Дальше живите сами Троппер Джонатан
Глава 1
— Папа умер, — сообщает Венди походя. Словно такое случалось много раз, чуть ли не каждый день. Венди спокойна, как удав. Это жутко раздражает, особенно в трагические минуты. — Скончался два часа назад.
— Мама держится?
— Ты что, маму не знаешь? Советовалась со мной, сколько дать на чай полицейскому, который пришел составлять протокол.
Я невольно улыбаюсь, хотя меня, конечно, бесит неспособность Фоксманов выражать эмоции в переломные моменты жизни — патент можем брать на это дело, ей-богу. Любое событие, требующее мало-мальской искренности, в нашей семейке мгновенно принижается или передергивается. Мы подкалываем и даже оскорбляем друг друга на днях рождения и свадьбах, в радости и в болезни. Теперь вот умер отец, а Венди язвит. Что ж, отцу поделом, поскольку от него-то мы и унаследовали пристрастие к иронии, двусмысленности и подавлению любых чувств.
— Но это не самое худшее, — произносит Венди.
— Не худшее? Господи, Венди! Что ты несешь?
— Ну ладно, оговорилась.
— Ничего себе оговорочка.
— Он просит, чтобы мы отсидели шиву.
— Кто просит?
— А о ком мы говорим? О папе! Так папа просит, чтобы мы отсидели шиву.
— Папа умер.
Венди вздыхает, давая понять, как мучительно для нее пробиваться через непроходимую чащу моей тупости.
— Насчет шивы он прав, — продолжает она, — сейчас самый подходящий момент.
— Но папа атеист.
— Был атеист.
— Ты хочешь сказать, что он уверовал накануне смерти?
— Нет, я хочу сказать, что он умер, и говорить о нем надо в прошедшем времени.
Если этот разговор кажется беседой двух бессердечных сволочей, так это потому, что нас такими воспитали. На самом деле мы давно горюем, то сильнее, то тише, каждый по-своему; этот траур длится уже года полтора — с тех пор как отцу поставили диагноз. До этого его мучили боли в животе, но все просьбы матери сходить к врачу он пропускал мимо ушей, только все увеличивал дозы антацидов, которые и без того сосал всю жизнь, как леденцы, по любому поводу. Где бы он ни был, ковры и полы всегда оказывались усеяны блестящими обертками и напоминали мокрый от дождя асфальт. А потом в стуле у него появилась кровь.
— Твой отец недомогает, — обиняками, как всегда, сказала мама по телефону, а где-то вдалеке послышался ворчливый голос отца:
— Кровью сру.
За пятнадцать лет, что я не живу дома, он ни разу не взял трубку. Говорила всегда мама, а папа время от времени вставлял комментарии. Так было не только по телефону. Под прожекторами, на сцене, всегда мать. Женившись на ней, отец навсегда обрек себя на роли второго плана.
Опухоли на томограмме кустились по всему периметру его черной, как угольная пустыня, двенадцатиперстной кишки, подтверждая легендарный отцовский стоицизм: оказалось, содовыми таблеточками он лечил метастазирующий по всей брюшной полости рак. Целый год. Потом, само собой, начались операции, облучение, а напоследок — уже от отчаяния — сеансы химиотерапии, призванные скукожить опухоли. Но они вместо этого скукожили самого папу: его некогда широкие плечи торчали, точно костистые шишечки, обтянутые дряблой кожей. Следом сморщились мышцы, перетерлись сухожилия, все тело превратилось в сгусток нестерпимой боли, и эта боль потихоньку унесла его в кому, из которой — мы это знали — ему уже не суждено будет вернуться. Да и зачем возвращаться, если ты болен раком? Чтобы, корчась от боли и отвращения, стать свидетелем собственного конца? Ему понадобилось четыре месяца, чтобы умереть, — на три больше, чем предсказывали онкологи. «Ваш папа — борец», — говорили врачи, когда мы приходили его навестить, но они сильно лукавили, потому что отец был уже в полном нокауте. Оставайся он в сознании, наверняка бы сердился, что ему никак не удается сдохнуть, хотя дело вроде бы незатейливое. В Бога он не верил, а жизнь прожил под девизом «Сри или слезь с толчка».
Короче, смерть отца — уже не событие, а лишь финал, точка в череде печальных событий.
— Похороны завтра утром, — говорит Венди. — Я лечу сегодня, буду к вечеру, с детьми. У Барри сейчас важная встреча в Сан-Франциско, он прилетит последним рейсом.
Барри, муж Венди, — управляющий активами в инвестиционном фонде. Похоже, ему платят за то, что он мотается по миру на частных самолетах и проигрывает в гольф всяким богатеям, которым могут понадобиться деньги. Несколько лет назад его перевели в офис на западное побережье, и семья переехала в Лос-Анджелес, что само по себе бессмысленно, потому что Барри все равно постоянно в разъездах, а Венди, несомненно, предпочла бы жить на востоке страны. Здесь ее распухшие от беременностей щиколотки и постоянный послеродовой синдром не так явственны, поскольку вокруг нет кинозвезд. Впрочем, за неудобства она получает очень и очень неплохую компенсацию.
— Так ты летишь с детьми?
— Я бы с радостью не тащила всю ораву, поверь. Но оставить их с нянькой на целых семь дней — все-таки слишком.
Орава — это шестилетний Райан и двухлетний Коул, белобрысые розовощекие херувимы, которым удается разнести любое помещение за две минуты, и семимесячная девочка Серена.
— На семь дней? Почему на семь?
— Шиву сидят семь дней.
— Мы что, правда будем сидеть шиву?
— Это его предсмертное желание, — отвечает Венди, и я, кажется, наконец улавливаю в ее голосе скорбную ноту.
— А Пол согласен?
— Пол мне об этом и сообщил.
— И как он это сообщил?
— Сказал, что папа хочет, чтобы мы отсидели шиву.
Пол — мой старший брат. Он старше меня на год и четыре месяца. Мама всегда уверяла, что родила меня не по ошибке, а намеренно забеременела через семь месяцев после рождения Пола. Но я этим россказням никогда не верил, особенно после того как отец, надравшись однажды в пятницу вечером персиковым шнапсом, проговорился, что в прежние времена считалось, будто женщина не может залететь, пока кормит грудью. Что до нас с Полом, мы вполне ладим, если держимся друг от друга подальше.
— А Филиппу кто-нибудь позвонил? — спрашиваю я.
— Я оставила сообщения по всем последним номерам, которые у меня имеются. Впрочем, не факт, что он их вообще прослушивает. А также — что не сидит в тюрьме, не обкурился и не валяется в сточной канаве. Короче, может, он и приедет. Слабый шанс есть.
Филипп — наш младший брат, на девять лет моложе меня. Логика, с которой родители производили нас на свет, воистину непостижима. Сначала Венди, Пол и я — тут предки уложились за четыре года, а потом, спустя почти десять лет, — Филипп, вроде неуклюжего заключительного аккорда. Этакий Пол Маккартни семейства Фоксманов: красавчик не в пример остальным, на фотографиях вечно смотрит не в ту сторону, а частые слухи о его смерти всегда оказываются несколько преувеличенными. В детстве его то баловали, то вообще не замечали, и вполне возможно, что это сказалось на его характере роковым образом. Филипп вырос безнадежно испорченным человеком. Сейчас он живет на Манхэттене, и там днем с огнем не сыщешь травку, которую он еще не попробовал, или модель, которую он не успел поиметь. Иногда братик исчезает с радаров на много месяцев, а потом вдруг, без предупреждения, заявляется к тебе в дом на ужин и за столом сообщает — или даже забывает сообщить, — что был в тюрьме или на Тибете или окончательно порвал с какой-то якобы известной актрисой. Я не видел Филиппа уже больше года.
— Надеюсь, он приедет, — говорю я. — Он сам ужасно расстроится, если не успеет.
— Кстати, раз уж зашла речь о младших братьях-неудачниках… Как развивается твоя греческая трагедия?
Венди намеренно бестактна, и это бывает порой забавно, даже очаровательно, но она с легкостью, сама того не замечая, преступает грань между грубоватой шуткой и жестокостью. Обычно я отбиваюсь довольно умело, но последние несколько месяцев измотали меня вконец, и на достойную оборону сил уже нет.
— Мне пора, — говорю я, отчаянно пытаясь скрыть, что моя жизнь разбита вдребезги.
— Господи, Джад, ты обиделся? Но мне же не все равно!
— Спасибо за участие.
— Ага, и тебе слова не скажи, все в штыки! Мне этого с Барри хватает.
— Короче — скоро увидимся.
— Ладно, не хочешь — не надо, — цедит она с отвращением. — До свиданья.
Я жду, но коротких гудков все нет.
— Ты еще тут? — наконец спрашивает она.
— Нет. — Я вешаю трубку и представляю, как она шмякает телефон об стол и матерится, матерится без остановки.
Среда
Глава 2
Джен подруливает на своем бежевом внедорожнике, как раз когда я готовлюсь к двухчасовому путешествию в Элмсбрук. Она выскакивает из машины прежде, чем я успеваю смыться. Я не видел ее довольно давно, не отвечал на ее звонки и ни на минуту не переставал о ней думать. А вот и она сама: выглядит, как всегда, безупречно, в обтягивающем спортивном костюме, волосы — дорогого светло-медового оттенка, уголки губ неуловимо ползут вверх — сейчас Джен улыбается робко, точно маленькая девочка. Мне известны все ее улыбки, известно, что они означают и к чему ведут.
Беда в том, что каждый раз, когда я вижу Джен, я мгновенно вспоминаю, как увидел ее впервые — в университетском городке, на раздолбанном красном велосипеде: длинные ноги крутят педали, волосы вьются по ветру, лицо разрумянилось… На кой черт это вспоминать, когда встречаешься с почти бывшей женой? Без пяти минут бывшей. Один шаг — и бывшей. Авторы прикладных книжек и веб-сайтов из серии «Помоги себе сам» пока не придумали, как назвать супругов, толкущихся в предбаннике, то бишь в чистилище перед судом, на котором официально объявят, что их жизнь покатилась в тартарары… А еще при виде Джен на меня накатывает стыд. Не потому, что она таки выяснила, в какой дыре я живу, а потому, что, с тех пор как я съехал из дома, ее вид вызывает у меня только одну ассоциацию: точно я, остановившись на светофоре, засунул одну руку в штаны, а другой ковыряю нос. И смотрю порнуху. И меня застукали.
— Привет, — говорит Джен.
Я кидаю чемодан в багажник.
— Привет.
Мы прожили вместе девять лет. Теперь мы говорим друг другу «привет» и не смотрим в глаза.
— Я же просила тебя перезвонить. На автоответчике.
— Я был занят.
— Не сомневаюсь.
От ее ироничного тона у меня всегда возникают два желания одновременно: целовать ее взасос и душить, пока не посинеет. Впрочем, сейчас ни то ни другое неуместно, поэтому остается лишь оглушительно захлопнуть багажник.
— Джад, нам надо поговорить.
— Неудачный момент.
Оттеснив меня к водительской дверце, она облокачивается на машину и озаряет меня самой лучезарной из своих улыбок, той самой, из-за которой — и она об этом знает — я всегда готов был влюбляться в нее вновь и вновь. Но на этот раз она просчиталась. Теперь эта улыбка напоминает мне обо всем, что я потерял.
— Ну почему нам нельзя остаться друзьями? — произносит она.
— Ты спишь с моим боссом. Это довольно веская причина.
Она закрывает глаза, призывая на помощь все бездонное терпение, которое требуется, чтобы иметь со мной дело. Помню, как я целовал эти веки, когда мы, так и не оторвавшись друг от друга, уплывали в сон и ее ресницы трепетали под моими губами, словно крылья бабочки, а легкое дыхание щекотало мне подбородок и шею.
— Ты прав, я не святая, — говорит она, всем своим видом показывая, что я кругом не прав, а она святая, но ей скучно со мной спорить. — Мне было очень плохо, и от желания снова стать счастливой я поступила непростительно. Я разрушила нашу жизнь, и ты меня за это ненавидишь. Только тебе роль жертвы не к лицу.
— У меня все в порядке.
— Ага, у тебя все отлично.
Джен выразительно смотрит на обшарпанный домишко, где я снимаю теперь комнату в подвале. Сооружение неказисто, словно его нарисовал ребенок: треугольник нахлобучен на квадрат, криво уложенные кирпичи, одинокое окошко, входная дверь. Тут вся округа в таких развалюхах. Это вам не хорошенький домик в колониальном стиле, на который я угрохал все свои сбережения и где Джен теперь проживает совершенно бесплатно да еще совокупляется на моей кровати с чужим мужиком.
Подвальчик я снимаю у супругов-китайцев средних лет по фамилии Ли, которые существуют в вечной, ничем не нарушаемой тишине. Я никогда не слышал, чтобы они разговаривали. Муж проводит в гостиной сеансы акупунктуры, жена трижды в день подметает дорожку перед домом соломенной метелкой, похожей на театральный реквизит. Я засыпаю и просыпаюсь под яростное шарканье соломин об асфальт. В остальное время хозяев не видно, и я часто задаю себе вопрос: зачем им понадобилось переезжать в Америку? В Китае наверняка полно больных с межпозвоночными грыжами, да и мусора хватает.
— Ты не пришел на встречу с нашим «миротворцем».
— Он мне не понравился. Он на твоей стороне.
— Глупости. Ему вообще все по фигу.
— Кроме твоих сисек.
— Бога ради, Джад, это просто смешно!
— Ну, о вкусах, как известно, не спорят.
И так далее. Можно было бы привести нашу беседу целиком, но все в ней известно заранее: это диалог двух людей, чья любовь переродилась в нескончаемые перестрелки из начиненных ядом гранатометов.
— Я не готова разговаривать, когда ты такой. — Джен сердито отходит от машины.
— Я всегда такой. Уж какой есть.
Мне хочется крикнуть: У меня умер отец! Но я не стану, потому что Джен заплачет, а если она заплачет, то я скорее всего тоже, и тогда она найдет повод просочиться ко мне в берлогу, а я не хочу ее пускать. Ее сочувствие — троянский конь. Я еду домой — хоронить отца, воевать с родными, — и, по-хорошему, она должна бы ехать туда со мной, но она мне больше не жена. Вообще-то люди женятся, чтобы иметь союзника против своих родственничков, а мне на этот фронт предстоит ехать одному.
Джен печально качает головой, и я вижу, как подрагивает ее нижняя губа, как набухает слеза в уголке глаза. Я не могу обнять ее, любить, целовать, трахать, даже — как выяснилось — не могу обойтись без злобной перепалки на первых минутах разговора. Зато я по-прежнему умею ее обидеть, и на данном этапе придется этим удовлетвориться. Насколько было бы легче, не будь она так чертовски красива, с этой литой гладкостью тела, медовостью волос, распахнутостью глаз. И не будь она так беспомощна. Потому что даже сейчас, после всего, что она натворила, что-то в ее глазах просит: «Защищай меня! Оберегай!» И мне хочется защитить ее во что бы то ни стало, хотя я прекрасно понимаю, что защищать на самом деле нужно меня самого. Насколько было бы проще и легче, не будь она Джен. Но она — Джен, и в моем сердце, на месте прежней чистейшей любви, зияет яма, полная змеиной ненависти, ярости, отторжения и — темной, извращенной любви, куда более мучительной, чем все остальное вместе взятое.
— Джад.
— Мне пора. — Я открываю дверцу машины.
— Я беременна.
В меня никогда не стреляли, но подозреваю, что ощущения сходные: сначала, на долю секунды, пустота, а потом боль догоняет пулю. Джен уже была однажды беременна. Тогда она плакала, целовала меня, и мы, как идиоты, танцевали в ванной комнате. Но наш ребенок умер в утробе: пуповина завязалась узлом за три недели до родов.
— Поздравляю. Уверен, что Уэйд будет чудесным отцом.
— Я понимаю, тебе тяжело это слышать. Но я хотела, чтобы ты узнал от меня, а не от кого-то еще.
— Спасибо. Узнал.
Я сажусь за руль. Она встает перед машиной, чтобы я не мог сдвинуться с места.
— Джад! Скажи хоть что-нибудь. Пожалуйста.
— Сказать? Иди на хрен, Джен! Катись! Надеюсь, ребенку Уэйда повезет больше, чем моему. Теперь мне можно ехать?
— Джад… — произносит она упавшим, дрожащим голосом. — Неужели ты меня так ненавидишь?
Я смотрю на нее в упор и отвечаю со всей искренностью, какую могу изобразить:
— Да. Ненавижу.
И в этот миг я снова ее люблю. То ли смерть отца окончательно подорвала мои нервы, то ли Джен как-то по-особому вздрогнула от моих слов, но боли, мелькнувшей в ее зеленых глазах-омутах, оказалось достаточно. Я снова ее люблю.
Глава 3
Все браки разваливаются одинаково, с небольшими вариациями. Мой — со «скорой помощью» и тортом со свечками.
Браки вообще имеют свойство разваливаться. Причин много, но никто, в сущности, не понимает, отчего это происходит. Мы поженились совсем молодыми. Возможно, в этом и была наша ошибка. В штате Нью-Йорк можно жениться раньше, чем тебе разрешат легально выпить рюмку текилы. Мы, конечно, знали, что дети в Африке голодают, а брак иногда кончается разводом. И то и другое было печально, но к нам никакого отношения не имело. Мы не сомневались, что у нас-то все окажется иначе. Огонь нашей любви всегда будет жарок, мы всегда будем друг для друга лучшими друзьями, которые к тому же трахаются каждый вечер до умопомрачения. Нам не грозит скука и самоуспокоенность, мы останемся молоды телом и душой, поцелуи наши будут жадными и долгими, животы плоскими, мы всегда будем ходить держась за руки, болтать шепотом до рассвета, садиться в кино на последний ряд и любить, любить, любить друг друга, покуда нас не скрутит артритная немощь.
— А когда я стану старая, ты меня не разлюбишь? — спрашивала Джен. Мы лежали в полудреме на продавленном матрасе в ее комнате в общежитии, окруженные терпким потным запахом нашего секса. Она обыкновенно лежала на животе, а я — на боку, лениво пробегая пальцем по ее позвоночнику до ложбинки, за которой вздымалась ее фантастическая задница. Как же я гордился этой задницей, когда мы только начали встречаться! Я распахивал перед Джен двери и пропускал ее вперед, только чтобы еще разок увидеть, как эта попка подрагивает передо мной, аккуратная, соразмерная, туго обтянутая джинсами. И, глядя на нее, думал: рядом с такой задницей можно прожить жизнь и умереть. Я считал ее моим личным достоянием, мечтал отвезти ее домой и познакомить с родителями.
— Когда грудь у меня обвиснет, зубы выпадут и вся я высохну и сморщусь, как черносливина, ты будешь меня любить? — продолжала Джен.
— Конечно буду.
— Не променяешь на молодую?
— Конечно променяю. Но буду терзаться угрызениями совести.
И мы хохотали, потому что даже представить такого не могли.
Любовь превратила нас в нарциссов, которые неустанно и беспечно любовались собой, болтали о том, как они близки и как совершенен их союз, точно никто и никогда прежде не достигал такой гармонии. Мы просуществовали в нирване довольно долго: пара тошнотворно-приторных, непробиваемых идиотов, которые без конца пялились друг на друга, покуда все вокруг просто радовались жизни. Когда я вспоминаю нашу непроходимую глупость, нашу отрешенность от мира и поджидавшего за углом будущего, я хочу подойти к самому себе, тощему юнцу, гордому своей постоянной эрекцией, и дать ему в зубы.
А еще я хочу рассказать ему о том, как медленно, но верно и сам он, и любовь всей его жизни станут обыденными, а секс — по-прежнему вполне качественный — станет таким привычным, что его можно будет променять на интересную книжку, телепередачу или ночной перекус. О том, как он и его любимая позабудут, что раньше старались пукать потише, и перестанут запирать за собой дверь в туалет; как он поймет, что не способен больше рассказывать друзьям анекдоты в ее присутствии, потому что весь арсенал его анекдотов она уже много раз слышала; как она не сможет больше смеяться над его шутками, хотя остальным они по-прежнему кажутся смешными; как она по вечерам начнет проводить все больше и больше времени, болтая с подругами по телефону. Как смертельно будут они ссориться по пустякам: из-за некстати закончившегося рулона туалетной бумаги или перегоревшей лампочки, из-за остатков овсянки, которые засохли в раковине, из-за неправильно заполненной чековой книжки. Как появится в их отношениях негласный счет, и каждый будет определять накопленные и проигранные баллы по своей сложной шкале. Мне хочется, непременно хочется напугать этого самодовольного индюка, появиться перед ним этаким диккенсовским Призраком Рождества — и отбить у него охоту жениться. Никаких матримониальных поползновений! Обойдешься! Хватит с тебя текилы. А потом я приоткрою ему будущее, и он увидит свою физиономию…
…когда я вошел в собственную спальню и застал Джен в постели с другим.
К этому моменту я, по идее, уже должен был что-то заподозрить. Измена, как и любое другое преступление, порождает множество улик, улики — побочный продукт измены, как кислород у растений или говно у людей. Так что я просто обязан был все это почуять или вычислить и избежал бы таким образом жуткого срама, не стал бы свидетелем прелюбодеяния собственной жены. Улик-то наверняка накопилось немало, словно непрочитанных электронных писем. Нет чтоб прочесть! Незнакомый номер на распечатке счета за ее мобильник; телефонный разговор, прерванный на полуслове, едва я вошел в комнату; непонятная квитанция; едва заметный засос на шее, автором которого, по идее, должен был быть я, но об этом не помнил… а еще ее вдруг резко снизившаяся потребность в сексе… Уже потом, после, я каждый божий день перебирал в памяти эпизоды последнего года нашего брака, точно записи с видеокамер после ограбления банка, и удивлялся, какого черта я был так туп, почему мне нужно было застукать их в койке, чтобы понять, что происходит. Кстати, даже тогда, наблюдая, как кровать ходит ходуном под их страстные стоны, я тоже не сразу сообразил что к чему.
Потому что, даже если ты обожаешь секс, стать свидетелем этого дела странновато. В чужом половом акте есть что-то отталкивающее. Природа это учла и поработала над фундаментальными основами совокупления: сами мы, занимаясь сексом, практически не можем наблюдать за собой со стороны. Оно и к лучшему, потому что на настоящий, неприукрашенный трах смотреть не так уж приятно — тут тебе и грязь, и пот, и волоски во рту, и стертая докрасна, вывернутая наизнанку плоть, и зияющие дыры, и вздыбленный мокрый член. А сама жестокость совокупления! Его примитивность и грубость как постоянное напоминание о том, что все мы — скоты, что главное для нас — не потерять свое место в пищевой цепи, вовремя поесть, поспать и потрахаться, пока не появится кто-то побольше и посильнее и не сожрет нас с потрохами.
Поэтому, когда в тридцать третий день рождения Джен я пришел домой раньше времени и обнаружил ее на кровати, с раскинутыми ногами, а над ней — широкую, рыхловатую мужскую задницу, которая то напрягалась, то опадала в едином для всего сущего ритме совокупления, и руки этого мужика поддерживали и приподнимали ее попку с каждым толчком, а пальцы Джен впивались ему в спину, оставляя там белые вмятины, я увидел это сразу, но переваривал довольно долго.
Сначала я даже не понял, что на кровати лежит именно Джен. Я знал только, что это моя кровать и трахаться на ней имею право только я. Может, это не мой дом? Нет, не годится. На тумбочке с моей стороны кровати стоит фотография Джен в свадебном платье, юной и грациозной, как фарфоровая статуэтка. Значит, дом все-таки мой. Что уже неплохо, поскольку впереться к соседям в спальню — ошибка слишком серьезная, тут пора обследовать мозги и ждать от медиков самого худшего приговора. Доведись мне и вправду застать соседей посреди дня в койке, точно собак на случке, боюсь, не помогли бы никакие самые горячие извинения, я бы просто до конца жизни не смог посмотреть им в глаза, не говоря уж о том, чтобы попросить их вынимать мою почту из ящика, когда я уеду в отпуск. К тому же нашим соседям, чете Бауин, было уже под семьдесят, и мистер Бауин продолжал обжираться, стремясь к третьему инфаркту. Даже если он сохранил потенцию, в чем лично я — глядя на его непомерный желеобразный живот — сильно сомневаюсь, непрошеное вторжение во время акта наверняка привело бы к остановке сердца. При таких обстоятельствах все-таки лучше прийти домой, а не к соседям.
Впрочем, застать подобную картину дома тоже не самый приятный сценарий. Сценариев, собственно, могло быть несколько, но наиболее очевидный напрашивался сам: женщина, которая извивается на кровати в луже собственного пота и вонзает наманикюренный указательный пальчик в анус своего любовника, как стрелу в мишень, — это моя жена Джен.
Разумеется, я знал это с самого начала, как только переступил порог. Но разум, оберегая меня от мгновенного осознания, подкидывал разные зацепки — отвлекал, в сущности, — а подкорка тем временем готовилась отразить атаку этой страшной правды, чтобы я не свихнулся. Поэтому моя первая мысль была вовсе не о том, что Джен с кем-то трахается и у меня больше нет семьи или что-нибудь в этом роде, а то, что Джен никогда не сует палец мне в задницу во время секса. Не то чтобы я этого жуть как хотел, скорее наоборот, особенно теперь, когда я воочию убедился, где побывал этот пальчик. Мы с Джен время от времени разнообразили нашу жизнь: меняли позы, покупали разные штучки в секс-шопах, слизывали друг с друга крем и варенье, но я определенно принадлежу к той категории мужчин, которые не любят вмешивать в это дело свой анус. Хотя тех, кто любит, не осуждаю.
Осуждал я только мужика, который насадил задницу на указательный палец моей жены, глубоко, на две фаланги… А соседний палец она совсем недавно, на прошлой неделе, показала на шоссе парню, который нас подрезал. А еще через палец поблескивали бриллиантики на перстне, который я подарил ей на пятую годовщину нашей свадьбы… Короче, мужика этого я сильно осуждал. Так сильно, что он успел еще пару раз всунуть и высунуть, прежде чем до меня дошло, что это известный радиоведущий Уэйд Буланже. А значит, он не только трахает мою жену и ловит кайф от деликатной стимуляции задницы, но — в довершение всего — еще и является моим боссом.
Уэйд ведет на музыкальном радиоканале WIRX популярную утреннюю программу под названием «Вставай, мужик! — С Уэйдом Буланже». Болтает про секс, машины, спорт и деньги. Но в основном — про секс. Консультируется в прямом эфире с порнозвездами, стриптизершами и проститутками. Принимает звонки от мужчин и женщин, которые во всех подробностях описывают свою сексуальную жизнь. Он в ответ рассказывает, как пукнул и сколько очков поставил себе за этот пук. Одиноким, изголодавшимся по сексу мужчинам он командует: «Вставай!» Этот девиз мелькает всюду: на футболках, кофейных кружках, на стикерах, которые народ лепит на бамперы автомобилей. Уэйд — профессиональный козел, работающий на двенадцати рынках одновременно. Рекламодатели, точно покорные овцы, выстраиваются в очередь.
Я не критикую, не наезжаю. Я работал у него продюсером. Договаривался с гостями. Руководил девчонками, которые отбирают звонки для эфира, и ребятами, которые ведут веб-сайт. Встречался с начальниками радиостанции по поводу формата и спонсорства. Вел переговоры с юристами, кадровиками и отделом рекламы. Заказывал обеды. Заменял матерщину гудочками.
Сразу после колледжа я устроился ассистентом на маленькую местную радиостудию, а Уэйд только начинал карьеру ведущего. И я ему чем-то понравился. Потом его продюсера уволили из-за конфликта с министерскими чиновниками, и Уэйд нанял меня. После эфира мы часами просиживали в ресторанах на казенные деньги, мешали мартини с водкой и сочиняли новые репризы. Он прозвал меня своим «гласом разума», ценил мое мнение и взял с собой, когда перешел с местного вещания на WIRX. Он даже пригрозил уйти, когда его программа вошла в синдикат и руководство решило не продлевать мой контракт.
Уэйд высок, полноват, у него темные вьющиеся волосы и раздвоенный подбородок, похожий на миниатюрную задницу. Зубы такой белизны, какой в природе просто не бывает. В свои сорок лет он по-прежнему поддерживает школьные и университетские связи, по-прежнему цокает на каждый проплывающий мимо женский бюст и по-прежнему называет грудь титьками. Такой типаж. Его легко представить душой студенческого братства: вот под гром аплодисментов он на спор глотает галлонами пиво, вот издевается над салагами-новичками, вот на вечеринке подсыпает экстази в красные пластиковые стаканчики и подносит их хорошеньким первокурсницам.
Разве можно заранее подготовиться к тому, что однажды войдешь в спальню, а там твоя жена трахается с другим? Это относится к разряду запредельных событий, которые тебе, может, и доводилось воображать, но невнятно, неконкретно, как собственную смерть или выигрыш в лотерею. Поэтому никто не знает, как на это реагировать. Я так попросту впал в ступор: стоял и разглядывал лицо Джен, пока Уэйд размеренно гулял взад-вперед, точно поршень. Голова Джен была откинута назад, подбородок смотрел в потолок, на Господа, она тяжело дышала открытым ртом и жмурилась от удовольствия. Я пытался вспомнить, была ли она когда-нибудь так увлечена, так порочна и одновременно прекрасна, когда мы занимались любовью. Трудно сказать. Я ведь никогда не смотрел на нас со стороны. К тому же мы давно, целую вечность, не ложились в постель среди бела дня, а различить выражение лица партнерши в темноте не так-то просто. И тут Джен застонала — долго, не сдерживаясь, — начала с низкого глухого урчания, а потом разом перескочила через пару октав, и стон перешел в визг раненого щенка. Могу поклясться: таких звуков я от нее не слышал никогда. На исходе стона ее руки скользнули по спине Уэйда вниз: Джен уцепились за его ягодицы, чтобы втянуть его в себя еще сильнее и глубже.
И тут я задумался: как же выглядит член Уэйда Буланже?
А именно: насколько он больше моего? Толще? Тверже? Может, он немного изогнут и поэтому достает до таких мест, куда мне не добраться? Может, он трахает ее в эти недоступные для меня глубины ее плоти и поэтому она так кричит? Или Уэйд просто более искусный любовник? Может, он освоил тантрическую технику? Он же переспал с таким количеством шлюх и порнозвезд — наверняка поднабрался опыта. С порога, откуда я на все это взирал, Уэйд производил впечатление человека, знающего свое дело. Но себя-то я никогда со стороны не видел. В отличие от других пар, мы с Джен никогда не снимали себя на видео. А жаль. Просматривают же игроки свои матчи. Сейчас было бы с чем сравнить. Допустим, мне кажется, что я выгляжу вполне убедительно, не хуже Уэйда, но… Этот щенячий визг… За десять лет мы с Джен любили друг друга по-всякому, но так она никогда не стонала и не визжала. Я бы запомнил.
Внезапно я поймал себя на том, что прикидываю, как буду рассказывать об этом Джен, моей Джен, как опишу ей эту фантасмагорию сегодня вечером, когда вернусь домой. Но я уже дома. И моей Джен больше не существует, она растворилась в тумане, прямо у меня на глазах. А эта новая Джен — стонущая, визжащая, потная, сующая палец мужику в анус, — зачем ей что-то рассказывать? Пожалуй, она сама способна меня просветить.
По животу у меня, точно микроскопические иголочки, пробежали мурашки — первый признак ужаса, который зрел внутри меня, в черных глубинах моих пылающих кишок. Он еще не созрел окончательно, но я уже чуял жар, поднявшийся снизу до груди, подобно лазерному пучку, и знал, что как только мир снова стронется с места, этот жар расцветет, вспыхнет и испепелит меня дотла.
А они все трахались, словно шли на рекорд, вверх-вниз, туда-сюда, внутрь-наружу, стон-визг… а еще были звуки, на которые обычно не обращаешь внимание: хлоп, чпок, пук, бульк — все механические звуки полового акта, а в воздухе висел густой резкий запах их пота и секса. Я же все стоял, дрожал как осиновый лист и не решался их остановить. Потом Уэйд задрал левую ногу Джен, перекинул ее себе через голову и опустил на правую, одновременно повернув Джен на бок. И не сбился с ритма. Маневр, если не вынимать член, совсем непростой, этакая фигура высшего секс-пилотажа, но легкость, с которой он это проделал, и то, как Джен поняла его с полунамека, свидетельствовали об одном: они вместе не впервые. И тут я спросил себя: а давно ли это, собственно, началось? Месяц назад? Полгода? Сколько поз они за это время освоили? Что в моем браке правда, а что вранье? Джен мне изменяет. Джен, меняя позы, трахается с Уэйдом Буланже в нашей постели, на смятых простынях от Ральфа Лорена, которые она купила в магазине «Нордстром», когда мы переехали в этот дом. Моя жизнь, жизнь, которую я понимал, к которой привык, кончилась.
Думаю, сейчас самое время добавить одну деталь: в руках у меня был огромный именинный торт.
Я ведь сбежал с работы пораньше как раз за этим клубнично-шоколадным чизкейком — ее любимым тортом. Джен в свой день рождения на работу обычно вообще не ходила, прикидывалась больной. Ближе к вечеру мы собирались выйти в ресторан, но я приехал пораньше, с тортом. Хотел ее удивить. Подъехав к дому, я, не выходя из машины, снял с торта крышку, украсил его тридцатью тремя красными свечками и, по обычаю, добавил одну на счастье. В прихожей я зажег свечки специально купленной длинной зажигалкой для духовок. Я слышал, что Джен наверху, в спальне, и направился прямиком туда — медленно, на цыпочках, крадучись, точно вор, и почти не дыша, чтобы ни одна свечка не погасла по дороге. Пока я пялился на Уэйда с Джен, свечки наполовину растаяли, и на идеально ровной белой глазури расцвели восковые кляксы — точно пятна крови на снегу. Если бы все шло по плану, Джен давно бы эти свечки задула, сняла бы пальцем кусочек глазури, слизнула его, поцеловала меня сладкими губами, и мы стали бы жить-поживать. Долго и счастливо. Но стряслось непредвиденное, и торт был непоправимо испорчен.
Я знал, что непременно стану мучить себя дурацкими, ничего не решающими вопросами. Как она могла? Когда это началось? Почему? Они в самом деле любят друг друга или стремятся к острым ощущениям, которые дает адюльтер? Интересно, какой ответ мне больше понравится?
В тот момент никакие ответы мне были не нужны. Застав собственную жену в постели с другим, проще успокоить душу выстрелом из «магнума» 357-го калибра, а не научными изысканиями. Но я знал, что вопросы неизбежны. Так уж положено. Меня втянули в мыльную оперу, и — хочешь не хочешь — надо следовать сценарию. Однако там, в спальне, меня мучил только один вопрос, вопрос жизни и смерти, и ответ на него я хотел получить безотлагательно. Вопрос мой был самым примитивным и звучал так: что будет, если запулить в задницу Уэйда Буланже этим клубнично-шоколадным тортиком с горящими свечками — тридцатью тремя и одной на счастье?
Оказалось, будет круто.
После этого случилось много всего. Быстро и сразу.
Во-первых, Уэйд заорал. Причем вовсе не потому, что задницу его украшало клубнично-шоколадное месиво, хотя это ли не причина заорать? Уэйд заорал — как я потом узнал от одного болтливого санитара со «скорой», — потому что перед сношением намазал член кремом, который, согласно рекламе в мужском журнале, должен был превратить его в супермена и который, в качестве побочного эффекта, оказался крайне легко воспламеняющимся. В итоге благодаря тридцати трем свечкам плюс одной на счастье яйца Уэйда вспыхнули мгновенно. На креме не было никаких предостережений, вероятно, потому что большинству мужчин обычно не приходит в голову подвергать свои половые органы воздействию открытого пламени. Итак, Уэйд заорал и начал кататься по кровати, прикрывая полыхающую промежность. Ко всему прочему, я запулил в него тортом буквально за секунду до эякуляции, поэтому теперь он, корчась от боли, извергал фонтаны подкопченной спермы.
Уэйд вопил, горел и, обжигаясь, кончал себе в руки. Джен тоже завопила и откатилась в противоположном направлении. Причин вопить у нее было несколько. Во-первых, резко выдернув из нее член, Уэйд заодно стукнул ее лбом в переносицу — у нее даже слезы от боли потекли. И сквозь калейдоскопическую призму этих слез она вдруг увидела меня, стоящего в ногах кровати, перепачканного клубникой и шоколадом. Она вскрикнула от стыда и неожиданности и кулем свалилась с кровати, а там как раз валялся дорогущий ботинок Уэйда, и каблук впился ей в бедро.
Я тоже заорал. Потому что мне выпали испытания почище, чем паленые яйца или сломанный нос (кстати, позже выяснилось, что нос Джен и вправду оказался сломан). Это загаженное помещение недавно было моей спальней, эта постель, испачканная тортом, потом и спермой, недавно была моей постелью; эта женщина на полу — голая, помятая, жалкая — недавно была моей женой. За несколько секунд я потерял все.
А потом мы разом замолчали, и наступил один из тех моментов по-настоящему мертвой тишины, когда слышно, как вертится у тебя под ногами планета, а ты стоишь, и у тебя постепенно начинает кружиться голова. В воздухе висел запах секса и горелых волосков. Он наполнял комнату все гуще, точно при утечке газа. Зажги кто-нибудь спичку, клянусь, раздался бы взрыв.
— Джад! — крикнула Джен, не поднимаясь с пола.
Не переставая стенать, с глазами, круглыми от страха за свои яйца, которые, возможно, понесли непоправимый ущерб, Уэйд скатился с кровати и, пулей влетев в ванную, захлопнул за собой дверь. Вообще-то голым мужикам лучше не бегать — видок тот еще. Из-за двери послышался шум воды и отрывистые гортанные проклятья Уэйда.
Я взглянул на голую Джен, уже не лежавшую, а сидевшую на полу, спиной к тумбочке. Она всхлипывала, притянув коленки к груди, расплющив ее в два блина. Мне захотелось опуститься рядом на пол, притянуть ее к себе, обнять. Я поступил бы так в любых других обстоятельствах. Только не в этих. Я даже сделал шаг в ее сторону, но остановился. С тех пор как я вошел в спальню, прошла всего пара минут, и мой разум еще не приноровился к этому враз изменившемуся миру, где мне уже не суждено утешать Джен, поскольку я ее ненавижу. Во мне бурлили устаревшие, отжившие свое рефлексы и, одновременно, импульсы злобной ярости, и я совершенно не представлял, что следует делать дальше. Больше всего на свете мне хотелось дать деру, но оставить этих двоих в моем доме означало безоговорочную капитуляцию. Меня снедало разом множество желаний: дать в морду, забиться в нору, убежать за тридевять земель, зареветь в голос, выдавить Уэйду глаза, обнять Джен, задушить Джен, убить себя, лечь спать и проснуться двадцатилетним… Я был на грани безумия.
Джен смотрела на меня покрасневшими от слез глазами, а из носа у нее сочилась кровь вперемешку с соплями и капала с подбородка на грудь. Мне было ее жалко, и я себя за это ненавидел.
Тут я услышал собственный голос:
— Поверить не могу!
— Прости. — Она, дрожа, уткнулась лицом в колени.
— Оденься. И сделай так, чтобы духу его в моем доме не было.
Вот и весь разговор. Девять лет брака псу под хвост. И сказать-то особо нечего. Я вышел из спальни, захлопнув за собой дверь с такой силой, что внутри стены что-то оборвалось и с шумом полетело вниз. В коридоре я потерянно остановился и, наконец выдохнув, осознал, что все это время практически не дышал. Потом я пошел вниз — чтобы переколотить весь фарфор, доставшийся Джен от бабушки. За этим занятием меня застали полиция и «скорая».
— Что теперь будет? — спросила Джен.
Мы стояли на кухне, на осколках сервиза, и пытались разговаривать.
— Молчи.
— Я понимаю, для тебя это сейчас пустой звук, но мне правда очень стыдно, даже не могу описать, как стыдно…
— Умолкни.
Разговор не клеился.
— Мне нет прощения, я знаю… Но мне было так плохо, так долго было плохо, я себя чувствовала такой потерянной, что…
— Ты можешь закрыть свой поганый рот, в конце концов? — заорал я, и она вся сжалась, точно боялась, что я могу ее ударить. Нос у нее распух довольно сильно, и в том месте, где Уэйд боднул ее лбом, постепенно растекалось мерзкое сине-лиловое пятно. Когда слух о наших бедах дойдет до соседей, этот нос станет предметом бесконечных пересудов кумушек за чашкой кофе с обезжиренным молоком.
Я закрыл глаза, потер виски.
— Я задам тебе сейчас несколько вопросов. Отвечай коротко и ясно. Поняла?
Она кивнула.
— Давно ты трахаешься с Уэйдом?
— Джад…
— Отвечай на вопрос!
— Чуть больше года…
После событий, случившихся за последние полчаса, я должен был бы попривыкнуть к неожиданностям. Но больше года! Это не случайность, не мимолетное увлечение, это — связь. Это значит, что у Джен с Уэйдом уже была годовщина. В нашу первую годовщину мы сняли комнату в дешевом мотеле в Ньюпорте. У Джен было новое нижнее белье нежно-сиреневого цвета, и я прочитал ей глупейшее, самолично написанное мною стихотворение, а она расплакалась, и щеки ее еще долго были солоноваты на вкус. Интересно, как отметили свою первую годовщину Джен с Уэйдом? И кстати, от какого момента они отсчитывали? От начала флирта? От первого поцелуя? Первого секса? Первого «я тебя люблю»? Джен сентиментальна и неизменно аккуратна с датами, так что все вехи их совместной жизни наверняка отмечены на ее внутреннем календаре.
Значит, весь последний год Джен при каждом удобном случае прыгала в койку с Уэйдом Буланже, моим несколько располневшим боссом-суперменом. Невообразимо! Так же невообразимо, как если б она оказалась серийным убийцей. Пусть лучше убийцей! Я бы пришел на суд, мрачно покивал, услышав от присяжных «виновна», дал интервью в желтую прессу и занялся своими делами. Во всяком случае, я спал бы в своем доме на своей кровати.
— Чуть больше года, — повторил я. — Выходит, ты — настоящая обманщица?
— Да… научилась. — Она посмотрела на меня с некоторым вызовом.
— Ты его любишь?
Джен отвела глаза.
Этого я не ожидал. Оказалось больно.
Джен вздохнула — протяжно, надрывно, преисполненная жалости к самой себе. А я тем временем размышлял, не перерезать ли ей горло осколком фарфора.
— У нас были проблемы задолго до того, как в моей жизни возник Уэйд.
— Были. Но с нынешними не сравнить.
Возможно, она еще что-то говорила, только я перестал слушать. Прошел через кухню, с хрустом раздавив кусок блюдца, распахнул дверь так, что застонали пружины и петли, а потом послышалось шипение — это мое тело выдохнуло и вдохнуло. Я учился дышать заново.
Ну и куда, спрашивается, ехать?
Так и не включив зажигание, я сидел в машине, парализованный собственной нерешительностью, вцепившись побелевшими пальцами в руль. Нет ничего печальнее, чем сидеть в машине, когда тебе некуда ехать. Нет, пожалуй, еще печальнее — сидеть в машине возле дома, где прожил почти десять лет и который вдруг, в одночасье, перестал быть твоим домом. Ведь обычно, когда тебе некуда ехать, всегда можно поехать домой. Но Джен не просто мне изменила, Джен лишила меня дома. Жаркая, красная ярость вскипела в моем бесцветном страхе, точно кровь в воде. Как хочется задушить Джен — чтобы она задергалась и затихла под моими дрожащими пальцами. А Уэйда можно зарезать кривым ножом, дикари держат такие ножи специально для белых людей: одним движением вскрывают грудину и поднимаются вверх, чтобы вынуть все жизненно важные органы, а вязкая бордовая кровь со сгустками медленно, побулькивая, вытекает изо рта врага. Изо рта Уэйда. Себя я приговорил к театральному самоубийству: разгонюсь на машине, пробью парапет на мосту и рухну в Гудзон. Пусть Джен чувствует себя виноватой по гроб жизни, пусть картина моей страшной смерти мучит ее так же, как меня отныне будет мучить картина ее совокупления с Уэйдом. Нет, бесполезно. Ничего ее мучить не будет. Она тут же отправится к психоаналитику — возможно, к тому же самому фрейдисту-извращенцу, который норовил полапать ее на каждом сеансе и которого она поэтому бросила. Уж он-то ее убедит, что она ни в чем не виновата, что она на самом деле — жертва, что она заслужила право снова быть счастливой, и моя смерть окажется напрасной. Лучшее, на что тут можно надеяться: что она изменит Уэйду с этим сексуально озабоченным психоаналитиком. Впрочем, измена ли это? Ведь Уэйд ей не муж, а любовник. Я в этих хитросплетениях был новичком и никаких правил толком не знал.
В зеркало заднего обзора я видел нижнюю часть фасада, нижние углы огромного венецианского окна в гостиной, границу между бетонным фундаментом и кирпичной кладкой… За этими стенами — весь смысл, весь итог моего земного существования. Неужели я не вправе выйти из машины, открыть парадную дверь и потребовать все, что мне принадлежит? Летом тяжелую ольховую дверь всегда немного заедает, ручку надо одновременно повернуть и отжать книзу, да еще слегка навалиться плечом. Ключ у меня при себе, побрякивает в зажигании вместе со всей остальной связкой. Пора ехать. Но куда?
Какого черта?! Что происходит в моей жизни?!
Я взглянул на часы — «Ролекс Космограф Дайтона» из белого золота, который Джен подарила мне к тридцатилетию. Меня вполне устраивали мои старые часы, надежной фирмы «Ситизен», я даже скучал по ним, когда пришлось надеть эту тяжеленную, кичливую штуковину. Но Джен придавала атрибутике колоссальное значение. Раз поселились в дорогом пригороде — извольте соответствовать. Джен вживалась в роль дамы из среднего класса истово, как профессиональная актриса, и от меня требовала того же.
— Мы могли бы на эти деньги устроить себе шикарный отпуск, — возразил я.
— Отпуск никто не отменял, поедем, — парировала она. — Но отпуск — это эпизод. А часы — семейное достояние, они останутся потомкам.
Я был слишком молод, чтобы думать о потомках или писать завещание. От слов Джен в моем воображении возникли образы немощных, прикованных к постели стариков с желтыми, кальцинированными ногтями на ногах и истонченными, как у скелетов, запястьями. Старики эти были заживо похоронены в кельях, душных от хлорки и разлагающейся плоти.
— Такие часы стоят немерено! Как пять ипотечных выплат, — заупрямился я.
— Это подарок. — Джен раздраженно поджала губы. За ней такое в последнее время водилось.
— Подарок, за который я сам же и заплатил.
Я был женат довольно давно и по опыту знал, что слова мои несправедливы и обидны, что ничего конструктивного из этого не выйдет. Но — ляпнул так ляпнул, бывает. Даже затрудняюсь объяснить почему. Просто в браке постепенно вырабатываются стереотипы поведения. К примеру, Джен генетически не способна выдавить из себя хоть какие-нибудь слова, чтобы попросить прощения. А я иногда говорю гадости, которые на самом деле говорить не хочу. Мы принимали себя и друг друга вместе с этими недостатками, но — до поры, покуда не наступали ближнему на любимую мозоль. И тут оба начинали кровожадно мечтать о мести, и приходилось сдерживаться, чтобы друг друга не убить.
— Значит, наши деньги — это твои деньги? — возмутилась Джен. Глаза ее загорелись праведным гневом: она, без зазора и перерыва, уже вступала в новую битву. С годами Джен совершенствовала это умение, точно боксер, который не переставая молотит кулаками, чтобы предотвратить удар противника. От споров с ней у меня обычно кружилась голова.
«Ролекс» я, разумеется, надел. Собственно, это было неизбежно. Старые часы нашли последний приют в маленьком отсеке ящика с носками — рядом с ключами от старой квартиры, парой испорченных сотовых телефонов, моим студбилетом, нунчаками, сохранившимися класса с шестого, когда я увлекался ниндзя, бейсбольным мячиком, который я, когда был совсем маленьким, поймал с броска легендарного Ли Мазилли на нью-йоркском стадионе «Шей», и другими предметами из прошлой жизни, с давно закрытых и запечатанных ее страниц.
«Ролекс» показывал три часа дня. Мне требовалось время — все обдумать, взвесить, решить, что делать дальше. Я принялся жать на кнопки в сотовом телефоне, перебирая телефонную книгу, но уже знал, что никому не позвоню. Может, нам с Джен еще удастся помириться, а если так, друзей в это посвящать нельзя, чтобы потом нас не подняли на смех. Я понимал, что ущерб невосполним, доверие попрано, самое святое поругано, но ведь существует мудрый стишок: «Спит жена с начальником — стану жить молчальником». Выходит, можно смириться с чем угодно, главное, чтобы все было шито-крыто? Да и звонить-то мне некому, все друзья у нас с Джен общие. Я дернулся было позвонить матери, но отец лежал в коме, и у мамы проблем хватало. Моя жизнь перешла в фазу свободного падения. Помощи ждать было неоткуда. Где-то в глубине горла встал холодный ком, и внезапно я забыл свой гнев, забыл, что меня обокрали… Всепоглощающий, бездонный ужас одиночества объял меня и стянул все мое нутро, точно тисками.
Я миновал крошечный деловой район Кингстона, потом вокзал и выехал к эстакаде I-87. Затормозив на обочине, долго смотрел на федеральную автостраду, на длиннющие фуры, на юркие машинки жителей пригородов, слинявших с работы пораньше, чтобы успеть до часа пик. Через пару часов все северное направление встанет в пробке. Меня тоже потянуло на север: вот выеду сейчас на шоссе, выберу полосу и — буду останавливаться только на заправках. Так, на бензине и пончиках, доберусь до штата Мэн, до какого-нибудь прибрежного городка, сниму домик и начну жизнь заново. Зимы там суровые, но я продам свой «лексус» и куплю крепкий пикап с цепями на колесах. Найду работу, может, даже связанную с физическим трудом, буду тянуть пиво в местной пивнушке, возьму из приюта одноглазого Лабрадора и подружусь с рыбаками. Они станут подтрунивать над моим происхождением, может, даже в шутку прозовут меня «Нью-Йорк». Со временем у меня появится легкий местный говорок. А еще я познакомлюсь там с женщиной, тоже приехавшей издалека, тоже сбежавшей от своего уродского прошлого. Она будет хороша собой и очень ранима, мы отличим друг друга безошибочно и влюбимся самозабвенно, очертя голову — как влюбляются только обездоленные люди. И все прочее отступит, забудется. На нашу свадьбу придет весь городок, и устроим мы ее в шатре, на газоне главной городской площади. А в кафе напротив, над рекламой фирменного блюда, вывесят приветствие молодоженам.
Но тут я вернулся к реальности. Ничего этого не будет: ни домика в Мэне, ни одноглазого Лабрадора, ни хорошенькой черноглазой женщины, которой суждено меня исцелить… Какое-то время я просто сидел и оплакивал будущее, которому не сбыться. Потом развернул машину и, все еще дрожа — я так и не переставал дрожать с тех пор, как выскочил из дома, — поехал назад, в город. Я уговаривал себя, что федеральная трасса и завтра будет на том же месте, а пока надо найти жилье поближе к дому.
За последующие несколько недель не произошло ничего, чем стоило бы особенно гордиться. Я залег в спячку в подвале супругов Ли, пустив корни на шаткой кушетке, которая — если верить рекламе — называлась тахтой. В комнате пахло плесенью и стиральным порошком. В тихое время суток я слышал, как жужжит спираль в электрической лампочке, голой лампочке, освещавшей мою комнату без всякого абажура. Телевизор я смотрел практически не переставая. Душ принимал редко, отрастил бороду. Мастурбировал без всякого удовольствия. Бороде придал форму эспаньолки. Набрал семь кило. Сочинял длинные послания, полные то гневных обличений, то жалостной мольбы, и печатал их на телефоне, покуда пальцы не начинали ныть и неметь. Я проклинал и заклинал Джен, но в конце концов стирал все написанное. Я лежал ночами без сна, глядя в потолок, а древние канализационные трубы стучали и скрежетали за тонкой перегородкой, и Джен с Уэйдом, точно порнозвезды, трахались в моем воображении в ритме этого скрежета. Бац! Бац! Бац! И вот он, оргазм, под шум спускаемой в туалете воды. Муж и жена Ли ходили туда попеременно, каждые пятнадцать минут. Господи, почему они столько писают?! По ночам, через равные промежутки времени, я слышал над головой их шаги: быстрое топотание миссис Ли, свистящее шарканье мистера Ли, поскрипывание пластикового сиденья на унитазе и, наконец, звук спускаемой воды, точно водопад за тонкой гипсокартонной стенкой подвала. Мне тридцать четыре года, я бездомный, я коротаю ночи на бугорчатой тахте в съемном подвале и слушаю, как хозяева ссут и срут, а моя бывшая жена и бывший босс кувыркаются у меня в голове. Я тонул, и до дна было рукой подать.
Глава 4
Могильщик похож на Санта-Клауса и наверняка об этом знает, ну не может не знать! Надо же умудриться, имея седую окладистую бороду и этакое плотное телосложение, надеть красно-белую куртку и припереться в таком виде копать могилу на кладбище «Гора Сион»! С другой стороны, все понятно: если с утра до вечера зарывать в землю покойников, надо как-то себя развлекать. Как? Уж как умеешь. Впрочем, сегодня, когда мы под проливным дождем хороним отца, этот персонаж, несмотря на нелепейший наряд, ведет себя крайне деловито — даром что его куртка алеет, точно кровоподтек на фоне белесого, мертвенного неба. Мы несем гроб, а он дает тихие, но четкие указания, как опустить гроб на гидравлическую раму, установленную над свежевырытой могилой. Первая пара — мы с Полом, за нами — Барри, муж Венди, напарником которого должен, по идее, быть Филипп, но он так и не объявился, третья пара — дядя Микки и его сын Джулиус, только что прилетевшие из Майами. Микки мы не видели уже несколько десятилетий — они с отцом в свое время рассорились из-за каких-то денег, вроде бы отец ему одолжил, а Микки не вернул, поэтому двоюродный братец Джулиус был для нас совершенно чужим человеком. Эта парочка похожа на загорелых гангстеров из боевика: оба в крутых фирменных, но ненужных — по нашей-то погоде! — темных очках, с напомаженными волосами и одинаковыми золотыми кольцами с крупными розовыми бриллиантами.
— Правее, — командует Санта-Клаус. — Двигаемся слаженно, никто пока не опускает. Так, задние, приподнимите-ка его сантиметров на пятнадцать. Ага, хорошо. Теперь, господа, по моей команде будем опускать. Кто держит ноги — вы первые. Не резко. Берегите пальцы.
Кинорежиссеры любят снимать похороны под дождем. Скорбящие стоят в черных одеждах под огромными черными зонтами, которыми в жизни мы никогда не пользуемся, а капли падают как бы отдельно, чисто символически — на траву, на каменные надгробья, на крыши машин. Создают атмосферу. Только никто почему-то не показывает, как липнет к насквозь промокшим брюкам скошенная трава, как дождь — несмотря ни на какие зонты — молотит по голове и слизняками заползает за шиворот; как вместо того, чтобы печально размышлять об умершем, ты мысленно ползешь по собственной спине с каждой новой каплей. В кино отчего-то не видно, как вязнут в мокрых комьях выходные туфли; как вода просачивается сквозь щели в сосновых досках, из которых сколочен гроб, а оттуда сочится запах смерти и разлагающейся плоти; как куча земли, вынутая из могилы и ждущая, чтобы ее засыпали обратно, постепенно оплывает, превращается в жижу, растекается по лопате и с чавканьем падает на крышку гроба. И вместо медленной достойной церемонии прощания все это превращается в муку мученическую, когда все мечтают только об одном: побыстрее сплавить покойника и разбежаться по машинам.
Наконец мы, те, кто несли гроб, устанавливаем его на раму и отходим, мокрые и грязные, от могилы. Теперь можно встать под переносной брезентовый тент, который тоже не очень-то защищает от дождя, но под которым тем не менее толпится немало народу: друзья, соседи, бывшие сослуживцы. Все переминаются с ноги на ногу, стараясь протиснуться ближе к середине, где не так захлестывает дождь, а на оказавшихся с краю неудачников время от времени обрушивается по ведру воды из переполненных впадин брезентовой крыши. Пол встает рядом с Элис. Он плачет, и жена прижимается к нему — согреть и утешить. Барри подходит к Венди, и та первым делом отдает ему коммуникатор. Он тут же украдкой проверяет — нет ли писем, а уж потом сует эту черную коробочку в чехол на поясе, точно револьвер в кобуру. Я встаю возле мамы. Красные, заплаканные глаза ее смотрят несколько отрешенно, поскольку сегодня она решила принять не полтаблетки успокоительного, а целую. Ее волосы, крашенные в золотисто-каштановый цвет, но седые у корней, собраны в тугой пучок. На матери черный облегающий костюм — как всегда, с глубоким декольте, настойчиво демонстрирующим плоды пластических операций. Высота ее шпилек, как и диаметр имплантированных грудей, неприличен ни для ее возраста, ни для сегодняшней церемонии. Она сжимает мою ладонь, но в глаза не смотрит. А Джен рядом со мной нет, и ее неприсутствие пульсирует во мне, точно нарыв.
— Не сдерживайся, плачь, — тихо рекомендует мать. — Можно.