Женщины на российском престоле Анисимов Евгений
Следом он шлет другую записку: «Я еще прошу меня, которой Вашей волею исполнал во всем, отпустить в чужие краи с теми, которыя я Вашему Величеству прежде просил, и надеюсь на Ваше великодушие, что Вы меня не оставите без пропитания». Повторение просьбы возвратить ему подругу, глубоко ненавистную императрице, разрешить уехать с ней в Голштинию и обеспечить «пропитанием», говорило о том, что наивность Петра, как ни жаль нам его по-человечески, должна все же называться иначе. Представить себе ход мыслей Екатерины, узурпировавшей власть законного императора, внука Петра Великого, он абсолютно не может, как не может предусмотреть и возможных внутренних и международных последствий своей эмиграции в Голштинию. Даже пример Ивана Антоновича, которого Елизавета не выпустила за границу и заточила пожизненно только за то, что он в годовалом возрасте был императором, ему на ум не приходит.
30 июня доставили еще одно письмо Петра. Он капризничал: комната мала и ему негде прохаживаться, а он, как известно, любит это занятие. Кроме того, караульный офицер не выходит, пока узник справляет нужду. Заканчивал это письмо он так: «Ваше Величество может быть во мне уверенною: я не подумаю и не сделаю ничего против Вашей особы и против Вашего царствования». Нет, верить такому человеку, как Петр, Екатерина не могла. Ей надо было думать, что же делать дальше…
У нас нет никаких данных, чтобы утверждать, что Екатерина дала негласный приказ убить Петра. Но есть все основания считать, что она и не предупредила эту трагедию, хотя сделать это могла. Письма Алексея Орлова из Ропши от 2 и 6 июля 1762 года – этому свидетельства.
2 июля Орлов писал: «Матушка, милостивая государыня, здравствовать Вам мы все желаем несчетные годы. Мы теперь… благополучны. Только наш (арестант, Петр. – Е. А.) очень занемог, и схватила его нечаянная колика, и я опасен, чтоб он сегодняшнюю ночь не умер, а больше опасаюсь, чтоб не ожил». И далее Алехан поясняет, в чем опасность выздоровления бывшего императора: «Первая опасность – для того, что он все вздор говорит, и нам это нисколько не весело. Другая опасность, что он действительно для нас всех опасен для того, что он иногда так отзывается, хотя в прежнее состояние быть» (то есть вернуть власть).
В том-то и крылись истоки будущей трагедии: Петра охраняли те, кто был непосредственно замешан в заговоре и свержении императора – тягчайшем государственном преступлении, причем Алексей Орлов был одним из руководителей всего дела. И эти люди, естественно, были заинтересованы в том, чтобы избежать возможной суровой ответственности. Достичь этого они могли только новым преступлением – убийством бывшего императора. Екатерина не могла этого не понимать. Письмо Орлова от 2 июля, то есть еще за четыре дня до убийства, более чем откровенно, и тем не менее императрица промолчала, тюремщиков в Ропше не поменяла, оставила все как есть. Теперь о здоровье Петра. Действительно, с 30 июня он прихворнул – сказалось нервное потрясение. Но прибывшие 3 и 4 июля врачи констатировали улучшение состояния больного.
6 июля Алехан прислал императрице еще два письма. В первом говорилось: «Матушка наша, милостивая государыня. Не знаю, что теперь начать. Боюсь гнева от Вашего Величества, чтоб Вы чего на нас неистового подумать не изволили и чтоб мы не были причиною смерти злодея Вашего и всей России, также и закона нашего. А теперь и тот приставленный к нему для услуги лакей Маслов занемог, аон (то есть Петр. – Е. А.) сам теперь так болен, что не думаю, чтоб дожил до вечера и почти совсем уже в беспамятстве, о чем уже и вся команда здешняя знает и молит Бога, чтоб он скорее с наших рук убрался. А оный же Маслов и посланный офицер может Вашему величеству донесть, в каком он состоянии теперь, ежели Вы обо мне усумниться изволите».
Дело неумолимо близится к развязке: утром вдруг «занемог» лакей Петра III Маслов, но его тем не менее привезли в Петербург, чтобы он подтвердил, как внезапно и сильно заболел его господин. Подозрительно, что Орлов – небольшой специалист по медицинской части – сам поставил «диагноз»: больной до вечера не доживет. Этот «диагноз» больше похож на приговор.
Так и случилось – около 6 часов вечера пришло знаменитое письмо Орлова, написанное пьяными слезами и невинной кровью: «Матушка, милосердная государыня! Как мне изъяснить, описать, что случилось: не поверишь верному своему рабу, но как перед Богом скажу истину. Матушка! Готов идти на смерть, но сам не знаю, как эта беда случилась. Погибли мы, когда ты не милуешь. Матушка, Его нет на свете! Но никто сего не думал и как нам задумать поднять руку на Государя! Но, Государыня, свершилась беда. Мы были пьяны, и он тоже. Он заспорил за столом с князем Федором (Барятинским. – Е. А.), не успели мы разнять, а его уже и не стало. Сами не помним, что делали, но все до единого виноваты, достойны казни. Помилуй, хоть для брата (то есть фаворита Григория. – Е. А.)! Повинную тебе принес и разыскивать нечего. Прости или прикажи скорее окончить. Свет не мил, прогневили тебя и погубили души навек». Часть историков ставит под сомнение достоверность этого письма Орлова. Но если даже допустить, что оно было позже сфальсифицировано врагами Орловых, то упомянутые раньше другие письма Орлова свидетельствуют о готовящейся развязке.
Убийство совершилось. При каких обстоятельствах – не знает никто. Неслучайно Орлов просит не назначать расследования, так как «принес повинную». Никакого расследования и не проводилось. Иначе пришлось бы как-то объяснять противоречия в двух письмах Орлова за 6 июля: в первом говорится, что Петр смертельно болен и «почти совсем уже в беспамятстве», а во втором – что этот, казалось бы, безнадежный больной как ни в чем не бывало пил со своими тюремщиками, вступил за столом в спор, а потом и в драку с Барятинским… Екатерина эти белые нитки прекрасно видела, но она мыслила уже другими категориями: ей был важен конечный результат, и она его получила – Петр был мертв, проблемы больше не существовало…
Публично было объявлено, что бывший император скончался «от геморроидальных колик». Доверчивый французский посол граф Мерси д'Аржанто описывал происшедшее в Ропше как раблезианскую историю: низложенный император был до того неумерен в еде и питье, что заболел сильнейшей резью в желудке, но продолжал пить, и необычайное количество пищи и всякого рода крепких напитков произвели воспаление, от которого он через 24 часа и скончался. Одним словом – умер от обжорства! Ропша существует и до сих пор. Запущен и дик парк, заброшен и погибает загаженный дворец. Проклятое место преступления. Имена тех, кто его совершил и погубил свои бессмертные души, известны. Правда, Орлов пишет Екатерине: «Все до единого виноваты». На это нужно обратить внимание: мы знаем, как убили сына Петра III – императора Павла I в 1801 году. Все набросились сворой, каждый нанес удар, чтобы не было чистеньких, и какой удар стал смертельным – не знает никто.
Историки называют ропшинскую свору поименно: граф Алексей Григорьевич Орлов, князь Федор Сергеевич Барятинский – оба убийцы без сомнения; лейб-медик Карл Федорович Крузе, капрал Григорий Александрович Потемкин, Григорий Никитич Орлов, основатель русского театра Федор Григорьевич Волков… Всего 14 человек. Нет, не все! Справедливость требует прибавить еще одно имя: Екатерина II.
Тяжесть царского венца
Когда в 1763 году, накануне коронации, придворный ювелир И. Позье изготовил большую императорскую корону, ныне хранящуюся в Оружейной палате как величайшее достояние России, то выяснилось, что она получилась весьма тяжелой – целых пять фунтов. Но Екатерина осталась ею довольна и сказала ювелиру, что в течение четырех или пяти часов во время церемонии как-нибудь продержит на голове эту тяжесть. И действительно, она продержала «эту тяжесть» не только четыре-пять часов коронации в Успенском соборе Кремля, но и еще тридцать четыре года – столько длилось ее царствование.
Как тяжел царский венец, она почувствовала уже в первый день своего правления, когда ей пришлось решать судьбу мужа. Этот день и все остальные дни, месяцы и годы царствования показали ей, что между очень амбициозной и честолюбивой, но безвластной великой княгиней и обремененной властью императрицей – дистанция гигантская. Пройдя ее за один день 28 июня 1762 года, Екатерина поняла, что ей придется поступать совсем не так, как она мечтала, читая Монтескье и мадам Севинье.
Мир человека, оказавшегося на вершине власти, становится другим, взгляды властителя определяются иными, чем у частного человека, критериями: стремлением удержать власть, соображениями политической целесообразности, сознанием огромной ответственности за судьбу династии, империи, нации и многими другими обстоятельствами, с которыми так мало знаком частный человек. «Le terrible metier» – «Ужасное ремесло мое», – так напишет Екатерина в начале 1763 года своей корреспондентке, госпоже Жоффрен. Чуть позже она скажет Сегюру: «В глазах самых строгих к себе государей политика редко подчиняется нравственным законам, польза руководит их действиями».
В первые месяцы и годы правления положение Екатерины было весьма уязвимым. В самом деле: она совершила государственный переворот, свергла законного императора, по завещанию и родству абсолютно бесспорного наследника своей тетки императрицы Елизаветы Петровны. «Пойдя навстречу пожеланиям народа», Екатерина стала пленницей этого народа, точнее – своего окружения и гвардии. Осенью 1762 года она писала Понятовскому в Польшу: «Я должна вести себя весьма осторожно, и последний гвардейский солдат, видя меня, говорит про себя: это дело моих рук!»
Не последний же солдат не только так думал, но и говорил, и требовал. Даже огромные пожалования и награды не успокоили наиболее жадных и нахальных из «героев революции». Бретейль писал в конце 1762 года: «Любопытно наблюдать, как в дни приемов при дворе императрица делает все возможное, чтобы понравиться своим подданным, как свободно держится большинство из них и с какой настойчивостью они обращаются к ней, говоря о своих делах и излагая свои проекты… [Она] принимает все это с удивительной кротостью и любезностью. Чего это стоит ей и до какой степени она должна считать подобный образ действий для себя обязательным, чтобы ему подчиняться!»
Далее он рассказывал о горячем споре, который тут же на приеме вел с императрицей бывший «пьянее вина» А. П. Бестужев-Рюмин, возвращенный ею из ссылки. Потом Екатерина подошла к Бретейлю и спросила, видел ли он когда-нибудь травлю зайца? На его утвердительный ответ она заметила: «Вы должны признать, что нечто подобное происходит со мною, так как меня всюду преследуют и загоняют, несмотря на все мое старание избежать разговоров, которые не всегда имеют в основе здравый смысл и честность убеждений». Позже она добавила, что «ей приходится управлять людьми, которых нет возможности удовлетворить».
Вырваться из пьяных объятий «героев революции 28 июня» было непросто – императрица и «герои» были теперь тесно связаны общей судьбой, к тому же гвардейцы впервые после 1741 года снова почувствовали свою силу, право возводить и свергать царей. Императрица зависела от них еще и потому, что у нее поначалу не было иной опоры в обществе, кроме гвардии. Бретейль проницательно заметил: боязнь утратить все то, чего ей удалось достичь, так явно проглядывала во всех поступках императрицы, что всякий мало-мальски влиятельный человек чувствовал перед ней свою силу. Но Екатерина не отчаивалась и, как некогда при Елизавете, так и после переворота 1762 года, начала борьбу за свою свободу, а точнее – за свое реальное и полное самодержавие. При этом нельзя было никого обидеть, а тем более прогнать, нужно было быть хитрой, терпеливой и настойчивой.
Бретейль, внимательно наблюдавший за Екатериной в первые месяцы ее царствования, заметил целую гамму чувств, ею владевших. Здесь было ощущение невероятного счастья от мысли, что она – императрица. Не стесняясь насмешливого взгляда французского посла, Екатерина повторила раз тридцать: «Такая большая, такая могущественная империя, как моя». Она много говорила о своих прежних честолюбивых видах и о том, как удачно они осуществились в настоящее время. Вместе с тем, как писал посланник, она обнаруживала слабость и нерешительность – черты, совершенно не свойственные ее характеру. Конечно, Екатерина была начинающей властительницей, не имела никакого опыта на этом поприще, перед ней только начали открываться тайные пружины большой политики, но она, как человек умный, уже поняла грандиозность проблем, которые ей предстояло решать. И в душу закрадывался холодок страха и непривычного ей смущения: хватит ли сил, удержусь ли, смогу ли? Достаточно было пройтись вдоль разложенной на полу огромной ландкарты и увидеть те места, откуда, как говорил один из гоголевских героев, хоть три года скачи, ни до какого государства не доскачешь, – так велика была Россия!
Как женщина с воображением, Екатерина замирала с непривычки перед этим океаном, космосом, бездной. Потом она, конечно, привыкла к той высоте, на которую вознесла ее судьба, но и много лет спустя она говорила Потемкину: «Россия велика сама по себе, а я что ни делаю, подобно капле, падающей в море». В начале же пути ей было страшно. Кичась своей удачей и прелестью своего положения, императрица, однако, как-то призналась Бретейлю, что ее жизнь полна тревоги: «у нее кругом идет голова от сознания, что она императрица, тем не менее, она смущена и взволнована».
Любопытно читать политические записки Екатерины, которые написаны не позже лета 1761 года, то есть примерно за год до ее вступления на престол. Эти записки можно смело назвать политическими мечтаниями человека, начитавшегося прекрасных книг, далекого от реальной политики, но исполненного глубочайшего желания творить на троне добро и одно только добро, уничтожить в России деспотизм, освободить крепостных от неволи и т. д. «Liberte, ame de tout, sans vous tout est mort!» – «Свобода, ты душа всего, без тебя все мертво!» – так начинается одна из заметок. «Хочу повиновения законам, но не рабов; хочу общей цели – сделать счастливыми, но вовсе не своенравия, не чудачества, не жесткости, которые не совместны с нею». «Власть без доверенности народа ничего не значит». «Необходимо, чтобы были обязаны вам, а не вашим любимцам». «Желаю ввести [порядок], чтобы из лести высказывали мне правду». «Противно христианской вере и справедливости делать невольниками людей. Они все рождаются свободными». И таких неисполненных призывов-лозунгов в записках немало.
В жизни же все оказалось иначе, во много раз сложнее, противоречивее и подлее, чем об этом писали европейские мыслители – учителя Екатерины. Она сразу же отказалась от попыток провести в стране малейшие политические реформы. После восшествия на престол Екатерина получила проект Никиты Панина о создании Государственного совета и преобразовании Сената. Проект клонился к созданию высшего представительного органа в России. Вначале Екатерина одобрила его, но вскоре передумала, направив все усилия реформаторов не на политические, а на административные реформы, которые должны были совершенствовать машину самодержавной власти. И в этом она стала великим реформатором. Как и ее предшественники и потомки, Екатерина, подобно Кащею, хранившему яйцо с иглой своего бессмертия, ревниво оберегала незыблемость самодержавия. Из тех же намерений она исходила и в социальной политике. Самодержавие должно опираться на дворянство, которому нужно предоставлять все новые и новые привилегии, – вот ее доктрина с первых дней царствования. Это было прямым и непосредственным продолжением курса предшественников Екатерины, не читавших ни Вольтера, ни Монтескье.
«Шлиссельбургская нелепа»
В самом начале июля 1762 года фельдмаршал Миних мрачно пошутил, что ему еще не доводилось жить одновременно при трех государях: один сидит в Ропше, другой – в Шлиссельбурге, и, наконец, третья – в Зимнем. 6 июля фельдмаршалу стало легче, теперь он жил, как уже привык за двадцать один год, при двух императорах. Существование узника-императора Ивана Антоновича не доставляло радости ни Елизавете Петровне, ни Петру III, ни Екатерине. По стране ползли слухи о «несчастном Иванушке», якобы пострадавшем за «истинную веру», много говорили и о его законных правах на престол, который он получил из рук императрицы Анны Ивановны. В первый же год своего царствования Екатерина столкнулась с заговорами, участники которых выражали симпатии Ивану Антоновичу и даже предлагали женить его на императрице – ведь в его жилах текла кровь Романовых. О симпатиях к заточенному в тюрьме «Иванушке» говорили и многочисленные подметные письма, которые находили в Петербурге. Императрица, движимая беспокойством и интересом к русской «железной маске», летом 1762 года посетила Шлиссельбург и видела там Ивана Антоновича. В манифесте о смерти Ивана VI, составленном самой императрицей 17 августа 1764 года, она описывает этот свой визит и сообщает, что приехала в тюрьму исключительно для того, чтобы увидеть принца и, «узнав его душевные свойства, и жизнь ему, по природным ему качествам и воспитанию… определить спокойную». Но ее постигла полная неудача, она убедилась, что никакой помощи несчастному оказать невозможно, для него, утратившего рассудок, нет ничего лучшего, как остаться в каземате. Уезжая из Шлиссельбурга, пишет Екатерина, она определила к заключенному надежный караул, чтобы кто-нибудь из злоумышленников «для своих каких-либо видов не покусился иногда его обеспокоить или… мятеж произвести». И далее рассказывается, как караульные офицеры Власьев и Чекин под угрозой неминуемой смерти от рук Мировича, а также во избежание ответственности перед законом в случае передачи арестанта в руки бунтовщиков «приняли между собой крайнейшую резолюцию» – умертвить принца Ивана.
Указ этот умалчивает о том, что охранники действовали строго по секретной инструкции, данной Екатериной. В ней было сказано прямо, что при попытке освободить Ивана они обязаны «арестанта умертвить, а живого его никому в руки не отдавать». Немаловажно и то, что Екатерина, движимая гуманной целью облегчить жизнь знатного узника, тем не менее, этого не сделала и после своего визита оставила его по-прежнему жить в ужасных условиях заточения в сыром, темном помещении, под присмотром грубой охраны, и запретила в случае болезни Ивана показывать его врачу. Вероятно, узник такого ранга мог рассчитывать на лучшее содержание.
Как я уже пытался доказать, Иван не был сумасшедшим, психически больным. Все это приводит к мысли, что трагедия, разыгравшаяся в ночь с 4 на 5 июля 1764 года, была как будто заранее подготовлена опытной режиссерской рукой, расставившей всех участников драмы по своим местам и определившей их роли на каждый момент действия. Или, по крайней мере, все обстоятельства складывались таким роковым образом, что иного результата быть не могло. Правда, долго не было главного исполнителя. И вот он появился – нервный, обиженный, честолюбивый юноша, мечтавший о восстановлении справедливости, о возвращении денег и владений, которые были отобраны у его предков. Когда он обратился за помощью к своему влиятельному земляку гетману Кириллу Разумовскому, то получил от него не деньги, а совет: «Ты – молодой человек: сам себе прокладывай дорогу. Старайся подражать другим, старайся схватить фортуну за чуб, и будешь таким же паном, как и другие». А как делали другие, он сам видел 28 июня 1762 года, когда легко, быстро, бескровно свершилась екатерининская революция.
Одним словом, толкнуть на авантюру такого человека, как Мирович, было нетрудно. Некоторые историки прямо утверждают, что это и сделала Екатерина. Доказательств на сей счет нет, но многие говорят, что перед казнью нервный Мирович вел себя необыкновенно спокойно, будто был уверен, что в последний момент его помилуют. Этого не произошло. Примечательны еще два обстоятельства.
Во-первых, сохранились письма ведавшего, по поручению императрицы, этим делом графа Никиты Панина к Власьеву и Чекину. В первом письме от 10 августа 1763 года Панин, в ответ на настойчивые просьбы охранников освободить их от тягостной работы, пишет: «Извольте взять еще некоторое терпение и будьте благонадежны, что ваша служба… забыта не будет, а при том уверяю вас, что ваша комиссия для вас скоро окончается и вы без воздаяния не останетесь». В письме от 28 декабря того же года он, посылая каждому из них по тысяче рублей (сумма огромная по тем временам), вновь уговаривает потерпеть: «Оное ваше разрешение [от службы] не дале до первых летних месяцев продлиться может». Что имел в виду Никита Иванович, говоря о грядущем освобождении охранников от их дела, мы наверняка не знаем…
Во-вторых, когда началось следствие по делу Мировича, императрица категорически запретила его пытать, что было процедурой обычной в делах о государственном преступлении. Не позволила Екатерина привлечь к следствию и брата Мировича, употребив пришедшуюся тут весьма кстати пословицу: «Брат мой, а ум – свой». В правильности таких пословиц политический сыск всегда сомневался – и не из недоверия к родственникам преступника, а на основании законов о расследовании государственных преступлений. Может быть, это свидетельствует о гуманизме царицы, а может быть… о ее нежелании, чтобы Мирович под пыткой сказал нечто для нее неприятное.
Реакция Панина и Екатерины на происшедшую в Шлиссельбурге трагедию была если не радостной, то приподнятой. Панин, сообщив императрице о случившемся, писал, что дело решилось «благополучно, Божиим чудным промыслом». В том же духе отвечает и Екатерина: «Провидение оказало мне очевидный знак своей милости, придав конец этому предприятию». Уж кто-кто, а Екатерина всегда руководствовалась золотым правилом: «На Бога надейся, да сам не плошай!»
Впрочем, не будем подозрительны: ведь действительно звезды могли расположиться для Екатерины так благополучно, что прошло всего два года, как два ее конкурента отправились к праотцам: один умер в Ропше от «геморроидальных колик», а другой погиб при неожиданной попытке некоего авантюриста захватить секретного узника…
«Я работаю как лошадь»
Чтобы стать той великой императрицей, которую знает история, Екатерине пришлось необыкновенно много учиться и еще больше трудиться, преодолевая вязкую рутину скучных, рядовых дел. После Петра Великого не было на русском престоле другого такого упорного труженика, как она. «Я встаю, – рассказывает Екатерина о своем дне госпоже Жоффрен в 1764 году, – аккуратно в 6 часов утра, читаю и пишу одна до 8, потом приходят мне читать разные дела. Всякий, кому нужно говорить со мною, входит поочередно один за другим. Так продолжается до 11 часов и долее. Потом я одеваюсь. По воскресеньям и праздникам иду к обедне, в другие же дни выхожу в приемную залу, где обыкновенно дожидается меня множество людей. Поговорив полчаса или 3/4 часа, я сажусь за стол. По выходе из-за стола является несносный генерал (И. И. Бецкой. – Е. А.), чтобы читать мне наставления: он берет книгу, а я свою работу (вязанье. – Е. А.). Чтение наше, если не прерывают пакеты с письмами и другие помехи, длится до 5 часов с половиною. Тогда отправляюсь в театр или играю, или болтаю с кем случится до ужина, который кончается ранее 11 часов. Затем я ложусь и на другой день повторяется то же самое, как по нотам». Здесь Екатерина не говорит, что, проснувшись, она выпивала чашку крепчайшего восточного кофе (фунт кофе на 5 чашек!) с густыми сливками, что, как правило, утро отводилось самой серьезной работе – сочинениям, редактуре законов и различных государственных актов, а послеобеденное время – «маранью писем» многочисленным адресатам за рубежом.
Портрет Екатерины II в шапке
К этому нужно добавить, что утром шла напряженная работа с секретарями, каждый из которых имел на неделе свой день доклада. После десяти часов, пока императрицу одевали и причесывали, она выслушивала доклады генерал-прокурора Сената, подробные рапорты генерал-полицмейстера Петербурга, который сообщал о настроениях общества, передавал важнейшие городские сплетни и слухи. Дел было много, и они шли непрерывной чередой: «Я работаю как лошадь», – писала в 1788 году императрица.
Как и прежде, без книги она не жила ни одного дня, продолжая домашние университеты своей молодости. «Да, милостивый государь, – писала она Гримму 7 декабря 1779 года о только что прочитанной книге Ж. Л. Бюффона „Естественная история“, – эта книга опять поддала мне мозгу». В том же письме Екатерина сообщала адресату: «Вы говорите, что, судя по лицу, императрица все та же. У нее нет своей минуты. Двадцати четырех часов ей мало. Она много пишет и читает, все ей некогда, работает без перерыва и все-таки меньше, чем хотела. Огромные кипы занимают три полки».
Трудолюбие императрицы – это довольно редкое для тогдашних государей качество – вызывало всеобщее уважение. Фридрих II с завистью говорил об этой черте Екатерины, видя в ней живой укор монархам-бездельникам: «Во Франции четыре министра не работают столько, сколько эта женщина, которую следует зачислить в ряды великих людей». Каждый образованный россиянин знал посвященное Екатерине стихотворение «Фелица» Гаврилы Державина, в котором поэт восхищался непрерывными трудами императрицы на благо России:
- Не дорожа твоим покоем,
- Читаешь, пишешь пред налоем
- И всем из твоего пера
- Блаженство смертным проливаешь;
- Подобно в карты не играешь,
- Как я, от утра до утра.
Как и большинство великих людей, Екатерина была явной графоманкой. В данном случае в этот термин я не вкладываю уничижительного значения, а хочу лишь подчеркнуть непреодолимое желание человека изливать свои мысли на бумаге, творить с пером в руке. «Я не могу видеть равнодушно нового пера: тотчас же начинаю улыбаться и чувствую сильное искушение употребить его в дело»; «Но когда [я] увидала на столе довольно чистую чернильницу, отличное перо и белую бумагу, то не могла устоять против беса-бумагомарателя. Вот и пословица гласит: „Не клади плохо, не вводи вора в грех“»; «Чувствую, что мною владеет демон бумагомарания» (из писем 1770-х годов).
Каждый пишущий это вполне оценит: императрица испытывала ни с чем не сравнимую радость творчества, когда появляются силы свободно парить над материалом, гладко и точно выражать свои мысли, когда одна идея спешит за другой и растет-растет, к твоему ужасу и восторгу, стопа исписанной бумаги, и не хватает времени, ибо «ничего не кончено, многое перебелено, многое в половине, один предмет цепляется за другой, несметные запасы собраны отовсюду и готовы поступить в дело» (письмо к Гримму от 7 декабря 1779 года).
После создания знаменитого «Наказа» для Уложенной комиссии 1767 года законотворчество стало любимейшим делом Екатерины. Она называла эту страсть болезнью «законобесия», припадки которой регулярно поражали императрицу и подолгу не давали ей встать из-за стола, заставляя притворно восклицать: «О, бедная женщина! Или умрет, или доведет свой труд до конца». В своих письмах иностранным приятелям Екатерина часто и подробно рассказывает, как она много работает, как замечательно «кропает», «царапает» манифесты и указы.
Здесь столько саморекламы, неумеренного хвастовства, жажды похвал! Но удивительно все же другое: сохранившиеся материалы Кабинета Екатерины II и других учреждений второй половины XVIII века однозначно говорят о невероятной трудоспособности императрицы, которая решилась не только реформировать государственную машину, но и создать практически самостоятельно новый свод законов, «наше законодательное здание». Разрабатывая новые законы, она стремилась провести в них идею целостности корпуса законов. Для этого нужно было очень много работать, и сотни сохранившихся автографов Екатерины, переплетенных в гигантские тома, свидетельствуют о том, что царица заменяла собой целую комиссию по законодательству. И труд ее продолжался до конца жизни. За годы царствования Екатерина успела написать почти 10 тысяч писем, подписать 14,5 тысяч различных актов и постановлений! При этом можно не сомневаться: ни одной бумаги она не подписала вслепую…
«Наказ» и Кючук-Кайнарджийский мир – еще два шага к славе
Но хотя императрица была трудолюбива и быстро вошла в курс государственных дел, первые годы царствования для нее были, как мы уже говорили, очень тяжелым временем. Когда осенью 1762 года канцлер Бестужев-Рюмин предложил ей принять титул «Матери Отечества», Екатерина отвечала, что об этом еще рано говорить, потому что «растолкуют в свете за тщеславие». Дело, конечно, не в боязни Екатерины прослыть тщеславной – просто она ясно понимала: пока что титул «Матери Отечества» ничего, кроме всеобщего глумления и смеха, не вызовет. На одном из приемов в конце 1762 года она, показывая на толпу придворных, говорила французскому посланнику: «Я чувствую, что им нужны годы, дабы привыкнуть ко мне». И еще: «Обо мне можно будет произнести суждение не прежде, чем через пять лет; этот срок необходим, чтобы водворить порядок и чтобы мои заботы принесли плоды».
Испытательный срок был назван точно, именно 1767 год стал поистине годом триумфа Екатерины: в конце июля открылась первая сессия Комиссии о сочинении нового Уложения – свода законов. Подобные комиссии существовали и при Петре Великом, и при Елизавете, но работа ни одной из них не сопровождалась таким громким пропагандистским шумом. Старые комиссии тихо собирались, вызывали для совещаний представителей с мест, переписывали, дополняли старые законы, обсуждали новые. При Екатерине все было по-другому. Свыше 570 нарядно – подчас весьма экзотично – одетых людей, приехавших в Москву со всех необъятных концов страны, представляли собой яркое зрелище: ведь со времен Земских соборов XVII века в столице не собиралась вся «Земля», Россия. Великолепны были и сама красочная процедура открытия заседаний комиссии в освященной традицией Грановитой палате Московского Кремля, и многословный «Наказ» Екатерины II депутатам, где часто встречались гордые, высокие и даже крамольные по тем временам политические понятия: «равенство всех граждан», «вольность», «под защитой законов», «права» и т. д. Наконец, работа Комиссии шла в обстановке солидности и серьезности, говоривших о намерении власти и депутатов преобразовать страну.
И хотя сам «Наказ» Екатерины был довольно посредственной компиляцией (преимущественно – из «Духа законов» Монтескье) о принципах желательного устройства государства, хотя пылкие речи депутатов создавали лишь иллюзию парламентской свободы, а итоги их многомесячной работы были ничтожны, тем не менее о Комиссии и ее инициаторе заговорила вся страна, а потом и мир.
Иностранцы замечали, что деятельность Комиссии прибавила русским гордости за свою страну и народ. Да, мы, русские, особенно теперь, после крушения нашей империи, знаем, как много в истории народов значит чувство национального унижения или триумфа, позора или славы. Как триумф и славу России на гражданском поприще воспринимали тогда россияне деятельность Комиссии. И естественно, что все это связывалось с именем Екатерины, чтение «Наказа» которой депутаты слушали со слезами на глазах. Репутацию российской императрицы как «республиканки», пылкой покровительницы свобод, равенства, Просвещения подтвердил и последовавший вскоре запрет «Наказа» в Париже. Лучшую рекламу для Екатерины трудно было придумать, ибо это дало ей на многие годы повод утверждать, что в мире нет более свободной страны, чем ее империя, – ведь в России никому в голову не придет запрещать «Наказ». И действительно, предложить запретить сочинения самодержицы в России мог только сумасшедший!
К концу 1768 года Комиссия себя изжила: утратилась новизна пленарных заседаний, не было и реальных плодов работы депутатских комиссий, бесконечные дискуссии этих «законодателей в цепях», как назвал их впоследствии М. М. Сперанский, оказались также бесплодны. Екатерина поняла, что между ее прекраснодушными, в стиле «Наказа», мыслями о равенстве, правах, свободе и реальной жизнью рабов и господ, продажных судей, свирепых начальников и бесправного народа – гигантская пропасть. Нужна упорная многолетняя работа, чтобы хоть что-то изменить в России к лучшему. И Екатерина распустила Комиссию, сославшись на то, что началась война с турками. Свою роль в укреплении ее власти она сыграла.
Идея этой войны была сродни идее «Наказа» и Комиссии о сочинении Уложения: для Славы нужна была Победа. Известно, что войну начали турки; менее известна та радость, с какой Екатерина ухватилась за идею войны. Нельзя при этом забывать, что война в те времена не считалась, как ныне, катастрофой, а наоборот, часто рассматривалась как верное средство упрочить положение государства, дать разрядку застоявшейся и жаждавшей чинов, трофеев и подвигов армии. Войной можно было ослабить давление внутренних проблем, решить которые мешал, оказывается, внешний неприятель. Нужна была государю, как воздух, и слава Победителя.
Стоит ли удивляться, что 20 декабря 1768 года Екатерина возбужденно писала графу И. Г. Чернышеву: «Я нахожу, что, порешив с мирным трактатом, чувствуешь себя свободною от большой тяжести, которая давит собою воображение. Тысячу поноровок, тысячу соображений и тысячу мелочных глупостей нужно, чтобы устранить турецкие крики. Теперь же я спокойна, могу делать, что хочу, а Россия, вы знаете, может в значительной степени, а Екатерина II также иногда воображает себе всякого рода испанские замки (то есть мечты. – Е. А.) и вот ничто ее не стесняет, и вот разбудили спавшего кота, и вот кошка бросилась на мышей, и вот смотрите, что вы увидите, и вот о нас заговорят, и вот мы зададим такого звону, какого от нас не ожидали!» Сумбур, стиль хромает, но зато чувства здесь ярки и непосредственны – наконец-то пришло время, покажем нашу силу, пусть звон дойдет до спесивого Версаля и лицемерного Лондона, да и Фридрих почешет затылок, глядя на наши победы. Дома, в России, тоже кое-кто язык прикусит… Нам нужны победы не только на мирном поприще писания законов и составления мудрых учреждений, но и на поле боя. Вперед!
И победы пришли, но не сразу. Бесцветные военные действия 1769 года сменились феерической кампанией 1770 года, когда генерал Петр Румянцев разгромил турок вначале при урочище Рябая Могила, потом у реки Ларга и, наконец, – при Кагуле. Турецкие потери были гигантскими, превосходство русской армии – подавляющим. А за месяц до этого русский флот, предпринявший рискованную экспедицию в Средиземное море, под общим командованием Алексея Орлова одержал победу над турками в Хиосском проливе и в ночь на 26 июня сжег попавший в ловушку Чесменской бухты турецкий флот. Впервые русские корабли вошли в Эгейское море и блокировали Дарданеллы.
В последующие годы засверкал талант Александра Васильевича Суворова, разбившего турок при Туртукае в 1773 году и при Козлуджи в 1774-м. В том же году был подписан Кючук-Кайнарджийский мирный договор. В долгой истории русско-турецких войн еще не было столь блестящего для России мира. Русские корабли отныне могли не только плавать по Черному морю, но и проходить через Проливы. Россия получала многострадальный Азов, закреплялась в Керченском проливе и, самое главное, устанавливала свой протекторат над Молдавией и Валахией. Крымское же ханство признавалось независимым от Османской империи (читай – зависимым от России). Исполнилась мечта императора Петра Великого – своими границами Россия коснулась черноморских вод. После Кючук-Кайнарджийского мира оказалась выполненной объявленная еще в 1769 году воля Екатерины – российский флаг появился на Черном море.
Героиня в толпе героев
Побед добиваются люди, и нельзя не признать, что царствование Екатерины стало временем появления незаурядных государственных, политических и военных деятелей, художников и писателей. На знаменитой «скамейке» памятника Екатерине II в Санкт-Петербурге у ног императрицы рядком сидят девять выдающихся деятелей ее царствования, ее ближайших сподвижников: генералиссимус Александр Суворов, фельдмаршал Петр Румянцев, светлейший князь Григорий Потемкин, граф Алексей Орлов, президент Российской Академии наук княгиня Екатерина Дашкова, организатор педагогического образования в России Иван Бецкой, адмирал Василий Чичагов, вице-канцлер Александр Безбородко, поэт Гаврила Державин. На эту же «скамью» можно было бы посадить еще десятка полтора, если не больше, знаменитостей. Здесь нашлось бы место и историку князю Михаилу Щербатову, и адмиралу Федору Ушакову, и государственному деятелю графу Никите Панину, а также архитектору Василию Баженову, поэту Михаилу Хераскову и многим-многим другим достойнейшим людям.
Не приходится сомневаться, что все эти многочисленные таланты созрели «под сению» Екатерины. Она обладала редкой способностью подбирать людей, облекать их своим высоким доверием, делать их обязанными и бесконечно благодарными ей. Много раз Екатерина пыталась объяснить, как это у нее получалось. Не все сказанное и написанное ею на эту тему – чистая правда, но факт есть факт; императрица прошла по истории, буквально окруженная толпой талантов, чего, например, не скажешь о правлении ее внуков.
Екатерина никогда не жаловалась на недостаток толковых людей: «По моему мнению, во всяком государстве найдутся люди, и искать их нечего; нужно только употребить в дело тех, кто под рукою. Про нас постоянно твердят, что у нас неурожай на людей, однако, несмотря на это, дело делается. У Петра I-го были такие люди, которые и грамоте не знали, а все-таки дело шло вперед. Стало быть, неурожая на людей не бывает, их всегда многое множество». Этому признанию лучше не верить – легкость императрицы в подборе нужных людей кажущаяся. В 1769 году английский дипломат писал, что она выбирает людей, сообразуясь с их личными способностями и с той целью, для которой они ей нужны. Многих будущих чиновников императрица приглашала в узкое общество своего Эрмитажа и в непринужденной обстановке изучала их достоинства, навсегда расставаясь с дураками и явными прохвостами. «Изучайте людей, – предостерегала она потомков, – старайтесь пользоваться ими, не вверяясь им без разбора; отыскивайте истинное достоинство, хотя бы оно было на краю света: по большей части оно скромно и прячется где-нибудь в отдалении. Доблесть не выказывается из толпы, не стремится вперед, не жадничает и не твердит о себе».
Екатерина обладала способностью нравиться людям, увлекать их, сманивать на свою сторону, превращать прежде враждебных, равнодушных или нейтральных в своих верных слуг, надежных сторонников, добрых друзей. Исторические документы донесли до нас множество проявлений этого редкостного таланта. В 1771 году она писала занявшему Керчь фельдмаршалу князю В. М. Долгорукову: «Приметна мне стала из писем ваших персональная ко мне любовь и привязанность, и для того стала размышлять, чем бы я, при нынешнем случае, могла вам сделать с моей стороны приязнь». При этом милом послании Екатерина отправила фельдмаршалу изящную табакерку со своим портретом и с «просьбой ее носить, ибо я ее к вам посылаю на память от доброго сердца».
Думаю, что сердце старого солдата не могло не растаять от этой ласки повелительницы. То же можно сказать о сердце французского дипломата графа Сегюра, который, несмотря на все свои симпатии к Екатерине, не смог сопротивляться усилившейся в 80-е годы антирусской политике Версаля. Сегюр вспоминал, что раз, после неприятных известий из Франции, он, сидя на спектакле, неподалеку от императрицы, предавался в полутьме своим мрачным мыслям: «Я был весь погружен в думу, как вдруг услышал голос под самым ухом. Это был голос императрицы, которая, склонившись ко мне, говорила тихо: „Зачем грустить? К чему ведут эти мрачные мысли? Что вы делаете? Подумайте, ведь вам не в чем упрекнуть себя“».
Когда-то мадемуазель Кардель непрерывно твердила маленькой Фике, что от частого употребления слов «милостивый государь» язык не отсохнет, что вежливость и внимание к людям – важнейшие качества доброго человека. И Екатерина эти уроки усвоила хорошо. Здесь вспоминается и ее гнев, когда она узнавала, что придворные бьют слуг, и ее манера брать табак из табакерки левой рукой, чтобы гостям, пожалованным к руке (по обычаю – к правой), не был неприятен табачный запах.
Можно вспомнить и смешную историю с победителем шведов адмиралом Чичаговым. Екатерина хотела видеть героя, окружающие отговаривали ее: адмирал – человек не светский и к тому же изрядный матерщинник! Императрица на своем все же настояла, свидание произошло, и адмирал стал ей повествовать о своей победе над шведской эскадрой. Вначале он был смущен, косноязычен, но постепенно распалился, забылся и под конец произнес в адрес своих неприятелей несколько привычных ему непечатных слов. Спохватившись, он рухнул в ноги Екатерине, прося пощады, а она, как ни в чем не бывало, кротко сказала: «Ничего, Василий Яковлевич! Продолжайте, я ваших морских терминов не разумею».
Именно в личной доверительной беседе Екатерина познавала и покоряла людей. У нее была способность слушать собеседника, а не ждать паузы в его речи, чтобы – как это делают многие – начать говорить о себе любимом. Как я уже писал, беседовать с царицей было легко и приятно. Барон Гримм рассказывал: «Императрица обладала редким талантом, которого я ни в ком не находил в такой степени: она всегда верно схватывала мысль своего собеседника, следовательно, никогда не придиралась к неточному или смелому выражению и, конечно, никогда не оскорблялась таковым… Нужно было видеть в такие минуты эту чудную голову, это соединение гения и грации, чтобы составить понятие, какие блестящие мысли толпились и сталкивались, так сказать, устремлялись одна вслед за другою, как чистые струи водопада».
Некоторые начала ее поведения с людьми мы можем понять из пространного письма императрицы генерал-губернатору Москвы фельдмаршалу П. С. Салтыкову, который в ноябре 1770 года должен был принять в старой столице важного зарубежного гостя – брата Фридриха II принца Генриха. Екатерина в этом письме не только выказывает глубокое знание людей, но и дает своему сановнику неназойливые советы, как себя вести с гостем, как ему понравиться: «Надо вам еще сказать, что с первого взгляда принц Генрих отличается чрезвычайной холодностью, но не ставьте в счет эту холодность, потому что она оттаивает. Он очень умен и весел, он знает, что генерал-фельдмаршал граф Салтыков также бывает весел и любезен, когда захочет… Постарайтесь, чтоб принц не скучал. Он любезен и охотник обогащаться сведениями. Устройте, чтоб он мог видеть все достопримечательное. Наконец, господин фельдмаршал, надеюсь, что вы всем скажете, что вежливость и внимательность никогда никому не вредили и что ими не столько воздаешь почета другим, как внушаешь о самом себе доброе мнение. Я бы желала, чтобы этот принц, возвратившись домой, сказал: „Русские так же вежливы, как и победоносны“ (Салтыков был тем самым полководцем, который победил Фридриха II в знаменитом сражении при Кунерсдорфе в 1759 году. – Е. А.). Вы знаете мою любовь к Отечеству, мне хочется, чтоб народ наш славился всеми воинскими и гражданскими доблестями и чтоб мы во всех отношениях превосходили других».
Как использовал советы Екатерины грубоватый Салтыков, мы не знаем, но после чтения этого письма можно наверняка сказать, что императрица была умна, тонка, умела вести дело с самыми разными людьми, и неизменно – с выгодой для себя и России. Она не требовала от людей невозможного и не раз повторяла свою любимую пословицу: «Станем жить и дадим жить другим». Екатерина умела брать от людей то, что они могли дать. «Пускай один ограничен, – пишет она Гримму в 1794 году, – другой ограничен, но государь от этого не будет глупее». Как-то раз ей доложили о том, что Сенат получил от некоего провинциального воеводы донесение о невероятном, по мнению этого дремучего чиновника, событии – солнечном затмении, и предложили сместить невежду. Императрица отказалась это сделать: «А если он добрый человек и хороший судья? Пошлите ему [лучше] календарь».
Чиновник, облеченный доверием императрицы, мог рассчитывать на ее полную поддержку. Наиболее емко Екатерина сформулировала мысль об этом в инструкции новому генерал-прокурору князю А. Вяземскому в 1764 году: «Совершенно надейтеся на Бога и на меня, а я, видя Ваше угодное мне поведение, Вас не выдам». При этом в отношениях с людьми Екатерина не была ни сентиментальна, ни – в ущерб себе и делу – излишне добра или терпима. Ею владел дух рационализма, и никакие воспоминания и прежние дружеские связи не останавливали гнев императрицы, если она видела леность, бесчестность, обман, что-то недостойное в поведении своего сановника.
Долгие благожелательные отношения связывали Екатерину с графом Я. Е. Сиверсом – новгородским и псковским губернатором. Но в конце 70-х годов Сиверс при разводе с женой повел себя весьма недостойно, силой отобрал у супруги детей, скандалил из-за имущества, игнорировал третейского судью и даже увещевания самой Екатерины. Поначалу она пыталась образумить его лаской: «Господин Сиверс!.. Прекратите как можно скорее и с возможно меньшим шумом эти пагубные препирательства, при которых вина обыкновенно бывает на обеих сторонах… Возвратите мне поскорее моего губернатора, каковым я его знаю уже пятнадцать лет».
Но Сиверс уже закусил удила, и тогда императрица взяла другой тон: «Тягостно, прискорбно видеть, как человек в течение нескольких недель изменяется… Вы разрушаете Ваше доброе имя. Вы разрушаете мое доброе мнение о Вас. Вы выказываете неуважение к моим советам… Запрещаю Вам, под страхом моей немилости, позволять себе насилие здесь, в моей резиденции или где бы то ни было. Приказываю Вам в течение этой недели отправиться в Ваши губернии, чтобы успокоить кипение Ваших страстей и увольняю Вас от всякого ответа на это письмо».
Это была опала, разрыв, но человек дельный – пусть работает! В 1770 году, уличив в обмане князя С. В. Гагарина, подавшего ложную челобитную в Юстиц-коллегию, Екатерина с гневом писала: «Князь Сергей Васильевич! Я в сие дело еще публично мешаться не могу для того, что оно предано законному течению. Но, Ваше сиятельство, между нами сказать, где князя Сергея Васильевича совесть?.. Правда одна меня принудила Вам писать, ибо вижу, что правосудие может быть затемнено другими страстями. Есть ли бы я не была императрица, то бы я, по Вашим речам… главный была против Вас свидетель…»
В цитированном выше письме о мнимом неурожае на людей она раскрывает суть того, что считает важнейшим в работе с «кадрами»: «Нужно только их заставить делать, что нужно, и, как скоро есть такой двигатель, все пойдет прекрасно. Что делает твой кучер, когда ты сидишь в закрытой карете? Была бы добрая воля, так все дороги открыты!» Нужно ставить людей к делу, которое они знают и могут успешно делать, и все будет в порядке, – вот что хочет сказать здесь императрица. В другом письме Гримму она прямо говорит: «Я всегда чувствую большую склонность быть под руководством людей, знающих дело лучше моего, лишь бы только они не заставляли меня подозревать с их стороны притязательность и желание обладать мною». Вероятно, в этом-то умении использовать людей и кроется главное достоинство Екатерины как руководителя. Но не только в этом! Екатерина была сама талантлива, трудолюбива и прекрасно осознавала свои достоинства. Она не боялась соперничества и понимала, что свет чужих талантов не затемнит, а лишь усилит блеск ее собственного дарования. В одном из писем она писала Гримму: «О, как жестоко ошибаются, воображая, будто чье-либо достоинство страшит меня; напротив, я бы желала, чтоб вокруг меня были только герои, и я всячески старалась внушить героизм всем, в ком замечала к тому малейшую способность…».
В 1783 году почти одновременно умерли двое из ее сподвижников начала царствования – Григорий Орлов и Никита Панин. Скорбя об их уходе, Екатерина поделилась с Гриммом такими мыслями: «Они были совсем разных мнений и вовсе не любили друг друга… И оба они столько лет были моими ближайшими советниками! И однако дела шли и шли большим ходом. Зато часто мне приходилось поступать, как Александру с гордиевым узлом, и тогда противоречивые мнения приходили к соглашению. Один отличался отвагою ума, другой – мягким благоразумием, а Ваша покорнейшая услужница следовала между ними укороченным скоком (коротким галопом), и ото всего этого дела великой важности принимали какую-то мягкость и изящество. Вы мне скажете: „Как же теперь быть?“ Ответствую: „Как сможем“. Во всякой стране всегда есть люди, нужные для дел, и, как все на свете держится людьми, то люди могут и управлять». Она могла так говорить, ибо к этому времени во всю силу засверкал талант Потемкина.
Долгое прощание с «кипучим лентяем»
В начале 70-х годов в личной жизни императрицы наступил серьезный кризис. Отношения с Григорием Орловым, начавшиеся еще до переворота 1762 года, стали тяготить ее. А ведь поначалу все было так хорошо. Казалось, что Екатерина наконец нашла свое счастье: рядом с ней был настоящий мужчина, рыцарь – смелый, сильный, красивый и верный, защитник и победитель, блестяще показавший себя в таком опасном деле, как революция 28 июня.
Не буду тратить бумагу, перечисляя титулы, ордена и звания, а также количество денег, поместий и домов, полученных Орловым исключительно за свою верность и мужскую красоту, – перечень этот бесконечен (между прочим, среди пожалований были Гатчина и Ропша). Все пути к славе великого государственного или военного деятеля были открыты перед этим баловнем судьбы. Но он так и не пошел ни по одному из них, и как был во времена своего капитанства кутилой и бузотером, так им и остался, хоть давно титуловался светлейшим графом, а потом – князем, носил генеральский мундир и ордена.
Екатерина и Орлов прожили под одной крышей довольно долго – около одиннадцати лет, до 1773 года. Некоторые авторы считают, что императрица родила Орлову, помимо всем известного графа Бобринского, еще двух сыновей и нескольких дочерей. Около 1763 года по столице ходили упорные слухи о намерении Орлова и Екатерины сочетаться церковным браком. Для этих слухов были основания: императрица была без ума от своего героя, он же был настырен и нетерпелив. Но в какой-то момент здравый смысл, как и опасения за императорскую власть, которая будет неминуемо дискредитирована браком самодержицы со своим подданным, да еще столь малопочтенным, возобладали. Екатерина не решилась пойти против общественного мнения, к которому всегда чутко прислушивалась. Впрочем, это не помешало Григорию властвовать во дворце по-прежнему еще не меньше десятка лет, пока не наступил конец его могущества.
В «Чистосердечной исповеди» Потемкину Екатерина писала об Орлове: «Сей бы век остался, есть ли бы сам не скучал. Я же узнала (об измене. – Е. А.) в самый день его отъезда на конгресс из Села Царского (Орлов возглавлял делегацию на русско-турецких мирных переговорах в Фокшанах летом 1772 года. – Е. А.) и просто сделала заключение, что, о том узнав, уже доверки иметь не могу – мысль, которая жестоко меня мучила и заставила из дешперации (отчаяния. – Е. А.) выбор сделать кое-какой (речь идет об Александре Васильчикове. – Е. А.), во время которого и даже до нынешняго месяца я более грустила, нежели сказать могу… и всякое приласкание во мне слезы возбуждало, так что я думаю, что от рождения своего я столько не плакала, как сии полтора года. Сначала я думала, что привыкну, но что далее, то хуже… Потом приехал некто богатырь…» Это уже Потемкин, которому и была предназначена «Чистосердечная исповедь».
Екатерине было от чего плакать: разрыв с Орловым оказался болезненным, он тянулся долго и мучительно. Окружающие тщетно уговаривали князя Григория отступиться от «матушки»: показное его смирение, готовность подчиниться судьбе вдруг сменялись кутежами и дебошами, приступы глубокого сплина – бурными скандалами, причем императрица опасалась за себя – столь бешеным и непредсказуемым становилось подчас поведение отставного фаворита. Потом наступало затишье, и стороны состязались в великодушии: она дарила ему Мраморный дворец у Невы, а он отдаривался огромным алмазом Надир-шаха, известным ныне как «Орлов» – ценнейшее сокровище России… А затем снова начинались какие-то эпатирующие общество и двор выходки Орлова. Екатерина писала Вольтеру осенью 1772 года, что мечтает только о взаимном покое. Екатерина искала покоя, потому что решила окончательно и бесповоротно: вместе не быть.
Причин разрыва было несколько. На одну из них – измену – указывает Екатерина в «Исповеди». В мае 1773 года императрица с обидой говорила дипломату Дюрану, что Орлов в любви так же неразборчив, как в еде: калмычка, финка и самая изящная придворная дама в этом отношении для него безразличны – «такова его бурлацкая натура». Кутежи и непрерывные амуры Григория, несомненно, оскорбляли Екатерину как женщину и дискредитировали как императрицу – сожительницу этого завсегдатая публичных домов и кабаков. Но важна и другая причина: Орлов тягостно связывал ее памятью событий июня – июля 1762 года, он был перед глазами как напоминание об их общем грехе и даже не раз этим спекулировал. Конечно, Екатерина была благодарна Григорию и его братьям за все, что они сделали для нее, но, как известно, есть пределы и человеческой благодарности, и Екатерина их однажды достигла.
Весной 1773 года она говорила Дюрану о том, что прекрасно помнит, чем обязана Орловым, и никогда не забудет их заслуг, но что ее решение расстаться с Григорием окончательно: «Я терпела одиннадцать лет, я хочу, наконец, жить так, как мне заблагорассудится и совершенно независимо. Что касается князя, он может делать все, что ему вздумается: он волен путешествовать или оставаться в России, пить, охотиться, он может занять свои прежние должности и заведовать вновь делами. Природа создала его русским мужиком, таковым он останется до смерти… Его интересуют одни пустяки. Хотя он и занимается иногда, по-видимому, серьезными делами, но это делается им безо всякой системы, говоря о серьезных вещах, он впадает в противоречия, и его взгляды свидетельствуют, что он еще очень молод душою, мало образован, жаждет славы, весьма плохо им понимаемой, неразборчив во вкусах, часто проявляет беспричинную деятельность, вызванную простой прихотью».
Эта уничтожающая характеристика умственных и деловых дарований бывшего возлюбленного, которого она в начале их совместной жизни обожала, говорит об одном: оба по-разному использовали время и подошли к расставанию разными людьми. Если Григорий беспечно прожигал годы, лишь эпизодически имитируя некую деятельность, за что получил от Екатерины меткое прозвище «кипучий лентяй», то сама императрица за эти же годы стала, благодаря своим способностям, трудолюбию, терпению, умению учиться, крупным государственным деятелем европейского масштаба, разгоралась ее слава как просвещенной государыни, искушенного и тонкого политика. Она, не поднимая головы, трудилась, а рядом на канапе, как и десять лет назад, храпел пьяный артиллерийский капитан. Конечно, она понимала, что Орлов сделан из другого, чем она, теста. В первые месяцы своего царствования императрица, знакомя Григория с иностранными дипломатами и путешественниками, как бы оправдывалась перед изысканными гостями за свой выбор и поэтому жарко говорила о блестящем уме и способностях нового фаворита, думая со временем поправить дело. Ее вера в силу разума, просвещения была огромна. Как писал граф Бекинхэм, «в начале возвышения Григория Орлова императрица говорила, что сама воспитает и обучит его. Она успела научить его думать и рассуждать, но думать неправильно и рассуждать неверно, так как природа снабдила его лишь тем светом, который слепит, но не указывает пути».
Неудачна ли была педагогика или ученик был неспособен – мы не знаем, но что Орлов так и не стал крупным государственным деятелем – это факт. Здесь-то и кроется третья причина разрыва – Екатерина устала от шалопайства Орлова, ей очень нужен был доверенный сподвижник, помощник в государственных трудах, под тяжестью которых она изнемогала. Весной 1774 года английский поверенный в делах Гуннинг писал, что от прежней любезности и снисходительности Екатерины не осталось и следа. Затруднительное положение дел угнетает ее здоровье и настроение духа, турецкая война тяжела, проблем много, как и неудовольствий в обществе, нужен помощник. Вот тут-то и явился Потемкин, подхвативший на свои широченные плечи тяжесть российского государственного небосвода.
С появлением Потемкина Орлов еще долго не уходил в тень, а если его и отпихивали подальше от «матушки», он колобродил где-то поблизости, заставляя Потемкина в досаде грызть ногти. Разумеется, у Екатерины было к тому времени достаточно власти, чтобы заслать Григория куда Макар телят не гонял, но в том-то и дело, что поступить так она не могла. Ведь расставание с Орловым было продиктовано не антипатией или ненавистью, а прежде всего государственной необходимостью, судьбой. Этот шалопай уже стал для нее родным человеком, они так долго и близко жили вместе, она рожала ему зачатых в горячей любви детей. Все это просто не забудешь и из сердца не выбросишь! Поэтому Екатерина не спускала глаз с непутевого светлейшего князя до самого конца.
Когда весной 1776 года Орлов вдруг тяжело заболел, императрица бросила все дела и поспешила к его постели, несмотря на недовольство Потемкина. Этот порыв был, по-видимому, выше ее холодного разума, сильнее многолетней педагогической доктрины по укрощению собственного темперамента. И когда сорокатрехлетний Орлов неожиданно для всех, и императрицы в том числе, женился по любви на девятнадцатилетней фрейлине и своей двоюродной сестре Катеньке Зиновьевой, Екатерину это совсем не обрадовало – ведь она думала, что Григорий будет всю жизнь топить в кутежах и вине свою вечную и единственную любовь к ней, а она будет его утихомиривать и радовать иногда своим внезапным появлением. Но получилось иначе.
Молодожены укатили в Европу, были там счастливы, но вскоре из-за границы стали приходить вести о серьезной, а затем и смертельной болезни княгини Орловой и о том, что князь не отходит от постели возлюбленной супруги. В 1782 году она тихо скончалась на руках мужа в Швейцарии, а потом стало известно, что Григория Григорьевича везут в Россию и что с горя он потерял разум. Когда Екатерина приехала к нему, Орлов уже никого не узнавал. Он, «красивейший мужчина Севера», превратился в ребенка, пускающего слюни. В апреле 1783 года болезнь добила Орлова, он умер и был похоронен в своей усадьбе с радостным названием Отрада.
Незаменимый циклоп без панталон
Григорий Александрович Потемкин был похож на Орлова лишь тем, что часто и подолгу леживал на диване, во всем же остальном он резко отличался от отставного фаворита. Все наблюдатели отмечают в Потемкине глубокий ум, феноменальную память, незаурядные способности, властность, волю и масштабность мышления. В точности невозможно сказать, с чего началось его возвышение.
Его жизненный путь до 1773–1774 годов полон неясных зигзагов и поворотов, за которыми он часто скрывается от нас. Выходец из смоленских дворян, Потемкин родился в 1739 году (следовательно, был моложе Екатерины на десять лет), рано покинул отчий дом, некоторое время учился в Московском университете, но потом бросил храм наук и пошел служить Марсу в Конную гвардию и в числе других отличился в дни екатерининской революции. О нем как о смелом, разумном и деятельном унтер-офицере писала Екатерина в одном из писем Понятовскому. Был Потемкин и среди ропшинских убийц, получил награды, а потом весьма неожиданно для многих был назначен помощником обер-прокурора Синода. Нужно отдать ему должное – богословие, история церкви всегда интересовали будущего фельдмаршала, и он был в этих вопросах человеком весьма сведущим. Впрочем, злые языки утверждали, что Потемкин больше выделялся не своей ученостью и неизвестно при каких обстоятельствах потерянным в мирное время глазом, а своей потрясающей способностью имитировать голоса и повадки высших сановников, что открыло ему дорогу в ближний круг Екатерины – женщины с развитым чувством юмора. Но настоящая карьера Потемкина началась 1 марта 1774 года, когда императрица пожаловала его в генерал-адъютанты. А 14 июля того же года Екатерина писала Гримму, что «весьма скучного гражданина» Александра Васильчикова «заменил величайший, забавнейший и приятнейший чудак, какого только можно встретить в нынешнем железном веке». В другом письме она отмечала, что Потемкин «чертовски забавен».
Григорий Александрович Потемкин
Было бы ошибкой думать, что Екатерина привечала его по преимуществу за остроумные выходки. Потемкин шутом не был, и такая роль при дворе ему не нравилась. В 1769 году он, тогда гвардейский поручик, попросился на войну с турками, в конницу, вероятно желая переменить свое амплуа шутника и богослова-самоучки на нечто более достойное его талантов, и тем самым добиться расположения императрицы. Это ему в полной мере и удалось: на войне он быстро сделал карьеру, отличился как храбрый кавалерийский генерал при Фокшанах, Ларге, Кагуле, а также при Силистрии и вскоре удостоился похвалы Екатерины, которая тайно поддерживала с ним переписку.
В 1774 году ревностный генерал-поручик был отозван в Петербург. Екатерина не сразу решилась на сближение с Потемкиным. В «Чистосердечной исповеди» она писала: «…мы письмецом сюда призвали его, однако же с таким внутренним намерением, чтоб не вовсе слепо по приезде его поступать, но разобрать, есть ли в нем склонность… та, которой я желаю». Склонность эта у Потемкина оказалась, и он быстро пошел в гору. В отношениях Екатерины и Потемкина много неясного. По мнению издателя «Русского архива» П. И. Бартенева, они негласно обвенчались в Петербурге или осенью 1774, или в январе 1775 года. Их медовый месяц пришелся на весну – лето 1775 года, и они его провели под Москвой. Именно тогда Екатерина купила так понравившееся им обоим село Черная Грязь, ставшее Царицыном. К этому времени относится и адресованная Потемкину «Чистосердечная исповедь», которая завершается уверениями в любви и верности. А после этого происходит, казалось бы, нелогичное: уже в 1776 году у Екатерины появляется статс-секретарь Петр Завадовский, который становится ее новым фаворитом. На смену ему в 1777 году приходит Зорич, век которого в любовниках императрицы был тоже недолог. При этом Потемкин не проявляет никакого беспокойства и находится, как пишет один из дипломатов, на верху блаженства.
Более того, все были убеждены, что юные фавориты, попадавшие в спальню «матушки», проходили придирчивую проверку у самого светлейшего князя Таврического – таков был последний титул Потемкина. Он отбирал наиболее глупых и поэтому вполне безопасных для него молодых людей, которых все-таки держал, через своих доверенных лиц, под постоянным контролем. Сам же Григорий Александрович не уступал Екатерине и открыто возил с собой небольшой гарем из смазливых девиц и чужих жен, без боязни писавших своему «милюшечке Гришатке» призывные записочки.
Создается впечатление, что между императрицей и ее фаворитом после краткого периода безоблачной любви началась полоса ссор и взаимных неудовольствий, а затем был заключен своеобразный «договор о сотрудничестве», причем обе высокие стороны договорились о предоставлении друг другу полной свободы. Это видно из сохранившейся переписки Екатерины с Потемкиным, пестрящей приветами от очередного «Сашеньки» или нового «дитяти».
Любопытно письмо Екатерины Потемкину, который вознамерился добиться расположения одной дамы с помощью назначения мужа своей избранницы на должность генерал-инспектора. Екатерина, узнав об этом, решительно воспротивилась подобной сделке: «Позволь сказать, что рожа жены его, какова ни есть, не стоит того, чтоб ты себя обременял таким человеком, который в короткое время тебе будет в тягость. Тут же не возьмешь ничего, ибо мадам красотка, но ничего не сделаешь, волочась за нею. Это дело известное. Многочисленная родня смотрит за ее репутацией… Друг мой, я привыкла говорить тебе правду, ты также говоришь мне ее, когда представляется случай. Сделай мне удовольствие, выбери на эту должность кого-нибудь пригоднее, кто бы знал службу, так, чтобы твой выбор и мое определение увенчались одобрением публики и армии. Я люблю делать тебе приятное, ровно не люблю тебе отказывать, но мне хотелось бы, чтобы про человека, получившего подобное место, все говорили: „Вот хороший выбор!“».
Об этом письме не скажешь, что его писала женщина, томимая надвигающейся изменой и страдающая от ревности. Ее, как мы видим, интересует практический и весьма нежелательный результат «амура» Потемкина для армии, дела. Именно эти ценности стали со временем определяющими для отношений императрицы и ее фаворита. Екатерина просто и ясно сформулировала это в письме Потемкину 1787 года: «Между тобою и мною, мой друг, дело в кратких словах: ты мне служишь, а я признательна, вот и все тут».
Австрийский император Иосиф II, близко знакомый с Екатериной и Потемкиным, как-то сказал: «Он не только полезен ей, но и необходим». Это совершенно точно – Иосиф как будто прочитал письма императрицы к Потемкину за 1780-е годы. Они полны непрерывных забот и тревог о здоровье светлейшего, и через всю многолетнюю переписку звучит главный рефрен: береги здоровье, оно нужно мне и России. «Вы отнюдь не маленькое частное лицо, которое живет и делает, что хочет, Вы принадлежите государству, Вы принадлежите мне, Вы должны и я Вам приказываю беречь Ваше здоровье. Я должна это сделать, потому что благо, защита и слава империи вверены Вашим попечениям и что необходимо быть здоровым телом и душою, чтобы исполнить то, что Вы имеете на руках». Так императрица писала в 1787 году, так писала она и раньше, и потом.
Письма Екатерины к Потемкину – интересный памятник эпохи и человеческих отношений. Сначала это записочки возлюбленному, которого она в шутку называет «гяур, казак, москов»; потом, с годами, их отношения меняются, и письма императрицы становятся посланиями рачительной хозяйки к своему доброму хозяину, «бате», «батиньке», «папе». Они чем-то неуловимо похожи на письма Пушкина к «женке», которая «свой брат»: тот же грубоватый, шутливый стиль свободного «дружеского письма», в котором видно абсолютное доверие к адресату, нет эпистолярных красивостей, «нежностей», зато много деловых просьб, поручений и наставлений.
Из писем 1780-х годов видно, что Потемкина и Екатерину теперь связывают дела поважнее и посерьезнее «амура» – ведь они оба, напрягая силы, тянут в гору неподъемный воз государственных дел, и он, Потемкин, – коренник в этой упряжке, без него воз встанет. Все остальное не так уж важно, и благодарность «матушки», «хозяйки» за усердие «бати» в делах не знает границ: «Нет ласки, мой друг, которую бы я не хотела сказать Вам, Вы очаровательны за то, что взяли Бендеры без потери одного человека» (из письма 1789 года). И еще один рефрен: «Не опасайся, не забуду тебя», – в том смысле, что врагам его не верит, кредит его надежен и за будущее он может быть спокоен.
Иной читатель спросит: а так ли уж велика была роль Потемкина в системе власти, чтобы самодержица так за него держалась? Да, на протяжении полутора десятков лет – с середины 1770-х годов до своей смерти в 1791 году – Потемкин являлся ключевой фигурой екатерининского царствования. В немалой степени благодаря светлейшему оно стало таким блестящим и победоносным. Но об этом – подробнее в следующей главе. Теперь скажем еще немного о самой личности Григория Александровича.
Спору нет – это был более чем оригинальный человек. «Около семи вечера перед губернаторским домом остановились его сани, – вспоминает путешественник о пребывании светлейшего в Могилеве, – и из них вышел высокого роста и чрезвычайно красивый человек с одним глазом. Он был в халате и его длинные нерасчесанные волосы, висевшие в беспорядке по лицу и плечам, доказывали, что человек этот менее всего заботится о своем туалете. Маленький беспорядок, происшедший в его одежде при выходе из саней, доказал всем присутствующим, что он забыл облачить ту часть одежды, которую считают необходимой принадлежностью костюма; он обходился без нее во все время пребывания в Могилеве и даже при приеме дам».
Отсутствие у Потемкина важнейшей части мужского туалета не было свидетельством какой-то особой, свойственной ему рассеянности или пренебрежения к могилевскому обществу. Без штанов он принимал и послов, и придворных, и знатных иностранцев. Принц де Линь уговаривал разобидевшихся на светлейшего поляков: «Императрица не должна лишаться вашей дружбы из-за того, что князь Потемкин, принимая на днях многих из вас в Елизаветграде, вышел к вам без панталон. Кто знает князя, тот понимает, что это, с его стороны, только знак доверия».
Продолжим выписки из воспоминаний могилевского очевидца: «Будучи ростом в пять футов и десять дюймов, этот красивый брюнет имел тогда лет около пятидесяти. Лицо его само по себе довольно кроткое, но когда, сидя за столом, он смотрит рассеянно на окружающих и занят в то же время какою-нибудь неприятною мыслию, склонит голову на руку, подперев ею нижнюю челюсть, и в этой позе не перестает смотреть своим единственным глазом на все окружающее, тогда сжатая нижняя часть его лица придает ему отвратительное, звериное выражение».
Двойственное впечатление от персоны светлейшего оставалось у многих. Наиболее ярко, может быть, даже слишком художественно, описал нам Потемкина принц де Линь, видевший его под осажденным Очаковом: «Я вижу здесь предводителя армии, который кажется ленив, но в беспрестанной работе, которому колени служат письменным столом, а пальцы гребнем; он все лежит, но не спит ни днем, ни ночью… Он тревожится перед опасностью и беззаботен, когда она наступает, он скучает во время увеселений, несчастлив от избытка счастья, пресыщен всем, скоро разочаровывается, мрачен и непостоянен, это важный философ, это ловкий министр, это десятилетнее дитя… Одной рукою он манит к себе женщин, которые ему нравятся, другою творит крестное знамение».
Де Линю вторит его приятель, граф Сегюр: «Никогда еще ни при дворе, ни на поприще гражданском или военном не бывало царедворца более великолепного и дикого, министра более предприимчивого и менее трудолюбивого, полководца более храброго и вместе с тем нерешительного. Он представлял собою самую своеобразную личность, потому что в нем непостижимо смешаны были величие и мелочность, лень и деятельность, храбрость и робость, честолюбие и беззаботность. Везде этот человек был бы замечателен своею самобытностью… Этого человека можно сделать богатым и сильным, но нельзя было сделать счастливым… То, чем он обладал, ему надоедало, чего он достичь не мог, – возбуждало его желание».
Слишком много утекло воды с той поры, слишком мало свидетельств, которые помогли бы нам найти ключ к пониманию противоречивой личности Потемкина. Традиции гедонистического XVIII века, вся предыдущая история его жизни, оригинальный психологический тип личности и долгая, безграничная, развращающая самых скромных людей власть – это и, вероятно, многое другое определили именно такое экстравагантное поведение и шокирующие повадки Потемкина. Но справедливости ради скажем, что Григорий Александрович Потемкин вошел в русскую историю не как чудак без панталон, а как имперский деятель исполинского масштаба, не уступающий в этом самому Петру Великому.
Тень России над Босфором
Кючук-Кайнарджийский мир 1774 года не был долговечным – Российская империя лишь дотянулась до кромки черноморского прибоя и благословенный Крым – этот перекресток Северного Причерноморья – стал как бы ничьим: власть Турции над ним кончилась, а влияние России еще не утвердилось. В Петербурге ни кому и в голову не приходила мысль, что Крым может быть независимым, и поэтому вступление в конце 1774 года на престол ханства сторонника независимости Крыма Девлет-Гирея очень не понравилось Екатерине.
А дальше схема ее действий была вполне традиционна для имперской политики: осенью 1776 года русские войска, преодолев Перекоп, ворвались на полуостров, везя в обозе «правильного» хана Шагин-Гирея, которого Екатерина до поры до времени держала в Полтаве. Под сенью дружеских штыков он в 1777 году взгромоздился на престол. Этими же штыками было вскоре подавлено восстание его новых подданных. В 1779 году турки скрепя сердце признали независимость Крыма в русской редакции, что означало фактическое господство России над полуостровом.
Вот здесь-то и вышел на первый план Потемкин. Как каждый фаворит, он обладал огромной властью. Вспоминается не совсем корректное с исторической точки зрения, но весьма выразительное место из «Ночи перед Рождеством» Гоголя, когда кузнец Вакула, прилетевший на черте в Петербург, попадает в Зимний и при появлении Потемкина спрашивает соседа-запорожца: «"Это царь?.." – „Куда тебе царь! Это сам Потемкин“, – отвечал тот».
Но сладка доля любимца царицы только издали. Потемкин, занятый неизбежным в его положении придворным интриганством, в сущности, отчаянно скучал. Его энергия, честолюбие, желание славы требовали иных масштабов, иного поприща. И как некогда Петр на берегах Балтики, он нашел его на берегах Черного моря. Здесь, на просторе первобытных степей, вдали от придворной камарильи, завистников и соглядатаев он мог развернуться во всю широту и мощь своей натуры.
Это стремление Потемкина нашло горячую поддержку у Екатерины. Как императрица она была заинтересована в развитии южного, турецкого направления русской экспансии не меньше, чем западного – в сторону Польши. Там, на юге, для империи открывались безграничные возможности, там было ее будущее. Да и по-человечески Екатерина хорошо понимала Потемкина, ведь не случайно она писала Гримму в 1777 году: «Я люблю еще нераспаханные страны. Поверьте мне, они суть наилучшие». Новороссия – так вскоре стало называться русское Причерноморье – в полном смысле была нераспаханной, богатейшей страной, полигоном для испытания любых, самых фантастических проектов. Их-то и начал придумывать и осуществлять Потемкин, благо за спиной стояли «матушка»-императрица и Россия, чьи людские и материальные ресурсы никем не были по-настоящему измерены и сосчитаны.
Первым делом Потемкин начал усиливать свою власть. Он стал генерал-губернатором Новороссии и губернатором соседних с нею губерний, оттеснил от административного и военного руководства Югом графа П. А. Румянцева и князя А. А. Прозоровского. Подвинулся, освобождая фавориту место у руля внешней политики, и граф Никита Панин. Очень быстро Потемкин стал своеобразным вице-императором Юга империи. Ему была дана полная воля, которой он и воспользовался. Военные завоевания, увенчанные блистательными победами А. В. Суворова, сочетались со стремительным административным, экономическим, военно-морским освоением края.
Все это напоминало времена Петра I с присущим царю-реформатору размахом, гигантизмом, непродуманностью, неоправданной спешкой и неизбежными жертвами. В голой степи возводились города, получавшие звучные греческие названия: Херсон, Севастополь, Мелитополь, Одесса. Десятки тысяч крестьян сгонялись на сооружение крепостей, каналов, набережных. Строились фабрики, заводы, верфи, сажались леса. Потоки русских и украинских поселенцев и немецких колонистов устремились в Новороссию, поднимая богатейшие черноземы южной степи. В рекордные сроки был построен на пустом месте Черноморский флот и сразу начал одерживать победы над турками.
По замыслу Потемкина центром нового края должна была стать роскошная, не уступающая Петербургу столица – Екатеринослав на Днепре (ныне Днепропетровск) с огромным – выше ватиканского Святого Петра – собором, театром, университетом, музеями, биржей, оранжереями, садами и парками. Оркестром в театре должен был дирижировать Вольфганг Амадей Моцарт, переговоры с которым о приеме на русскую службу уже вел русский посланник в Вене… И если бы Моцарт и Потемкин не умерли почти одновременно в 1791 году, то они бы наверняка встретились и подружились – ведь светлейший был тонким меломаном, возил с собой не только гарем, но и оркестр и знал цену музыкальным талантам.
Свежий взгляд Потемкина коснулся и армии. Благодаря ему армия была преобразована так, что могла легко воевать на непривычных русскому человеку жарких пространствах Юга. Фельдмаршал был поборником новой, проверенной в боях тактики и стратегии, поощрял инициативу рядовых и самостоятельность офицеров. Целые поколения русских солдат добрым словом поминали светлейшего, заменившего тесные полунемецкие мундиры на легкое и удобное обмундирование нового образца, сшитое с учетом климата театра военных действий. Он запретил солдатам носить косы и пользоваться пудрой, что было подлинным мучением для служивых. В постановлении Потемкина на сей счет слышны та легкость и афористичность, которой славились суворовские указы: «Завивать, пудриться, плести косы – солдатское ли это дело? У них камердинеров нет. На что же букли? Всякий должен согласиться, что полезнее голову мыть и чесать, нежели отягощать пудрою, салом, мукою, шпильками, косами. Туалет солдатский должен быть таков, что встал – и готов».
Все многочисленные прихоти и фантастические планы Потемкина исполнялись незамедлительно, и уже в 1787 году он мог показать приехавшей на Юг императрице свои достижения, которые почему-то у многих ассоциируются преимущественно с пресловутыми «потемкинскими деревнями», хотя ни Херсон, ни Севастополь декорациями с самого начала не были, равно как и Черноморский флот. Справедливости ради все же вспомним слова о цене возведенного, сказанные попутчиком Екатерины в путешествии по Югу австрийским императором Иосифом II: «Впрочем, все возможно, если расточать деньги и не жалеть людей. В Германии или во Франции мы не посмели бы и думать о том, что здесь производится без особых затруднений».
Но Потемкину было тесно даже на просторах Новороссии. Его единственный глаз зорко высматривал в дымке над Черным морем минареты Стамбула, который в России с XV века и до времен Ататюрка упорно именовали Константинополем. Во многом благодаря Потемкину родился на свет так называемый «Греческий проект», согласно которому предстояло изгнать турок с Босфора и восстановить Греческую империю – Византию. В сущности, это была старая крестоносная идея отобрания у «агарян» Константинополя с его храмом Святой Софии – главной святыней православного мира.
Государственно-религиозная мечта, отлитая в лозунг «Крест на святую Софию!» волновала многие умы, но только Екатерина, опираясь на успехи русского оружия в Причерноморье, как никогда близко подошла к ее исполнению. Идею «Греческого проекта» подал императрице сам Вольтер. Это он в 1769 году грозно стучал сухоньким кулачком в своем уютном фернейском кабинете, призывая Екатерину изгнать турок из Европы, сделать Константинополь русской столицей.
Когда в апреле 1779 года у императрицы появился второй внук, его назвали Константином. Это не случайно: имя ребенку дала сама Екатерина, причем она шутливо объявила, что хотела бы пригласить в восприемники султана Абдул-Гамида. Кормилицей к младенцу назначили гречанку, в честь рождения цесаревича отчеканили медаль с изображением Айя-Софии. Тогда же был создан Греческий кадетский корпус.
В 1787 году прибывшие в Херсон вместе с императрицей высокопоставленные иностранные гости были поражены, увидев великолепные ворота с надписью, гласившей: «Здесь – путь в Византию». Конечно, царица понимала, что осуществить имперские мечты будет непросто. В октябре 1789 года она сказала о десятилетнем Константине: «Константин – мальчик хороший, он чрез тридцать лет из Севастополя проедет в Царьград. Мы теперь рога [туркам] ломаем, а тогда уже будут сломлены и для него лучше». Иначе говоря, Екатерина предполагала что «Греческий проект» будет осуществлен к 1820-м годам. Любопытно, что летом 1829 года русские войска другого внука Екатерины II, императора Николая I, разбили лагерь в Эдирне (Адрианополе), на пороге Стамбула. Но тогда была уже другая ситуация…
«Греческий проект», возникший из общей идеи изгнания турок с Босфора, постепенно оброс конкретными геополитическими деталями. Автором их был Потемкин. Екатерина в письмах Иосифу II, которого активно пыталась втянуть в эту историю, рассказывает, как все осуществится «на местности». Сокрушение Османской империи предполагало раздел одной части ее владений между русскими и австрийцами. Другая же часть стала бы территориальной основой создания двух новых государств – собственно Византии со столицей в Константинополе, на троне которого будет сидеть Константин III (Константином I Великим был основатель Византийской империи, а Константином II Палеологом – последний византийский император, погибший при взятии Константинополя османами в 1453 году), и Дакии, которая должна была возникнуть на территории северочерноморских владений Турции (Молдавии, Валахии и Бессарабии). На престоле Дакии должна была обосноваться новая династия. И хотя Екатерина не уточняла, кто будет ее основателем, но для многих это был секрет Полишинеля – уж слишком видны были во всем этом амбициозном деле уши светлейшего. Впрочем, был еще один вариант: предполагалось из азиатских владений Турции (на Кавказе и в Прикаспии) создать государство Албанию, трон которого тоже мог бы устроить Потемкина.
Екатерина особо подчеркивала в письмах Иосифу II, что новообразованные государства будут полностью независимы от России, хотя этому верится с трудом. У самой Екатерины в голове бродили смутные геополитические мысли насчет судьбы Российской империи в случае ошеломительных успехов на Юге. Вот что она писала Гримму в 1795 году, то есть незадолго до смерти: «Из истории России видно, что народы, жившие на севере государства, легко подчиняли себе народы, жившие на юге. Южные же жители, предоставленные самим себе, были всегда слабы и не имели прочного могущества, тогда как Север легко обходился без Юга и без южных стран».
Здесь отчетливо видна довольно распространенная в прошлом (да и ныне) европоцентристская идея о том, что только европейцы – жители Севера – способны создавать цивилизацию, культуру, и их движение на Юг, в края, заселенные скопищами «диких» азиатских, африканских народов, естественно, закономерно и неизбежно. Белый человек, житель Севера, должен господствовать над Югом, Востоком и всем миром. Из этой мысли Екатерины вытекала другая: настоящая столица Российской империи еще не найдена, и, по всей вероятности, не ей предстоит эту столицу найти. Она не уточняет, где должна быть «настоящая столица», – это дело ее преемников, но, вспоминая тут же недавнюю войну со Швецией, когда возникла реальная угроза захвата противником Петербурга, говорит об опасности расположения столицы на границе империи и необходимости передвинуть ее в направлении общего имперского движения на Юг.
Имперская мечта опьяняла царицу. Успехи армии воодушевляли, и Екатерина могла почти без хвастовства написать Гримму: «Победы для нас – дело привычное». И глядя на императрицу, спокойный и расчетливый Иосиф II сказал в Севастополе французскому послу: «Я сделал, что мог, но вы сами видите: государыня увлекается». Иосиф хорошо понимал суть проблемы, он смотрел на нее как один из членов обширного, но недружного, завистливого сообщества европейских держав. Австрийский император не сомневался в том, что нарушение статус-кво в такой важной стратегической зоне мира, как Проливы, дорого обойдется России. Ни Англия, ни Франция, ни другие государства, имевшие свои имперские интересы на Босфоре, ни при каких обстоятельствах не допустили бы резкого одностороннего усиления России в этом районе. Сказки о независимости от России Греческой и Дакийской империй можно было рассказывать только Константину, да и то до тех пор, пока он лежал в люльке. Самой Австрии также было невыгодно иметь соседом Россию и ее сателлитов. Иосиф это выразил просто: «Для Вены, во всяком случае, безопаснее иметь соседей в чалмах, нежели в шляпах».
И это была правда. Со времен подвигов Яна Собеского и Евгения Савойского утекло много воды – турки стали уже не те, что раньше. С ними можно было и договориться. Но все же холодные «компрессы» Иосифа «родителям Греческого проекта» помогали мало. И только внезапная смерть Потемкина осенью 1791 года серьезно подорвала всю программу движения на Босфор. Впрочем, в одном из вариантов завещания Екатерины было написано: «Мое намерение есть возвести Константина Павловича на престол Греческой Восточной империи».
«Гватемала – гать малая», или Слезы Польши
Екатерина II была самой русской императрицей за всю историю России. Можно без особого преувеличения сказать, что бывшая принцесса София Фредерика Августа стала первой русской националисткой. Нетрудно понять, откуда это пришло. Здесь и искренняя любовь и благодарность к стране, которая сделала ее великой императрицей, стала ее второй родиной, принесла ей бессмертную славу («Желаю и хочу только блага стране, в которую привел меня Господь. Слава ее делает меня славною»). Каждый путешественник, позволивший себе неблагоприятные высказывания о России, автоматически становился личным врагом Екатерины. Чего только не говорила вослед ему разгневанная императрица!
Здесь и восхищение русским народом, за которым, при всех передрягах, можно было чувствовать себя как за каменной стеной («Русский народ есть особенный в целом свете, Бог дал ему отличные от других свойства»). Нельзя, наконец, сбрасывать со счета и психологические особенности патриотизма иностранки, так страстно хотевшей, чтобы русские признали ее своей и с успехом достигшей этой цели («Думаю… что существует мало стран, где бы чужеземцы были более легко приняты, чем в России»).
А как любила Екатерина русский язык! У нее на всю жизнь сохранился легкий акцент, но русская речь Екатерины была лексически богата, разнообразна и ярка. В истории русской литературы есть и ее, хотя и весьма скромное, место – ведь императрица стала автором почти десятка пьес. Она первая начала переводить на русский «Илиаду». В письмах Екатерины встречаются русские пословицы, они всегда уместны, не натужны и естественны. В совершенстве она владела и тогдашним сленгом и, вероятно, богатейшей палитрой русских ругательств – некоторые места ее писем позволяют это подозревать.
Любила царица и разные клички, прозвища. Нельзя без смеха читать ее письма времен войны со Швецией (1788–1790 годы), в которых она называет шведского флотоводца герцога Зюдерманландского «Сидором Ермолаевичем», а прусского посланника – «Герцем застегнутым». Императрица была искренне убеждена (и писала об этом Вольтеру), что русский язык богаче французского и в состоянии выразить самые тонкие и сложные политические и правовые материи.
Но все же основная линия «родства» с Россией шла через империю, династию. Екатерина воспринимала себя не как просто вдову Петра III, а как члена династии Романовых. Если императрица пишет: «покойная бабка моя», то не подумайте, что она имеет в виду Альбертину Фредерику Баден-Дурлахскую. Нет! Речь идет о Екатерине I. То же самое можно сказать о ее выражении «предки мои». Это не голштинские или ангальт-цербстские герцоги и князья, а Романовы. Екатерина ощущала себя звеном именно этой генеалогической цепи, здесь, среди русских предков мужа, был ее корень.
Граф Сегюр вспоминает императрицу на Полтавском поле, где Потемкин устроил грандиозную имитацию великой битвы 1709 года: «Удовольствием и гордостью горел взор Екатерины. Казалось, кровь Петра Великого струилась в ее жилах». Неудивительно после этого, что она знать не хотела своих немецких родственников, так и не допустила в Россию родного брата, который, конечно, жадно рвался попробовать жирной русской кулебяки. Наконец, в одном из вариантов завещания она писала: «Для блага империи… советую отдалять от дел и советов… принцев Вюртембергских (братьев Марии Федоровны, жены Павла. – Е. А.) и с ними знаться как возможно менее…» И в дурном сне Фридриху II не могло привидеться, что та самая застенчивая ангальт-цербстская принцесса, сидевшая за его столом в 1744 году, та скромница, которую он рассчитывал использовать в своей политике, много лет спустя, между делом, успокоит в письме Потемкина: «Плюнь на пруссаков, мы им пакости их отомстим!»
Имперское сознание Екатерины имело своим истоком непоколебимое убеждение в изначальном превосходстве русских не только над другими славянскими народами, но и над остальными жителями планеты. Она упорно занималась филологическими и историческими изысканиями и пришла к выводам, в правоте которых не сомневалась: скандинавский бог Один – уроженец Дона, славянин; скифы – тоже славяне, ибо по внешности – красивы, по характеру – честны, человеколюбивы; раньше славяне (читай – русские) жили по всей земле, и топоним Гватемала – не что иное, как «гать малая»; свои хваленые учреждения высокомерные англичане взяли прямо из Древней Руси и т. д., и т. п.
Ну если уж она была такого мнения об англичанах, то что говорить об украинцах, поляках и прочих народах! В инструкции генерал-прокурору А. Вяземскому в 1764 году было категорически сказано: Малую Россию, Лифляндию и Финляндию «надлежит легчайшими способами привести к тому, чтоб они обрусели и перестали бы глядеть как волки к лесу». А в инструкции П. А. Румянцеву об управлении Украиной уточнялось, что таким «легчайшим способом» будет вначале ограничение свободы перемещения крестьян, а потом и распространение на них крепостничества, что и было впоследствии успешно сделано. При Екатерине ликвидировали гетманство, и некогда вольная казачья Украина превратилась в обыкновенную российскую губернию с крепостными и помещиками. В 1791 году императрица подписала и указ об установлении печально известной впоследствии черты оседлости для евреев.
Но все-таки для Екатерины не было в мире более ненавистной нации, чем поляки. Эта ненависть имела какой-то неестественный для гуманной и прозорливой императрицы характер. Екатерина-императрица ненавидела Речь Посполитую за вольнолюбие ее народа, за гордое достоинство ее шляхты, за традиции демократии, которые были органически чужды ее мировоззрению самодержицы.
Та трагедия, которую переживала в XVIII веке Речь Посполитая, интерпретировалась императрицей как неспособность польского народа существовать самостоятельно, как проявление природной порочности поляков. Из каких-то внутренних естественных принципов самоцензуры мне, русскому человеку, помнящему ледяные горы ненависти и взаимных обид, непрерывно нараставших в русско-польских отношениях в течение трех веков, не хочется цитировать постыдные строки, написанные о поляках рукой этой умной, тонкой, здравомыслящей женщины. Лишь с сожалением отмечу, что в драматической судьбе Речи Посполитой, заживо разорванной тремя черными орлами России, Австрии и Пруссии, в той последовательности и жестокости, с какой это делалось во время разделов 1772, 1776 и 1793 годов, Россия сыграла самую позорную роль. Имперское поведение Екатерины было обусловлено не только общими геополитическими соображениями, пользой для ее империи, но и особенной антипатией императрицы к полякам. Какие плоды созрели потом и к чему это привело, мы знаем хорошо: восстания, Суворов над поверженной Варшавой, кровь, ненависть и снова кровь.
Впрочем, гнев государыни на какой-либо народ сразу же стихал, как только он входил в состав Российской империи. Она была искренне убеждена, что поляки должны радоваться утрате независимости, ибо им следует понимать «отторжение свое от анархии республики Польской за первый шаг к их благоденствию». А как она сердилась на двух французских повес-дипломатов, которые в Бахчисарае, во время пребывания Екатерины в Крыму, подсматривали за снявшими паранджу татарками. «Господа, эта шутка весьма неуместна и может послужить дурным примером, – отчитывала она их, как мальчишек. – Вы посреди народа, покоренного моим оружием, я хочу, чтобы уважали его законы, его веру, его обычаи и предрассудки!»
Блеск северной звезды
На тему «Екатерина и просветители» можно написать целую книгу – так многочисленны письма, которыми долгие годы обменивалась императрица с Дидро, Вольтером, Д'Аламбером, так интересно и разнообразно содержание этих писем. Переписка эта началась вскоре после того, как Екатерина вступила на российский престол. Одним из первых адресатов начинающей императрицы стал великий Вольтер. По мнению французского историка А. Рембо, Екатерина в начале этой переписки была похожа на молоденькую девушку, воспитанную в четырех стенах учебного заведения, которая, прочитав тайком стихотворения какого-нибудь поэта, влюбляется в его личность, долго мечтает о нем и вдруг получает возможность писать своему герою.
Действительно, первые письма императрицы простодушны и откровенны. Она наслаждается самим счастьем переписки с несравненным Вольтером, радуется, что он ей отвечает. Да и потом, до самой смерти Вольтера в 1778 году, Екатерина выдерживает стиль ранних лет эпистолярной дружбы с гением и регулярно шлет в Ферней послушно-покорные письма скромной «ученицы», ищущей одобрения великого Учителя, Патриарха. Мнение его она ценит превыше всего на свете, утверждая, что это он сформировал ее ум.
Когда же фернейский мудрец умер, императрица казалась безутешной: «Я тотчас же почувствовала какой-то общий упадок духа и презрение к делам мира сего… Я хотела бы кричать!» Так она писала Гримму и просила купить для нее сто экземпляров нового издания произведений Вольтера: «Я хочу, чтобы их изучали, чтобы их твердили наизусть, чтобы умы питались ими: это образует граждан, гениев, писателей, это разовьет сто тысяч талантов, которые потеряются среди мрака, невежества и прочая». Прекрасная эпитафия! Собственно, на такую реакцию публики и было рассчитано признание ученицы Вольтера – Гримм не делал из посланий Екатерины тайн.
Многие исследователи переписки Екатерины с Вольтером единодушны: цели императрицы были весьма прагматичны – она добивалась европейского общественного признания. Для Екатерины это было крайне важно. Она, как никто другой до нее на русском престоле, очень дорожила общественным мнением как внутри, так и вне страны. В этом смысле переписка с философами для Екатерины была равна по значению поцелуям с бабами на тракте Петербург – Москва. И первое, и второе приносило ей популярность, необходимую в ее положении узурпатора власти законного царя. Все, что препятствовало этой популярности или умаляло ее, вызывало у императрицы неподдельную ярость.
Сегюр с удивлением отмечал, что терпимая, умная и уравновешенная Екатерина в таких случаях разительно менялась, она с жаром передавала ложные слухи, распускаемые по Европе о ее честолюбии, читала эпиграммы, на нее направленные, и забавные толки об упадке финансов России и расстройстве здоровья императрицы. Она не пропускала ни одного скверного слуха, распускаемого о ней, как она выражалась, «политическими болтунами», и стремилась тотчас его нейтрализовать – либо через подставных лиц заявлением в европейских газетах, либо собственноручным письмом тем своим адресатам, в доброжелательной болтливости которых она не сомневалась. И тут уж Екатерина в выражениях не стеснялась: ее недруги сплошь «сволочи», «мерзавцы», «негодяи» и «скоты». А какие инструкции давал наш «философ на троне», если заткнуть рот книгоиздателю, автору или газетчику не удавалось! «Прикажите всем нашим министрам, – писала Екатерина в Коллегию иностранных дел в 1763 году по получении французской книги об истории свержения Петра III, – прилежно изыскивать автора, требовать, дабы он наказан был, конфисковать все… и заказать (то есть запретить. – Е. А.) привоз оной книги в Россию».
Как-то раз императрицу встревожила статья в одной из английских газет. В резолюции на донесение А. Р. Воронцова по этому поводу Екатерина указывает четыре способа «работы с автором»: «1. Зазвать автора куда способно и поколотить его; 2. Или деньгами унимать писать; 3. Или уничтожить; 4. Или писать в защищение, а у двора, кажется, делать нечего. И тако из сего имеете выбрать». Переписка с Вольтером была для Екатерины бесценна – в Европе не было лучшего авторитета, чем неподкупный, независимый буквально от всех властей, ядовитый Вольтер. Когда митрополит Платон упрекнул императрицу за переписку с богопротивным атеистом, ответ Екатерины был таков: «Может ли быть что-либо невиннее письменного сношения с восьмидесятилетним стариком, который в сочинениях своих, читаемых во всей Европе, старался прославить Россию, унизить ее врагов, удержать от враждебного проявления своих соотечественников, всегда готовых изливать всюду свою ядовитую ненависть против России и которых ему удалось, действительно, сдерживать? С этой точки зрения, я полагаю, что письма, написанные к атеисту, не нанесли ущерба ни церкви, ни отечеству».
Екатерину с Вольтером многое объединяло: атеизм, циничное отношение к вере и церкви, нелюбовь к Бурбонам, евреям, полякам, презрение к туркам, которым, как думали оба адресата, не место на Босфоре. Да и вообще, имеет ли право на существование народ, ничего не смыслящий по-французски? – задавался вопросом в связи с этим Вольтер, и «ученица» разделяла сомнения Патриарха. Впрочем, оба знали цену взаимным откровенностям, шуткам и признаниям, которые становились назавтра достоянием всей читающей Европы. Для обоих это была игра, и никто из партнеров в ней не проигрывал.
Важно подчеркнуть, что игра эта была заочная, и когда Вольтер все же вознамерился тряхнуть стариной и отправиться в Петербург, Екатерина этому решительно воспротивилась. Дело было, конечно, не в трудности пути или слабости здоровья Учителя, о котором так трогательно заботилась Екатерина, а в ее нежелании воочию знакомиться с человеком, который славился дьявольской проницательностью и, казалось, все видел насквозь и на два аршина под землей. Такой наблюдатель был совсем не нужен императрице, она предпочитала кормить фернейского затворника с рук той информацией, которую готовила сама. Посылая ему бодрые письма о своих успехах в войне и мире, она слегка привирала, преувеличивая численность трофеев своей армии или преуменьшая размеры своих неудач. Это тоже входило в правила игры, и мы наверняка не узнаем, доверял ли этим посланиям Вольтер.
Впрочем, сидя в своем Фернее, он вполне мог и поверить мюнхгаузенским рассказам Екатерины о том, что в России нет мужика, который бы не ел курятину, и что с некоторого времени он предпочитает ей индюшатину. Приглашать Вольтера убедиться в справедливости этих слов Екатерина считала излишним, тем более что она уже имела некоторый опыт общения с философом-наблюдателем. Это был Дени Дидро. Он приехал в Петербург в 1775 году и показал себя человеком восторженным, болтливым и доверчивым. Императрица почувствовала свое превосходство над ним и легко, без усилий, вводя простака в заблуждение, отвечала на все его «коварные» вопросы о крепостном праве в России, о самодержавии. И тем не менее этот, казалось бы, обведенный вокруг пальца философ весьма критично отозвался о ее знаменитом «Наказе», чем, конечно, очень огорчил Екатерину.
Впечатления же от концепций самого Дидро у нее были самые неблагоприятные. «Я долго с ним беседовала, – рассказывала императрица Сегюру о встречах с Дидро, – но более из любопытства, чем с пользою. Если бы я ему поверила, то пришлось бы преобразовать всю мою империю, уничтожить законодательство, правительство, политику, финансы и заменить их несбыточными мечтами». Дидро же она сказала: «В своих преобразовательных планах вы упускаете из виду разницу нашего положения: вы работаете на бумаге, которая все терпит, ваша фантазия и ваше перо не встречает препятствий; но бедная императрица, вроде меня, трудится над человеческой шкурой, которая весьма чувствительна и щекотлива». В другой раз она потешалась над известным ученым юристом Мерсье де ла Ривером, который, прельстившись приглашением императрицы, прикатил в Россию с намерением построить в этой дикой стране государство по своему плану. Наградив ученого по достоинству, Екатерина со смехом выпроводила его восвояси.
Надо сказать, что у императрицы были непростые отношения с философией и наукой вообще. С одной стороны, она много говорила о пользе знаний и наук, без колебаний предала себя в руки известного врача барона Димсдаля, сделавшего императрице и наследнику осенью 1768 года прививки оспы, а с другой стороны, она считала всех врачей шарлатанами и являлась автором бессмертного афоризма «Доктора – все дураки». К медицине она относилась со свойственным истинно русскому человеку пренебрежением, суеверно полагаясь исключительно на самолечение.
В истории с оспопрививанием ею двигала совсем не вера в науку, а нечто иное. По своей природе Екатерина была человеком риска. Как-то раз она сказала, что если бы была мужчиной, то, несомненно, погибла бы в молодости – ставить собственную голову на кон было ее страстью. Вот и здесь Екатерина решилась: всеевропейский шум от известия о прививке русской царицы стоил риска заболеть оспой. Зато после можно было небрежно написать Гримму по поводу смерти Людовика XV в 1774 году: «По-моему, стыдно королю Франции в XVIII столетии умереть от оспы, это варварство». Если все это имеет отношение к науке, то лишь к науке политики, магистром которой она, несомненно, была.
А в остальном Екатерина считала науку, философию вполне бесполезными. «Философы – престранный народ, – писала она Гримму в разгар тесных отношений с Дидро и Вольтером, – они, мне кажется, на свет родятся для того, чтобы объяснить то, что и без них довольно понятно, что людям кажется несомненным как дважды два четыре, они затемняют и заставляют в том сомневаться». При этом она любила порассуждать о «философском поведении», правилам которого всю жизнь старалась следовать. Из ее писем видно, что под «философским поведением» императрица понимала стоицизм, равнодушие к опасности, искусство скрывать свои чувства, не дать «действовать страстям», пренебрежение к излишнему комфорту, авторитетам и своему здоровью – одним словом, идеал Диогена.
Великая императрица страдала двумя комплексами, которые особенно отчетливо проявлялись в переписке с философами и в разговорах с образованными людьми. След от первого – «комплекса недоучки» – отчетливо виден в высказывании о философах – «престранных людях». Садясь в карету после разговоров с мужиками и бабами, она с апломбом говорила Сегюру: «Гораздо больше узнаешь, беседуя с простыми людьми о делах их, чем рассуждая с учеными, которые заражены теориями и из ложного стыда с забавной уверенностью судят о таких вещах, о которых не имеют никаких положительных сведений. Жалки мне эти бедные ученые! Они никогда не смеют сказать: „Я не знаю“, а слова эти просты для нас, невежд, и часто избавляют нас от опасной решимости. Когда сомневаешься в истине, то лучше ничего не делать, чем делать дурно». Конечно, много правды в словах императрицы – до сих пор таких ученых попадается немало, но во все века наука была жива именно теми, кто не боялся сомневаться и ставил под жестокую проверку фактами общепринятые истины.
В своем пренебрежении наукой Екатерина была не одинока – в то время всеобщего увлечения естественным развитием, в стиле Руссо и ему подобных, всякая наука считалась путами человека, «ученье, – глубокомысленно писала царица в 1779 году, – часто заглушает собою прирожденную остроту». Эти далекие от оригинальности мысли царицы, равно как и ее явное умственное превосходство над многими окружающими, в том числе – учеными, вкупе с безмерным самомнением – все это делало порой высказывания Екатерины категоричными и, увы, не всегда умными. «Я уважаю ваших ученых, – говорила она французскому посланнику, – но лучше люблю невежд: сама я хочу знать только то, что мне нужно для управления моим маленьким хозяйством». «Маленьким хозяйством» императрица кокетливо назвала здесь Российскую империю, которой она управляла – разумеется, лучше всех, – не кончая при этом Сорбонны или Оксфорда.
«А так как я неученая и в Париже не бывала, – пишет Екатерина Гримму в 1775 году, – и нет у меня ни ума, ни знаний, то, стало быть, я и не знаю, чему нужно выучиться и откуда об этом узнать, как не от вас, ученых». Здесь звучит неприкрытая ирония «неученой», но великой императрицы, притворно снимающей шляпу перед учеными болтунами и явно напрашивающейся на комплимент своему уму и достижениям. Уничижение паче гордости.
Любопытно, что в приведенной цитате виден еще один, весьма забавный комплекс императрицы. Его можно назвать «комплексом провинциалки». Париж – эта интеллектуальная столица мира и законодатель всех мыслимых и немыслимых мод и увлечений – никогда не давал императрице покоя. Во всем она хотела перещеголять Францию, Париж, Версаль. «Комплекс провинциалки» отражается в кокетливой шутке, обращенной к Сегюру во время путешествия на Юг: «Парижские красавицы, модники и ученые теперь глубоко сожалеют о вас, что вы принуждены путешествовать по стране медведей, между варварами с какой-то скучной царицей».
О том же она пишет госпоже Жоффрен: «Удивляюсь, что вы меня считаете остроумной: мне всегда говорили, что у вас считают остроумными только тех, которые побывали в Париже». Но все это ломанье: «провинциалка» наша была убеждена, что даст сто очков форы всем парижским ученым и неученым дамам, да заодно и их кавалерам, и непременно выиграет: «Парижские дамы занемогли бы, если бы им случилось вести тревожную мою жизнь. Вы же видите, что я легка, как птица». Так она писала мадам Жоффрен.
В переписке с этой почтенной дамой, хозяйкой известного в Париже литературного салона, как и в многолетнем обмене письмами с бароном Фридрихом Мельхиором Гриммом, прослеживается еще одна особенность. Екатерина явно жаждала не только европейской славы, но и просто дружбы, участия. В начале своей переписки с мадам Жоффрен она писала: «Еще раз повторяю Вам, что не хочу коленопреклонений: между друзьями так не водится. Если Вы меня полюбили, то прошу Вас, не обращайтесь со мною, как будто я персидский шах».
И далее она пишет о том, что всегда является проклятием правителей, – одиночество, непонимание окружающими, которые не могут стать друзьями властителя только по велению сердца: «Поверьте, нет ничего на свете хуже высокого сана. Когда я вхожу в комнату, все приходят в оцепенение, точно при виде головы Медузы, все принимают принужденный вид. Иной раз меня это бесит и я кричу орлом на этих птиц, но надо сознаться, что таким способом ничего нельзя сделать: чем больше я кричу, тем больше стеснения… Напротив, если бы Вы вошли в мою комнату, я бы Вам сказала: „Садитесь, пожалуйста, и давайте болтать“; Вы бы сели в кресло против меня, я бы на другую сторону стола и мы бы поговорили урывками о том, о сем, на это я большая мастерица». О своем одиночестве она писала много лет спустя и принцу де Линю: «Мы, правители, пренесносные особы в обществе, когда я вхожу в комнату…» и далее по тексту письма госпоже Жоффрен, написанному за двадцать лет до письма де Линю. Видно, что это чувство, эта мысль глубоко сидели в Екатерине, если она, раз за разом, к ним возвращалась.
Сделаем небольшое отступление и вспомним, что письма играли колоссальную роль в человеческой культуре XVIII века. Эпистолярная форма литературных произведений была одной из самых распространенных. Читатели плакали над перепиской бедных влюбленных, восхищались чеканным стилем полководцев и глубиной пространных посланий философов. Нельзя забывать, что люди тогда жили несопоставимо спокойнее нас. Их жизнь, такая короткая в сравнении с нашими семьюдесятью-восемьюдесятью годами, тем не менее, не летела как наша, а тянулась.
Люди XVIII века жили в мире, где ритм жизни задавали ранние пробуждения на восходе солнца, бой часов на городской башне да почтовые дни, когда приходила и уходила из города почта. Готовясь к этому дню, нужно было, никуда не спеша, сесть за стол, зажечь новую свечу, хорошенько очинить перо, разгладить толстый желтоватый лист бумаги и начать очередное письмо далекому адресату, который, как и ты, ждет с нетерпением почтового дня, чтобы получить привет и новость из неизмеримого далека. Не отвечать же на письма считалось невозможным, оскорбительным и недостойным человека.
Все эти чувства вполне владели и Екатериной – человеком своего века. Конечно, часто она писала письма – отметим вновь – с чисто прагматическими целями; конечно, она лукавила, лгала, зарабатывала политический капитал; она читала собственные послания глазами постороннего, как бы через свое же плечо. Но вместе с тем, она оставалась и просто милой, общительной женщиной, и ей хотелось получать не только реляции, но и ласковые письма доброго знакомого, которому можно написать о мелочах, с которым приятно, как с равным, поделиться своими мыслями, поболтать. Когда-то она решила: коли рядом, в толпе придворных льстецов, такого приятеля нет, то пусть им будет далекий адресат. Для Екатерины им стал барон Гримм – писатель, издатель рукописной газеты о жизни Франции, которую он рассылал всем европейским государям.
Он не был оригинальным мыслителем, глубоким ученым или даже остроумным собеседником, но зато отличался аккуратностью и слепым преклонением перед русской императрицей. Этого вполне хватало Екатерине: первое достоинство делало Гримма дисциплинированным корреспондентом, а второе исключало всякую тень насмешки и подвоха в его ответах на неосторожные откровения царицы. В марте 1778 года Екатерина писала Гримму, что у нее на конторке лежит масса неотвеченных писем – и Фридриха II, и Вольтера, и шведского короля, но к ним не тянется рука, «так как они мне не милы потому, что отвечая на них, надо писать, а к вам я никогда не пишу, а просто болтаю, то мне приятнее позабавиться и дать полную волю руке, перу и голове». В другой раз она писала: «Принимаюсь опять за перо. Поболтаем!..»
Переписка с философами многое дала Екатерине. Они ввели ее в высшее интеллектуальное общество Европы, прославили ее государственные дела, вызвали волну похвал в адрес «самой блестящей звезды Севера» – так назвал ее Вольтер. В потоке восторженных славословий мало кто обратил внимание на высказывание Рюльера: «Чрезмерная лесть избаловала ее, и окружающие внушили ей ложное понятие об истинном величии и о средствах сделать народ счастливым. Философы нашего времени, коих мнения требовала она себе как доброго совета, внушили ей такой эгоизм, вредный для всякого человека, не только для государя. Они заставили ее стараться единственно о том, чтоб говорили о ней, научили ее радоваться при слышимых похвалах, которыми ее осыпали со всех сторон, только своею особою занимать свет, не заботясь о том, что будет с государством по смерти ее». Бесспорно, ничтожно в мировой истории число людей, которые выдержали труднейшее испытание медными трубами славы. Екатерина не принадлежит к этой маленькой компании истинно великих.
«Catherine le Grand»
Екатерина оценила по достоинству милую грамматическую «ошибку», не без лести допущенную принцем де Линем: Catherine le Grand» – «Екатерина Великий», что звучало почти так же, как и «Петр Великий». Сопоставляя себя с реформатором России, императрица не видела почти никакой разницы, а кое в чем подчеркивала свое превосходство. Ревниво и пристрастно вела Екатерина «счет» и в европейском, и в мировом масштабе, размышляя о своих преимуществах перед Марией-Терезией и мечтая затмить роскошную славу Людовика XIV. А сколько было ревности в тех взаимных, подчеркнуто вежливых реверансах, которыми постоянно обменивались Екатерина и Фридрих II, ее вечный заочный соперник на поле славы. И вот здесь нельзя не задуматься над страницами воспоминаний графа Сегюра, писавшего, что, казалось бы, человек, достигший такой славы, какой достигла Екатерина, должен быть равнодушен к голосу зависти, насмешки и недоброжелательства. Но нет! Екатерина, как и ее учитель Вольтер, остро и нервно реагировала на малейшее сомнение в ее бесчисленных достоинствах.
Суетная погоня за славой была в ее крови с молодости, с тех времен, когда она воскликнула: «Царствовать или умереть!» В переписке с заграничными адресатами она безмерно хвастлива. «Мои солдаты идут на варваров, как на свадьбу», – так примерно она описывала своим приятелям тяжелейшую войну с турками. С годами она все с меньшим и меньшим юмором относилась к собственной особе, покровительствуя всякому, как она называла, «екатеринофильству», и стала падка на лесть, даже самую пошлую и грубую. «Польстите ей! – советовал новому английскому посланнику Потемкин, хорошо знавший свою „добрую мать“. – Это единственное средство добиться у нее чего бы то ни было. И этим достигают всего. Не говорите ей умных речей – она не будет вас слушать. Обратитесь к ее чувствам и страстям. Не предлагайте ей ни сокровищ, ни флота Англии, она этого вовсе не желает. Ей нужны только похвалы и комплименты. Дайте ей то, чего она желает, а она даст вам все силы своего государства». О том, что «льстя ее любви к славе», можно сбить императрицу с толку, писал и граф Сегюр.
Конечно, не следует все упрощать: ни за какие комплименты Екатерина не отдала бы Англии «все силы своего государства». С первого и до последнего дня царствования слава ее, Екатерины, и слава России составляли неразрывное единство. В 1761 году она писала о России: «Слава ее делает меня славною». Можно не сомневаться, что и позор России она переживала бы как личный позор. Как-то раз, путешествуя по югу в одной карете с иностранными посланниками, она сквозь дремоту услышала их разговор на актуальную тогда тему: не станет ли легче английскому королю Георгу III, если он смирится с потерей 14 американских провинций, превратившихся в независимое государство. Екатерина сразу проснулась и резко сказала, что она, оказавшись в положении Георга, тотчас бы пустила себе пулю в лоб.
Императрицею не владело безумие многих правителей – жажда мирового господства. Завоевание Босфора было пределом ее мечтаний, причем и здесь она понимала трудности осуществления своего «Греческого проекта». Отказывалась она поддерживать русских «землепроходцев» Америки и в ответе на прошение купца Ивана Голикова о предоставлении его компании «пособия» для успешной торговли с «дикими народами» Северной Америки не без остроумия писала: «Пособие монаршее теперь обращено на полуденные (то есть южные. – Е. А.) действия, для которых дикие американские народы и торговля с ними оставляются собственному их жребию». На проекте о завоевательном походе в Индию она начертала нечто подобное: «У России довольно земель и произведений, чтобы не иметь никакой нужды отправляться для завоеваний в Индию».
Понимала она и такие вещи, которые были недоступны многим ее собратьям на поприще искания славы. Так, ей совсем не льстило увидеть памятник своей персоне или исторический труд, написанный каким-нибудь придворным историографом-панегиристом. Что в этом толку! Ведь современники не в силах оценить истинное значение государственного деятеля своей эпохи! Екатерина, умудренная жизненным опытом и знанием истории, понимала различие между дешевой, но непрочной известностью сегодняшнего дня и великой, нетленной славой в будущих веках. Более того, она даже знала, как получить билет в бессмертие. Для нее было несомненно, что нет на свете победы, здания, мирного договора, памятника, которые могли бы состязаться во времени с тихим словом гения. «Хотите, – писала она в декабре 1779 года Гримму, – я скажу вам, что думаю об этом Тешенском мире (договор, которым Россия гарантировала мир Австрии и Пруссии. – Е. А.), который так у вас возвеличен, и о славе, которая, по-вашему, подобает миротворителям. В жизнь мою я не приписывала славы делам, о которых было много крику. Всякий кричит или молчит сообразно своей выгоде. Это не то. Слава, которую я люблю, часто всего менее разглашается, ею творится добро не для настоящего только времени, но и для времен будущих, от поколения к поколению до бесконечности. Эта слава иной раз производится одним словом или одною буквою, прибавленною или опущенною. На поиски ее даже ученые люди пойдут с фонарем в руке и стукнутся об нее носом, ничего в ней не понимая, коль скоро нет в них гения, способного к разъяснению. Ах, милостивый государь, перед долею такой славы меркнут в глазах моих все славишки, о которых бы мне хотелось говорить. Но полно, станем работать втихомолку, будем делать добро ради добра и всем остальным предоставим болтать».
Теперь читателю понятно, почему царица, встав ни свет ни заря, спешила к письменному столу и трудилась над законами – она была опалена страстной мечтой о бессмертной славе великих законодателей Ликурга, Солона, Юстиниана, Ярослава Мудрого, Петра Великого. По утрам она упорно писала свой «Кодекс Екатерины»… И, надо сказать по справедливости, многое ей на этом поприще удалось. Судьба Екатерины доказала, что человеческая воля, желание могут стать не менее реальным и могучим фактором истории, чем десятки многопушечных кораблей и тысячи солдат. Императрица Екатерина создала-таки себе славу, ставшую ее мощным оружием, силой, как тот военный корабль, который назывался «Слава Екатерины» (отметим попутно, что императрица попросила Потемкина его переименовать, чтобы турки, если захватят корабль, не радовались обладанию славой Екатерины). Французский дипломат Корберон писал в своем донесении, что слава, которую создала себе императрица, ее решительный характер, ее способности и удача заменяют ей искусных государственных людей и опытных генералов.
Да и теперь, двести лет спустя, когда десятки искателей славы уже заслонили собой Екатерину, мы уверенно можем сказать, что императрица вошла в историю России как выдающийся государственный деятель, и эпоха ее царствования стала временем грандиозных реформ и издания важнейших законодательных актов. Конечно, можно возразить, что императрице в такой богатейшей стране было нетрудно стать великим реформатором. Австрийский император как-то сказал: «Из всех монархов Европы императрица одна только действительно богата. Она много повсюду издерживает, но не имеет долгов, ассигнации свои она оценивает во сколько хочет, если бы ей вздумалось, она могла бы ввести кожаные деньги».
Но мы-то знаем, что даже безгранично богатую страну можно разорить дотла, если не иметь царя в голове. Екатерина его имела. Перед ней были реальные цели укрепления самодержавия, проведения необходимых военной, административной и сословной реформ. Она осуществляла их в едином ключе, с одной генеральной идеей – максимально способствовать развитию и совершенствованию того «регулярного» государства, основы которого заложил еще Петр Великий. Наряду с реформой высшего и центрального аппарата в годы ее царствования было кардинально преобразовано и местное управление. «Учреждение о губерниях» 1775 года, легшее в основу нового устройства, стало плодом долгих трудов Екатерины, о чем она радостно известила Гримма. Это была одна из важнейших реформ XVIII века. Губернское правление, казенная палата, уездный предводитель дворянства, капитан-исправник, дворянская опека, нижняя расправа, городничий, генерал-губернатор – эти и им подобные учреждения и должности, так хорошо нам известные по русской классической литературе, появились благодаря законодательным усилиям Екатерины.
Огромное значение в судьбе дворянства имела «Грамота на права, вольности и преимущества благородного российского дворянства», изданная в 1785 году. С тех пор русское дворянство молилось на «матушку-царицу». Грамота закрепляла за дворянством исключительные привилегии: освобождение от обязательной службы, налогов, постоя, телесных наказаний; монополия на земле– и душевладение; право организации дворянских обществ с органами самоуправления. Еще один фундаментальный закон – «Грамота на права и выгоды городам Российской империи» был издан в том же 1785 году и предоставил горожанам значительные права самоуправления.
Эти главные законодательные акты вместе с неопубликованной Жалованной грамотой государственным крестьянам составляли единый кодекс законов. Законодательные акты Екатерины надолго пережили ее и вместе с основными законами Петра Великого стали на долгие десятилетия основой российской государственности. Собственно, о таком выводе историка и мечтала, вероятно, честолюбивая царица-законодательница.
Абсолютизм с человеческим лицом
Идеология царствования Екатерины опиралась на основы, некогда заложенные Петром Великим. Эти основы были подновлены идеями Просвещения, умело использованными императрицей. Именно поэтому старое самодержавие стало при ней «просвещенным абсолютизмом». Общие идеи этого режима, метко названные историком А. Б. Каменским абсолютизмом с человеческим лицом, предусматривали безграничную власть государства, которое заботится о подданных, ему беспрекословно подчиняющихся. Соответственно, была огромна и власть государя, стоявшего на вершине социальной лестницы. Государь, исходя из высших целей достижения «общего блага», то есть «благоденствия подданных и славы Отечества» (слова Екатерины), считал себя вправе регламентировать жизнь подданных, создавать или ликвидировать сословия, определять их статус как единственных носителей прав.
Говоря о «просвещенном абсолютизме» или его «человеческом лице», не следует думать, что в эти термины вложены сарказм или ирония. Действительно, екатерининская эпоха отличалась гуманностью, терпимостью в сравнении с эпохой Петра Великого или Анны Иоанновны. Да и Екатерину невозможно равнять с ее предшественниками, особенно ближайшими. Были принципы правления, которые императрица считала важнейшими в государстве. Один из них нынче называется «законностью». Характеризуя его, Екатерина писала: «Только сила закона имеет власть неограниченную, а человек, который хочет царствовать самовластно, становится невольником».
Этот принцип уживался в сознании Екатерины с принципом самодержавия, который, по ее мнению, должен быть непоколебим, ибо жизненно важен для России. Такая огромная страна, как Россия, не может существовать без самодержавия, республика ей не подходит: иначе страна рухнет под тяжестью неизбежных внутренних распрей и не сумеет воспротивиться нападению хищных соседей. Всякие другие доказательства Екатерина считала излишними. Естественно, она понимала уязвимость своей позиции, поэтому она часто говорила и писала о себе как о женщине «с душой республиканки», вынужденной быть самодержицей. Но что делать? Противоречие сие неразрешимо.
При этом она не была завзятой монархисткой. В записке о мерах по восстановлению власти короля во Франции она не стоит на твердокаменной позиции воссоздания абсолютизма в том виде, который он имел при Людовике XIV. Жизнь меняется, нужно учитывать перемены в нравах и сознании и «не следует оставаться глухим к общему крику народа…» И далее высказана мысль, делающая честь изощренности и тонкости ее ума политика: «Парламенты – это великий рычаг, могущий принести огромную пользу, когда умеют направлять его и мудро распорядиться его действиями. Так как очень многие фамилии и лица связаны по своему положению с парламентами, то вот и средство образовать из них многочисленную партию для поддержки монархии. Желание свободы можно также удовлетворить добрыми и мудрыми законами». Читая все это, невольно думаешь: «Жаль, что Вы не сидели на месте Николая Второго! Может быть, тогда в России не произошло бы трагедии 1917 года».
Французская революция, развернувшаяся на глазах Екатерины, показала всем худшие примеры охлократии и бесчинства авантюристов и негодяев. В России – стране, народ которой «от природы беспокоен, неблагодарен и полон доносчиков» и никогда не имел опыта демократии, – допустить подобное может только безумец. Екатерина же, любящая Россию, на это никогда не пойдет, даже будучи в душе р-р-республиканкой (замечу попутно, что, по мнению Екатерины, республика – это умеренная монархия вроде английской, в которой власть дается и представителям сословий)! «Если монарх – зло, то это зло необходимое, без которого нет ни порядка, ни спокойствия», – так, по словам княгини Дашковой, недвусмысленно выразилась как-то Екатерина.
Нечто похожее происходило и с острой проблемой крепостничества. Екатерина была безусловной противницей крепостничества, но опять же – только в душе. Конечно, проявления крепостного права отвратительны – дело Салтычихи было у всех перед глазами. Граф Сегюр, гуляя в Крыму, вдруг столкнулся с проявлением крепостничества самым неожиданным образом. Навстречу ему попалась женщина, поразившая посланника невероятным сходством с его оставленной в Петербурге женой. Потемкин, узнав об этом, захотел сделать приятное французу и сказал, что подарит ему эту женщину. Сегюр благоразумно отказался под тем предлогом, что этот порыв чувств может показаться неприличным его жене. Все это не могло не шокировать европейца. Однако стоило бы гуманной императрице заикнуться об освобождении крестьян, как ее бы действительно сразу же забросали камнями (так она предполагала в «Мемуарах»).
Это был тот порядок, разрушить который в век Екатерины представлялось опасным, и в первую очередь для самой императрицы. Разгул пугачевщины в 1773–1775 годах показал, что свобода понимается огромными массами народа не как равенство, порядок и ответственность, а как кровавая анархия с изуверствами, надругательствами над беззащитными стариками, женщинами и младенцами, разорением храмов и грабежом мирных сел и городов, разбоем на всех дорогах. Немудрено, что крепостное право, с его системой отношений помещика-«отца» и крепостных – его «детей», воспринималось как начало, сдерживающее дикие страсти черни. Оно же было становым хребтом экономики, благосостояния дворянства, и простодушный вопрос Сумарокова о том, откуда же они, дворяне, в случае освобождения крестьян, будут брать себе слуг, не казался тогда наивным, не говоря уже о простых мыслях помещиков насчет оброка и барщины.
Поэтому оставалась надежда только на эволюционный путь перемен: совершенствование законов, разумная регламентация, общее смягчение нравов, распространение просвещения как среди крестьян, так и дворян, нередко выходивших во главе шаек своих крепостных на большую дорогу. «Здравый смысл, добрый порядок, совершенная тишина и гуманность», – вот что было написано на знамени Екатерины. Несмотря на кровавое подавление восстания Пугачева (как будто у власти был иной выход!), царствование Екатерины было достаточно мягким. Ей принадлежат прозорливые слова о том, что «если мы не согласимся на уменьшение жестокости и умерение человеческому роду нестерпимого положения [крепостных], то и противу нашей воли сами оную [волю] возьмут рано или поздно».
На предложение Сената казнить целую деревню за убийство крестьянами помещика последовала такая резолюция императрицы: «Пророчествовать можно, что если за жизнь одного помещика в ответ и наказание будут истреблять целые деревни, то бунт всех наших крепостных деревень воспоследует». О гуманности императрицы ходили легенды. Если их все собрать, то окажется, что императрица просто не могла гулять в любимом ею царскосельском парке – за каждым кустом сидел проситель с челобитной в руке. И тем не менее Екатерина запрещала задерживать письма, которые приходили по городской почте на ее имя, и все их читала, чтобы потом дать соответствующие приказания чиновникам. Сохранилась и записка Екатерины к Олсуфьеву за апрель 1763 года: «Алексей Васильевич. Я чаю, Ломоносов беден, сговоритесь с гетманом (Кириллом Разумовским, президентом Академии наук. – Е. А.), не можно ли ему пенсион дать, и скажите мне ответ».
Екатерина часто заявляла о своей нетерпимости ко всякой форме насилия. Весной 1771 года она писала в дворцовое ведомство: «Хотя мы с начала нашего царствования уже запретили, чтоб никто при дворе нашем из ливрейных наших служителей, какого б звания ни был, никем и ничем бит не был, но ныне уведомились мы, к немалому удивлению нашему, что, несмотря на сие наше повеление, воля наша не исполнена и паки при дворе нашем возобновилась злая привычка ливрейных служителей бить. Мы, имев в омерзении все суровости, от невежества рожденные и выдуманные, чрез сие накрепко запрещаем, под опасением нашего гнева, всем до кого надлежит, ливрейных наших служителей, какого б звания при дворе не находились, отнюдь никогда и ничем не бить».
Екатерина довольно быстро научилась править Россией. Мало того, что императрица умела работать с людьми (о чем шла речь выше), она определила для себя несколько принципов, из которых исходила в своей царственной работе. Вот некоторые из них: «Воля моя, раз выраженная, остается неизменною. Таким образом, все определено и каждый день походит на вчерашний. Всяк знает, на что может рассчитывать, и не тревожится по-пустому». «Великие дела всегда совершаются средствами не особенно большими». «Нужно делать так, чтобы люди думали, будто они сами хотят именно этого». «Надобно иметь и волчьи зубы, и лисий хвост».
Наиболее полно эти принципы она выразила в записке о восстановлении монархии во Франции. Незадачливым принцам крови – эмигрантам – она преподала впечатляющий урок: «В деле столь великом… необходимо проникнуться глубоко своим предметом, полюбить его страстно, затем вливать в других свое убеждение и, как скоро решено действовать, то действовать последовательно, не останавливаясь, затем показывать как можно больше спокойствия в тревожные минуты и не обнаруживать ни тревоги, ни беспокойства по поводу совершающихся событий».
Конечно, политика – дело непростое и довольно грязное. И Екатерина не вышла из него чистой. Есть немало документов, говорящих о нарушении императрицей во имя далеких от гуманизма целей многих хороших принципов, которые она проповедовала и в которые искренне верила. Говоря о своей терпимости к свободе выражения мыслей подданных, она широко практиковала перлюстрацию, сурово преследовала недовольных ее режимом. Практика затыкания ртов при ней была самая разнообразная. В 1766 году императрица послала секретный указ генерал-губернатору Москвы, в котором сообщала, что «некто, именем князь Александр Васильевич Хованской не пропускает случай, чтоб все мои учреждения и всех моих поступков не толковать злодейской дерзостию и дать им вид совсем моим намерениям противный». Екатерина просила передать Хованскому, что в случае продолжения им того, что в нашу эпоху называлось «клеветническими измышлениями», он «доведет себя до такого края, где и ворон костей его не сыщет».
Тайная экспедиция, пришедшая на смену ужасавшей всех Тайной канцелярии, хотя и работала менее открыто, но была достаточно эффективна. Можно быть уверенным, что Вольтер или мадам Жоффрен никогда не узнали тайного указа своей просвещенной подруги, согласно которому в 1769 году коменданту Динабургской крепости предписывалось некоего Илью Алексеева замуровать в каземате, оставив только узкое окно, которое на ночь запирали железным затвором. Не узнали они, и чем кончила выдававшая себя за дочь Елизаветы Петровны самозванка Тараканова, сгинувшая в казематах Петропавловской крепости. В свойственной правителям нашей страны манере Екатерина подписывала указы о запрещении произносить имя некоего Метельки – главаря восставших крестьян, о переименовании после восстания Пугачева ни в чем не повинной реки Яик в Урал, а родной станицы вождя повстанцев – Зимовейской – в Потемкинскую. Активно поощрялись доносчики и шпионы – дело для России обычное…
Жестокие шутки природы
Неожиданная смерть Потемкина осенью 1791 года стала важной вехой не только в жизни Екатерины, но и в истории ее царствования: отныне вся тяжесть правления легла на нее одну. Так получилось, что уход Потемкина из жизни совпал с процессом, практически неизбежным для каждого политика, даже самого умного и опытного: пройдя период подъема и расцвета, власть его в один прекрасный момент вступает в период гниения, распада и гибели. Как ни была умна и дальновидна императрица, ей также стали изменять разум, воля и чувство меры. Символом последнего периода царствования Екатерины стало постыдное господство при дворе братьев Платона и Валериана Зубовых. История их фавора началась задолго… до их рождения.
Граф Сегюр – тонкий и глубокий наблюдатель – вспоминал: «Эта необыкновенная женщина являла в своем характере удивительное смешение присущей нам, мужчинам, силы со слабостями женской природы; года состарили черты ее лица, но ее сердце и ее самолюбие сохранили свою молодость и в тоже время были глубоко оскорблены». Шел 1789 год, шестидесятый год жизни императрицы. Неожиданно для себя она обнаружила, что ее фаворит Саша – тридцатилетний Александр Матвеевич Дмитриев-Мамонов – не так уж и предан ей, как казалось ранее. Измена Мамонова страшно огорчила государыню: слезы и истерики, объяснения и упреки следовали друг за другом. В чем же дело? О чем плакать и убиваться самодержице, если таким молодым людям несть числа?
И вот здесь мы касаемся очень тонкой материи, рискуя порвать ее неосторожным, грубым движением. Мне кажется, что Екатерина всю свою жизнь была несчастлива в любви. Без любви началась ее семейная жизнь; романы с Салтыковым, Понятовским, Орловым, Потемкиным были неудачны по разным причинам, заканчиваясь печальным исходом для нашей героини. Но она не могла жить без любви, и как раз в этом-то крылись истоки ее драмы, причина ее столь многочисленных неудачных романов. В «Чистосердечной исповеди» она признавалась: «Беда та, что сердце мое не хочет быть ни на час охотно без любви». Как тут не вспомнить Александра Пушкина:
- И сердце вновь горит и любит – оттого
- Что не любить оно не может.
С определенного времени Екатерина поняла, что человек, способный удовлетворить ее взыскательнейший вкус, еще не родился на свет. Ну, коли так, то нужно его создать, воспитать, научить чувствовать и любить. Это так соответствовало просветительской идее воспитания, «перековки» человеческой природы с помощью знания, доброты, свободы. Некоторый опыт воспитания у нее уже был, но тот педагогический эксперимент закончился неудачно: слишком закостеневшей, застарелой была натура первого ученика Екатерины – Григория Орлова.
Иным был ее «новый ученик» Иван Корсаков, появившийся в 1778 году. Он получил ласковое прозвище Пирр, и императрица была от него без ума: «Когда Пирр заиграет на скрипке, – сообщала она Гримму, – собаки его слушают, птицы прилетают внимать ему, словно Орфею. Всякое положение, всякое движение Пирра изящно и благородно. Он светит, как солнце, и вокруг себя разливает сияние. И при всем том ничего изнеженного, напротив – это мужчина, лучше которого Вы не придумаете. Словом, это Пирр, царь Эпирский. Все в нем гармония…» Правда, «царь Эпирский» довольно скоро получил отставку – в нем не было той гибкости и отзывчивости, которую нашла царица в своем новом избраннике Александре Ланском. Красивый, молодой (двадцати четырех лет от роду), он казался Екатерине идеальным материалом для «педагогики сердца». Она была в восторге от молодого кавалергарда, прекрасного, как Иосиф. Я не буду долго распространяться об истинных достоинствах Ланского: думаю, что они были более чем скромны. Но одно из них несомненно – Ланской оказался первоклассным приспособленцем и, как истинный альфонс, зная, «что старухе нужно», стремился под нее подделаться. Вот он, к радости императрицы, «прыгает козой», получив послание обожаемого Екатериной Бюффона, вот он срочно пополняет свое образование, чтобы быть в курсе ее увлечений.
А Екатерина счастлива, ибо исчезло тягостное одиночество и появилась родственная душа, которая кажется открытой для чувств и мыслей, так волнующих ее тонкую, нежную, горячую душу. «Этот молодой человек, – пишет Екатерина Гримму в июне 1782 года, – при всем уме своем и уменьи держать себя, легко приходит в восторг; при том же душа у него горячая». Приводя слова Алексея Орлова: «Вы увидите, какого человека она из него сделает», Екатерина дополняет: «В течение зимы он начал поглощать поэтов и поэмы, на другую зиму – многих историков. Романы нам наводят скуку, и мы жадно беремся за Альгаротти и его товарищей. Не предаваясь изучению, мы приобретаем знаний без числа и любим водиться лишь с тем, что есть наилучшего и наиболее поучительного. Кроме того, мы строим и садим, мы благотворительны, веселонравны, честны и мягкосердечны».
В декабре того же года она просила Гримма достать для Ланского работу художника Греза и обещала, что тот будет опять «прыгать, как коза, и цвет лица его, всегда прекрасный, оживится еще больше, а из глаз, и без того подобных двум факелам, посыплются искры». В другой раз она сообщает барону, что у генерала Ланского чуть не произошел обморок при известии, что Гримм еще не купил заказанную ему коллекцию резных камней. Но вся эта идиллия длилась чуть больше двух лет – 25 июня 1784 года Ланской внезапно умер от злокачественной скарлатины.
В отчаянии Екатерина писала Гримму: «Моего счастья не стало. Я думала, что сама не переживу невознаградимой потери моего лучшего друга, постигшей меня неделю тому назад. Я надеялась, что он будет опорой моей старости: он усердно трудился над своим образованием, делал успехи, усвоил себе мои вкусы. Это был юноша, которого я воспитывала, признательный, с мягкой душой, честный, разделявший мои огорчения, когда они случались, и радовался моим радостям». Мечта о родственной душе опять рухнула…
Горе Екатерины было столь глубоким, что она, похоронив возлюбленного в царскосельском саду, проливала реки слез возле его урны и, по словам ее доктора Вейкарта, полностью предалась «мизантропическим фантазиям» и даже всерьез намеревалась уйти от мира и заточить себя в усадьбе Пелла, которую поспешно начали строить для нее на берегу Невы в лесистой и дикой местности.
Намерения Екатерины очень не понравились Потемкину, считавшему, что «мать заблажила», забыв о деле. Светлейший поспешно вернулся в Петербург, вытащил императрицу из уединения и срочно подыскал замену «Саше», который, кстати, был с самого начала его креатурой. Новым «учеником» стал упомянутый выше неверный Мамонов, которому дано было прозвище «Красный кафтан». И в письме тому же Гримму от 2 января 1787 года мы читаем нечто уже знакомое: «Господин Красный кафтан – личность далеко не рядовая. В нас бездна остроумия, хотя мы никогда не гоняемся за остроумием, мы мастерски рассказываем и обладаем редкой веселостью, наконец, мы – сама привлекательность, честность, любезность и ум, словом, мы себя лицом в грязь не ударим». В письме от 2 апреля Екатерина продолжает: «Впрочем, этот Красный кафтан так любезен, остроумен, весел, такой красавец, такой добрый, приятный, такой милый собеседник, что Вы очень хорошо сделаете, если полюбите его заочно. Кроме того, он страстно любит музыку».
Стоит ли удивляться, что новый Саша больше всего на свете полюбил любимые императрицей камеи и медали («Красный кафтан больше моего помешан на камеях и на медалях»), так что Екатерина едва могла вытащить его из комнаты, где они хранились. То-то, наверное, Мамонов подремывал между коробок, пока «старухи» не было на горизонте. Ну, и конечно, императрица боялась, что «Красный кафтан с ума сойдет от радости по поводу Кабинета [камей] герцога Орлеанского», купленного по ее заказу.
В середине 1789 года оказалось, что «Красный кафтан» интересуется не только камеями, но и молоденькой княжной Щербатовой. Екатерина поступила великодушно: устроила молодым великолепную свадьбу, хотя была страшно расстроена и еще долго не могла успокоиться, регулярно сообщая Потемкину сплетни о том, как плохо ладят между собой молодожены. Потемкин этой историей был тоже искренне огорчен, но по другой причине – неверный Мамонов подвел его как патрона, «оставил свое место самым гнусным образом». Не успел Потемкин найти ему достойной замены, как у Екатерины, сам собой, появился новый возлюбленный – конногвардейский корнет Платон Александрович Зубов. Именно о нем Екатерина сказала сакраментальное: «Я делаю и государству немалую пользу, воспитывая молодых людей».
А между тем было как раз наоборот: каждый новый фаворит наносил государству огромный ущерб, ибо Екатерина не скупилась на подарки и пожалования и не имела привычки отбирать их после отставки очередного любимца. Вот примерная смета расходов на Ланского, так и не получившего, по причине ранней смерти, всего, что ему полагалось по его «статусу»: 100 тысяч рублей на гардероб, собрание медалей и книг, помещение во дворце, казенный стол на 20 человек стоимостью в 300 тысяч рублей. Все родственники получили повышения и награды, чин же генерал-аншефа или генерал-фельдмаршала с соответствующим содержанием был, почитай, у «Саши» в кармане. За три года он получил 7 миллионов рублей, не считая подарков, два дома в Петербурге, дом в Царском Селе и пуговицы на парадный кафтан стоимостью 80 тысяч рублей. Все эти цифры нужно сложить и умножить минимум на семь – по приблизительному числу «учеников» Екатерины.