцессе Фике к тому же здорово везло: ведь ее не укусила тифозная вошь, и она не умерла от сыпняка в тринадцать лет, как ее младший брат; ее, как этого же брата, не уронили на пол в полтора года сонные няньки, от чего он получил вывих бедра и до самой своей ранней смерти страшно хромал. Она не ослепла от последствий хронического авитаминоза – золотухи, которая покрывала ее все детство с головы до ног слоем коросты. («Когда она появлялась на голове, мне стригли волосы, пудрили голову и заставляли носить чепчик. Когда она появлялась на руках, мне надевали перчатки, которых я совсем не снимала до тех пор, пока не отпадали корки». – Из «Записок» Екатерины II.) Следует еще заметить, что она бы никогда не стала русской императрицей, если бы окривела в детстве от случайного укола ножницами, острие которых проткнуло веко девочки, только чудом не задев глазного яблока.
Между родителями и детьми не было близости. Отец – человек пожилой, занятый делами, – существовал где-то вдали, как высшая власть в семье, и дети видели его редко. Мать же, Иоганна-Елизавета, в четырнадцать лет выданная замуж за сорокадвухлетнего Христиана Августа, была особой легкомысленной, увлеченной интригами и «рассеянной жизнью». Основное внимание она уделяла не детям (как вспоминала Екатерина, мать совсем не любила нежностей), а светским развлечениям. Забавно, что впоследствии, приехав с четырнадцатилетней дочерью – невестой великого князя – в Россию, тридцатидвухлетняя Иоганна-Елизавета вела себя так, как будто вся поездка была устроена ради нее одной, ревновала собственную дочь, оказавшуюся, естественно, в центре внимания русского двора.
Иоганна-Елизавета
Княгиня, в отличие от своего мужа – служаки и домоседа, постоянно путешествовала, подолгу гостя у многочисленных родственников, живших в разных городах Германии. Она часто брала с собой Фике и ее младшего брата Фридриха Августа, и девочка с раннего возраста привыкла к новым местам, легко адаптировалась в незнакомой обстановке, быстро сходилась с людьми. Впоследствии ей это очень пригодилось.
Нельзя забывать еще одну особенность местности, где «производили сносных императриц»: Екатерина жила в наиболее развитой, протестантской части Германии. Сюда с конца XVII века бежало от ужаса католических расправ великое множество французских гугенотов. Поэтому здесь, на севере Германии и в Пруссии, французская культура и образованность пустили глубокие корни. В этой атмосфере и жила семья будущей Екатерины. Следует прислушаться к мнению Людовика XVI, возражавшего одному из первых историографов Екатерины II К. К. Рюльеру, который писал, что якобы ее ранняя жизнь была пропитана духом казармы. «Ничего подобного! – восклицал король. – Просто автор плохо знаком с укладом домашней и придворной жизни мелких немецких князей, при дворах которых говорили на изящном французском языке».
Как бы то ни было, с молоком кормилицы Фике впитала французский язык – великий и могучий двигатель интеллектуального прогресса в XVIII веке. Став взрослой, она особенно часто вспоминала свою воспитательницу мадемуазель Елизавету (Бабетту) Кардель – француженку-эмигрантку. Бабетта, по словам Екатерины, была на редкость добрым и милым существом, с возвышенной от природы душой, развитым умом, превосходным сердцем; «она была терпелива, кротка, весела, справедлива, постоянна и на самом деле такова, что было бы желательно, чтобы могли всегда [для детей] найти подобную». В письме 1775 года, вспоминая свою уже давно покойную воспитательницу, Екатерина писала: «Кроме разных наук, она еще знала, как свои пять пальцев, всякие комедии и трагедии», цитатами из которых так и сыпала.
Принцесса Фике – живой, впечатлительный ребенок – все это впитывала и басни Лафонтена знала не хуже, чем Библию, отрывки из которой ее заставляли заучивать наизусть. Но важно подчеркнуть, что ни в семье Фике, ни в обществе протестантской Германии не было и тени религиозного фанатизма, который так часто коверкал души детей тех времен. О религиозных воззрениях зрелой императрицы Екатерины скажем потом, теперь же отметим, что немыслимо и представить, чтобы в католической части Германии маленькая принцесса могла вести дискуссию со своим духовным отцом – пастором – о том, почем уже должны гореть в адском пламени гении античности только за то, что они родились раньше Христа и знать не могли о его душеспасительном учении.
Особенно пристрастилась Фике к чтению. Бабетта нашла вернейший способ привить эту любовь: она читала вслух своей воспитаннице что-нибудь очень интересное, но при условии, чтобы та хорошо вела себя на уроках; если же Бабетта была недовольна успехами Фике, то читала книгу про себя, чем очень огорчала девочку. Возможно, в то же самое время в Киле Брюммер – наставник юного голштинского принца Карла Петера Ульриха, почти ровесника и будущего мужа Екатерины – бил мальчика и привязывал его, вместо обеда, к ножке стола или ставил голыми коленями на горох, отчего ноги принца распухали. Может быть, и по этой причине Петр III и Екатерина стали такими разными…
Конечно, домашнее образование, которое получила принцесса Фике, было отрывочным и несистематическим. Да из нее и не собирались делать ученую даму. Как только стало ясно, что Фике выжила и относительно здорова, ей определили иной удел – в четырнадцать-пятнадцать лет принцессе Софии предстояло стать женой какого-нибудь принца или короля. Так было заведено в ее мире, и девочку с малолетства готовили к будущему браку, обучая этикету, языкам, рукоделию, танцам и пению. К последнему предмету Фике оказалась абсолютно непригодной из-за полного отсутствия музыкального слуха. Впрочем, уже того, чем она владела, было вполне достаточно, чтобы стать хорошей женой короля или наследника престола. И Фике с нетерпением ждала своего будущего мужа. Как-то много лет спустя в разговоре Екатерина ополчилась на дам, вступающих в брак по расчету; я думаю, что императрица лицемерила: сама она с детских лет готовилась отдать себя не тому, кто ей понравится, а багрянородному избраннику. Но понять ее можно: ведь юная Фике, как честная и добропорядочная девушка, мечтала, что полюбит того, кого судьба и родители дадут ей в мужья, подарит ему наследников, и все будет хорошо. И ее ли вина, что мечты эти не сбылись?
И вот наступил долгожданный день, решивший судьбу принцессы. Екатерина так вспоминала о нем: «1 января 1744 года мы были за столом, когда принесли отцу большой пакет писем; разорвав первый конверт, он передал матери несколько писем, ей адресованных. Я была рядом с ней и узнала руку обер-гофмаршала Голштинского герцога, тогда русского великого князя… Мать распечатала письмо, и я увидела его слова: «с принцессой, вашей старшей дочерью». Я это запомнила, отгадала остальное и, оказалось, отгадала верно…»
Дорога в будущее
Да, письмо было именно о том, чего ждала девушка: от имени императрицы Елизаветы Петровны граф Брюммер приглашал Иоганну-Елизавету с дочерью приехать в Россию под предлогом изъявления благодарности Ее Величеству за все милости, которые она расточала их семье. «Как только встали из-за стола, – вспоминала Екатерина, – отец и мать заперлись и поднялась большая суета в доме… но мне не сказали ни слова. Так прошло три дня…»
Екатерина пишет в мемуарах, что она заставила мать подробно рассказать ей о содержании письма и сама уговорила родителей дать согласие на поездку в Россию. В этом можно усомниться. Известно, что Иоганна-Елизавета уже давно торила себе дорогу в Россию: посылала императрице Елизавете льстивые поздравления, портрет ее старшей сестры – герцогини Голштинской Анны Петровны, а также – вряд ли случайно – в марте 1743 года брат Иоганны-Елизаветы голштинский принц Август лично привез в Петербург портрет принцессы Софии кисти художника Пэна. Он сохранился до наших дней: мы видим свежее, продолговатое лицо, маленький рот и тяжеловатый подбородок. Художник не приукрашивает натуру, но в повороте головы, смелом и внимательном без улыбки взгляде он показал нам личность и характер.
Впрочем, вряд ли именно этот портрет определил решение императрицы Елизаветы остановить свой выбор на Фике – цена таким рекламным парсунам всегда была невысока, ведь не бывает на свете некрасивых и злых принцесс! У императрицы были свои, далекие от эстетики расчеты. Она долго искала невесту своему наследнику, перебирая все европейские коронованные семейства и знатные фамилии. Среди кандидаток были принцесса из французского королевского рода, дочь польского короля красавица Мария-Анна, но Елизавета выбрала все же именно Фике, ибо та отвечала двум важнейшим критериям: во-первых, была протестанткой, то есть могла легче перейти в православие, и, во-вторых, происходила из знатного, но столь малого рода, что ни связи, ни свита принцессы не должны были возбудить особенного внимания или зависти российских придворных. Так императрица объясняла свой выбор вице-канцлеру А. П. Бестужеву-Рюмину.
Думаю, что именно отсутствие связей и влиятельной родни было в глазах императрицы главным достоинством цербстской принцессы. Елизавета не хотела, чтобы при ее дворе возникла какая-то особая «партия» наследника престола и его жены, поддерживаемая кланом заграничных коронованных родственников. Впрочем, в последний момент один могущественный человек все-таки попытался незримо вскочить в экипаж, в котором 10 января 1744 года Фике навсегда уезжала из Цербста и Германии. Этим человеком был прусский король Фридрих II. Как только ему стало известно о письме Брюммера, он сразу же написал Иоганне-Елизавете, что предложение женить русского наследника на ее старшей дочери принадлежит именно ему, что он приказал хлопотать об этом в глубочайшем секрете – в том числе и от родителей девушки(!), и что, преодолев массу трудностей, он достиг цели: приглашение императрицы Елизаветы Петровны наконец получено. Таким смелым приемом Фридрих решил присвоить плоды чужого династического труда.
Когда Фике по дороге в Россию прибыла вместе с родителями в Берлин, ей был устроен прием, не виданный ранее ни одной из десятков принцесс, выросших в германской провинции. К своему удивлению, на обеде в королевском дворце, куда ее пригласили, принцесса София увидела, что ей назначено место за столом рядом с самим Фридрихом II. Принцесса смутилась и хотела уйти, но король удержал ее. Он был необычайно учтив и любезен и весь вечер говорил только с Фике. Да, особая галантность Фридриха II объяснима: лучшего способа влиять на позицию России, как через жену наследника престола, а потом – возможно – и императрицу, трудно было и придумать. Что из этого получилось, мы узнаем позже, теперь же проследим путь и судьбу Фике после ее расставания с отцом. Его, в отличие от матери, императрица Елизавета видеть не желала.
На прощание Христиан Август вручил дочери памятную записку, в которой заклинал ее сохранять верность родной лютеранской религии, подчиняться Богу, императрице и будущему мужу. Христиан Август советовал дочери не ввязываться в придворные интриги и правительственные дела, аккуратно вести свои финансы, избегать крупной картежной игры, ни с кем не вступать в дружеские отношения и быть со всеми сдержанной. Как ни любила Фике отца, фактически ни одного из его наставлений она не выполнила: так резко изменилась ее жизнь, когда принцесса София Фредерика Августа вступила на землю Российской империи.
Это произошло 26 января 1744 года в Риге. Памятная, знаменательная дата: великая империя впервые встретила свою будущую великую императрицу! И встреча эта была великолепна – залпы салюта, грохот барабанов, роскошный экипаж, высшие чиновники лифляндской администрации в парадных мундирах, величественные апартаменты, а потом удивительная «каравелла снегов» – гигантские сани, обшитые снаружи серебром и соболями, запряженные десятью лошадьми. Наконец – почетный караул. Иоганна-Елизавета обратила внимание на бравых молодцов-кирасир, во главе которых красовался ловкий ротмистр, и написала об этом в письме домой. Может, она даже и спросила имя блестящего ротмистра, да тут же и забыла: для нее и Фике, как и для всего остального человечества, оно ровным счетом ничего не говорило. Для нас же имя это более чем выразительно: двадцатичетырехлетним ротмистром – начальником почетного караула будущей императрицы – был Карл Фридрих Иероним барон фон Мюнхгаузен, да, тот самый враль, непревзойденный «король лжецов». Впрочем, такой ли уж он враль?
Вероятно, много лет спустя, сидя в родном, тихом Боденвердене в кругу друзей за кружкой пива, он рассказывал свои невероятные истории о России – стране злобных волков, страшных снежных бурь, заносивших дома до крыш, а церкви – до крестов на куполах. Возможно, один из его рассказов начинался так: «Когда я командовал почетным караулом Екатерины Великой и помогал ей ложиться в гигантские сани, обшитые сверху донизу серебряными галунами и драгоценными соболями и запряженные десятком белоснежных, как лебеди, лошадей…» Гости, слушая эти рассказы, хохотали до колик, и им было невдомек, что все это правда: и волки, и многодневные снежные метели, заметавшие до крыш русские деревни, и императрица (правда – будущая), и сани-линеи в соболях и серебряных галунах, запряженные цугом десятью, а то и шестнадцатью лошадьми…
«Notre fille trouve grande approbation»
Мюнхгаузен, конечно, как всегда, немного приврал: помогал Фике лечь в сани (иначе в них невозможно было ехать) не он, а камергер Семен Нарышкин. Екатерина вспоминала: «Чтобы научить меня садиться в эти сани, [он] сказал мне: „Надо закинуть ногу (enjamber), закидывайте же!“ Это слово, которого никогда не приходилось мне слышать раньше, так смешило меня дорогой, что я не могла его вспомнить без хохота».
Принцесса Софья оставалась Фике – девочкой смешливой и веселой. Без страха и сомнения она мчалась в санях по гладкой зимней дороге в Петербург и, вероятно, мечтала о будущем – ведь молодости свойственны скорее мечты, чем воспоминания. Рядом с ней в санях лежала ее мать – княгиня Иоганна-Елизавета. Хотя она была женщина опытная, много в жизни повидавшая, но и ей происходившие с ними перемены кружили голову. Долгий, мучительный путь от Берлина до Кенигсберга и Мемеля по непролазной грязи, ночевки в клоповниках, разбойники, ледяной ветер с моря – все это, как по волшебству, исчезло на русской границе. Внимание, почет, богатый стол, собольи шубы с царского плеча, веселый морозец на укатанной зимней дороге, залихватское гиканье ямщиков…
От Нарвы до Петербурга чудо-сани домчали путников за сутки, в столице мать и дочь приветствовали залпом орудий с бастионов Петропавловской крепости, их встречали высшие чиновники и придворные, назначенные императрицей фрейлины, в Зимнем дворце для них были приготовлены роскошные апартаменты. Самой Елизаветы Петровны, к сожалению, в Петербурге не было – двор откочевал в старую столицу. Но и без императрицы княгиню и ее дочь принимали великолепно, по-королевски, на зависть германским провинциальным родственникам, которых Иоганна-Елизавета об этом победно извещала.
Ради высоких гостей устроили прием, представление слонов, на улицах оживленной праздничной столицы, так непохожей на тихие, занесенные снегом немецкие городки, шумела разудалая русская масленица с ее балаганами, качелями, блинами, гигантскими снежными горами, визгом, криком и пением. Иной, нарядный, пестрый, неизвестный девочке мир…
А потом была стремительная езда в Москву. В сани на этот раз заложили 16 лошадей и, как писала Иоганна-Елизавета мужу, они скорее летели, чем ехали: 70 верст за три часа, да еще по дурной дороге, – огромная по тем временам скорость. 9 февраля мать и дочь были уже в Москве, в Анненгофе – дворце на Яузе, где их сердечно приняла императрица Елизавета. Еще раньше, не дав гостям раздеться, прибежал великий князь и сразу же стал болтать с Фике, как со старой знакомой. Да так это и было – они уже виделись в 1739 году в Германии.
И вот начались смотрины: немок с любопытством осматривали с ног до головы и с головы до ног – так писала мать, хотя, надо полагать, смотрели в первую очередь на дочь. И она очень всем понравилась. «Восторг императрицы» – так записал первое впечатление Елизаветы от встречи с принцессой Софьей учитель великого князя Петра Федоровича Якоб Штелин. А Иоганна-Елизавета сообщала мужу: «Наша дочь стяжала полное одобрение, императрица ласкает, великий князь любит ее». И когда в начале марта Фике внезапно и тяжело заболела, императрица прервала богомолье в Троицком монастыре и поспешно вернулась в Москву. Екатерина вспоминала, что, очнувшись, она увидела себя в объятиях императрицы. Был огорчен болезнью Фике и великий князь, уже сдружившийся с нею. После этого эпизода сомнений ни у кого не осталось: все поняли, что кандидатура Фике как Невесты утверждена высочайшей волей.
До той поры вокруг претендентки на руку наследника престола шла упорная борьба придворных группировок. Вице-канцлер А. П. Бестужев-Рюмин – влиятельнейший и уважаемый императрицей политик – опасался, что в результате брака великого князя и принцессы Ангальт-Цербстской усилится влияние Пруссии на Россию. И опасения эти не были безосновательны.
Иоганна-Елизавета, выполняя наставления Фридриха II, не успев осмотреться в Москве, сразу же с ногами влезла в русскую политику, сошлась с французским посланником маркизом де ла Шетарди, его приятелем – врачом Елизаветы графом Жаном Германом Лестоком, обер-гофмаршалом наследника графом Оттоном Брюммером и с прусским посланником бароном Акселем Мардефельдом, которому Фридрих писал, что очень рассчитывает на помощь княгини Цербстской в своих делах. Все они были, как на подбор, отъявленные враги вице-канцлера и его антифранцузской и антипрусской линии и только ждали падения старого хитреца с политического Олимпа. Интриги княгини Иоганны-Елизаветы против Бестужева в сочетании с неумным, ревнивым в отношении дочери поведением были замечены Елизаветой Петровной, вызвали сначала недовольство, а потом и гнев. Неслучайно сразу же после свадьбы Петра и Екатерины императрица выпроводила Иоганну-Елизавету за границу и больше никогда не позволяла ей ни приезжать в Россию, ни переписываться с дочерью.
Фике в интригах матери не участвовала. Линия ее жизни все дальше и дальше расходилась с линией матери, хотя Иоганна-Ели-завета так не считала и по привычке еще пыталась управлять дочерью. При этом княгиня встречала все большее и большее сопротивление со стороны императрицы Елизаветы, которая уже как бы приняла Фике в свою маленькую семью и защищала ее интересы. Наша героиня, оказавшись в сказочной обстановке двора Елизаветы, с головой погрузилась в тот вечный праздник, который устроила себе и окружающим императрица.
«Я так любила танцевать, – писала в мемуарах Екатерина, – что утром с семи часов до девяти я танцевала под предлогом, что беру уроки балетных танцев у Ланде, который был всеобщим учителем танцев и при дворе, и в городе; потом в четыре часа после обеда Ланде опять возвращался, и я танцевала под предлогом репетиций до шести, затем я одевалась к маскараду, где снова танцевала часть ночи». Для девушки наступила та пленительная и короткая пора жизни, когда однажды кончилось нудное ученичество и исчез опостылевший режим, отменились как бы сами собой надоевшие до смерти ограничения, когда пришла наконец вожделенная взрослая жизнь, но еще без утомительных обязанностей взрослого человека, с одним только счастьем долгожданной свободы: теперь можно было танцевать до упаду, одеваться во что захочешь, часами делать прически, какие нравятся, можно было даже не спать по ночам!
Уединяясь на ночь в спальне с молоденькой графиней Румянцевой, принцесса Софья устраивала там настоящий кавардак, все ночи проходили в том, что девицы прыгали, танцевали, резвились и засыпали часто только под утро. Когда же невесте великого князя назначили целых восемь горничных, радости ее не было предела: это были очень живые, молодые девушки, по вечерам они все вместе поднимали страшную возню, жмурки стали их любимой игрой. Фике училась тогда играть на клавесине у Арайи, регента итальянской капеллы императрицы; это значит, вспоминала она, что когда Арайя приходил, «он играл, а я прыгала по комнате; вечером крышка моего клавесина становилась нам очень полезной, потому что мы клали матрацы на спинки диванов и на эти матрацы крышку клавесина, и это служило нам горою, с которой мы катались».
Вся компания, в том числе и невеста наследника, укладывалась спать на полу, и девицы до утра вели шумную дискуссию… о различиях полов. «Думаю, – писала много лет спустя Екатерина, – большинство из нас было в величайшем неведении; что меня касается, то могу поклясться, что хотя мне уже исполнилось шестнадцать лет (описанный эпизод относится к 1745 году. – Е. А.), но я совершенно не знала, в чем состоит эта разница, я сделала больше того: я обещала моим женщинам спросить об этом на следующий день у матери; мне не перечили и все заснули. На следующий день я действительно задала матери несколько вопросов, и она меня выбранила. Немного ранее у меня появилась другая прихоть. Я велела подрезать себе челку, хотела ее завить и потребовала, чтобы вся эта бабья орава сделала то же; многие воспротивились, другие плакали, говоря, что будут иметь вид хохлатых птиц, но наконец мне удалось заставить их завить челки».
Великий князь Петр Федорович и великая княгиня Екатерина Алексеевна
К этому времени Фике уже звали иначе: летом 1744 года она перешла в православие и стала великой княгиней Екатериной Алексеевной. К этому важнейшему событию ее готовили давно: она учила русский язык, но тщательнее всего зубрила наизусть Символ веры: «Верую в единого Бога – Отца, Вседержителя, Творца небу и земли…» 28 июня 1744 года в Успенском соборе Московского Кремля, в присутствии императрицы, двора и высшего духовенства состоялась торжественная церемония. Фике-Екатерина держалась молодцом. Вскоре Иоганна Елизавета «рапортовала» супругу о том, что их дочь ясным и твердым голосом и с хорошим русским произношением, удивившим всех присутствующих, прочла Символ веры, не пропустив ни одного слова. Все в церкви заплакали от умиления, и даже ревнивая мать Екатерины не могла скрыть своего восхищения благородством и грацией будущей жены наследника престола.
А назавтра состоялась долгожданная церемония обручения: великий князь Петр Федорович и великая княгиня Екатерина Алексеевна были официально объявлены женихом и невестой. Народ ликовал. В честь торжественного дня для него приготовили царский подарок: шесть зажаренных быков, набитых жареной же птицей, хлеб и вино в немыслимых количествах. Зрелище дарового кормления народа всегда было ужасно – Ходынка 1897 года стала лишь финалом подобных мероприятий.
«Перед дворцом находится очень большая площадь, – описывал французский дипломат Корберон подобную кормежку уже при Екатерине II, – на которой может поместиться до 30 000 человек. Посреди этой площади был воздвигнут помост из бревен с несколькими ступенями. На него кладут жареного быка, покрытого красным сукном, из-под которого виднеются голова и рога животного. Народ стоит вокруг, сдерживаемый в своем прожорливом нетерпении чинами полиции, которые, с хлыстами в руках, обуздывают его горячность. Это напоминает наших охотничьих собак, ожидающих своей доли оленя, которого загнали и разрубают на части, прежде чем выкинуть им. На этой же площади, направо и налево от помоста, бьют фонтаны, имеющие форму ваз, из них льются вино и квас. При первом выстреле из пушки все настораживаются, но только после второго выстрела полиция отходит в сторону и весь этот дикий народ кидается вперед; в это мгновение он производил впечатление варваров и скотов. Помимо прожорливости здесь было и другое побуждение: предлагалось схватить быка за рога и оторвать ему голову, тому же, кто принесет голову во дворец, обещано было сто рублей награды за ловкость и силу. И сколько желавших одержать эту победу! Люди опрокидывают, увечат, топчут друг друга, и все хотят быть причастными к этой славе. Триста несчастных тащили с криками свой отвратительный трофей, от которого каждый рвал куски и обещанные сто рублей были поделены между ними».
Однако не будем забывать, что сам Корберон прибыл из страны, в которой весной 1770 года во время празднества бракосочетания Людовика XVI и Марии-Антуанетты озверевшая толпа, устремившись за даровыми угощениями, затоптала свыше тысячи человек. Думаю, что зрелище это было не менее жуткое и дикое, чем то, которое француз видел в России. Но на сей раз наград никто не получил и даже винные фонтаны не забили – народ провинился, ибо уже по первому выстрелу пушки смял оцепление и в безобразной драке разорвал быков… «Чем больше приближался день моей свадьбы, – вспоминала уже под старость Екатерина, – тем я становилась печальнее, и очень часто я, бывало, плакала, сама не зная, почему…»
«Никогда мы не говорили между собою на языке любви»
Слезы Екатерины – это не обычные слезы невесты, прощавшейся с беззаботной девичьей жизнью. Здесь иное: мечты о предназначенном ей принце, которого она готова была любить, быстро разбились вдребезги. Принц-то был, но любить его было невозможно, она не могла отдать ему свое сердце – он в этом не нуждался, он этого даже не понял бы, потому что, несмотря на свои семнадцать лет, оставался ребенком, к тому же капризным и невоспитанным…
Для этого были свои причины. Карл Петер Ульрих – сын старшей дочери Петра Великого Анны и герцога Голштинского Карла Фридриха – родился в Киле в феврале 1728 года. Вскоре двадцатилетняя мать его умерла от скоротечной чахотки, а отец ребенком не занимался, препоручив его воспитателю. Им стал уже упоминавшийся выше граф Оттон Брюммер. Хуже воспитателя для юного принца трудно было и придумать: он издевался над мальчиком, бил его, мало чему учил.
Отец – личность вполне ничтожная – повлиял на сына только в одном смысле: приучил его с ранних лет к шагистике, муштре, которые буквально впитались в мальчика и – ирония судьбы! – стали проклятием всех последующих Романовых, терявших голову при виде плаца, вытянутых носков и ружейных приемов. Впрочем, в ту пору было принято поручать воспитание принцев простым офицерам, а то и солдатам, всю жизнь тянувшим армейскую лямку и, как казалось, знавшим секрет изготовления из хилых и изнеженных няньками недорослей великих полководцев. Так что голштинские офицеры, взявшие – по указанию герцога – семилетнего Карла Петера Ульриха в оборот, учили его тому, что знали сами: уставу, ружейным приемам, маршировке, дисциплине, порядку.
Конечно, от них было невозможно ожидать знания системы Аристотеля или Коперника, а их вкусы, шутки и запросы были весьма незатейливы. Впрочем, любовь к военному делу, основанному на линейной тактике, требующей муштры, была присуща и Фридриху Великому. Это не мешало ему быть образованным, остроумным человеком, выдающимся политиком. Но в жизни и биографии будущего русского императора Петра III плац, лагерь, идеально ровный строй приобрели совершенно иное, гипертрофированное значение. В страсти к военному делу проявлялась не сила, а слабость этого человека; погружаясь в эту страсть, он спасался тем самым от внешнего мира – такого неприятного, сложного, враждебного. Но это пришло потом, в России, основы же такого мировосприятия были заложены в детстве, когда грохот барабанов на улице или развод на дворе замка заставляли мальчика бросать все занятия и жадно приникать к окну, чтобы насладиться созерцанием марширующих солдат.
Отец его умер в 1739 году, когда мальчику было одиннадцать лет. Он сделался отныне герцогом Голштинии, хотя был, в сущности, слабым, болезненным и хилым ребенком. В том же году Фике впервые встретилась со своим будущим мужем в Эйтине. Это была родственная встреча, ибо Петер приходился Фике троюродным братом.
Схема родства была такова: в конце XVII века Голштейн-Готторпский герцогский дом имел две линии – от двух братьев. Старший – герцог Фридрих II – погиб на войне в 1702 году. После него на голштинский престол вступил его сын, Карл Фридрих – муж цесаревны Анны Петровны и отец Карла Петера Ульриха, будущего Петра III. Младший же брат Фридриха II Голштинского – Христиан Август – стал отцом Иоганны-Елизаветы и дедушкой Фике. У Иоганны Елизаветы был еще брат, Адольф Фридрих, епископ Любекский и тогда – в 1739 году – регент при малолетнем герцоге Голштинском Карле Петере Ульрихе. Во дворце дяди десятилетняя Фике и познакомилась с одиннадцатилетним Петером.
Юная Фике не обратила внимания на мальчика. Она упивалась предоставленной ей редкой свободой носиться по замку, да еще готовила с горничными какой-то волшебный молочный суп. Правда, девочка заметила, что троюродный брат завидовал свободе, которой она пользовалась, тогда как он был окружен педагогами, и все шаги его были распределены и сосчитаны.
Придя к власти в ноябре 1741 года, императрица Елизавета Петровна сразу же вспомнила о своем племяннике. Елизаветой владели как родственные чувства, так и политические соображения: внука Петра Великого, имевшего, согласно завещанию своей бабки Екатерины I, больше прав на российскую корону, чем сама Елизавета, следовало держать под присмотром. И в начале 1742 года Петера привезли в Россию, окрестили по православному обряду, назвали Петром Федоровичем и объявили наследником российского престола. Его интеллект, воспитание, интересы производили тяжелое впечатление на окружающих. Чрезмерная инфантильность, капризность, вспыльчивость племянника, его неумение прилично вести себя в обществе беспокоили Елизавету. В мае 1746 года канцлер А. П. Бестужев-Рюмин составил инструкцию обер-гофмаршалу двора великого князя. В ней предписывалось всемерно препятствовать играм и шуткам Петра с лакеями, служителями, «притаскиванию всяких бездельных вещей». Кроме того, нужно было смотреть, чтобы наследник достойно вел себя в церкви, «остерегался от всего же неприличного в деле и слове, от шалостей над служащими при столе, а именно от залития платей и лиц [и] подобных тому неистовых издеваний». Нельзя забывать, что речь идет не о дерзком сорванце-подростке, а о девятнадцатилетнем взрослом человеке, который к тому времени уже был женат.
В первые месяцы жизни Фике в России Петр сдружился с ней, но это не была та дружба юноши с девушкой, которая перерастает в любовь. «Ему было тогда шестнадцать лет, он был довольно красив до оспы, но очень мал и совсем ребенок; он говорил со мною об игрушках и солдатах, которыми был занят с утра до вечера. Я слушала его из вежливости и в угоду ему; я часто зевала, не отдавая себе в этом отчета, но я не покидала его и он тоже думал, что надо говорить со мною; так как он говорил только о том, что любит, то он очень забавлялся, говоря со мною подолгу. Многие приняли это за настоящую привязанность, особенно те, кто желал нашего брака, но никогда мы не говорили между собою на языке любви: не мне было начинать этот разговор, скромность мне воспретила бы это, если б я даже почувствовала нежность, и в моей душе было достаточно врожденной гордости, чтобы помешать мне сделать первый шаг; что же его касается, то он и не помышлял об этом, и это, правду сказать, не очень-то располагало меня в его пользу: девушки, что ни говори, как бы хорошо воспитаны ни были, любят нежности и сладкие речи, особенно от тех, от кого они могут их выслушать, не краснея». Петру же нужна была не жена, а, как писала в тех же воспоминаниях Екатерина, «поверенная в его ребячествах». Она таковою для Петра и стала, но не более того.
21 августа 1745 года их обвенчали: Фике стала женой наследника российского престола. В первую брачную ночь Екатерина, лежа в постели, долго прождала своего суженого, а когда «Его императорское высочество, хорошо поужинав, пришел спать, и когда он лег, он завел со мной разговор о том, какое удовольствие испытал бы один из его камердинеров, если бы увидал нас вдвоем в постели, после этого он заснул и проспал очень спокойно до следующего дня… Я очень плохо спала, тем более, что, когда рассвело, дневной свет мне показался очень неприятным в постели без занавесок, поставленной против окон… Крузе (новая камер-фрау. – Е. А.) захотела на следующий день расспросить новобрачных, но ее надежды оказались тщетными, и в этом положении дело оставалось в течение девяти лет без малейшего изменения…»
«У меня были хорошие учителя: несчастье с уединением»
Фике не повезло ни в любви, ни в семейной жизни, хотя – по складу ее характера – она казалась созданной для счастья. С грустью она писала в январе 1767 года госпоже Бьельке: «Я принадлежу к числу тех женщин, которые думают, что всегда виноват муж, если он не любим, потому что, поистине, я бы очень любила своего, если бы представлялась к тому возможность и если бы он был так добр, что желал бы этого».
Великий князь Петр Федорович
Эту же тему она развивала и потом – в своих мемуарах: «Я очень бы любила своего нового супруга, если бы только он захотел или мог быть любезным… по закалу, какой имело мое сердце, оно принадлежало бы всецело и без оговорок мужу, который любил бы только меня и с которым я не опасалась бы обид, каким подвергалась с данным супругом; я всегда смотрела на ревность, сомнение и недоверие и на все, что из них следует, как на величайшее несчастье, и была всегда убеждена, что от мужа зависит быть любимым своей женой, если у последней доброе сердце и мягкий нрав; услужливость и хорошее обращение мужа покорят ее сердце».
Здесь нет рисовки. За несколько лет до того, как процитированные выше слова легли на бумагу из-под пера Екатерины, граф Джон Бекинхэм писал, что по натуре императрица бесконечно нежна, взглянешь на нее – и сразу видишь, что она могла бы любить и что любовь ее составила бы счастье достойного ее поклонника.
Муж ее долгие годы оставался великовозрастным дитятей. Когда Елизавета вознамерилась женить шестнадцатилетнего племянника, ее врач Лесток советовал императрице сделать это не раньше, чем Петру исполнится двадцать пять лет, – так отставал наследник в своем физическом и умственном развитии. Екатерина описывает, как Петр на протяжении нескольких лет их супружеской жизни натаскивал в спальню, прямо в кровать, игрушек и часами играл в куклы, втянув в эту забаву камер-фрау. Но дело было не только в инфантильности великого князя. Екатерина была гордой и самолюбивой женщиной, с тем достоинством, которое бросалось в глаза при первой же встрече с нею. Такие женщины больше всего боятся оскорбления или даже пренебрежения к себе.
В самые первые дни жизни с мужем, вспоминает Екатерина, «у меня явилась жесткая для него мысль… Я сказала себе: если ты полюбишь этого человека, ты будешь несчастнейшим созданием на земле; по характеру, каков у тебя, ты пожелаешь взаимности; этот человек на тебя почти не смотрит, он говорит только о куклах или почти что так и обращает больше внимания на всякую другую женщину, чем на тебя; ты слишком горда, чтобы поднять шум из-за этого, следовательно, обуздывай себя, пожалуйста, насчет нежностей к этому господину; думайте о себе, сударыня. Этот первый отпечаток, оттиснутый на сердце из воска, остался у меня и эта мысль никогда не выходила из головы, но я остерегалась проронить слово о твердом решении, в котором я пребывала, – никогда не любить безгранично того, кто не отплатит мне полной взаимностью». От этого признания так и веет сухим рационализмом, весьма необычным в столь юном возрасте. Это была «обратная сторона» нежной Фике, та эгоистичная расчетливость, из которой всегда произрастает честолюбие.
Как мы помним, в своем наказе отец Фике советовал дочери почитать Бога, императрицу и своего мужа. Это пожелание Екатерина преобразила в формулу: «1. Нравиться великому князю. 2. Нравиться императрице. 3. Нравиться народу… Поистине, я ничем не пренебрегала, чтобы этого достичь: угодливость, покорность, уважение, желание нравиться, желание поступать как следует, искренняя привязанность – все с моей стороны постоянно к тому было употребляемо с 1744 по 1761 год. Признаюсь, что когда я теряла надежду на успех в первом пункте, я удваивала усилия, чтобы выполнить два последних; мне казалось, что не раз успевала я во втором, а третий удался мне во всем своем объеме, без всякого ограничения каким-либо временем и, следовательно, я думаю, что довольно хорошо исполнила свою задачу».
С первой задачей все было ясно – она оказалась неразрешимой. Часто с годами семейной жизни противоречия сглаживаются, супруги сближаются и становятся даже в чем-то неуловимо похожи. В этой паре все было как раз наоборот: на парадном портрете, относящемся к началу их общей жизни, супруги стоят, неловко взявшись за руки: два так похожих друг на друга длинноносых подростка, сведенных вместе судьбой. Позднейшие портреты показывают как они изменились, как стали разительно непохожи – чужие, далекие друг другу люди, каждый из которых уже давно шел своей дорогой.
Петр от игр с деревянными солдатиками и живыми лакеями перешел к постоянной военно-полевой игре, которая заменяла ему жизнь, создал соединение голштинских войск и летом в окрестностях Ораниенбаума проводил с ним маневры, походы, парады, разводы. Он превратился в настоящего военного и с наслаждением дышал воздухом казармы. Он ощущал себя не наследником русского престола, а голштинским герцогом, временно и неведомо зачем заброшенным в чуждую ему страну, с ее ужасным климатом, унылой столицей, грязными городишками, языческой церковью, дурацкой парной баней, в которую он наотрез отказывался ходить, высокомерной, холопствующей знатью, взбалмошной теткой-императрицей, которая так и не стала ему родной. Все, что шло от нее, он с трудом терпел, тихо ненавидел и отчаянно боялся.
Стремясь сохранить свое «я», он защищался разными способами: ложью в юности, грубостью в зрелые годы, самоизоляцией в кругу лакеев и своих кавалеров-голштинцев, идеализацией своей милой, зеленой Голштинии, безмерной любовью к Фридриху Великому. Но все это было как-то карикатурно преувеличено: и ложь, и грубость, и военные игры с живыми и игрушечными солдатиками. Карикатурен был и его патриотизм, и любовь к потсдамскому кумиру, как был карикатурен весь облик великого князя – узкоплечего, худого, в чрезмерно тесном мундире прусского образца, с гигантской шпагой на боку и в чудовищной величины ботфортах.
Читая мемуары Екатерины II, мы видим Петра Федоровича ее глазами, до нас долетает с его половины визг истязаемых им собак, пиликанье на скрипке, какой-то шум и грохот. Иногда он вваливался на половину жены, пропахший табаком, псиной и винными парами, будил ее, чтобы рассказать какую-нибудь скабрезную историю, поболтать о прелестях принцессы Курляндской или о приятности беседы с какой-либо другой дамой, за которой он в данный момент волочился. Екатерина, как в первые месяцы жизни в России, притворно внимательно его слушала, незаметно зевала и ждала, когда он закончит свои откровения, конечно, не радовавшие ее.
Они были совершенно несхожие люди и говорили на разных, непонятных друг другу языках. Екатерина пишет, что в таких беседах для нее было тяжелым трудом поддерживать разговор о подробностях по военной части, очень мелких, о которых он говорил с удовольствием, тем не менее она старалась не дать ему заметить, что изнемогает от скуки и усталости. «Я любила чтение, он тоже читал, но что читал он? Рассказы про разбойников или романы, которые мне были не по вкусу. Никогда умы не были менее сходны, чем наши; не было ничего общего между нашими вкусами, и наш образ мыслей и наши взгляды на вещи были до того различны, что мы никогда ни в чем не были бы согласны, если бы я часто не прибегала к уступчивости, чтобы не задевать его прямо». Когда он наконец уходил, самая скучная книга казалась ей приятным развлечением.
Кроме того, Екатерина постоянно убеждалась, что ее муж – трус и не в состоянии защитить интересы их маленькой семьи от постоянного и бесцеремонного вмешательства посторонних – порученцев и соглядатаев императрицы Елизаветы. Бывало, когда императрица ее бранила, великий князь, чтобы угодить тетушке, начинал бранить жену вместе с ней. Особенно тяжело Екатерине пришлось в 1758 году, когда, заподозренная в заговоре вкупе с канцлером А. П. Бестужевым-Рюминым, она была допрошена лично Елизаветой в присутствии начальника Тайной канцелярии графа А. И. Шувалова и великого князя, который не только не защищал жену, но стремился направить гнев императрицы на нее, что в конце концов возмутило даже саму Елизавету. А сколько раз, сидя за столом рядом с перепившим мужем, великая княгиня сгорала от стыда за его кривлянья, грубости, недостойное наследника престола поведение на людях…
Все это мешало их сближению. Но не будем забывать, что рассказанное выше основано на мемуарах самой Екатерины. Мы видим ненавистного ей мужа ее глазами. Нельзя сказать, что Петр был совершенно равнодушен к супруге. Когда Екатерину заподозрили в симпатиях к красивому камер-лакею Андрею Чернышеву, то между супругами произошла трогательная сцена: после обеда Екатерина лежала на канапе и читала книгу, вошел Петр, «он прошел прямо к окну, я встала и подошла к нему; я спросила, что с ним и не сердится ли он на меня? Он смутился и, помолчав несколько минут, сказал: „Мне хотелось бы, чтобы вы любили меня так, как любите Чернышева“».
И потом, он тянулся к ней – как и Екатерина, он был совсем одинок при дворе, и за каждым его шагом следили. Когда от него убрали любимых камердинеров Крамера и Румберга – самых доверенных и близких ему с детства людей, – то Петр, пишет Екатерина, «не имея возможности быть с кем-нибудь откровенным, в своем горе обращался ко мне. Он часто приходил ко мне в комнату, он знал, скорее чувствовал, что я была единственной личностью, с которой он мог говорить без того, чтоб из малейшего его слова делалось преступление, я видела его положение, и он был мне жалок…» Но мостик доверительности и нежной близости так и не был ими построен. Он как бы не замечал в ней женщины, видя в лучшем случае товарища по несчастью, а она исполняла жестокий обет, некогда подсказанный ей холодным разумом.
Известно, что великая княгиня, а потом императрица, была гением общения (и ниже я об этом расскажу), она могла очаровать, привлечь на свою сторону самых разных людей. В Екатерине был какой-то обаятельный магнетизм, который чувствовали не только люди, но и животные. Современник рассказывает, что к ней со всех сторон бежали ласкаться собаки, отыскивая во дворце ходы, они проникали в апартаменты императрицы, чтобы лечь у ее ног; птицы, обезьянки признавали только ее одну.
Конечно, муж – не обезьянка, но очарование Екатерины почему-то не коснулось его. Причина их семейного несчастья состояла, по-видимому, не только в инфантильности или черствости Петра, не только в гордости и чрезвычайно высоких требованиях Екатерины к своему партнеру, но и в каком-то холодном, трезвом расчете, который она привнесла в свой брак с самого начала. Это мы видим из признаний, которые она делает в мемуарах, рассуждая о тех жестких мыслях о Петре, которые к ней пришли в первые дни их совместной жизни: «Думайте о себе, сударыня!»
В другом месте мемуаров она проговаривается: «Великий князь во время моей болезни проявил большое внимание ко мне; когда я стала лучше себя чувствовать, он не изменился ко мне, по-видимому, я ему нравилась; не могу сказать, чтобы он мне нравился или не нравился: я умела только повиноваться. Дело матери было выдать меня замуж». И далее – самое главное: «Но по правде, я думаю, что русская корона больше мне нравилась, чем его особа». Беда в том, что она тоже не стремилась к союзу, она видела себя соперницей Петра, и рано разгоревшееся честолюбие цербстской принцессы – российской великой княгини уже не позволяло им сблизиться.
Домашние университеты
Не менее трудна была и вторая задача плана покорения России – нравиться императрице. Поначалу Елизавета была весьма расположена к девушке из Цербста, писала ей ласковые письма, называя Екатерину «дорогой моей племянницей». Но потом наступили перемены. Императрице очень не нравились интриги, которые затевала при русском дворе княгиня Иоганна-Елизавета, и то, что на какое-то время ее дочь, против своей воли, была в них втянута. К тому же со временем неприязнь императрицы к племяннику стала распространяться и на его жену, и общение с великокняжеской четой стало тяготить ее. Екатерина же, в свою очередь, быстро поняла, что за блеском двора Елизаветы скрываются грязные интриги, зависть и ненависть, что божественная красавица-императрица может быть сущей ведьмой, способной разом, по ничтожному поводу, превратиться в фурию, гневно браниться или донимать окружающих мелочными придирками, без вины, как тогда говорили, «мылить голову» близким, сановникам и слугам. Но самое главное – на императрицу было мудрено угодить: ее капризам и подозрениям не было конца. Все восемнадцать лет, которые прожила Екатерина возле Елизаветы, были сплошным испытанием нервов, школой терпения. С горечью вспоминая годы своей молодости, Екатерина писала в мемуарах, что императрица Елизавета много ее бранила, часто обходилась с ней грубо, большей частью без всякой на то причины, не оделяла ни вниманием, ни лаской.
Все в жизни великой княгини строго регламентировалось: дни говенья и банные дни, место расположения канапе в комнате и время прогулок; ей не давали бумаги и чернил и присылали фрейлин сказать, какое платье надеть, а какое снять. Живя с молодыми буквально через стенку, императрица целыми месяцами не виделась с ними, но постоянно давала им знать, что не спускает с них придирчивых глаз: ее манерой было поручать придворным и даже лакеям делать Екатерине или Петру выговоры, часто в довольно грубой форме, за проступки, о которых ей доносили соглядатаи. Екатерину лишили даже права переписки с родными, и она только подписывала послания, которые составлялись от ее имени в Коллегии иностранных дел.
Когда в 1747 году умер отец Екатерины, то императрица послала придворную даму передать ей приказ: перестать плакать, так как князь Ангальт-Цербстский не был королем и «потеря невелика». Стоило только молодой женщине наладить отношения с горничными, слугами или придворными дамами, как их немедленно отсылали от двора. Это делалось сознательно – Екатерине ни с кем не позволяли сблизиться или подружиться, будь то мужчина или даже женщина. Это больше всего огорчало великую княгиню, такую общительную и открытую. Поэтому на горьком опыте потерь близких ей людей Екатерина усвоила искусство вести себя так, чтобы ничем не выдавать своих привязанностей.
Лишенная поддержки и защиты мужа, она чувствовала себя одинокой в толпе елизаветинских придворных, презирала их как пустых, невежественных, завистливых интриганов. Но эта жизнь многое и дала Екатерине: она приучилась к изворотливости, терпению, скрытности. Она постигла великое искусство политика: управлять собой, сдерживать чувства. Один из современников писал: «Весь состав ее казался сотворенным из огня, от коего малейшая искра в силах произвести воспаление, но она тем огнем совершенно управлять умела».
С большим трудом, буквально годами, великая княгиня отвоевывала, выцарапывала для себя жизненное пространство. Ее большой победой стало право оставаться одной в своей спальне, где она могла всласть и без помехи читать. Екатерина взяла в руки книгу поначалу со скуки, от одиночества, а потом втянулась в чтение, ставшее ее страстью, спасением, тем оселком, на котором будущая императрица оттачивала свой ум. С раннего утра до позднего вечера она не расставалась с книгой, с сожалением оставляя ее ради обеда, прогулки или развлечений. Читала Екатерина много и сначала без разбора. Бесконечно длинные, пресные французские романы про пастушков и пастушек скоро перестали удовлетворять ее, и она перешла к более серьезной литературе. Надо сказать, что немало людей, познакомившись с Екатериной, предсказывали ей блестящее будущее и для этого советовали заняться образованием. Среди них были придворный врач Лесток, прусский посланник Мардефельд, шведский граф Гюлленборг. Советы и авансы графа в немалой степени разожгли честолюбие Екатерины и побудили ее совершенствовать свой ум чтением – единственным в ее условиях вариантом университета. Неизгладимое впечатление на Екатерину произвели «Письма мадам Севинье» – эмоциональные, яркие и остроумные признания образованной французской аристократки XVII века. Книги по истории, от Тацита до «Всеобщей истории Германии» Барра, приучали ее к историческому подходу в жизни и политике. Это было уже не развлечение, не просто бегство от скуки, а тяжелый умственный труд, причем Екатерина сознательно делала усилия над собой: читая по одному тому в неделю, одолела все десять огромных фолиантов Барра. Такое же усердие и работоспособность проявила Екатерина, когда целых четыре года изучала гигантскую «Энциклопедию» П. Бэля – свод разнообразных сведений по истории, философии, религии, филологии, данных в оригинальной, критической трактовке. На долгие годы ее героем стал великий французский король Генрих IV – непревзойденный образец политика и государя. Много лет спустя она писала Вольтеру, что мечтает на том свете встретиться именно с королем Генрихом. Я думаю, что им есть о чем поговорить там: собеседники достойны друг друга. Возможно, к ним подсели бы два других кумира молодой Екатерины: Монтескье и Вольтер. Они дали мощный толчок интеллектуальному росту будущей императрицы как государственного деятеля, законодателя.
Впоследствии она признавалась, что не считает себя оригинальным мыслителем. Больше того, в 1791 году, на склоне лет она писала: «Я никогда не думала, что имею ум, способный создавать, и часто встречала людей, в которых находила без зависти гораздо более ума, нежели в себе». Нужно снять шляпу перед этой выдающейся женщиной, способной в расцвете всемирной славы на подобные признания. Даже если она была права, все же тот комплекс свежих, глубоких идей об обществе, государстве, праве, морали, религии, содержавшийся в творениях Монтескье и Вольтера, который Екатерина восприняла от них, позволял ей всю жизнь оставаться на очень высоком интеллектуальном уровне и превосходить многих своих современников и даже потомков.
И тогда, как и сейчас, существовало множество людей, взявших за основу своей жизни банальный, но правильный лозунг «Книга – источник знаний» и прочитавших во много раз больше книг, чем Екатерина. Но этого, как мы знаем, еще недостаточно, чтобы стать личностью и государем такого масштаба. Ведь гигантский книжный материал должен быть переработан в энергию, расчет, смелость и осторожность политика, в умение масштабно мыслить, на полшага, на чуть-чуть опережать события, чтобы они, как слепая волна, не накрыли и не потащили в глубь с политической поверхности. Екатерина оказалась способной превратить книжный материал в идеи.
Но она отнюдь не была «синим чулком», книжным червем. Став великой княгиней, Екатерина впервые занялась верховой ездой и сразу же достигла замечательных успехов, даже изобрела какое-то удобное ей седло, и ее посадкой любовалась императрица Елизавета Петровна – сама прекрасная наездница. Екатерина самозабвенно любила охоту, долгие прогулки по лесу, вообще движение, танцы и маскарады. Как истинная женщина, она знала толк в одежде и украшениях, не раз и не два одевалась к придворному балу так, что сама императрица – модница с тонким вкусом – скрежетала от зависти зубами. Екатерина любила наряжаться, и примечательно, что, вспоминая в своих мемуарах далекое-далекое прошлое, она с поразительными подробностями описывает фасон и цвет своих «победоносных» платьев, а также нарядов Елизаветы и других дам.
О Павле, сыне Петра
20 сентября 1754 года, через девять лет после свадьбы, Екатерина родила мальчика, названного Павлом. Вокруг его происхождения сразу же возникло немало слухов. Самый устойчивый из них гласил, что истинным отцом будущего императора Павла I был не великий князь Петр Федорович, а камергер его двора Сергей Васильевич Салтыков. Несомненно, отсутствие детей в семье наследника престола на протяжении столь длительного – девятилетнего – срока не могло не беспокоить Елизавету, желавшую продолжения рода Петра Великого: ведь она всегда помнила, что в Холмогорах, в заточении, сидят свергнутый ею император Иван Антонович, два его брата и две сестры. Примерно через девять месяцев после свадьбы Елизавета, видя, что брак не дал необходимого империи плода, приставила к великой княгине новую обер-гофмейстерину – свою двоюродную сестру Марию Чоглокову – и предписала ей тщательно наблюдать за Екатериной.
Чоглокова получила инструкцию, смысл которой, несмотря на витиеватость стиля, был предельно ясен: от этого брака нужен наследник, и обер-гофмейстерина должна следить за тем, чтобы Екатерина вела себя так, как необходимо для зачатия и рождения ребенка. С точки зрения династического интереса здесь нет ни цинизма, ни грубого вмешательства в интимную сферу человеческих отношений, а есть только государственные целесообразность и необходимость. Этим и объясняется столь строгий режим и постоянное наблюдение за Екатериной. Кстати, сразу же после рождения Павла режим этот был резко ослаблен, и великая княгиня получила невиданную ранее свободу.
Инструкция была написана, принята к исполнению, великий князь ни единой ночи не проводил за пределами спальни жены – за ним тоже постоянно следили, но шли месяцы, годы, а детей так и не было. Елизавета даже запрещала Екатерине ездить верхом по-мужски, считая, что это может помешать беременности. Но все было тщетно. Читатель уже понял, что у Екатерины были свои, довольно жесткие взгляды на брак с Петром, но в династических браках дети появляютсяиунелюбящих друг друга супругов. В источниках встречаются какие-то смутные толки о том, что Петр имел некий физический недостаток, который по прошествии лет был довольно легко устранен хирургом. Кроме того, великий князь был неправдоподобно неопытен в интимной сфере. Впрочем, предоставим слово самой Екатерине, которая написала (вероятно, в 1774 году) «Чистосердечную исповедь» для Потемкина.
Это своеобразная амурная летопись, рассказ о мужчинах, которые были у Екатерины до Потемкина. «Марья Чоглокова, – начинает Екатерина, – видя, что через девять месяцев обстоятельства остались те же, каковы были до свадьбы, и быв от покойной государыни часто бранена, что не старается их переменить, не нашла инаго к тому способа, как обеим сторонам сделать предложение, чтоб выбрали по своей воле из тех, кого она на мысли имела. С одной стороны выбрали вдову Грот, которая ныне за артиллерии генерал-поручиком Миллером, а с другой – Сергея Салтыкова и сего по видимой его склонности и по уговору мамы (то есть Елизаветы. – Е. А.), которую в том наставляла великая нужда и потребность».
Близок к этому рассказу и отрывок из первого варианта мемуаров Екатерины, где она описывает под 1752 годом беседу с Чоглоковой, которая после многословных отступлений заявила, что «бывают иногда положения высшего порядка, которыя вынуждают делать исключения из правила», и что «Вы увидите, как я люблю свое отечество и насколько я искренна; я не сомневаюсь, чтобы вы кому-нибудь не отдали предпочтения: предоставляю вам выбрать между Сергеем Салтыковым и Львом Нарышкиным. Если не ошибаюсь, то избранник ваш последний. На это я воскликнула: „Нет, нет, отнюдь нет“. Тогда она сказала: „Ну, если это не он, то другой наверно“. На что я не возразила ни слова и она продолжала: „Вы увидите, что помехой вам буду не я“. Я притворилась наивной…»
В принципе, мораль и высшие государственные цели позволяли Чоглоковой прибегнуть к подобному способу сексуального обучения своих подопечных. Нравы XVIII века, особенно при дворах государей, этому благоприятствовали – они были весьма вольные, если не сказать резче, и сама Екатерина в мемуарах часто рассказывает о постоянных интрижках, происходивших вокруг нее. Плоха была та дама, у которой не было своего «амуру». Измены считались нормой, а любовь в супружеской паре встречалась крайне редко: как с возмущением восклицала героиня одной из комедий А. Сумарокова, она «не какая-то посадская баба», чтобы мужа своего любить.
Несомненно, двадцатишестилетний Сергей Васильевич Салтыков, который сам, кстати, был женат, нравился Екатерине, и расставание с ним стало потом причиной «великой скорби». Он, «прекрасный, как день», появился в поле зрения великой княгини не сразу после первых девяти месяцев ее супружества, как может показаться нам из «Чистосердечной исповеди», а несколько лет спустя после назначения Чоглоковой в обер-гофмейстерины великой княгини, в 1752 году, что согласуется с последующей хронологией любовников по «Исповеди».
И. Г. Пульман. Портрет великого князя Павла Петровича
Рассказ о Салтыкове в мемуарах Екатерины II овеян романтическим флером, так часто свойственным воспоминаниям о первой, самой чистой и возвышенной любви. А объяснение на охоте, беллетризированное впоследствии мемуаристкой, выглядит как сцена из романа: «Сергей Салтыков улучил минуту, когда все были заняты погоней за зайцами, и подъехал ко мне, чтобы поговорить на свою излюбленную тему: я слушала его терпеливее обыкновенного. Он нарисовал мне картину придуманного им плана, как покрыть глубокой тайной, говорил он, то счастье, которым некто мог бы наслаждаться в подобном случае. Я не говорила ни слова. Он воспользовался моим молчанием, чтобы убедить меня, что он страстно любит, и просил меня позволить ему надеяться, что я, по крайней мере, к нему не равнодушна. Я ему сказала, что не могу помешать игре его воображения. Наконец, он стал делать сравнения между другими придворными и собою и заставил меня согласиться, что заслуживает предпочтения, откуда он заключил, что и был уже предпочтен. Я смеялась тому, что он мне говорил, но в душе согласилась, что он мне довольно нравится. Часа через полтора я сказала ему, чтобы он ехал прочь, потому что такой долгий разговор может стать подозрительным. Он возразил, что не уедет, пока я не скажу ему, что я к нему не равнодушна, я ответила: „Да, да, но только убирайтесь“, а он: „Я это запомню“, и пришпорил лошадь, я крикнула ему вслед: „Нет, нет!“, а он повторил: „Да, да!“ Так мы расстались». Заметим при этом, что свидание происходило в имении Чоглоковых, с которыми Салтыков был близок.
Никто не может поручиться, что отцом Павла был именно Сергей Салтыков, но слухам об этом конца не было. Они ходили и при Екатерине-императрице, достигая ушей цесаревича Павла Петровича и, конечно, мало способствуя его психической уравновешенности. Сохранилась резкая по тону записка императрицы примерно 1783 года к обер-гофмаршалу князю Н. М. Голицыну, в которой она запрещает камергеру Дмитрию Матюшкину впредь показываться ей на глаза. Можем предположить, что гнев императрицы, наложившей опалу на камергера двора, был вызван его сплетнями о происхождении Павла, которыми он имел неосторожность поделиться с самим цесаревичем и его женой. В этом Екатерина увидела попытку поссорить ее с сыном, бросить тень на ее честь. Замечу, что женой Д. М. Матюшкина была Анна Алексеевна, урожденная Гагарина, одна из фрейлин великой княгини Екатерины и ее близкая в молодости подруга. Ее удалили от двора сразу после рождения Павла и тогда же отослали за границу и Салтыкова. Предписывая своему обер-гофмаршалу объявить высочайший гнев Матюшкину в присутствии его жены и подчеркивая, что та к болтовне мужа непричастна, Екатерина все-таки целит в Анну Алексеевну, косвенным образом предупреждая, чтобы она, как женщина умная, держала язык за зубами и не снабжала своего мужа – дурака и болтуна – сплетнями (или… – позволим предположить – достоверной, ей хорошо известной информацией?). Примечательно и распоряжение Екатерины II от 25 июля 1762 года – вскоре после ее вступления на престол – о назначении Салтыкова посланником в Париж. 19 августа она поторопила дипломатическое ведомство: «Отправьте скорее Сергея Салтыкова». Позже, узнав о болезни бывшего фаворита, императрица потребовала арестовать архив Салтыкова в случае его смерти…
Рождение Павла вызвало огромную радость при дворе. Как только малыша обмыли, императрица сразу же забрала его к себе, Петр Федорович ушел на свою половину отмечать с приятелями рождение наследника, а роженица осталась в пустой комнате одна, брошенная всеми, страдающая от холодных сквозняков и жажды. Первые горькие часы после родов она запомнила на всю жизнь, для нее это был символ отношения к ней, женщине, предназначенной только для производства наследника. Да и первенца у нее отняли, и она впервые увидела его лишь через сорок дней! Елизавета полностью взяла заботу о нем на себя, не подпуская к мальчику даже родителей.
С рождением сына Екатерина наконец получила свободу. Петр посещал ее крайне редко, с головой уйдя в свои военные занятия, дружеские застолья, и кроме того, он серьезно увлекся фрейлиной Елизаветой Воронцовой. Великая княгиня смогла беспрепятственно приступить к выполнению третьей и самой важной задачи своего плана – «нравиться народу».
Маленькие секреты о том, как понравиться великому народу
Начиная с 1754–1755 годов Екатерина усердно осваивает премудрости политической жизни. Она довольно рано поняла, что ее будущее как политика определят два важнейших фактора: общественное мнение и связи в верхах русского общества и в армии, точнее – среди гвардейцев. Именно в этом и состояли маленькие секреты, как понравиться великому народу.
Сначала нужно было как можно скорее натурализоваться. Став женой наследника российского престола, Екатерина делала все, чтобы ее считали русской. Для нее это не было трудно. До приезда в Россию Фике жила и воспитывалась в довольно космополитической немецко-французско-лютеранской среде, проникнутой духом начинающегося Просвещения. Весь образ жизни семьи, частые путешествия по Германии способствовали тому, что у девочки не возникло какой-то особой привязанности к определенному месту, отчему дому. Наконец, умение приспособиться, гибкость были с детства присущи Фике. Она писала в мемуарах, что поставила себе за правило нравиться людям, с какими ей приходилось жить, и прилежно усваивала их образ действий, их манеру: «Я хотела быть русской, чтобы русские меня любили».
Позже, в 1776 году, в письме невесте своего сына принцессе Вюртембергской Софии Доротее (будущей императрице Марии Федоровне) Екатерина II так сформулировала свою «доктрину ассимиляции»: меняя отечество, нужно быть благодарной новой родине, которая предпочла избранницу другим кандидаткам. Именно такие чувства испытывала сама Екатерина. Когда она говорила: «моя страна», ни у нее, ни у кого другого не возникало сомнений, о какой стране идет речь, – конечно, о России, которую она любила, гордясь тем, что судьбе было угодно отправить ее именно сюда. Современник пишет о Екатерине: «Она была в душе русская и рождена для нашей империи. Сохраняла все обычаи, отправляла на святках игры, подблюдные песни, носила и ввела при дворе русское платье, знала все пословицы, приговорки и даже парилась в бане».
Конечно, были вещи поважнее бани и подблюдных песен. Церковь – вот что нужно чтить больше всего, ибо русским может называться только православный. Эту мысль Екатерина усвоила очень быстро, и можно представить, сколько терпения и воли нужно было проявлять этой женщине – атеистке, ученице Вольтера, – чтобы выдерживать многочасовые службы, отбивать десятки земных поклонов и потом с еще умиротворенным лицом выходить из храма в толпе своих новых соотечественников. Только став императрицей, она позволяла себе выслушивать службу с хоров, раскладывая за маленьким столиком сложный пасьянс, а до этого – ни-ни!
В итоге, как пишет биограф Екатерины Великой В. А. Бильбасов, мало-помалу, под давлением разнообразных фактов, обстоятельств, влияний, цербстская Фике стала перерождаться в русскую Екатерину Алексеевну. Насколько она успела уже обрусеть, показывает ее поступок с камердинером Шкуриным. Вопреки запрещению Екатерины, Шкурин передал Чоглоковой довольно невинные слова великой княгини. Узнав об этом, Екатерина вышла в гардеробную, где обыкновенно находился Шкурин, и – сколько было силы – дала ему пощечину, прибавив, что велит еще отодрать его. «Похоже ли это на Фике из Цербста?» – риторически вопрошает Бильбасов.
Добавим еще смешной эпизод 1768 года в связи с ожидаемым приездом в Петербург важного гостя – датского короля. Екатерина – уже императрица – приказала московскому генерал-губернатору, чтобы он прислал ей список всех московских красавиц. Она хотела выбрать самых-самых красивых, которых надлежало, как бы сказали в нынешний железный век, «этапировать» в северную столицу. Для чего? А для того, чтобы в ответ на восхищение датского монарха красотой русских дам небрежно сказать, что у нас-де, в России, все такие! Датский король не приехал, но искушение пустить пыль в глаза иностранцам (как это принято у нас) вошло в плоть и кровь императрицы.
Уже в первые годы жизни в России Екатерина усвоила еще одну важную истину: несмотря на безгласность общества, в России существует то, что позже назовут общественным мнением, и пренебрегать им может только дурак. Иностранцы, сопровождавшие императрицу в поездках по стране, не могли надивиться набожности Екатерины, которая выстаивала литургии во всех церквях, мимо которых проезжал ее экипаж. Видели они и как государыня частенько выходила из экипажа, чтобы поговорить с народом, мгновенно сбегавшимся к ней. Граф Сегюр вспоминал, что сначала толпа валилась царице в ноги, но потом окружала ее, крестьяне называли ее «матушкой», радушно говорили с нею, чувство страха в них исчезало, а крестьянки лезли целоваться так, что ей приходилось отмываться от белил и румян, которыми злоупотребляли сельские модницы.
В таком вполне современном популистском поведении Екатерины был свой смысл и резон. Ей, вышедшей не из Рюриковичей или хотя бы Романовых, ей, сотворившей 28 июня 1762 года недоброе дело с собственным мужем, были до крайности нужны популярность и народная любовь. Она понимала, что весть о минутной остановке в забытой Богом деревеньке или о ее присутствии на обедне в бедной приходской церквушке станет достоянием всей округи, понесется по всему уезду, губернии легкокрылой молвой о доброй матушке царице, не брезгующей спуститься с заоблачных высот к своему народу. И вот в 1763 году она просит А. В. Олсуфьева и Н. И. Панина, чтобы ни в коем случае до ее приезда в Ростов не ставили богатую раку над мощами чтимого народом святого Дмитрия Ростовского, чтобы простой народ не подумал, что мощи «спрятались» от императрицы.
Свою манеру поведения она выработала давно – еще тогда, когда лишь мечтала о власти, и сама рассказала о том, как ей удалось добиться расположения русского общества: «И в торжественных собраниях, и на простых сходбищах и вечеринках я подходила к старушкам, садилась подле них, спрашивала об их здоровье, советовала, какие употреблять им средства в случае болезни, терпеливо слушала бесконечные их рассказы об их юных летах, о нынешней скуке, о ветрености молодых людей, сама спрашивала их совета в разных делах и потом искренне их благодарила. Я узнала, как зовут их мосек, болонок, попугаев, дур; знала, когда которая из этих барынь именинница. В этот день являлся к ней мой камердинер, поздравлял ее от моего имени и подносил цветы и плоды из ораниенбаумских оранжерей. Не прошло двух лет, как самая жаркая хвала моему уму и сердцу послышалась со всех сторон и разлилась по всей России. Этим простым и невинным образом составила я себе громкую славу, и, когда зашла речь о занятии русского престола, очутилось на моей стороне значительное большинство». Конечно, Екатерина говорит не всю правду – ее путь к власти был непростым и долгим, но, несомненно, она всегда учитывала общественное мнение и умело его использовала.
Мы помним, что императрица Елизавета выбрала Фике в жены своему племяннику еще и потому, что у той не было и, как полагала Елизавета, не будет своей «партии» в России. Поначалу расчеты императрицы оправдались – и в своих мемуарах Екатерина много и с горечью пишет о почти полном одиночестве в первые годы замужества. Но после рождения сына, когда контроль над великой княгиней ослаб, ситуация стала меняться. Благодаря некоторым придворным – особенно вернувшемуся из Польши Сергею Салтыкову, который по части интриг был «настоящий бес» (слова Екатерины), и Льву Нарышкину – она тайком выезжает из дворца, чтобы повидаться с друзьями, которых становится все больше, повеселиться, поговорить о делах. С ее политическими суждениями, которых она не скрывала, начинают считаться первейшие вельможи елизаветинского двора, такие как Шуваловы, фельдмаршал С. Апраксин, вице-канцлер М. И. Воронцов, братья Алексей и Кирилл Разумовские, а также канцлер Бестужев.
Именно он, видя, что Екатерина умна и имеет характер в высшей степени твердый и решительный, первым решился втянуть великую княгиню в свою политическую интригу. В середине 1750-х годов здоровье Елизаветы ухудшилось, и канцлер понимал, что приход к власти Петра III для него, последовательного врага Пруссии, означает конец. Поэтому он и сделал ставку на Екатерину, увидев в ней сильную личность. Себе же Бестужев отводил роль наставника и руководителя Екатерины. Он старался понравиться великой княгине: помог ей наладить тайную переписку с матерью, всячески покровительствовал ее бурному роману с красавцем Станиславом Августом Понятовским, приехавшим в Петербург в 1755 году.
Бестужев и Екатерина опасались, что императрица Елизавета, умирая, подпишет завещание в пользу цесаревича Павла и сделает кого-то из Шуваловых регентом при малолетнем императоре, отстранив тем самым от престола и Петра и Екатерину. Канцлер составил проект манифеста, согласно которому к власти приходила Екатерина как регентша при императоре Павле, а он, Бестужев, получал пост президента всех главных коллегий и командующего всеми гвардейскими полками. Честолюбивый канцлер, предлагая свой план Екатерине, не подозревал, что имеет дело со сложившимся политиком, не нуждавшимся в обучении и покровительстве, и что честолюбие великой княгини уже давно пышет жарким пламенем…
«Я буду царствовать или погибну»
За два месяца до смерти, в сентябре 1796 года, Екатерина писала Гримму: «Царствовать или умереть! – вот наш клич. Эти слова надо бы с самого начала выгравировать на нашем щите.
Теперь уже слишком поздно…» Императрица не лукавит, она просто забыла, что этот девиз был выгравирован на ее невидимом щите уже сорок лет тому назад. В письме английскому посланнику Ч. Г. Уильямсу 12 августа 1756 года великая княгиня подробно рассказывала, как она будет действовать в день и час смерти императрицы Елизаветы, если Шуваловы попытаются возвести на престол Павла и устранить от власти ее с мужем. Вспоминая короля Адольфа Фредрика, ограниченного в своих правах ригсдагом, она пишет: «Вина будет на моей стороне, если возьмут верх над нами. Но будьте убеждены, что я не сыграю спокойной и слабой роли шведского короля и что я буду царствовать или погибну».
Это было кредо двадцатисемилетней женщины, уже давно мечтавшей о короне. Уильямс был ее самым близким политическим приятелем, он постоянно снабжал великую княгиню деньгами, и в письмах к нему она откровенно раскрывала все свои планы по будущему захвату власти. Детали их теперь уже не так важны и интересны, ценнее другое – письма к Уильямсу показывают нам ту Екатерину, которой нет в ее мемуарах и трогательных рассказах о ненавязчивой агитации среди старушек петербургских салонов. Здесь она предстает в новом обличии: цинична, расчетлива, смела, готова на многое ради власти и безмерно честолюбива. Читая эти письма, вспоминаешь одно ее шутливое признание принцу де Линю, которое она сделала при виде своего мраморного бюста в Эрмитаже: «Я не могу пройти мимо него без того, чтобы у меня не расшевелилась желчь. В выражении его… что-то нахальное, именно то, что плохие живописцы и скульпторы называют величественным видом». Вот нахальством-то и веет от писем великой княгини к английскому посланнику. Впрочем, может быть, без этого свойства ничего в политике и не достигнешь?
Дебют Екатерины-заговорщицы оказался крайне неудачным: Елизавета поправилась, сговор Бестужева и Екатерины был раскрыт, и хотя следователям ничего не удалось раскопать о проектах старого канцлера и молодой предприимчивой дамы (Бестужев, к счастью для себя самого и Екатерины, успел уничтожить их переписку), дела обоих пошли как никогда плохо. Весной 1758 года Бестужев был лишен должности и сослан в деревню, сочувствовавший заговорщикам фельдмаршал Апраксин умер на допросе в августе 1758 года, Понятовский и Уильямс были высланы за границу, а близкий Понятовскому Иван Елагин – в Казанскую губернию. Петр окончательно отвернулся от жены, избегая ее, как чумную.
«Бедная великая княгиня в отчаянии…», «дела великой княгини плохи…» – вот рефрен донесений иностранных дипломатов о Екатерине после падения Бестужева. Несколько месяцев она находилась в совершенной изоляции, фактически под домашним арестом, на грани истерики, писала императрице, прося доставить ей «неизреченное благополучие увидеть очи Вашего императорского величества». Но Елизавета молчала. Вконец отчаявшись, Екатерина прикинулась умирающей, духовник исповедовал ее… Уловка удалась, аудиенция в виде беспротокольного допроса все-таки состоялась, и Екатерина сумела, мобилизовав весь свой ум и всю волю, оправдаться перед высоким следователем, растопив сердце императрицы просьбой отправить ее в Германию к матери, если здесь, в России, ей совершенно не доверяют и держат за преступницу. Это был сильный ход, и императрица Елизавета на него попалась – в мае 1759 года великой княгине было разрешено бывать в обществе. Императрица же после этого эпизода пришла к выводу, что племянник ее дурак, а его жена очень умна.
Опаснейшая угроза для Екатерины миновала, но ей по-прежнему приходилось нелегко: она переживала тяжелую драму расставания со Станиславом Августом, который был вынужден покинуть Россию. «Нетерпеливый человек, – так она называет Понятовского в одном из писем 1758 года к Ивану Елагину, сосланному к тому времени в деревню, – уехал уже месяц тому назад, и скука и горесть моя велика, надежду имею на его возвращение». Но шли месяцы, потом год, другой – Станислав Август не возвращался, да как будто и не делал к этому никаких попыток.
А между тем жить в одиночестве, среди врагов и чужих, так трудно. Но тоска Екатерины постепенно стихает, скука незаметно улетучивается, и в 1760 году у нее появляется новый любовник – красавец, воин, сорвиголова отчаянной смелости: Григорий Григорьевич Орлов, двадцатипятилетний артиллерийский капитан, только что вернувшийся с войны в Пруссии, один из пяти братьев Орловых, известных своими подвигами на поле брани и успехами среди петербургских дам.
Орлов оказался подлинной находкой для Екатерины: за его широкой спиной можно было надежно спрятаться от невзгод жизни. Она обрела счастье в любви к нему – Орлов, настоящий рыцарь, мог за свою возлюбленную пойти в огонь и воду. Важно, что он был не придворный ловелас и повеса, как Салтыков, не иностранец – чужак для русских, как Понятовский, а природный русак, офицер, с которым водил компанию весь Петербург; он имел множество друзей, собутыльников, сослуживцев, его любили как доброго малого, веселого, щедрого – ведь в его распоряжении находились деньги артиллерийского ведомства, которые он, разумеется, тратил не только на изготовление новых артиллерийских фур…
В 2 часа пополудни 25 декабря 1761 года умерла императрица Елизавета Петровна. Никаких сюрпризов под конец своей жизни она не приготовила, а мирно простилась с Екатериной и Петром, прося наследника любить маленького сына. Без всяких проблем великий князь стал императором, а великая княгиня – императрицей. Но тревога за будущее не исчезла. Как писал французский дипломат Бретейль, большинство горевали в душе, питая к будущему императору не любовь, но страх и робость, все трепетали и спешили заявить ему свою покорность прежде, чем императрица закроет глаза…
С тех пор как мы расстались с Петром Федоровичем, мало что изменилось. Он стал уже взрослым человеком, в куклы не играл, муштровал теперь не лакеев, а воспитанников Кадетского корпуса и вывезенный из Голштинии отряд; пил довольно сильно, уже не таясь, как прежде, много играл на скрипке и в обществе вел себя так, что все дипломаты в один голос говорили: «Такой император долго на престоле не усидит».
Еще в 1747 году, когда Петру было девятнадцать лет, прусский посланник Финкельштейн провидчески писал Фридриху II, что русский народ так ненавидит великого князя, что тот рискует лишиться короны, даже если она естественно перейдет к нему после смерти императрицы. Когда же в 1761 году Петру исполнилось тридцать три года, француз Лафермиер писал о нем то же самое: «Великий князь представляет поразительный пример силы природы или, вернее, первых впечатлений детства. Привезенный из Германии тринадцати лет, немедленно отданный в руки русских, воспитанный ими в религииивнравах империи, он и теперь еще остается истым немцем и никогда не будет ничем другим… Никогда нареченный наследник не пользовался менее народной любовью. Иностранец по рождению, он своим слишком явным предпочтением к немцам то и дело оскорбляет самолюбие народа, и без того в высшей степени исключительного и ревнивого к своей национальности. Мало набожный в своих приемах, он не сумел приобрести доверия духовенства».
Этим сказано все: дальше можно только приводить подробности о том, как новый император заключил невыгодный для России мир с Фридрихом II, как он ради голштинских интересов готовился к войне с Данией, как публично пренебрегал церковной службой и не крестился в церкви, приблизил к себе много немцев, ходил в прусском мундире, ввел в армии столь необходимую, но тягостную для баловней Екатерины строжайшую дисциплину с ежедневными экзерцициями, и так далее… Человек негибкий, упрямый, он шел во всем напролом, не считаясь ни с ропотом за спиной, ни с советами своего кумира Фридриха II и других людей, желавших ему добра.
Английский посланник Кейт, глядя на Петра III, не выдержал и как-то сказал графине Брюс: «Послушайте, да ведь ваш император совсем сумасшедший; не будучи безумным, нельзя поступать так, как он поступает». Нет, Петр III не был ни безумцем, ни глупцом, ни злодеем и не пролил ничьей крови. Он казался каким-то нелепым, странным, случайным на русском троне человеком. Необузданный и взбалмошный, он, приняв во всем объеме безграничную власть, не был в состоянии контролировать события, быть политиком, осознавать себя российским самодержцем.
Фигура Петра III драматична, ему не повезло с судьбой и – главное – со страной. Если бы он остался в Голштинии, то, наверное, прожил бы долгую жизнь и умер бы, оплаканный своими добрыми подданными как примерный герцог. Но он попал в Россию, и за ним упрочилась обидная кличка немца – ненавистника России, любителя муштры, самодура и глупца. Но все же если каждый человек – хозяин своей судьбы, то Петр распорядился ею бездарно: нужно согласиться с Екатериной, как-то написавшей, что первым врагом Петра III был он сам – до такой степени все его действия были неразумны.
Обратимся теперь снова к Екатерине. Пять недель, пока народ прощался с покойной императрицей, она провела в полном трауре возле ее гроба. Она не отходила от усопшей ни на день, не отпугивал ее даже сильный запах тления. Конечно, совсем не скорбь каждое утро гнала Екатерину в затемненный траурный зал – ведь мы знаем, что ее отношения с Елизаветой были весьма натянуты и что именно великая княгиня в письме к Уильямсу с нетерпением повторяла слова Понятовского: «Ох, эта колода! Она просто выводит нас из терпения! Умерла бы она скорее!» Здесь было другое. Как женщина умная, она понимала, что столь продолжительная скорбь не останется незамеченной и принесет ей пользу, ведь рядом кривлялся, болтал с фрейлинами и передразнивал священников ее супруг-император.
Но вместе с тем она не отходила от гроба Елизаветы, как будто боясь расстаться с прошлым, оказаться перед лицом неприятностей, испытаний и горестей, которые неминуемо ждали ее за стенами траурного зала. Все заметили, что имя императрицы даже не было упомянуто в манифесте о восшествии Петра III на престол, что император публично унижал свою царственную супругу, что она, полная идей, знаний, честолюбивых помыслов и стремлений, не получила и тени реальной власти.
Английский посланник Кейт в марте 1762 года писал в Лондон, что влияние императрицы совершенно ничтожно: с нею не только не советуются в государственных делах, но и в частных делах бесполезно рассчитывать на успех, прибегая к ее посредничеству. Французский посланник Бретейль солидарен с коллегой: «Положение императрицы самое отчаянное: ей выказывают полнейшее презрение… Император удвоил внимание к девице Воронцовой. Он назначил ее гофмейстериною. Она живет при дворе и пользуется чрезвычайным почетом. Признаться, странный вкус! Она не отличается умом, а что касается наружности, то она ниже всякой критики. Она походит во всех отношениях на трактирную служанку самой низкой пробы».
Ну, о вкусах не спорят – мы же не видели жену самого Бретейля! Несомненно одно – привязанность Петра к Елизавете Романовне Воронцовой была сильной и глубокой. Именно в этом и заключалась опасность для Екатерины. Фаворитку поддерживал весь влиятельный при дворе клан Воронцовых во главе с ее дядей – канцлером Михаилом Илларионовичем. Петр не только не скрывал своей связи с ней, но и не раз высказывал намерение отставить опостылевшую ему супругу. Слухи о секретной подготовке уютной келейки в Шлиссельбургской крепости, неподалеку от тюрьмы Ивана Антоновича, ползли по столице. В письме барону Остену в июне 1762 года сама Екатерина писала, что Воронцовы замыслили заточить ее в монастырь и посадить на престол рядом с Петром свою родственницу.
В 1766 году в Москве была записана народная песня о царице, которая плачет от одиночества и больше волков, воров и разбойников боится собственного мужа. А тот открыто гуляет с любимой своей фрейлиной, Лизаветой Воронцовой, водит ее «за праву руку, они думают крепку думушку», как бы царицу «срубить-сгубить…»
К прочим несчастьям императрицы добавилась еще и беременность. 11 апреля 1762 года она родила мальчика – сына Орлова (будущего графа Алексея Григорьевича Бобринского) – и новорожденного тотчас тайно увезли из дворца в дом камердинера императрицы Шкурина.
Возвращаясь к донесению Бретейля, все же отметим, что кончается оно вполне оптимистично: «Я полагаю, что императрица, смелость и горячность коей мне известны, решится рано или поздно на крайние меры. У нее есть друзья, которые стараются успокоить ее, но они решатся для нее на все, ежели она того потребует».
Действительно, друзья Екатерины предлагали ей не сидеть сложа руки, а, используя всеобщую ненависть к Петру, свергнуть его, заточить в каземат, чтобы самой править как самодержице или как регентше при малолетнем императоре Павле I. Ситуация начала лета 1762 года этому благоприятствовала: особенно негодовали армия и гвардия – им предстояло вскоре садиться на суда и плыть на войну с Данией, которой российский император хотел отомстить за аннексию в 1702 году части Голштинского герцогства. Эта война была непопулярна, как и прусского покроя мундиры, в которые переодели армию. Екатерина знала, что она не одинока, и верные друзья пойдут за ней без колебаний – стоило только посмотреть на Орлова и его братьев. Она обсуждала вариант переворота и с графом Кириллом Разумовским – влиятельнейшим сановником и шефом Измайловского полка, а также с воспитателем наследника Никитой Паниным. И тот и другой тоже были готовы поддержать Екатерину. Но, как бывает в подобных случаях, решиться на такое отчаянное дело, как переворот, было трудно, требовался повод, толчок, после которого назад возврата нет.
Таким толчком и стал инцидент на торжественном обеде 9 июня 1762 года, когда Петр, разгневавшись на жену, в присутствии знати, генералитета, дипломатического корпуса крикнул ей через весь стол: «Folle!» – «Дура!» За столько лет жизни рядом с Екатериной Петр так и не понял, что женщин, подобных ей, оскорблять нельзя. С этого дня Екатерина стала внимательнее слушать тех, кто советовал ей действовать решительно и быстро.
Шел июнь, двор переехал за город. Екатерина поселилась в Петергофе, а Петр жил в своем любимом Ораниенбауме. 19 июня императрица приехала туда и в последний раз видела своего мужа живым: она смотрела комедию в маленьком театре Ораниенбаумского дворца, а сам император играл в оркестре на скрипке. Мы никогда не узнаем, о чем размышляла в это время Екатерина. Может быть, видя своего мужа-императора среди оркестрантов, она, вспомнив последние слова римского императора Нерона, подумала: «Какой музыкант пропадает!» После спектакля Екатерина вернулась в Петергоф. Она была готова к своей революции и только ждала известий от Орловых.
28 июня, накануне дня своего тезоименитства (ведь 29 июня – праздник святых Петра и Павла), Петр вместе с канцлером Воронцовым, фельдмаршалом Б. Х. Минихом, возвращенным им из ссылки, прусским посланником, девицей Воронцовой и прочими «ближними» дамами и кавалерами отправился в Петергоф. Прибыв туда, император и его свита увидели, что дворец Монплезир, в котором жила императрица, пуст, и с удивлением услышали, что она еще в пять часов утра тайно уехала в Петербург. Дамы, почувствовав неладное, заголосили…
Славная революция 28 июня
Фридрих II говорил графу Сегюру по поводу переворота 28 июня 1762 года: «Их заговор был безумен, плохо составлен. Петра III погубило то, что, несмотря на совет храброго Миниха, в нем не оказалось достаточно мужества, он позволил свергнуть себя с престола как ребенок, которого посылают спать». Однако, добавил прусский король, Екатерине «нельзя вменить… ни честь, ни преступление в этом перевороте, она была молода, слаба, иностранка, накануне развода с мужем и своего заточения. Все сделали Орловы… Екатерина еще ничем не могла руководить, она прибегла к помощи желавших ее спасти».
Много справедливого в словах великого короля. Орловы – эти бузотеры, выпивохи и хвастуны в роли заговорщиков – компания, по-видимому, действительно комичная. Они действовали в пользу «матушки» так топорно, что близкие Петру сановники, узнав об особой антигосударственной активности Григория Орлова, приставили к нему соглядатая – С. Перфильева, адъютанта Петра III, которому было поручено выведать у Орлова все его замыслы.
Но все же, не ставя под сомнение ум и опытность Фридриха Великого, скажем, что Россия – не Германия, и перевороты в ней почти всегда удаются. Разве лучше был «составлен» заговор Елизаветы Петровны в 1741 году или заговор против Бирона осенью 1740 года? Все революции безумны, замыслы революционеров алогичны, кажутся неисполнимыми, противоречат реальности, но тем не менее они часто достигают успеха – во всяком случае, в России.
Славная революция 28 июня была подготовлена не столько усилиями отважных Орловых, которые в дружеских застольях с гвардейскими офицерами вели пропаганду и агитацию в пользу Екатерины, а также раздавали по ротам деньги на чарку водки за здоровье государыни (чтоб помнили доброту «матушки»), сколько самим Петром III, который своей безумной политикой так восстановил против себя солдат и офицеров, что им были недовольны все, и для мятежа нужна была только вспышка. Сам же император пребывал в полном благодушии. В ответ на предупреждения Фридриха II о честолюбивых намерениях Екатерины и заговоре в гвардии он писал: «Что касается Ваших забот о моей личной безопасности, то прошу Вас об этом не беспокоиться, солдаты зовут меня отцом, по их словам, они предпочитают повиноваться мужчине, а не женщине; я гуляю один, пешком по улицам Петербурга; ежели бы кто злоумышлял против меня, то давно исполнил бы свое намерение, но я делаю всем добро и уповаю во всем только на Бога, под его защитою мне нечего бояться». Скорее всего Петр не знал русскую пословицу: «На Бога надейся, а сам не плошай».
Об обстановке накануне выступления говорит эпизод с безымянным преображенским капралом, ставший прологом революции 28 июня. Капрал, по-видимому, опасаясь пропустить историческое событие, ходил от одного офицера к другому и спрашивал: когда же будем свергать императора? Поручик Измайлов прогнал любознательного подчиненного, но все же, для собственной безопасности, доложил о происшедшем своему ротному, тот – выше по начальству; выяснилось, что накануне капрал об этом же спрашивал капитана Пассека и тот тоже выгнал любопытного, но, в отличие от служаки Измайлова, командиру не донес. Недоносительство – преступление в России серьезное, Пассека арестовали и посадили в холодную на полковом дворе. Он был ближайшим приятелем и собутыльником Орловых, а следовательно, – заговорщиком, и, узнав о его аресте, Орловы заметались по столице: «Пассек арестован! Заговор раскрыт! Пропадаем, надо действовать!» Григорий Орлов из дела был выключен – он спаивал своего соглядатая Перфильева, поэтому «штаб революции» составили его младшие братья: Алексей по кличке Алехан и Федор.
Федор поехал к Кириллу Разумовскому и сказал, что брат Алексей собирается ехать за Екатериной в Петергоф, чтобы доставить ее в Измайловский полк, где много расположенных к императрице офицеров. Разумовский не бегал по кабинету, не суетился, цену Орловым он знал, и поэтому в ответ на горячую речь Федора молча покивал и выпроводил его восвояси. Но как только Орлов ушел, Разумовский, как президент Петербургской Академии наук, тут же распорядился привести академическую типографию в полную готовность, чтобы по первой команде начать печатать манифест о восшествии на престол императрицы Екатерины II. Стало быть, в успехе предприятия хитрый президент не сомневался…
«Пора вставать, все готово, чтобы провозгласить вас!» – таковы были исторические слова, которыми Алексей Орлов рано утром 28 июня приветствовал в Монплезире внезапно разбуженную Екатерину. Она тотчас встала, быстро оделась и вместе со своей фрейлиной Екатериной Шаргородской села в карету. Орлов вскочил на козлы – и лошади поскакали… Фридрих II не ошибся: Екатерина действительно не руководила заговором – в этом не было необходимости, у нее была своя роль, и она сыграла ее отлично. Роль была проста: народ, возмущенный правлением Петра III, позвал ее – и она пришла.
Так, собственно, и говорилось в извещении Коллегии иностранных дел посланникам, аккредитованным при русском дворе: «Ее императорское величество по единодушному желанию и усиленным просьбам своих верных подданных и истинных патриотов империи» взошла на престол. Но все же нужно признать, что Екатерина проявила мужество. Самообладанием, волей и хладнокровием в тяжелые минуты жизни она отличалась всегда. Она была спокойна, когда однажды во время поездки на юг кони испугались и понесли ее карету под гору; в другой раз Екатерина, к удивлению свиты, не вышла из своей каюты на палубу яхты, когда та ночью столкнулась с другим судном. Утром она объяснила придворным причину своего спокойствия: «Если опасность, то ничем не помогу, а только помешаю, а если нужно думать о спасении, то вы меня, конечно, уведомите».
То же самое было и 28 июня 1762 года, когда взмыленные кони мчали ее карету по пыльной петергофской дороге к Петербургу. Екатерина летела навстречу своей судьбе со спокойным чувством оптимистичной фаталистки: назад хода нет, кони понесли, верные люди в беде не бросят – и будь что будет: Бог не выдаст, свинья не съест! Известно, что по дороге она хохотала, потешаясь над Шаргородской, которая впопыхах при сборах оставила в Монплезире какую-то очень-очень важную деталь женского туалета. Какую – история деликатно замалчивает.
Алехан кучером был отменным – от Петергофа до Красного кабачка в Автово он доставил императрицу за полтора часа и бережно передал ее, как ценную эстафету, брату Григорию, который, перепив-таки Перфильева, поджидал карету вместе с князем Федором Барятинским. С ними была открытая коляска, в которую и пересадили Екатерину. Этот дрянной старый экипаж стал колесницей славы Екатерины Великой, и место бы ему в музее возле броневика «Враг капитала», с которого выступал в 1917 году Ленин, да жаль, не сохранился.
У слободы Измайловского полка коляску окружили измайловцы, оглушительно крича здравицы «матушке». Тут же полковой поп привел солдат и офицеров к присяге, и во главе со своим командиром графом Разумовским измайловцы двинулись вслед за коляской к казармам Семеновского полка, откуда уже бежали обрадованные нежданной встречей с «матушкой» семеновцы. Вскоре к ним присоединились преображенцы, прося прощения за опоздание: пришлось вязать некоторых непослушных офицеров. При выезде на Невский проспект императрицу приветствовала в полном составе конная гвардия, блистающая латами и оружием, с развернутым знаменем. Все кричали «ура!», отовсюду бежал народ: это был не переворот, а триумфальное шествие, демонстрация победителей. На некоторое время Екатерина остановилась у церкви Рождества Богородицы для богослужения, а потом двинулась дальше. Народ был уже весело возбужден: кабатчики бесплатно, без единого слова возражения выдавали всем желающим, «прямым сынам Отечества», горячительное. «Сынов» становилось все больше и больше – Невский был запружен толпами, и коляска Екатерины с трудом продвигалась вперед. Наконец показался Зимний дворец. Там императрицу уже ждало все «государство» – Сенат, Синод, высшие чиновники, придворные, чтобы присягнуть на верность своей новой государыне.
Энтузиазм был так велик, что прямо на Дворцовую площадь доставили фуры с отмененным Петром III елизаветинским обмундированием, и солдаты, не стесняясь дам, тут же начали переодеваться, бросая наземь ненавистные прусские мундиры. После короткого отдыха и совещания с доверенными лицами было решено кончать дело. Екатерина написала указ на имя Сената о том, что выступает в поход со своим войском. Конечным пунктом был Ораниенбаум, а противником – бывший уже император Петр III и его голштинцы. Трудно вспомнить в истории нечто подобное – войну жены против мужа. Екатерина переоделась в зеленый мундир Преображенского полка: лихо заломлена треуголка, на боку шпага, темляк, который вовремя подал проворный одноглазый унтер-офицер Григорий Потемкин, отличный конь под седлом, ну а какой наездницей она была, мы уже знаем!
Выступили в десять часов пополудни. Стоял теплый солнечный вечер. Зрелище было, по-видимому, потрясающее: блеск оружия, стройные ряды гвардейских полков, знамена, толпы вдоль улиц, а впереди, на гордом коне, со шпагой в руке – прекрасная амазонка-императрица… Но лучше всех об этом сказал великий Державин, заменив ради красного поэтического словца треуголку шлемом с перьями и добавив Екатерине доспехов:
- Одень в доспехи, в брони златы
- И в мужество ея красы,
- Чтоб шлем блистал на ней пернатый,
- Зефиры веяли власы,
- Чтоб конь под ней главой крутился
- И бурно бразды опенял,
- Чтоб Норд седой ей удивился
- И обладать собой избрал.
Ропшинская драма
Петр III со свитой прибыл в Петергоф в 2 часа дня, то есть в тот момент, когда в Петербурге Екатерина открыла совещание высших сановников, на котором решали вопрос о судьбе свергнутого императора. В 3 часа Петр узнал от вернувшегося из столицы поручика Бернгорста о волнении в Преображенском полку. Нельзя сказать, что Петр вел себя как ребенок: он сразу направил указ в Кронштадт, чтобы немедленно прислали в Петергоф три тысячи солдат; такой же указ получили и негвардейские полки, стоявшие в столице, – Астраханский и Ингерманландский. Им он приказал срочно маршировать в Ораниенбаум. В случае успеха замысла Петра и его окружения поход Екатерины с веселыми гвардейцами мог бы закончиться не так триумфально, как он начался.
Миних предложил свой план: императору явиться в Петербург и своим грозным видом усмирить бунт, подобно Петру Великому, расстроившему замыслы стрельцов. Но, увы, внук Петра Великого был лишь жалкой тенью своего гениального деда. Нерешительный и трусливый, он ударился в панику, начал метаться и отменять только что принятые указы. У него еще оставалась возможность бежать как в Лифляндию или Нарву, где стояли готовые к отправке в Данию полки, так и за границу. Он мог уплыть на яхте и в Финляндию, и в Швецию. Но Петр этого не сделал – отчасти потому, что сразу же оказался в изоляции: посылаемые им во все стороны гонцы не возвращались (либо их задерживали сторонники Екатерины, либо они сами перебегали к победительнице), поэтому император не мог понять, что все-таки происходит в Петербурге.
Екатерина оказалась явно проворнее своего супруга. Она сразу же послала указы по направлениям возможного бегства Петра с требованием воспрепятствовать этому всеми силами. В итоге Петр упустил время, и когда он сел на галеру и подошел к кронштадтской гавани, вход в нее был уже перекрыт бонами и караульный мичман Михаил Кожухов в ответ на приказ императора пропустить его, Петра III, в гавань, прокричал, что теперь уже нет Петра III, а есть только Екатерина II. Это означало, что эмиссары Екатерины поспели в Кронштадт раньше, чем люди Петра. Выход в открытое море также был перекрыт вооруженным кораблем. И тут Петр сник и прекратил всякие попытки бороться. Он вернулся в Ораниенбаум и повел себя именно так, как и сказал об этом Фридрих II, – позволил свергнуть себя с престола как ребенок, которого отправляют спать.
Когда утром 29 июня войска подошли к Стрельне, Екатерина получила письмо Петра, в котором он просил у жены прощения за обиды и обещал исправиться. Она ничего не ответила мужу, и поход продолжался. В Петергофе посланник Петра передал императрице вторую, написанную карандашом записку, в которой Петр обещал отказаться от престола в обмен на небольшую пенсию, голштинский трон и фрейлину Воронцову. Недорого же оценил внук Петра Великого Российскую империю – дедушкино наследство!
Екатерина на этот раз откликнулась и потребовала, чтобы он письменно подтвердил свое отречение от престола. К обеду Григорий Орлов привез из Ораниенбаума в Петергоф собственноручное отречение Петра III, а следом – и самого бывшего императора вместе с Воронцовой. В Петергофе их сразу же разлучили, уже навсегда. И вечером того же дня Алексей Орлов, капитан Петр Пассек и князь Федор Барятинский увезли Петра в Ропшу. Предполагалось, что пленник поживет там несколько дней, пока не приготовят покои в Шлиссельбурге. Чтобы на одном маленьком острове не оказались сразу два бывших императора, тамошнего узника, Ивана Антоновича, решили срочно вывезти севернее, в крепость Кексгольм. Чем это закончилось, читатель помнит.
Полки вернулись в столицу, и 30 июня – воскресенье – стало днем всеобщего ликования и пьянства. Но императрице было не до веселья. Нужно было взять под контроль всю страну, нужно было думать о будущем. Самой острой была проблема Петра III – будущего пожизненного узника и, соответственно, страдальца (пример Ивана Антоновича, который, по народной молве, пострадал за «истинную» православную веру, был у всех на устах). Договориться с Петром было невозможно. Он вел себя по-детски капризно, наивно, не понимая ситуации, в которой оказался. Даже письма, которые он послал жене 29 июня, написаны каким-то неустоявшимся, детским почерком.
В первом он писал: «Ваше Величество, если Вы решительно не хотите уморить человека, который уже довольно несчастлив, то сжальтесь надо мною и оставьте мне мое единственное утешение, которое есть Елизавета Романовна. Этим Вы сделаете одно из величайших милостивых дел Вашего царствования. Впрочем, если бы Ваше величество захотели на минуту увидать меня, то это было бы верхом моих желаний. Ваш нижайший слуга Петр».