Щастье Фигль-Мигль

Поганенькая морда Недаша ничем не выдала его поганеньких чувств. Остальные стали переглядываться.

— Информация, — сообщил Недаш, — является оружием большим, чем просто оружие. Особенно противопоставленная циничной и лживой империалистической пропаганде…

— Откуда вы узнали?

Они поняли.

— Мне сон приснился, — выдавила Дядя.

В какой-то момент я готов был поверить. А что? Я гуляю под проклятьем, кому-то снятся вещие сны: у жизни есть варианты. А скорее всего, они завели себе человечка в Исполкоме.

— Если убьешь Канцлера, я и для тебя отработаю, — пообещал я Дяде. — Расценки известны?

— Ты на что нас подбиваешь, двурушник? — брезгливо поинтересовался Недаш. — На Охте целая армия под ружьем.

— Ну, — протянул Злобай, — если с умом… И сквозь армию пройти можно.

— Подожди, товарищ. Анархисты отвергают вендетту.

— С каких это пор мы отвергаем вендетту? — спросил Поганкин изумлённо.

— С тех, когда стали беречь каждую пару рук, способных послужить нашим высшим целям.

— На хуя мне высшие цели, если я не могу отомстить за смерть товарища?

— Кропоткин умер для того, чтобы жило его дело!

— Да он вообще не собирался умирать.

— Как это произошло? — спрашиваю я. И напрасно: мне ответили новыми колотушками.

— У вас совсем головы не работают? — простонал я в интерлюдии. — Зачем сапогами? А если я сейчас подохну?

— С чего тебе подыхать? — удивился Злобай. — Подумаешь, попинали. Разговариваешь связно, глаза глядят, печень цела — а если фрагментарно не очень цела, так не надо было дергаться.

— Откуда тебе знать, что у меня цело, а что не цело?

— А откуда знаешь ты, что я знаю и чего не знаю?

— Вы, оба, — говорит Поганкин, — довольно демагогии. Нужно продумать техническую сторону вопроса.

— Чего тут продумывать? — Злобай проверяет, не испачкал ли сапоги кровью; я осторожно нащупываю — где же они? — ребра. — Выманим гада из Исполкома, а там…

— Может, лучше самим в Исполком пробраться? — предлагает Дядя.

— А уходить как будем?

— Я запрещаю вам, — неожиданно сказал Недаш. — Запрещаю даже думать об этой безответственной и политически вредной… эскападе.

Диковинное слово, произнесенное внушительным тихим голосом, на какое-то время всех лишило дара речи — словно пощёчина. Поганкин первым очнулся и потер щёку.

— Ты. Нам. Запрещаешь. — Он зевнул. — Слышал, Злобай? Интересно, как это «запрещаю» выглядит? На что оно похоже? Это зверёк, Злобай, или, может, птичка?

— Рыбка!

Недаш побледнел, и его тонкие губы, сжавшись сильнее, почти пропали на лице.

— Я председатель сводного…

— Мы никого ни с кем не сводили, — перебил Поганкин. — Или как это правильно называется, подскажи, Злобай — не сводничали? Нам это ни к чему. Похуй, если сказать одним культурным словом. Или это два слова? Злобай, ты в школе хорошо учился, не подскажешь?

— Меня выбрали большинством голосов, — напомнил Недаш.

— Так мы не против. Нравится тебе быть председателем — будь им. Только в чужие дела не лезь со своим колокольчиком.

При слове «чужие» Недаш улыбнулся.

— Надеюсь, — вкрадчиво сказал он, — мы не станем обсуждать внутренние разногласия при этом… выродке?

Все посмотрели на меня. Злобай кивнул.

— Разноглазый, говори сейчас, с кем ты. С нами?

— Ты знаешь, что нет.

— С Канцлером?

— Нет.

— Бесполезная трата времени, — Недаш посмотрел на Поганкина сочувственно и с превосходством. — Он с тем, кто больше заплатит. Шпион. Стукач. Доносчик. Завтра же власти будут осведомлены об этом разговоре. О твоих планах, Поганкин. И о том, товарищи, что в рядах анархистов нет необходимого единства.

— Он нас не выдаст, — сказал Поганкин угрюмо. — Это не его… бизнес.

— Всё так, — пробормотал я, стараясь не стонать. — Поганкин! Зачем били-то? Это бессмысленно.

— Понимаю, что бессмысленно. Но сердцу не прикажешь.

Сутки я отлёживался, а потом пошёл к Миксеру просить об охране и к Алексу — за Сологубом. Миксер выделил мне двух инвалидов, Алекс выделил потрёпанную книжку, и экипированный таким образом, я взглянул в будущее как мог бесстрашно.

Сидя то в одной, то в другой забегаловке, я переворачивал страницы, и свет скудно падал от мутнеющих, залитых дождём окон, и возлагать надежды на Искусство было так же перспективно, как на Бубона и Родненького, маявшихся у дверей.

Два неисцелимых идиота — полушкольник и полупенсионер — и стихи, которыми только порчу наводить. Как все эти «стылый», «постылый» и «безнадежный» служили службу мировой гармонии? Но я послушно читал и был вознаграждён, дочитавшись наконец до состояния, когда мне всё опостылело не понарошку. Застав меня как-то кротко пялящимся в вечность, Муха сказал:

— Я простой человек. А простые люди, когда чего-то не понимают, начинают дёргаться.

— А?

— Я говорю, грузишь ты себя не по понятиям.

— А…

— Что «ааа»? Не у врача, блядь.

Я потер пальцем нос, переплёт, край стола, сморгнул — ни Муха не исчез, ни мир не стал краше.

— Излагай, что стряслось.

— Разноглазый, в том и тема, что когда стрясётся, не успеем перетереть.

— Ну?

— События выходят из-под контроля, — пафосно сказал мой друг.

— Не понимаю, о чем ты. Разве мы их когда-нибудь контролировали?

— Может, зря?

Я не знал, что и думать. На моих глазах из-под контроля выходили не столько события, сколько реакция на них хорошо мне знакомых, вдоль и поперек исхоженных людей.

Ободрённый Муха продолжал:

— Я тут уснуть не мог, ну и гонял в голове разное. Всё пытался понять, когда я стал человеком, от которого ничего не зависит.

— Ты им не стал, ты им родился.

Муха кивнул, но думал явно о своём.

— Вот я родился… рос… вырос… Живу… У меня есть мысли какие-то… чувства…

— Какие-то? — вставил я.

— А теперь я даже могу сказать, что повидал мир.

— И что нового ты увидел?

— Да много всего, — невозмутимо отмахнулся он от насмешки. — А главное, я старое по-новому увидел. Почему мы все… Ну это, когда… Типа…

Его сбивчивые горестные попытки нащупать смысл жизни вязли в топи слов, которые — если бы они вдруг и зазудели у него на языке — он постыдился бы произнести. Я помахал официанту, передвигавшемуся неторопливой трусцой.

— Так ты чего хочешь? Справедливости?

— Выжить я хочу.

— Кто ж мешает?

— Я помню, ты говорил, что мелкого раздавить труднее. Но…

— Но ты расхотел быть мелким. Теперь определись, в кого ты себя готовишь: в радостные, в анархисты или в губернаторы?

Муха обиделся.

— Почему ты со мной так говоришь?

— Я говорю с тобой голосом рассудка.

— Рассудка? А в руках у тебя что?

Я отложил книгу.

— Это надо по работе.

Подлетел халдей с новой бутылкой и чистыми стаканами. Муха потряс головой, возвращаясь к жизни.

— Зачем тебе охрана? — спросил он, глядя на Родненького. Тот старательно жевал пирожок за соседним столиком, и усталость на его лице удостоверяла возраст надёжнее любой пенсионной книжки.

— От радостных.

— Неужто они так разукрасили?

— Ага. А ты на кого подумал? На Плюгавого?

— Зря смеёшься. Он опасный.

— Опасный, но смешной.

Муха наконец развеселился. Его депрессия приходила и уходила быстро, как летняя гроза. Фиговидец, наверное, охотно бы поменял на такую свои угрюмые затяжные муки.

Я стою на крыше Исполкома, а напротив меня, на самом краю, истаивают последние клочки и лохмотья того, что когда-то было Кропоткиным. Дикая радость от сознания собственной силы понуждает меня вкладывать в последние усилия больше агрессии, чем необходимо; сейчас я готов размолоть в пыль не только привидение, но и всю Другую сторону целиком.

Никуда они не делись, мои силы: ушли как вода под землю, поблуждали во тьме и вновь наполнили колодцы. То, что хлынуло из меня радостью насилия, не нуждалось в оправдании: счастье, жизнь. Ещё немного, и я бы запел.

— Значит, — говорю я, — искусство служит злу?

Канцлер улыбается вполне по-человечески.

— А вы считаете себя злом? Повторяю, искусство ничему не служит. Оно не дрессированное животное, чтобы служить. Оно просто помогает тем, кто об этом просит. Иногда.

— Как духи?

— Примерно.

Я вспомнил человека, которому духи, несмотря на все его мольбы, не помогли.

— Не понимаю, — сказал я скорее своим мыслям, чем Канцлеру.

— Могу объяснить.

— Сделайте одолжение.

— Все думают, что гармония — это что-то светлое, радостное. А гармония — лишь баланс между болью и восторгом. Когда боль невыносима, когда восторг невыносим, в какой-то миг наступает умиротворение. Похоже на то мгновение, когда умирающий еще не труп и уже не человек. Что-то происходит, когда он распадается на труп и душу. Теоретически рассуждая.

— Это ещё доказать надо, что распадается.

Канцлер внезапно прекратил шагать по комнате и устроился на диване у меня в ногах. Я приподнял голову. Он полулежал, обмякнув, бледный, измученный, не сомневающийся. Я не знал, сколько ему осталось жить. Вполне достаточно, чтобы убить кого-нибудь ещё.

— Как повернулась жизнь, — сказал он задумчиво и тоже скорее своим мыслям, чем мне. — Не попади я сюда, разве додумался бы? На нашем берегу, — «на нашем» он произнес с непередаваемой интонацией, — начинаешь или презирать философию, или наконец понимать, что она такое.

— И что она такое? — Я потянулся за египетскими. — Или вы из тех, кто презирает? Будете?

Николай Павлович воззрился на сигарету. Сперва он не мог сообразить, потом сообразил и рассердился.

— Поговорим об оплате, — сказал он, поднимаясь и становясь прежним Канцлером.

Так я и не узнал про философию.

Через пару дней я обедал с Аристидом Ивановичем и Вильегорским. Старики были в прекрасном настроении, благодушно подначивали друг друга, а со мной обращались с весёлым одобрением, как с лабораторным животным, которое исхитрилось не сдохнуть после серии важных опытов.

Разговаривали они преимущественно о своём, то и дело быстрой ядовитой репликой не давая мне расслабиться.

— Вы не выглядите победителем, — сказал Аристид Иванович.

— А кого я победил?

— Допустим, свою судьбу.

— ВЗЗДОРРР! ПО-БЕ-ДИТЬ СВОЮ СУДЬ-БУ? С ТАКИМ ЖЕ УС-ПЕ-ХОМ МОЖЖНО СА-МО-МУ СЕБЕ ОТ-ГРЫЗТЬ ГО-ЛО-ВУ.

— Но лапу, например, отгрызть можно?

— Поверьте, ничего я себе не отгрызал.

— Было бы что, — фыркнул Аристид Иванович. — Вильегорский, вот если бы вы не сунулись… Нечего смеяться, молодой человек. Лучше бы трепетали.

— Я трепещу, трепещу. Разве не видно?

— Нет. Вы даже трепетать как положено не умеете.

— НЕЛЬЗЯ СКАЗАТЬ, ЧТО ЭТО НЕ ПРИВВ-ЛЕ-КА-ЕТ.

— Да, я привлекательный.

— ВЫ СМЕШШШНОЙ.

— Наконец-то вы меня раскусили.

— А правда, Разноглазый, — ухмыляется Аристид Иванович, — вы чему-нибудь научились?

— А как же. В профессиональном и личном плане.

Теперь ухмыляется Вильегорский.

— ВИДЕТЬ СНЫ — ЭТО ЕЩЁ НЕ КА-ТА-СТРО-ФА?

Я собираюсь сказать, что в любом случае выработал иммунитет к катастрофам, но говорю так:

— Катастрофа — дело наживное.

Сон, который мне приснился, мог быть и вещим — в таком случае меня ждала долгая счастливая жизнь.

Я стоял посреди великолепной пустыни и, хотя глазами не видел ничего, кроме песка и неба, сердцем угадывал недалёкое — всего лишь за линией горизонта — присутствие воды, травы и певчих птиц. Я мог пойти туда, а мог не пойти: меня не жгло желание удостовериться. Я и без того знал, что они есть: вода, трава, птицы.

Я сидел, пересыпал в руках песок, песчинки казались микроскопическими фигурками людей. Мне редко бывало так хорошо.

Прямо из сна, толкнув дверь, я вышел на улицу. Подморозило, и небо расчистилось. Усатый дворник, опираясь на лопату, пил молоко из бутылки. Почему-то он был один, отбился от своих буйных собратьев, и это зрелище заворожило меня своей нереальностью. Лопата — грозное, остро заточенное оружие дворников, оставлявшее отвратительные шрамы — сейчас выглядела просто лопатой, молоко в бутылке было мирным, белым-белым, а сам дворник глазел на небо и улыбался в усы.

— Эй, — позвал я. — Сколько дней до Армагеддона?

— Ты чего, мужик? — сказал он. — Армагеддон был вчера.

Страницы: «« ... 7891011121314

Читать бесплатно другие книги:

Успех и в бизнесе, и в личной жизни напрямую зависит от умения общаться с окружающими. Секрет успеха...
Федор Михайлович Достоевский – едва ли не самый актуальный для нашего времени классик отечественной ...
В пособии представлена программа и краткое содержание курса «Профилактика и коррекция дискалькулии у...
Что это значит: помогать ребёнку расти?Это значит – идти вслед за ребёнком, следовать тем законам ро...