Собрание сочинений в одной книге Лондон Джек
– Я знаю, что ваша любовь была великой любовью. Мне всегда казалось, что нет ничего выше ее. Так неужели же теперь вам не хватит великодушия, чтобы простить меня, – меня, которая теперь плачет и молит о прощении?
Он боролся с самим собой. Слова замирали на его губах. Она заставляла его открыться во всем и сказать то, что он скрывал до сих пор от самого себя. А она, не отрываясь, глядела на него, уверенная в том, что скажется сила прежней любви. Желая скрыть от нее выражение своего лица, он отвернулся, но она обошла его и снова заглянула ему в глаза.
– Взгляни на меня, Дэйв, я умоляю тебя взглянуть на меня. Я все та же, что была… Я нисколько не изменилась. И ты… ты тоже не изменился. Мы остались теми же.
Она положила руку на его плечо, а он не замечал этого, почти не слышал того, что она говорит. Его привел в себя треск спички: Винапи, не принимавшая никакого участия в том, что происходило в двух шагах от нее, зажгла масляную лампу, которая стала очень медленно разгораться. Ее фигура четко обрисовалась на черном фоне, и внезапно вспыхнувшее яркое пламя обратило бронзу ее чудесного лица в золото.
– Ведь вы видите… сами понимаете, что это невозможно… – простонал он, слегка отталкивая от себя белую женщину.
И повторил:
– Это невозможно… это невозможно…
– Послушайте, Дэйв… Ведь вы понимаете, что я не девушка и что я очень далека от девичьих мечтаний. – Она говорила тихо, не решаясь подойти ближе к нему. – Я уже взрослая женщина и прекрасно все понимаю. Конечно, мужчины всегда и повсюду остаются мужчинами. Уж так водится. Я нисколько не поражена и почти предвидела это. Но ведь этот ваш брак недействителен? Он незаконный?
– Здесь, на Аляске, подобных вопросов не задают, – тихо произнес Дэвид.
– Да… но…
– В таком случае не о чем говорить. Здесь других браков не бывает.
– A y вас есть дети?
– Нет.
– Нет… И не…
– Не знаю. Во всяком случае, то, что вы предлагаете, невозможно.
Она снова подошла к нему совсем близко и ласково и любовно провела рукой по его загорелой шее.
– Значит, это вовсе не брак… Насколько я понимаю местные порядки, здесь все мужчины так поступают. Да и не только здесь. Мало кто из поселенцев намеревается здесь остаться на всю жизнь. В таком случае девушку или женщину, с которой мужчина прожил известное время, обеспечивают на целый год всем необходимым, дают некоторое количество денег – и все!
Она пожала плечами:
– Девушка вполне довольна, а мужчина… Вы точно так же можете поступить. Мы можем обеспечить ее не только на год, но и на всю жизнь. Скажите, пожалуйста, чем она была в то время, когда не знала вас? Самой обыкновенной дикаркой, которая ровно ничем не отличалась от остальных туземок. Летом она питалась рыбой, а зимой – олениной… Бльшую часть года она голодала, но зато в праздники наедалась до отвала. Нечего говорить о том, что вместе с вашим появлением для нее началась настоящая жизнь… Только благодаря вам она узнала, что такое счастье. Вы ей открыли много хорошего – и теперь, когда вас уже не будет с ней, ей все же будет лучше, чем до того, как вы вошли в ее жизнь…
– Ах нет… нет, – запротестовал он. – Вы страшно ошибаетесь.
– Не я, Дэвид, ошибаюсь, а вы, только вы. Вы совершенно забываете о том, что, в сущности, вы с ней абсолютно разные. Вы принадлежите к разным расам. Она – местная жительница, которая слишком привыкла ко всему, с чем сроднилась с детства. Ее невозможно безболезненно оторвать от родной почвы. Она – дикий, первобытный человек, который умрет точно таким, каким родился. Совсем другое – мы с вами. Мы – господа, мы – украшение вселенной, больше того, ее представители. Дэвид, мы созданы друг для друга. Все в нас подсказывает, что нам должно делать. Ваш род насчитывает тысячи поколений – быть может, сто тысяч поколений, – и вы не смеете допустить, чтобы он прекратился. Опомнитесь, Дэйв. Придите в себя, возьмите себя в руки – и уедем. Мы еще так молоды, и нас зовет жизнь, которая так хороша…
Он в это время глядел на Винапи, которая собиралась выйти из хижины покормить собак. При этом он несколько раз медленно покачал головой.
Карина провела рукой по его шее и прижалась щекой к его щеке. И вдруг перед ним встала вся его жизнь. Он в одно мгновение вновь пережил все перипетии борьбы с безжалостной природой, все тяжелые годы беспрерывного голода и мучительного холода, годы бесконечных и жестоких стычек с дикой, первобытной природой. И тут к нему пришло искушение – искушение в образе любимой им некогда женщины… И это живое искушение стало нашептывать ему сказки о теплой, с мягким климатом стране, где так много радости, света, наслаждений… И вопреки его собственной воле пред его глазами воскресло все прошлое, все пережитое и, как живые, предстали знакомые, давно позабытые лица, замелькали былые события, ожили веселые часы, зазвучали милые песни и звонкий смех…
– Дэвид! Идем со мной. Я теперь достаточно богата, нам не надо будет ни о чем заботиться… Идем же, Дэвид.
Она стала оглядываться.
– У нас будет средств более чем достаточно, у нас не будет никаких забот, наша единственная забота будет заключаться в том, чтобы как можно больше наслаждения взять от жизни. Идем, идем!..
Последние слова она произнесла уже в его объятиях. Она вся дрожала от безграничной любви к нему, а он, забывшись, крепко прижимал ее к себе.
Сквозь толстые стены хижины доносились крики Винапи, разнимавшей сцепившихся собак. Голос Винапи и глухое ворчание собак напомнили Дэвиду другую картину. Он вдруг увидел себя в лесу, в схватке с огромным медведем. С ревом страшного зверя смешались остервенелый лай собак и точно такие же, как теперь, крики Винапи, натравливавшей собак на медведя. Он сам почти на краю смерти… Едва-едва переводит дыхание… Сердце бьется со страшной силой… В двух-трех шагах от него в предсмертных муках, с распоротыми животами, с переломанными позвонками бьются и жалобно воют собаки… Девственную белизну снега осквернили ярко-красные потоки смешавшейся крови человека и животных… Но всего ярче ему в эту минуту представляется сама Винапи, в каком-то безумном опьянении бьющая медведя огромным охотничьим ножом.
От этой картины холодный пот выступил на его лбу… Он освободился из объятий Карины и отступил от нее на несколько шагов.
А она не могла точно определить, что именно произошло с ним, но ее женский инстинкт тотчас же подсказал ей, что Дэвид уходит, навсегда уходит от нее. Она вскричала:
– Дэвид… Дэвид, я не уйду от вас, я не оставлю вас! Хорошо, если вы не хотите уехать отсюда, мы останемся здесь… Я останусь здесь буду жить вместе с вами. Зачем мне весь остальной мир, раз вас там нет? Я останусь как ваша жена. Я буду готовить вам пищу, кормить ваших собак, повсюду сопровождать вас… Я способна на все, я могу грести… Уверяю вас, я очень сильная.
Он прекрасно знал это, знал, когда, не отрывая от нее взгляда, отстранялся от нее. Его лицо побледнело и приняло холодное, жесткое выражение.
– Я сейчас расплачусь с Пьером, и пусть он убирается отсюда вместе с лодочниками… Я же останусь здесь, с вами. Ничто не в состоянии испугать меня. С вами я готова на все. Послушайте меня, Дэйв… Я вполне согласна с вами в том, что в прошлом я допустила страшную ошибку, но дайте мне возможность теперь исправить ее. Я всей душой стремлюсь к тому, чтобы искупить свой тяжкий грех. Очень может быть, что тогда я не совсем понимала, что такое любовь, позвольте же мне теперь показать вам, насколько я выросла в этом отношении…
Она зарыдала и, упав на пол, обняла колени любимого человека.
– Хоть на секунду вдумайтесь в мое положение и пожалейте меня. Как я провела эти годы! Сколько я выстрадала, сколько перенесла! Вы не поверили бы, если бы я все рассказала вам.
Он склонился и поднял ее с земли.
– Выслушайте, Карина, внимательно то, что я скажу вам, – произнес он, открывая дверь и помогая Карине выйти на свежий воздух. – Все это невозможно. Мы не смеем думать только о себе, и поэтому вам необходимо уехать, и уехать как можно скорее. От души желаю вам счастливой дороги. Не скрою от вас, что переправа через Шестидесятую Милю сопряжена с очень большими трудностями, но у вас прекраснейшие на Юконе лодочники, с которыми вам нечего бояться. Попрощаемся, Карина.
Она уже овладела собой и смотрела на Дэвида без всякой надежды в глазах.
– Но если Винапи…
Ее голос дрогнул, и она отказалась от последней попытки.
Он понял невысказанную ею мысль и ответил:
– Даже и в таком случае.
Пораженная его странным тоном, она едва слышно прошептала:
– Это положительно непостижимо… Невероятно. Но не будем больше об этом говорить.
– Поцелуйте меня, – сказала она еще тише и подошла к нему ближе. Затем повернулась и ушла.
– Мы сейчас снимаемся, – сказала она, обращаясь к Пьеру Фонтэну, который в ожидании своей госпожи не спал. – Мы уезжаем.
Его зоркие глаза тотчас же заметили выражение горя на ее лице, но все же он принял самый невинный вид. Создавалось впечатление, точно он не сомневался, что именно такое распоряжение последует из уст Карины Сейзер.
– Хорошо, – согласился он. – А какой дорогой мы поедем? На Доусон, что ли?
– Нет! – очень спокойно ответила она. – Мы поедем не на Доусон, а вверх по реке, в Дайэ.
Пьер Фонтэн, не медля ни секунды, нисколько не церемонясь, стал расталкивать проводников и стаскивать с них одеяла, торопя их взяться за дело. Его громкий, энергичный голос разносился далеко вокруг.
Лагерь был снят с удивительной быстротой, и проводники, пошатываясь под тяжестью всевозможных горшков, котелков и одеял, направились к лодке. Карина Сейзер уже стояла на берегу и спокойно ждала, пока ее люди уложат весь багаж и устроят ее в лодке.
– Мы подойдем к головной части острова, – сказал Пьер, возясь с длинным причальным канатом. – Нам всего бы лучше пройти к заднему проливу, где вода гораздо спокойнее и медленнее. Я думаю, что нам это удастся.
Острый слух Пьера тотчас же уловил шум шагов по прошлогодней сухой траве. Он оглянулся и увидел индианку, окруженную тесным кольцом ощетинившихся волкоподобных собак. Карина заметила, что лицо девушки, остававшееся спокойным во все время ее разговора с Дэвидом Пэном, теперь пылало от негодования.
– Что такое ты сделала с ним? – резко спросила она, обращаясь к Карине. – Как только ты ушла, он почти больным улегся на скамью. Я спрашиваю его: «Что с тобой, Дэвид? Ты болен?» Он сначала помолчал, а затем сказал мне вот что: «Ради бога, Винапи, оставь меня в покое… Все пройдет сейчас». Что такое ты сделала с ним? Мне кажется, что ты нехорошая женщина…
Карина Сейзер с большим любопытством разглядывала дикарку, которой предстояло всю жизнь провести с Дэвидом…
– Мне кажется, что ты нехорошая женщина… – медленно и с усилием, с каким обыкновенно произносят иностранные слова, повторила Винапи. – Я думаю еще, что тебе всего лучше уехать отсюда. Ведь он у меня единственный. Я – индианка, а ты – белая, американская девушка, которая всегда найдет сколько угодно мужчин. Твои глаза такие же голубые, как небо. И кожа твоя белая и мягкая.
Она провела смуглым пальцем по нежной щеке белой женщины. Она была прелестна, и, если бы между ними не стоял мужчина – Дэвид Пэн, Карина Сейзер была бы готова долгие годы жить рядом с ней.
– Белая, мягкая щечка, как у ребенка.
Винапи поочередно коснулась обеих щек Карины.
– Скоро у нас появятся москиты, и от их укусов твоя мягкая кожа покроется волдырями и пятнами. Ах, какие пятна, какие раны! Москитов у нас много, и ран будет много. Хорошо будет, если ты уедешь отсюда еще до того, как разведутся москиты.
Она указала на дорогу, идущую вниз по течению, и продолжила:
– Эта дорога идет на Сан-Майкель, а вот та, – она указала вверх по течению, – на Дайэ. Тебе гораздо лучше ехать на Дайэ. Прощай.
Пьер положительно не верил своим глазам, когда увидел, что Карина обняла индейскую девушку, крепко поцеловала ее и разрыдалась на ее плече.
– Люби его… – сквозь слезы пробормотала она и, не поднимая головы, стала спускаться по берегу к лодке.
Очутившись в лодке, она оглянулась и крикнула:
– Прощай!
Пьер следом за ней прыгнул в лодку, укрепил руль и дал сигнал к отплытию.
Ле-Гуар затянул старую французскую песню. Лодка вскоре исчезла в ночном мраке.
Сила женщины
Полы палатки заколыхались, и внутрь заглянула заиндевевшая волчья голова.
– И! Ги! Сиваш! Чук, отродье дьявола! – раздались со всех сторон негодующие крики.
Бэттлс со всего размаху ударил собаку оловянной тарелкой, и та тотчас же исчезла. Луи поправил полы палатки и стал отогреваться у печки. Снаружи было очень холодно. Несколько дней назад спиртовой термометр лопнул на 68 градусах ниже нуля, а мороз между тем продолжал усиливаться. Трудно было сказать, когда кончится страшная стужа.
В такой мороз из палатки лучше не отлучаться (разве только крайняя нужда заставит) и не дышать студеным воздухом. Многие очень часто вовсе не считаются с этим и простуживаются насмерть – застуживают легкие. Вскоре после этого появляется сухой, отрывистый и частый кашель, который усиливается от запаха жарящегося сала. И дело кончается тем, что весной или летом в мерзлой земле выжигается яма, куда сбрасывается человеческий труп, который покрывается таким же мерзлым мхом и оставляется там навсегда в несомненной уверенности, что в определенный час мертвец воскреснет в полной сохранности.
Вне палатки было очень холодно, но не слишком тепло было и внутри ее. Вокруг единственной печки собрались все обитатели палатки, то и дело споря за лучшее местечко. Почти половину палатки занимали в беспорядке набросанные сосновые ветки, на которых были разостланы пушистые меха. Остальную часть пола покрывал утоптанный мокасинами снег, и тут же валялись разные горшки, чашки и тому подобные принадлежности арктического лагеря.
Печка была раскалена докрасна, но находившаяся в нескольких шагах от нее ледяная глыба выглядела так, словно только что была взята с реки. Холод снаружи заставлял теплый воздух внутри палатки подниматься кверху. В том самом месте потолка, где проходила печная труба, маленький круг парусины был сухим. Несколько больший круг парусины с той же трубой в центре был сырым. Вся же остальная палатка – потолок и стены – была почти на полдюйма покрыта сухим, белым, кристаллическим инеем.
– Ох! Ох!.. – послышались страдальческие стоны молодого человека, спавшего, закутавшись в меха. Он оброс бородой, был очень бледен, и у него был болезненный вид. Он не просыпался, а между тем его стоны становились все громче. Тело то и дело вздрагивало и судорожно сжималось, точно вся постель была покрыта крапивой, из которой оно напрасно пыталось освободиться.
– Надо хорошенько растереть его, – сказал Бэттлс.
Тут же несколько человек, искренно желавших помочь больному, стали самым безжалостным образом растирать, мять и щипать его.
– Ах, чертова дорога, – пробормотал тот едва слышно и, сбросив с себя меха, уселся на постели. – Черт возьми. Ведь чего только я ни делал: много ходил, бегал, закалял себя всевозможнейшими способами, и все равно в этой богопротивной стране оказался изнеженнейшим из изнеженнейших.
Он подошел к огню, сгорбившись, уселся около него и стал курить папироску.
– Не подумайте, пожалуйста, что я жалуюсь. В конце концов, я всегда, в любую минуту могу взять себя в руки. Мне просто стыдно за себя, вот и все. Я сделал каких-нибудь тридцать миль, а разбит и слаб так, точно какой-нибудь хилый франтик, которому пришлось пройти несколько миль по отвратительному деревенскому шоссе. Вот в том-то и вся штука. Дайте-ка закурить.
– Нечего отчаиваться, молодой человек, – отеческим тоном сказал Бэттлс и протянул горящую ветку. – Со всеми происходит одно и то же. Вы думаете, что со мной было иначе? Ничего подобного. Господи Боже мой, если бы вы знали, до чего я мерз и коченел. Бывало так, что мне требовалось целых десять минут для того, чтобы приподняться с места и стать на ноги, – так все ныло, трещало и болело во мне. А судороги какие были! Меня прямо-таки сворачивало в узлы, и весь лагерь чуть ли не полдня должен был возиться со мной. На мой взгляд, вы переносите все легче, чем кто-либо из нас. Потерпите, миленький мой, настанет и такое время, когда мы, старички, будем почивать в могиле, а вы будете носиться по этой стране точно так же, как мы теперь. Счастье ваше в том, что вы не жирны и не склонны к ожирению. Ох, этот жир многих отправил на тот свет раньше времени.
– Вы говорите – жир?
– Вот именно, я говорю про жир. Ничего нет хуже, как отправиться в дорогу с толстяком.
– Вот никогда не слышал.
– Ну вот, а теперь слышите. Имейте в виду, молодой человек, что толщина нисколько не мешает, если требуется непродолжительное, хоть и очень сильное напряжение, но та же толщина очень мешает, когда необходимо длительное и устойчивое усилие. Где стойкость и выносливость, там нет места жиру. Приходилось ли вам видеть, как тощая, голодная собака вгрызается в кость. Точно так же и нам частенько приходится вгрызаться в дело и работать долго-долго не покладая рук: в таком случае необходимы худые, жилистые товарищи. Толстяки тут никуда не годятся.
– Что верно, то верно, – вставил свое слово Луи Савуа. – Я знавал одного человека – толстого-претолстого. Просто буйвол. И вот встретился этот толстяк на Сульфур-Крике с очень худеньким человечком по имени Лон Мак-Фэн. Вы, наверное, знаете этого Лона Мак-Фэна, он ирландец, небольшого роста, с рыжими волосами. Встретились они и пошли вместе. Шли они, шли, шли очень долго, днем и ночью. Толстяк очень уставал, часто садился или ложился на снег, а худенький все время подталкивал его и кричал на него, точно на крохотного ребенка. Толкал он его до тех самых пор, пока они не дошли до моей хижины. Тут толстяк как залег спать, так целых три дня не сползал с моей постели. Готов поклясться, что другого такого толстяка я не видел. Ну и толстяк, я вам скажу. Уж было, действительно, в нем жиру, как вы говорите.
– Это, вероятно, был Аксель Гундерсон, – сказал Принс.
А Бэттлс прибавил:
– Правда, Аксель Гундерсон – самый толстый человек, который когда-либо был здесь. Я должен вам сказать, что он – исключение, которое подтверждает правило. А вот взглянули бы вы на его жену, Унгу. Женщина она небольшая, весит всего-навсего фунтов сто с лишним, но на ней только мясо и ни одной лишней унции жиру. Она удивительно вынослива и здорова, а о муже заботится так, что лучше и желать нельзя. Нет ничего такого на земле, над землею или под землею, чего она не сделала бы для него.
– Ну что ж… раз человек любит… – заметил кто-то.
– Ах, да не в этом только дело.
– Послушайте, господа, – сказал Ситка Чарлей, который сидел на ящике со съестными припасами. – Вот вы все рассказываете про жир, про толстых людей, про стойкость женщин и про любовь. Рассказываете вы очень хорошо, и я невольно вспомнил о том, что случилось очень давно, много лет назад, когда страна эта была еще совсем-совсем юной и когда человеческие костры были так далеки один от другого, как звезды на небе. Вот тогда-то мне и пришлось повстречаться с одним толстяком и худенькой женщиной. Да, братья мои, женщина была маленькая, но сердце ее было больше, чем жирное сердце мужчины. Что и говорить, стойкая была женщина! Нам пришлось вместе совершить очень изнурительное путешествие – дойти до самых Соленых Вод. Морозы стояли лютые, снег лежал глубокий, и ко всему этому мы голодали. Но любовь в женщине была сильнее всего остального. Не думаю, чтобы что-либо было выше любви.
Он замолчал и стал топором переносить кусочки льда с широкого деревянного обрубка в горшок, в котором оттаивала питьевая вода.
Все уселись поближе к огню, поплотнее, а Чарлей, устроившись удобнее прежнего, продолжал:
– Ну вот. Женщину звали Пассук. Я купил ее у племени, которое живет на взморье. Мое сердце не рвалось к ней, и мои взгляды не искали ее взглядов. Ее глаза всегда были потуплены, она была робка и боязлива, как вообще все девушки, попавшие в неволю к людям, о которых раньше не имели никакого представления. Итак, говорю, я и не думал ухаживать за ней. И потом, я как раз задумал большой переход. Мне требовался человек, который помог бы мне кормить и гнать собак и грести. Выбор мой пал на Пассук.
Я, кажется, еще не говорил вам, что находился на службе у правительства. Должен вам указать на это. Взяли меня на военное судно вместе с санями, с собаками, с запасами провизии и – с Пассук. Пошли мы на север, дошли до самых льдов Берингова моря, где и сошли с судна. Мне дали деньги, карту земель, которых еще никто из нас до сих пор не видел, и тюк. Этот тюк был хорошо упакован и защищен от непогоды. Я должен был доставить его на китобойное судно, которое было затерто льдами у берегов великой реки Маккензи. Да, велика Маккензи, но все же нет реки больше нашего Юкона, Юкона – отца всех рек.
Однако, все это неважно. Рассказ мой не имеет никакого отношения ни к китобойному судну, ни к зиме, проведенной мной среди льдов Маккензи. Весной, когда дни стали длиннее, а снег кое-где почернел, мы отправились на юг, к Юкону. Тяжело было идти. Как я уже сказал, снег кое-где почернел, но мы с помощью багров и весел шли вверх по течению до самой Сороковой Мили. Зима была очень суровая, и нас всех достаточно измучил мрак и холод, но больше всего голод. На каждого человека золотопромышленная компания выдавала только сорок фунтов муки и двадцать фунтов солонины, бобов и вовсе не было. Собаки днем и ночью выли от голода, люди совсем отощали, а лица их пожелтели и сморщились. Сильные слабели, а слабые умирали. Немало было и цинготных среди нас.
Как-то ночью мы все сошлись у складов золотопромышленной компании, пустые полки заставили нас еще сильнее почувствовать пустоту наших желудков. Мы сидели и тихо разговаривали при свете очага, так как свечи хранили для тех, кому суждено будет прожить до весны.
Беседовали мы до тех пор, пока не решили отправить кого-нибудь из нас в Соленые Воды[44] – пусть, мол, узнают о наших страданиях. Тут взгляды всех сошлись на мне: все знали, что я опытный человек. Я им сказал: «Эту дорогу и всю остальную мне придется пройти на лыжах, так что дайте мне лучших собак и много пищи. Я пойду, а со мной вместе пойдет Пассук».
Все согласились со мной, все, кроме Джеффа, здорового, толстого янки[45]. Говорил он со мной, да и вообще со всеми, уж очень свысока. Послушать его, так он был не менее моего опытен, чуть не родился на лыжах и вырос, вскормленный молоком оленьей самки. Он настаивал на том, что должен идти вместе со мной. Я, дескать, могу заболеть, свалиться от усталости, и в таком случае он один доставит куда следует известия о нашем горестном состоянии. Был я тогда очень молод и не знал, что такое янки. Не мог я знать, что в нем говорит только жир и что хитрый янки говорит одно, а думает другое. Одним словом, получили мы лучших собак, лучшую пищу и втроем – Пассук, Джефф и я – отправились в путь-дорогу.
Несмотря на то что мы как будто взяли много пищи, и хорошей пищи, все же ее оказалось недостаточно. Собаки находились в очень жалком состоянии и не способны были работать. На Белой реке из трех пар саней осталось уже две пары, а мы прошли только двести миль. Мы старались ничего не терять, и мясо павших собак немедленно попадало в желудки живых.
До самой Пелли мы не видели ни одного человека, ни одного дымка. Я предполагал раздобыть в Пелли кое-какие припасы и, кстати, оставить здесь Джеффа, который не переставал жаловаться на трудности дороги. Однако меня ждало большое разочарование. Местный агент компании встретил меня в самом удрученном состоянии духа, указал мне на пустые провизионные склады и на могилу миссионера, обнесенную для защиты от собак высокой каменной оградой.
Тут же я увидел нескольких индейцев. Я обратил внимание на то, что среди них не было ни детей, ни стариков. Ясно было, что немногие из оставшихся в живых дотянут до весны.
После этого мы с легкими желудками и тяжелым сердцем пошли дальше.
Я уже говорил о том, что всю дорогу пришлось идти на лыжах, отчего ноги болели и покрылись незаживающими ранками. Наши муки с каждым днем росли, и дошло до того, что однажды утром, когда мы подвязывали лыжи, Джефф разрыдался как дитя. Желая помочь ему, я посадил его на передок более легких саней. Он для собственного удобства снял лыжи, а из-за неровностей дороги его мокасины оставляли в снегу глубокие следы, и в них попадали собаки задних саней.
Я довольно резко указал ему на это. Он пообещал быть внимательнее, но тотчас же нарушил свое слово. Не стерпев, я ударил его кнутом, после чего дело пошло на лад: собаки больше не проваливались. Когда дело касалось физических страданий или жира, Джефф был сущим ребенком.
В то время как Джефф лежал у огня и стонал, Пассук готовила пищу, по утрам она помогала мне запрягать собак, а вечером – распрягать их. С необыкновенным вниманием она следила за собаками и этим, а также многим другим оказывала мне в пути незаменимую помощь. По простоте душевной я считал, что она обязана все это делать, и никогда не задумывался над причинами ее усердия. У меня было много других забот, к тому же я был слишком молод и мало понимал женщин. Лишь впоследствии я стал кое-что понимать.
А тем временем Джефф вел себя самым недостойным образом. Собаки находились в самом жалком состоянии, а он пользовался каждым удобным случаем и присаживался на задок саней. Пассук вызвалась следить за одной парой саней – в результате Джеффа совсем освободили от каких-либо обязанностей. Утром того же дня я выдал причитающуюся ему долю пищи и вынудил пойти вперед. Мы с Пассук занялись упряжкой собак и значительно позже двинулись в путь. Тем не менее приблизительно в полдень, когда на горизонте показалось солнце, мы обогнали его. Мы заметили замерзшие слезы на его щеках – и все же пошли дальше, мимо него.
Остановившись на ночь, мы приготовили для него пищу и постель; желая указать наше местопребывание, мы развели большой костер. Он подошел к нам лишь через несколько часов – пришел, прихрамывая, и тотчас же набросился на пищу, затем с бесконечными стонами вытянулся на постели и заснул. Не подумайте, что он был болен, – ничего подобного, просто он с трудом переносил тяготы дороги, очень скоро уставал и страдал от неудовлетворенного голода. Но уверяю вас, что мы с Пассук уставали нисколько не меньше него, ведь на наших плечах лежала вся работа. Главная и единственная его беда заключалась в том, что он был чересчур жирным… Он ровно ничего не делал, но мы честно делились с ним провизией.
Как-то в пути мы набрели на две странствующие человеческие тени. Это были белые – мужчина и мальчик. Каждый из них имел по одеялу, на котором спал по ночам. У них был небольшой запас муки, которую они разбавляли водой и пили. Взрослый мужчина сказал мне, что у них осталось только восемь маленьких мерок муки, а до Пелли оставалось не меньше двухсот верст. Он добавил, что следом за ними идет индеец, который, несмотря на получаемый от них ежедневный паек, вдруг начал отставать. Я не поверил им, зная по опыту, что индеец не отстал бы, получай он ежедневный паек, и не дал им ничего из своих припасов. Они попытались стащить самую жирную (и при этом невыразимо худую) собаку, но я пригрозил им револьвером и приказал убраться подобру-поздорову. Они повиновались и, пошатываясь, точно пьяные, пошли дальше по Большому Безмолвию, направляясь к Пелли.
К тому времени у нас остались лишь три собаки и одна пара саней. На собак было больно смотреть: кожа да кости. Известное дело: если мало дров, огонь хилый, и в хижине холодно. Нам это было слишком понятно. Провизии осталось совсем мало, и вследствие этого холод давал себя чувствовать сильнее. Мы все до того почернели, что нас, пожалуй, не узнала бы родная мать. Больше всего мучили нас ноги. Я лично по утрам всегда обливался потом от мучительных усилий сдержаться и не закричать от боли, Пассук же по-прежнему шла впереди нас и за все время не издала ни единого стона. А попутчик наш, мужчина, стонал, а временами даже вопил.
На Тридцатой Миле течение реки отличается большой быстротой, вот почему там всегда очень много полыней и трещин. Случилось так, что он вышел раньше нас и отдыхал, когда мы подходили к нему. Оказалось, однако, что между нами полынья, которую он успел обойти. Обходя, он так расширил полынью, что для нас оказалось совершенно невозможным обойти ее, нам оставалось одно: найти полосу еще крепкого льда, что мы и сделали. Пассук, как более легкая, пошла первой. На всякий случай она взяла с собой длинный шест и держала его поперек, но будучи очень легкой, она без всяких усилий, даже не сняв лыж, перешла через полынью. Очутившись на той стороне, она попыталась перетащить собак, но у тех не было ни шестов, ни лыж – и их унесло быстрым течением. Я делал все, что только мог, и поддерживал сани до тех пор, пока хватало сил. Конечно, корму в них оставалось совсем мало, но все же могло бы хватить на неделю. Как бы там ни было, собаки погибли в быстром течении реки.
На следующее утро я разделил весь жалкий остаток провизии на три равные части, отдал Джеффу его часть и сказал ему, что теперь он может поступать с ней так, как ему заблагорассудится. Саней и поклажи, дескать, у нас уже нет, и мы пойдем вперед легко и быстро. Но он заговорил с нами обиженным тоном и совсем не по-товарищески, во всяком случае совсем не так, как мы того заслуживали. Он стал жаловаться на боль в ногах, но ведь у нас с Пассук ноги-то болели не меньше. С собаками-то кто возился? Он вдруг самым решительным образом заявил, что скорее умрет на месте, чем сделает хоть один шаг дальше. Тут Пассук, не долго думая, взяла свои меха, я – горшок и топор, и мы двинулись было дальше, но Пассук вдруг взглянула на паек Джеффа и сказала:
– Стоит ли бросать на ветер столько пищи?
Я только молча покачал головой: для меня товарищ всегда останется товарищем.
Но тут Пассук заговорила обо всех тех, кто остался на Сороковой Миле, указала мне на то, что среди них очень много людей, гораздо более достойных, чем наш попутчик, и напомнила, что все возложили на меня свои последние надежды… Видя, что я по-прежнему молчу, она быстро выхватила из-за моего пояса револьвер – и, как говорится, Джефф преждевременно отправился к праотцам.
Я стал упрекать Пассук, но в данном случае мои слова не оказали на нее ни малейшего воздействия, она даже не подумала раскаяться в своем поступке. В глубине души я сознавал, что она, безусловно, права.
Чарлей замолчал и снова стал бросать кусочки льда в горшок с питьевой водой.
Все молчали, и время от времени по их спинам пробегала дрожь от непрестанного воя продрогших на морозе и сетующих на свою судьбу собак.
Чарлей продолжал свой рассказ:
– Пошли дни за днями, а мы с Пассук, подобно двум слабым теням, пробирались по беспредельной снежной равнине. Всего не расскажешь… Одним словом, стали мы приближаться к Соленым Водам и там только набрели на индейца, который тоже, подобно тени, плелся по направлению к Пелли.
Я, конечно, не ошибся, предположив, что белые мужчина и мальчик нечестно делились с ним. Оказалось, что они оставили ему провизии едва-едва на три дня. Покончив с мукой, он стал кормиться мокасинами, но и от мокасин осталось уже немного. Индеец был со взморья и обо всем рассказал Пассук, которая понимала и говорила на его языке. Он до сих пор не бывал на Юконе, совсем не знал дороги и направлялся к Пелли.
– Далеко ли до Пелли? Две ночевки? Может быть, дeсять? Сто?
Он ничего не знал, кроме того, что идет на Пелли. Возвращаться на родину было невозможно, оставалось одно – идти вперед.
Он не затрагивал вопроса о пище, так как видел, что и мы нуждаемся. Когда Пассук смотрела на меня и индейца, она напоминала мне птичью самку, чувствующую, что весь ее выводок в смертельной опасности. Я сказал ей следующее:
– Этого человека обманули, поэтому я дам ему немного из наших запасов.
Мне на одно мгновение почудилась в ее глазах радость, но вдруг она нахмурилась и долго переводила взор с меня на индейца. Наконец она сказала следующее:
– Нет. До Соленых Вод далеко, а смерть подстерегает нас. Лучше будет, если эта смерть заберет чужого человека и пощадит моего Чарли.
Мы не помогли бедняге, который пошел своей дорогой. А Пассук всю ночь проплакала – я впервые видел ее плачущей.
«Нет, – подумал я, – тут что-то есть… Не станет она без причины плакать. Нет дыма без огня». Я решил, что она расстроилась под влиянием дорожных бедствий.
Днем, в пути, мы почти не разговаривали с Пассук, к вечеру же мы так уставали, что мертвыми валились на землю… А утром, чуть свет, уже снова были на ногах и продолжали свой путь. Мы плелись, точно какие-то мертвецы, и все вокруг нас было так же мертво. На своем пути мы не встречали ни единого живого существа: ни птички, ни белки, ни кролика… Застыла река и в своих белоснежных покровах не издавала ни единого звука.
В деревьях застыл сок. Было холодно точно так же, как теперь. Звезды висели над самой головой и большие-пребольшие прыгали и танцевали в воздухе. Днем в небе стояло северное сияние. Тогда чудилось много солнц, солнца были повсюду – куда ни взглянешь. Воздух сверкал и переливался, как драгоценные камни, а снег походил на алмазную пыль. Повторяю, мы были то ли как мертвые, то ли как пьяные, и совсем забыли о том, что такое время. Одна мысль жила в нас – добраться до Соленых Вод. Туда были направлены наши глаза, туда стремились наши души, туда плелись наши ноги.
Наши запасы подходили к концу, но мы продолжали делить их поровну. Пассук чувствовала себя очень плохо, а у Карибу-Кроссинг она совсем ослабела.
На следующее утро мы уже не пошли дальше, а остались лежать на земле под одним одеялом. Эта дорога многому научила меня: я стал понимать женскую душу и ценить женскую любовь – вот почему я решил остаться с Пассук и рука об руку встретить с ней смерть.
Только теперь заговорила Пассук. Она говорила со мной, почти касаясь губами моего уха. Теперь ей уже не был страшен мой гнев, и она стала раскрывать передо мной свою душу – рассказывать о своей любви и о многом другом, чего я тогда не понимал.
Она говорила так:
– Чарли, я была хорошей женой своему мужу, а мужем моим был ты. Я раскладывала для тебя огонь, варила пищу, кормила твоих собак, вместе с тобой работала веслами – и никогда ни на что не жаловалась. Я ни разу не сказала, что в доме моего отца теплее и лучше, чем под одним одеялом с тобой. Когда ты говорил, я слушала и не пропускала ни слова. Когда ты приказывал, я повиновалась. Ведь это так, Чарли?
И я неизменно отвечал:
– Да, это так…
Она продолжала:
– Когда ты в первый раз пришел в Чилькут, ты, даже не взглянув на меня, купил меня – так, как другие покупают собаку. Купил и увез. И тогда сердце мое восстало против тебя и наполнилось болью и страхом. Но это было очень давно. С тех пор ты изменил свое отношение ко мне. Последнее время ты любил меня так, как добрый хозяин любит свою собаку. Правда, твое сердце оставалось по-прежнему холодным, в нем не было места для меня, но все же я не могу жаловаться: ты был и остался справедлив ко мне. Я повсюду следовала за тобой, и ничто – ни опасность, ни страх – не остановили меня. Я всегда сравнивала тебя с другими мужчинами и видела, что ты не похож на них, ибо ты честен, как ни один из них, ибо слова твои разумны и вески, а язык правдив.
– И мало-помалу я стала гордиться тобой, и мое сердце рвалось только к тебе, и мои мысли были только о тебе. Ты был для меня, как солнце в середине лета, как золотое летнее солнце, которое день и ночь остается на небе. И куда бы я ни смотрела, я видела мое солнце – я видела тебя… Но, Чарли, твое сердце было и оставалось холодным, и не было в нем местечка для меня.
Тогда я ей сказал следующие слова:
– Это все верно, что ты только что мне сказала. Сердце мое было холодно, и не было в нем места для тебя. Но это было и прошло. Теперь мое сердце подобно снегу, падающему весной, тогда, когда к нам снова возвращается солнце. Тогда все тает, тогда шумит и бурлит вода, распускаются деревья и зеленеют травы. Весной кричат и поют птицы; все поет и радуется тому, что уходит зима. Теперь, Пассук, все пойдет по-иному, потому что я узнал женщину и любовь.
Она просияла и еще больше склонилась ко мне, желая, чтобы я прижал ее к своему сердцу. Она тихо сказала:
– Я так рада.
И после долго лежала почти без всякого движения, положив голову на мою грудь. Через некоторое время она произнесла:
– Я очень устала и плохо себя чувствую, но все же хочу кое-что рассказать тебе. Это было давно, когда я была еще девочкой и жила в Чилькуте. Я играла одна в комнате, заваленной кожами. Дома никого не было. Мужчины ушли на охоту, а женщины и дети помогали им свозить мясо. Вдруг в мою комнату заглянул огромнейший бурый медведь и словно вздохнул. Очевидно, он только что проснулся от зимней спячки и был очень голоден. Отощал он до того, что шерсть висела на нем клочьями. В это время мой брат только что вернулся с охоты. Увидев зверя, он бросился на него с горящей головней, а собаки тем временем, еще не освободившись от упряжи, напали на медведя сзади. Поднялся ужасный шум. Все кожи были разбросаны по комнате, в борьбе все в хижине разбили и разломали и чуть не опрокинули саму хижину. В конце концов брат убил медведя, но на его лице и руках медвежьи когти оставили немало следов. Разглядел ли ты того человека, который недавно повстречался нам? Обратил ли ты внимание на его лицо и руки? Чарли, это был мой брат. И все же я сказала, что ему не надо давать пищи, – и он пошел своей дорогой без пищи.
Вот, друзья мои, какова была любовь Пассук, умершей на снегу, близ Карибу-Кроссинг. Она любила той любовью, выше которой ничего на свете нет, и братом пожертвовала ради человека, поведшего ее на муки и смерть. Перед смертью, за минуту до того, как закрылись ее глаза, она взяла своими холодеющими руками мою руку и просунула ее под свою шубку, до самой поясницы. Я нащупал что-то очень твердое и понял, почему Пассук отощала и преждевременно умерла: оказалось, что все время она съедала лишь половину своего ежедневного пайка, а остальную половину сохраняла, очевидно, для меня.
Она сказала мне:
– Дорога Пассук здесь кончилась, а тебе, Чарли, идти дальше. Твой путь лежит на Чилькут, к Хэнс-Миссии и дальше, к самому морю. Но ты пойдешь еще дальше – ты пройдешь много неизвестных земель, переплывешь очень много рек, и все годы твои, вся жизнь будут полны почестей и славы. А в великом пути своем ты пройдешь мимо многих очень хороших женщин, но ни одна из них не даст тебе больше любви, чем дала и могла бы еще тебе дать Пассук.
Я прекрасно знал, что эта женщина говорит чистейшую правду, но один Бог знает, что за безумие вдруг овладело мною. Отшвырнув от себя туго набитый мешок, я стал клясться, что не сделаю ни шага дальше и умру вместе с Пассук.
Ее ослабевшие глаза ласково, с благодарностью взглянули на меня и наполнились слезами. Она прошептала:
– Чарлей всегда был честнейшим из людей и никогда не нарушал своего слова. Он сам знает это и не должен терять напрасно слов здесь, откуда так близко к Карибу-Кроссинг. Значит, он опять забыл про несчастных жителей Copoковой Мили, которые дали ему часть из последних своих запасов, с тем чтобы он пошел куда следует и рассказал о том, что следует. Пассук всегда гордилась своим мужем, пусть же он встанет, привяжет к ногам лыжи и пойдет своей дорогой – тогда Пассук спокойно умрет. Гордость ее не будет попрана.
Когда она похолодела в моих объятиях, я похоронил ее, подобрал мешок с провизией, привязал лыжи и, собрав последние силы, пошел дальше. У меня подкашивались ноги, глаза ничего не видели, голова кружилась самым ужасным образом, а в ушах стоял невообразимый шум.
Я продолжал свой путь, и все время мне казалось, что со мной рядом, поддерживая меня, идет Пассук. Когда я без сил падал на холодный снег и засыпал, она будила меня и выводила на правильную дорогу. Только она спасла меня.
И в полубезумном состоянии, преследуемый кошмарными видениями, шатаясь, как пьяный, я добрался до Хэнс-Миссии, что лежит у моря…
Заклинание духов
Селение было взволновано. Женщины, собравшись группами, перешептывались. Мужчины были угрюмы и задумчивы, и даже собаки, обеспокоенные волнением людей, уныло бродили вокруг, готовясь бежать в лес при первых враждебных действиях. Воздух был насыщен подозрением. Никто не был уверен в своем соседе, и каждый думал, что сосед подозревает его. Даже дети были подавлены и притихли, а причина всего переполоха – маленький Ди-Иа, которого здорово отколотила его мать Гуниа, а затем и отец Боун, хныкал и уныло глядел на мир из-под опрокинутого на берегу каноэ.
К несчастью, Сканду, шаман, был в немилости и нельзя было прибегнуть к его познаниям, чтобы найти злодея. Дело в том, что месяц назад Сканду предвещал благоприятный южный ветер на тот день, когда все племя собиралось ехать в Тонкин на потлач[46]. Таку-Джим затратил все свои сбережения за двадцать лет; когда же назначенный день настал, дул свирепый северный ветер и из первых трех каноэ, рискнувших отправиться в путь, одно опрокинулось, а два были разбиты вдребезги о скалы, при этом утонул один ребенок. Сканду объяснил это ошибкой – он взял шнур для гаданья не из той сумки. Но никто его не хотел слушать; к его двери больше не приносили ни мяса, ни рыбы, ни мехов, и он угрюмо сидел взаперти – так думали односельчане, – горько раскаиваясь и постясь; на самом же деле он прекрасно питался, поедая припрятанные запасы, и размышлял о непостоянстве толпы.
Пропали одеяла Гуниа. Это были прекрасные одеяла, толстые и теплые. Гуниа чрезвычайно гордилась ими, тем более что они очень дешево ей достались. Один лишь Ти-Кван из соседнего селения был настолько глуп, чтобы так легко расстаться с ними. Правда, Гуниа не знала, что это были одеяла убитого англичанина и что после этого убийства американский катер долгое время шнырял вдоль берега и шлюпки обыскивали все укромные бухточки и заливы. Она не знала, что Ти-Кван во что бы то ни стало хотел избавиться от них, чтобы не навлечь на свое селение гнева американского правительства, и спокойно продолжала гордиться своим приобретением. Зависть остальных женщин только подливала масла в огонь, и ее тщеславие, все увеличиваясь, наполнило собой селение и разлилось по всему побережью Аляски – от Голландской гавани до гавани Святой Мэри. Все прославляли ее тотем[47]; ее имя было на устах мужчин за рыбной ловлей и за трапезой; повсюду только и было разговора, что о ее одеялах – о том, какие они толстые и плотные. Их исчезновение было весьма таинственным и странным происшествием.
– Я только разложила их на солнышке у стены хижины, – повествовала в тысячный раз Гуниа своим товаркам. – Я только разложила их и вернулась в дом, потому что Ди-Иа, пожиратель сырой муки и теста, сунул голову в большой железный котел, опрокинул его и остался стоять вниз головой, а ноги его качались в воздухе, как ветви деревьев на ветру. Я только вытащила его и два раза ударила головой о дверь, чтобы отучить красть тесто, – и глянь! – одеял уже не было!
– Одеял уже не было! – повторили женщины испуганным шепотом.
– Это большая потеря, – добавила одна из них.
– Никогда здесь не видели таких одеял, – сказала другая.
– Мы очень опечалены твоей потерей, Гуниа, – заговорила третья. В глубине души каждая из них радовалась, что ненавистные одеяла – предмет зависти и раздора – исчезли.
– Да, да, – заговорил Боун, которому эти разговоры успели надоесть. – К нам никто не приходил из других селений. Очевидно, что один из наших односельчан наложил на них свою руку.
– Как же это могло случиться, о Боун? – хором негодовали женщины. – Кто мог это сделать?
– А может быть, здесь замешаны таинственные силы, – продолжал Боун, искоса поглядывая, какое впечатление произвели его слова.
Таинственные силы! При этих страшных словах женщины замолкли и боязливо поглядели друг на друга.
– Да, это так, – подтвердила Гуниа, и скрытая злобность ее характера нашла себе выход в торжествующем злорадстве. – Клок-Но-Тону посланы уже сообщение и крепкие весла. Он, верно, будет здесь с вечерним приливом.
Все разошлись по домам, и над селением навис страх. Из всех несчастий вмешательство таинственных сил было самым ужасным. С неосязаемыми и невидимыми силами мог бороться только шаман, и ни мужчина, ни женщина, ни дитя до момента испытания не могли знать, владеют ли дьяволы их душой или нет. И изо всех шаманов Клок-Но-Тон из соседнего селения был самым страшным. Никто не находил столько злых духов, как он, и никто не подвергал жертв таким жестоким пыткам. Однажды он даже обнаружил злого духа, вселившегося в тело трехмесячного младенца, – духа столь упорного, что изгнать его удалось лишь после того, как младенец неделю пролежал на шипах терновника. После этого его тело было брошено в море, но волны постоянно приносили его обратно на берег, словно угрожая проклятием селению, пока двое сильных мужчин не утащили его во время отлива подальше и не утопили.
И за этим Клок-Но-Тоном послала Гуниа! Было бы гораздо лучше, если бы их собственный шаман Сканду не находился в немилости. Он не был так жесток, и было известно, что он изгнал двух злых духов из человека, ставшего впоследствии отцом семи здоровых детей. Но Клок-Но-Тон! При одной мысли о нем люди содрогались от ужасных предчувствий, каждый чувствовал устремленные на себя обличительные взоры сотоварищей и сам глядел на них тем же обличительным взором, каждый, за исключением Сима. А Сим был известный насмешник, и его успехи в жизни не могли поколебать твердой уверенности односельчан в том, что он плохо кончит.
– Хо! Хо! – смеялся он. – Дьяволы и Клок-Но-Тон! Да большего дьявола вы по всей стране не сыщете!
– Ты глупец! Теперь он приближается к нам с заклинаниями; попридержи язык, не то тебя постигнет несчастье и сократятся твои дни на земле!
Так говорил Ла-Ла по прозвищу Мошенник, и Сим презрительно расхохотался.
– Я – Сим, я не привык бояться и не пугаюсь тьмы. Я – сильный человек, и мой отец, до меня, был сильным человеком, и голова моя ясна. Ни вы, ни я не видали своими глазами невидимых злых сил…
– Но Сканду видел, – возразил Ла-Ла. – И Клок-Но-Тон видел. Это всем известно.
– Как же ты узнал об этом, сын глупца? – загремел Сим, и бычья шея его потемнела от гнева.
– Они сами говорили это.
Сим фыркнул:
– Шаман – человек, и только! Разве его слова не могут быть лживы, как твои или мои? Тьфу! Тьфу! И еще раз – тьфу! А вот твоему шаману и всем его дьяволам! И вот это! И это!
И, посмеиваясь, Сим крупными шагами прошел через толпу зрителей, почтительно и испуганно расступившихся перед ним.
– Хороший рыбак, сильный охотник, но дурной человек, – сказал один.
– Однако ему хорошо живется, – заметил другой.
– Ну так и ты будь дурным и процветай, – через плечо возразил Сим. – А если бы все были дурными, тогда и шаманов бы не потребовалось. Полно! Стыдитесь, дети, боящиеся темноты!
Когда с вечерним приливом прибыл Клок-Но-Тон, Сим все так же вызывающе смеялся. Он не удержался и от насмешек над шаманом, когда тот упал на песок при высадке. Клок-Но-Тон сердито поглядел на него и, не здороваясь, прошел через встречавшую его толпу прямо к жилищу Сканду.
О встрече шаманов никто ничего узнать не мог, потому что все толпились на почтительном расстоянии от жилища Сканду и переговаривались шепотом, пока заклинатели духов беседовали.
– Привет тебе, о Сканду! – проворчал Клок-Но-Тон, видимо, колеблясь и не зная, какой его ждет прием.
Он был громадного роста и горой возвышался над маленьким Сканду, голос которого долетал до его ушей как слабый, отдаленный стрекот сверчка.
– Привет, о Клок-Но-Тон! – отвечал тот. – Твой приход – радость моего дня.
– Мне казалось… – начал нерешительно Клок-Но-Тон.
– Да, да… – нетерпеливо перебил его маленький шаман. – Для меня настали тяжелые дни, иначе мне не пришлось бы благодарить тебя за то, что ты выполняешь мою работу.
– Мне очень неприятно, друг Сканду…
– Нет, я очень счастлив, Клок-Но-Тон.
– Я дам тебе половину того, что будет мне заплачено.
– Нет, не надо, друг Клок-Но-Тон, – прошептал Сканду, сопровождая свои слова умоляющим жестом. – Я твой раб, и дни мои полны желанием услужить тебе.
– Как и я…
– Ну да – тем, что сейчас помогаешь мне.