Планета грибов Чижова Елена
Переждав боль, вступившую в поясницу, выходит на улицу.
Свет (если не знать точного времени, не то предвечерний, не то предутренний), заливает окрестности: деревья, кусты, траву. Где-то за ручьем грибники собираются в дорогу: проверяют свои короба, осматривают сапоги, плащи с широкими капюшонами. Через несколько часов они пройдут мимо его дома, чтобы нырнуть в лес. На свой страх и риск перебраться через болото…
– Именно. На свой страх и риск… – обернувшись к лесу, он произносит громко. Его никто не услышит – там, в лесу, никого. – Вот интересно, грибниками становятся или рождаются?
Стоял, чувствуя, как оно подступает к горлу: стеснение духа, горечь, печаль, тоска – запоздалая, бессмысленная, тягучая, безнадежная, которую невозможно выразить ни на одном языке, кроме родного – на котором разговаривали с Марленом… Бесконечная и непроходимая – как это проклятое болото. Бешеная, затаенная, смертная – прорастающая железным ростком: из глубины, из самого сердца. «Я всегда боялся. А Марлен – нет. Уж он, если б захотел, перевел ту книгу. С ним редактор не посмел бы так разговаривать. Навязывать работу, давать пустые обещания».
В той книге речь шла об альбигойцах. Надеясь приступить к работе, он внимательно изучил вопрос. Церковь Любви, тайный орден. Адепты не признавали страданий Христа, а кроме того, отрицали Страшный Суд и существование ада и рая. Поощряли освобождение от тела, в частности, через самоубийство. Католическая церковь объявила их еретиками, а в 1209 году объявила открытую войну. Военные действия вошли в историю как крестовые походы против альбигойцев. Учитывая мощь папского престола, не приходится удивляться тому, что в конце концов они были разгромлены. Папские войска учинили кровавую резню. Те, кто остался в живых, ушли в горы, но это не спасло. Их последний оплот пал в 1244 году. Спустя несколько дней 257 человек – жалкий остаток – взошли на костер. Однако еще в XX веке многие верили, что кое-кто все-таки спасся. Уцелевшие стали хранителями тайных знаний. Предание гласило: придет время, и эти тайные знания откроют человечеству новые грани Добра.
«Перевести, явиться к редактору, положить на стол?..» Он представил себе, как главный редактор листает рукопись, то и дело натыкаясь на подробности, от которых кому угодно станет не по себе. Чего стоит вопрос непосредственного исполнителя, заданный папскому посланнику, руководившему операцией: как отличить благонравного обывателя от еретика? Тут одним чихом не обойдешься. Ему показалось, он видит редакторскую поднятую бровь:
– Ну, и что же ответил папский посланник?
Он опустил голову и ответил:
– Убивайте всех, бог узнает своих.
Редактор глубоко задышал и откашлялся:
– Интересно… – Словно наяву он расслышал шуршание туалетной бумаги. – И как вы это представляете? Нет, нет и нет. Еще неизвестно, куда повернется. Решат, что мы на что-то там намекаем. Хуже того, издеваемся.
– Издеваемся? – он изумился. – Господи, над чем?
– Да над чем угодно. Вы что, телевизор не смотрите? Мало ли у нас… «Норд-Ост», Беслан. Потом не отмоемся. Да и читатели не все идиоты. Возникнут неконтролируемые ассоциации…
Честно говоря, он опешил: откуда это пришло? Выражение, которое слышал еще начинающим переводчиком, в советские годы означало крамолу, таящуюся между строк. Лично его коснулось лишь однажды: в романе, который тогда переводил, зашла речь о правителях-маразматиках. Конечно, не наших. Но редакторша потребовала вымарать: мол, все равно не пропустят. Сказал: давайте попробуем, а вдруг? Интеллигентная дама (кстати, истинный профессионал: чуткий, умный, опытный. Теперь таких днем с огнем не найдешь. Всегда, когда это было возможно, стояла на стороне автора и переводчика), покачала седой головой: и пробовать нечего. Там они понимают не хуже нашего: первое, что придет в голову советскому читателю, – родной и любимый Леонид Ильич.
– Но сейчас не… – он покосился на правую стену, где висели выцветшие плакаты с логотипом прежнего издательства. Будто продолжил воображаемый разговор. Как и в прошлый раз, в глаза бросила цифра: 1975.
– Сейчас не, – редактор проследил за его взглядом и улыбнулся кривовато. – Но, как говорится, береженого бог бережет. Мы предполагаем, а боги располагают…
«И вправду, откуда? Неконтролируемые ассоциации… Надо же…» Он мотнул головой. В последние годы что-то изменилось, повисло в воздухе. Старое, казалось бы, хорошо забытое. Словно время потекло обратно. Раньше говорили: двинулось вспять. Смутное ощущение, которым хотелось поделиться, во всяком случае, обсудить.
«С кем? С кем, кроме Марлена?..»
Мысль прорастала неудержимо, как неконтролируемая ассоциация всей его жизни: двадцать лет она таилась под спудом. Марлен умер. Ему казалось, всё давно вырвано, но там, в земле его сердца, остался маленький корешок… Тоска сиротства – гулкая, протяжная, однозвучная, не имеющая отношения к родителям. «При чем здесь родители, если… если…»
Нет, не зависть. Жизни Марлена не позавидуешь. Что-то другое, выходящее за пространство разума… Марлен, отец его души. «Ну пусть не отец, старший брат, разве это меняет дело?» Вдруг представил, что сказал бы Марлен, если бы он назвал его старшим братом: Старик, поменьше пафоса: отец, брат, друг… Хватит и приятеля.
Он кивнул, соглашаясь: дело не в словах. Как так вышло, что даже в те времена, когда и не пахло свободой, Марлен был свободным человеком? «А я?.. Неужели – раб? Был и остался… —
Опята сварены. Картошка начищена.
Она включает обе конфорки. Ставит две сковороды. Слева – с ручкой, справа – без ручки.
Выдвинув ящик стола, нащупывает сковородник. Стоит, сжимая в руке. Лесная история что-то изменила, словно стерла невидимую границу. В лесу ее настиг страх. Необъяснимый, как в детстве, когда смотрела на отцовскую репродукцию.
Фигурки людей на тоненьких ножках. Подойдешь близко, вроде бы, разные. Отойдешь – одинаковые. Однажды спросила: «А почему у них нет детей?» Отец ответил: «Потому что они все дети. А это их родители, – кивнул на левую картинку. – Адам и Ева». – «А этот?» Человек в складчатом плаще держал за руку маленькую женщину, которую отец назвал Евой. «Бог. Он создал все. Сначала рыб, птиц, насекомых. Потом животных. Вон, смотри: слон, жираф…» – «А это? – она показала пальцем на маленькое озеро, из которого вылезали непонятные существа. Особенно одно, похожее на рыбу с крыльями. – У рыб не бывает крыльев – только плавники. Бог – что, перепутал?
Отец надел очки. Развел руками: «Понятия не имею. Фантазия художника. Так он представлял себе рай». – «А тут? – показала на среднюю картинку. – Тоже рай?» Отец улыбнулся: «Нет, это Земля. Сад земных наслаждений. Вырастешь – узнаешь».
Подумала: в раю хорошо, никого нет. Только бог с родителями и всякие животные. Гуляй где хочешь. Не то что в этом саду. Не протолкнешься, прямо как в парке Победы. Только в парке одетые, а здесь голые. И вообще какие-то уродцы…
Следующий раз все-таки спросила. Отец ответил: «Они не уродцы. Самые обычные люди, как мы». – «Мы?! А этот?» – ткнула пальцем в какое-то чучело в шляпе: огромное, помесь яйца с человеком, вместо ног сучковатые ветки, вместо тапочек – лодки. «Этот? – отец задумался, будто в первый раз увидел. – Трудно сказать. Каждый понимает по-своему».
Тогда она даже разозлилась. Как это – по-своему! Но он вдруг сказал: «Нам кажется, что мы созданы по образу и подобию. А на самом деле…» – махнул рукой. «Что, что на самом деле?» «На самом деле… – отец остановился в дверях. – Всего намешано: и птичье, и звериное…» – «А рыбье?» – ляпнула просто так, первое, что пришло в голову. «Рыбье? Да-да, особенно рыбье… – он не шутил. Смотрел, будто ее здесь не было. Будто говорил сам с собой. – Вот вырастешь…» Подумала, сейчас снова скажет: вырастешь – узнаешь. Но он сказал: вырастешь, не дай тебе бог узнать.
Смотрела на голых человечков, похожих на личинки насекомых. Если люди такие противные, зачем Бог на них смотрит? Взял бы и раздавил.
В пятом классе подружилась с Веркой Овсянниковой. Верка мечтала стать художницей, занималась во Дворце пионеров. Однажды, когда родителей не было, затащила в отцовский кабинет. «Смотри, какая картина». Верка фыркнула: «Во-первых, не картина, а репродукция, можно сто штук повесить». – «Как ты думаешь, почему Бог им не поможет? Разве ему трудно победить маленьких чудовищ, которые только мучают?» Верка удивилась: «Как это – победить! Ты что, дура? Не понимаешь? Это же – Страшный Суд. Бог специально придумал: чтобы люди грешили, а потом он будет их мучить. Нам во Дворце рассказывали».
Ей казалось, тот страх давно исчез. С тех пор как выросла, привыкла всё держать под контролем.
«Надо нарезать картошку. Сырая картошка жарится долго…» – но она стоит, забыв о том, что сковородка уже раскалилась. Будто вслушивается, пытаясь понять. Вспомнить, восстановить шаг за шагом: казалось бы, обычная история. Сколько раз, бродя по лесу, сбивалась с дороги… «Господи, ну и что?!» – это же не тайга, километры и километры непроходимого леса…
Выйдя на крыльцо, вглядывается в силуэты деревьев. Трава, кусты… Все, к чему привыкла с детства. «Хватит, – решительно возвращается к раскаленной плитке. – Я – не дикарь. Это дикари боялись леса, населяли богами и духами…» Видимо, что-то осталось, затаилось где-то в глубине, время от времени вылезает наружу. Современный человек, наделенный здравым смыслом, должен уметь справляться.
Белые клубни нарезаны, сложены горкой на чистую тряпку – кажется, бывшее полотенце: первое, что попалось под руку, когда рылась в шкафу. Она промокает тщательно: главное, ни капли воды. Картошка должна быть сухой, иначе не получится вкусной корочки. Это только кажется, будто она готовит простое блюдо. Если не рассчитать времени, грибы выйдут жесткими, картошка – горелой.
Прислушиваясь к шкварчанию картошки, сдергивает с гвоздя тряпку, подхватывает горячую кастрюлю: грибы сварились, теперь их надо слить. Не у крыльца, лучше там, за участком.
Она выходит за калитку. Прижав крышку, наклоняет кастрюлю – коричневая струя льется под дерево. Встряхивает, опять наклоняет, выцеживая последние струйки. Лужа, пахнущая грибами, курится горячим паром. Корни наверняка обожгло, на этом месте останется проплешина. Она усмехается: то, что она сделала, – своего рода месть. Дерево – дитя леса. Держа кастрюлю обеими руками, прислушивается. Лес молчит. «Все правильно, – держа кастрюлю на вытянутых руках, возвращается обратно. – Настоящий дикарь принес бы жертву – в благодарность за чудесное спасение. Мне это не приходит в голову. Значит, человечество движется вперед…»
Если резать на столешнице, останутся следы от ножа. Теперь это не имеет значения. Стол отправится на помойку. Она задирает угол клеенки, правой рукой, которой держит нож, откидывает упавшую прядь: «Ополоснулась, а все равно испарина».
Вытирает лоб, покрытый каплями пота.
Наливает масла на правую сковородку. Выкладывает грибы. Деревянной лопаткой шевелит картошку, уже чувствуя: что-то не так. Картошку уже прихватило. Не иначе барахлит регулятор. «Чертова плитка! Все-таки надо было купить… Снять деньги, вернуться. Но кто же мог знать, что найду этот пень… – от сковородки несет горелым. Похоже, левая конфорка сломалась окончательно. – Плевать на эту картошку, буду есть одни грибы».
Грибы почти что готовы. Осталось добавить сметаны. «Ложку, а лучше – две», – зачерпывает поглубже. Размешивает быстро и ловко. Края вскипают мелкими беловатыми кружевами.
От запаха жареных грибов замирает сердце. Накладывает себе: щедро, с горкой. Подхватив колченогий стул, выходит на крыльцо.
В правой руке вилка, в левой – полная тарелка.
Она закрывает глаза. Жует: медленно и внимательно, словно весь мир сосредоточится на ее зубах, горле, пищеводе. Жареные грибы – наслаждение, одно из самых главных в ее земном саду.
«Как это называется? Отвальная? Поминки?.. В моем случае и то, и другое…» – смотрит на близкие деревья, на лес, который сперва напугал до смерти, но потом задал ей пир на весь мир.
Она передергивает плечами, поворачивает голову: над соседской крышей стоит дым. Конец июля, а топят печку… Интересно, кто у них там: та женщина? Теперь совсем состарилась. Представляет себе худенькую фигурку: ситцевое, в мелкий цветочек. Хотя этого быть не может: ситец столько не живет. А может, и не она, а ее муж. Светлые волосы, худой – черты лица помнятся смутно. Их сын наверняка женился. Жена, дети… Ей нет никакого дела до чужих детей.
«Завтра разберу вещи. Прямо с утра. Потом позвоню антиквару. Договорюсь, чтобы приехал немедленно. Эти, с кадастром, тоже приедут, должны… Все организовано. Теперь пойдет по накатанной, само…» – еще вчера она бы сказала это уверенно, но сегодня что-то изменилось…
На улице страшная жара. Она втаскивает стул на веранду, заходит в дом. Стоит, поводя плечами: нет, не то чтобы холодно, скорее, влажно. Сырость, нежилой дух. «Соседи топят. Может, и мне?.. В сарае должны быть дрова… – с дровами возиться не хочется. Накидывает крючок на дверь. – Просто я отвыкла. В Репине всё больше лиственные. Здесь сплошные ели и сосны. Надышалась фитонцидами, поэтому и знобит».
Растягивается на кровати, чувствуя под головой комковатую подушку: «Все-таки надо было вынести, положить на солнце… – под веками, налитыми грибной тяжестью, плывут деревья. – Это же мой лес: с детства, знала каждую тропинку», – уговаривает себя, понимая, что дело не в лесе, не в воздухе, полном фитонцидами.
Тот листок. Из отцовской рукописи, в которой герой разговаривает со своей Ниной. Утром пробежала глазами, сунула обратно, рывкомзадвинула ящик. Встает, идет к комоду, дергает: ящик не поддается. «Да-да, я помню… Сломались направляющие». Чтобы добраться, надо вынуть верхний, в котором нет никаких рукописей, только старые тряпки. В ее детстве из тряпок делали макулатуру.
Она садится на корточки, просматривает листок за листком, вот он:
– Нина, Ниночка! Я знаю, мы с тобой – одно целое!… Знаешь, о чем я мечтаю?
Чтобы мы с тобой прожили сто лет и умерли в один день…
Слова, написанные отцом. Идиотские, фальшивые, не имеющие ни малейшего отношения к жизни. Это и есть помрачение, которое терзало весь день: смотрело на нее из леса.
«Может быть, читал при мне?.. Неужели осталось в памяти?..»
Кладбищенский мужик, которому заказала надгробья, специально перезванивал, уточнял. Подтвердила: все правильно, никакой ошибки. Мои родители умерли в один день.
На самом деле отец умер в понедельник, мать дожила до вторника.
Она сглатывает грибную слюну. Окажись на ее месте другая дочь, чьи родители умерли почти в один день, потому что отравились грибами…
Упершись обеими руками, наваливается всей тяжестью. Направляющие хрустят. Проклятый ящик припадает на правый бок, проваливается окончательно. Чтобы вытянуть, надо разобрать всю конструкцию, прибить новые направляющие. «А вот это – без меня…»
Пусть разбираются новые владельцы. Захотят – починят. Но скорее всего, выбросят или сожгут в печке.
«Может, сходить в церковь?.. Договориться, заказать панихиду…»
Полгода назад зашла в Казанский собор. Раньше здесь был Музей религии и атеизма. В детстве ходили с классом: тетка-экскурсоводша рассказывала про инквизицию, демонстрировала орудия пыток. Потом сказала: представляя себе картины ада, люди исходили из того, что сами же и делали, когда терзали своих врагов. Из всей экскурсии запомнила только эти слова.
Темный женский лик, в глазах – суровое умиление.
Отошла и встала в сторонке. Скорее всего, просто растерялась. Даже для нее, быстрой на решения, слишком неожиданный переход: из солнца, заливавшего Невский, в сумрачную полутьму собора. В церкви всегда просят. Стояла, чувствуя неловкость.
Чтобы разговаривать с матерью бога, надо знать правильные слова. У нее не было слов, чтобы высказать то, о чем думала: пусть твой сын построит всё заново, создаст новый мир, в котором любовь женщины не загоняется в рамки чужой жизни… Вдруг сообразила: об этом нельзя, ее любовь – грех. Если не об этом, тогда – о чем? О смерти?.. Но смерть придет и так. Рано или поздно, без всяких просьб.
Старуха, стоявшая рядом, шептала истово. Наверняка знала правильные слова. Темный шерстяной платок. Кацавейка поверх пальто: обтерханная, застегнутая наглухо. Будто нет никакого солнца. Снаружи – зимняя тьма. «Чтобы бог услышал, надо стать такой». Стояла, опустив руки, понимая: у нее не получится, за плечами этой старухи – другая жизнь. Чтобы напялить такую кацавейку, надо забыть о себе: смолоду, в самом начале жизни. «Нет, не то… При чем здесь кацавейка? Я привыкла полагаться на себя. Чтобы превратиться в эту старуху, надо начать заново, перечеркнуть свою жизнь, опыт, привычки…»
Не заметила, как вышли священники. Прислушивалась, не понимая. Точнее, понимая, но только отдельные слова. Будто они читали разрозненные листки какой-то будущей книги: начатой, но так и не законченной. Уже не вслушивалась. Смотрела им в глаза: глаза соотечественников, хоть и одетых в одежды древнего времени. Но разве это что-то меняет? «Их мысли совпадают с моими. Только я не пытаюсь скрыть: спрятать под тяжко вышитыми одеждами. Моя мать всегда вышивала – я знаю: все вышивки несовершенны. Как божий мир… Неужели твой сын сам не видит, что из этого вышло? Миллионы лет сидел на небесах, как на чердаке: небесный отец. Все думали: пишет новую книгу. На самом деле – наброски. Разрозненные листки. Спускаясь вниз, оглашал вслух, проверял интонации на людях, тех, кто готовы слушать с умилением…»
Потом, когда вышла на улицу, подумала: «Атеизм отменили. Остался Музей религии». Обходя крыло колоннады, смотрела на выщербленные колонны. Остановилась, озираясь тревожно, пытаясь найти слова:
«Я – тварь. Тварь должна принимать мир таким, какой он есть. Верить, что он совершенный. Мир – великая книга, написанная миллионы лет назад…» – стояла, нанизывая слова, идиотские, фальшивые, какие бог не может услышать. Как в книгах, стоящих на дачных полках…
Тяжелый день. Просто тяжелый день. Она привыкла к усталости, ежевечерней, которая сводит плечи. Но сегодня – что-то другое. Встает, идет к книжному шкафу.
Книги, выцветшие, будто присыпанные пылью. Протянув руку, берет наугад. Открывает титульную страницу.
Коллеге по писательскому цеху. Прими сей плод темных ночей и светлых дней.
«Феерическая пошлость… Хотя какая разница? Снотворное – почитаю и усну».
Творения коллег по цеху – все с дарственными надписями – отец свозил на дачу. Говорил: в городе читать некогда, не то что здесь, на природе. Эти книги читала она. Иногда спрашивала: «А этот тебе нравится?» Отец мычал неопределенно. Готова поспорить: даже не открывал. Предпочитал русскую классику. На городских полках стояли собрания сочинений. Когда задавали по литературе, спрашивала: «Можно я возьму Гоголя?» После нее отец всегда пролистывал. Искал карандашные пометки, требовал: сотри. Будто галочка на полях кому-нибудь мешает.
«Уж лучше галочки, чем эти идиотские надписи…» – отложив книгу, выходит во двор. Здесь тихо, ни малейшего ветерка. Ни чужих губ, которые о чем-то просят.
Однажды спросила: ты веришь в бога? Отец задумался: «Не знаю, вера – трудный вопрос… Но, с другой стороны, творческий человек должен во что-то верить. Необходим надличный посыл. Без этого ничего не получится. Иногда кажется, будто это – не я, моя рука: пишет, а кто-то диктует…»
Она поднимает глаза, смотрит в небо, затянутое вечерним маревом. Гоголю она бы поверила. Но что это за бог, который движет рукой графомана?
Одергивает себя. «Что я говорю!» Если б священники услышали, наверняка бы решили: в этой женщине разыгрались бесы. Возможно, они и правы, но она должна попробовать. В сущности, с ее стороны даже не просьба, почти деловое предложение. Если бог все-таки есть, он – другой. Не графоман, покровительствующий отцу и его беспомощным коллегам по цеху. Настоящий бог не чужд деловой жилки. В конце концов, однажды решился и сделал.
– Господи, кто тебе сказал, что мир – великая книга? Критики лгут. В качестве дебюта – куда ни шло: опубликовать в каком-нибудь журнале, например в «Юности». Шесть дней – не такая уж большая работа. Почему не попробовать заново? Надо только решиться. В первый раз ты начал со слова. Слова, которые произносят мои соотечественники, лгут. Я – тоже лгу. Иначе невозможно работать. Правду говорят бедные и беспомощные. Но они не знают правды, поэтому тоже лгут… —
Он выбирается из ванны, снимает с гвоздя сыроватое полотенце. Садится на табуретку. По очереди задирая ноги, вытирает ступни, тщательно, особенно между пальцев.
Нормальные люди начинают с головы. Потом – туловище и руки. Ноги – в последнюю очередь.
«Я не могу стоять с мокрыми ногами», – упрямо, будто мать его слышит.
В топке полыхает огонь. Окрепшие языки охаживают деревяшку, лижут самозабвенно.
Он ощупывает колонку: горячая вода стоит высоко. Ничего удивительного: он привык мыться экономно. Когда прогорит, вода нагреется до самого верха. Хватило бы еще на одного… или двоих…
Торопливо, будто с языка чуть не сорвалось лишнее, натягивает брюки, чистую рубашку: когда тело влажное, это не так-то просто. Комкает грязное белье.
Вьюшку не закрывай, угоришь. – Это уже в спину, можно не оборачиваться, не обращать внимания.
Напоследок пригнув голову, будто поклонившись, выходит во двор.
Пока мылся, совсем стемнело. Но главное, похолодало. Или кажется, после банной жары. Неприятно давит голову. Он останавливается, прислушиваясь: голова будто не своя.
Надо поесть. Это от голода…
Он хочет сказать: «От голода – это у вас».
В Ленинград приехали после войны. Работали, учились, строили дачу… Всю жизнь делали запасы: мука, крупа, макароны, соль, спички. Когда в доме кончался хлеб, отец нервничал, заглядывал в хлебницу: «Посмотри, у нас нет хлеба». Мать всегда покупала с запасом, потом, когда куски плесневели, сушила сухари. Однажды спросил: «Вы голодали в детстве?» Отец испугался: «Голодали? С чего ты взял?»
Если не они, наверняка их родители. Отсюда и страх – где-то в глубине. «Неужели в генах?»
Он задирает голову, пытаясь поймать глазами инопланетный корабль, приближающийся к нашей планете. Капитан знает толк в земной генетике. Вот кому следует задать этот вопрос. В небе пусто: ни летающей тарелки, ни даже луны – серебристого диска или ломтика. Хотя свет откуда-то льется, неверный, очерчивающие самые общие контуры. В лесу что-то шуршит. Звук не то чтобы пугающий, но неприятный. Он усмехается: «Чем не пример генетического страха… Предки верили в духов: кто-то же должен отвечать за урожаи, приносить болезни, обеспечивать порядок в доме, карать закоренелых грешников…» – подобрав черенок лопаты, подпирает дверь.
Покачивает, проверяя придирчиво: «Ничего, это в последний раз. Завтра явится бригадир или кого-нибудь пришлет». Стоит, разминая запястья. Последнее время по вечерам потягивает руки. Весь день за машинкой, стучишь как дятел по клавишам.
А может, дело не в машинке?.. Фантомные боли, остались в наследство. Сколько же они ходили?.. Лет пять. Пока в поселке не пустили водопровод. Каждый вечер от дома до ручья. Вверх-вниз, от сумерек до темноты. Две сильных бессонных тени. По четыре ведра на каждое дерево. По три – на каждую грядку. По два – на куст. Всегда засыпал раньше, чем они ставили пустые ведра: под крыльцо, кверху дном. Шли по ступеням, разминая руки, шевеля затекшими пальцами, – сквозь сон он прислушивался к их тяжким шагам. Никогда не жаловались на боль, может, просто не чувствовали?.. Не ждали милости от природы…
Труд, труд и труд… Для них он был и верой, и истиной, и жизнью. Arbeit macht frei…
Однажды, кажется, в начале девяностых, спросил отца: как ты думаешь, кто первым использовал эту фразу – Труд делает свободным? Отец опешил: как – кто? Фашисты. На воротах Освенцима.
Предъявил фотографию. «Что это?» – отец смотрел недоверчиво. «Это – у нас. На Соловках». Отец замахал руками: «Как ты можешь сравнивать!»
Потом и сам пожалел, что завел разговор. Какое отношение его родители имеют к истории? Свою жизнь они прожили честно.
Он гасит свет на веранде, сняв рубашку, вешает на спинку стула.
Запястья крутит все сильнее: «Распарил. Не надо было так долго. Ополоснуться и выйти… – он подтягивает одеяло к подбородку, чувствуя проросшую щетину. – Завтра побриться. Утром, до того, как придет бригадир…» – Кряхтя, поворачивается на бок. Закрывает глаза. Снова наплывают грибы. Женские и мужские – в зависимости от внешнего вида… Древние культуры относились по-разному. У одних – пища богов, божья плоть. У других – еда мертвецов, хлеб дьявола… Шут его знает, а вдруг какое-нибудь четвертое измерение, куда можно попасть, наевшись грибов: говорят, в некоторых поганках есть особое вещество – сродни наркотику, расширяющему сознание… В русском языке язычников тоже называли поганые…
Грибы исчезают. Теперь всплывает лицо. Женщина, с которой он, раньше говорили, близок.
В данном случае всего лишь пересечение жизненных траекторий – в самом обыденном смысле: раз в неделю, иногда реже, по предварительной договоренности, которая в любой момент может сорваться, поскольку всецело зависит от произвола ее домашнего идола. Обездвиженного, требующего жертв. Время от времени в полумертвом теле просыпаются какие-то нервные рефлексы, похожие на перебои сердца: идол впадает в панику. Дочь вынуждена остаться дома – у многолетнего материнского одра.
Когда удается вырваться, приходит, устраивается на кухне. Заваривает чай. Греет руки о чашку. Он не очень-то вслушивается, относится как к неизбежному. Что-то вроде жертвы, которую обязан принести. Однажды сказала: «Я отвлекаю. Тебе надо работать. Но пойми. Для меня наши разговоры – драгоценность. Иногда мне кажется, это и есть самое важное». – «Разговоры? – переспросил обиженно. – Ты хочешь сказать, что я как мужчина…» – «Нет-нет, – она поняла и заторопилась, – это, конечно, тоже. Но дома мне вообще не с кем…»
Конечно, он может понять. Женщины вообще разговорчивы.
Месяц назад, ни с того ни с сего, заговорила о доме престарелых. Он напрягся: неужели сдаст мать. А что потом? Что ей взбредет в голову, когда вырвется на свободу? Предложит сойтись? Навострил уши, но, кажется, она говорила о другом. Где-то прочла: в Европе дома для престарелых устроены замечательно. Старики сами туда стремятся: квалифицированный персонал, общение со сверстниками, уход… И главное, на все это им вполне хватает пенсии. «А у нас… – махнула рукой. – У нас вообще…»
Он кивнул, предполагая, что сейчас она перейдет от общего к частному: мать лежит, никаких сил ухаживать. Но она заговорила о каких-то роковых ошибках, которые нельзя исправить: даже вернувшись в исходную точку, отступив назад. Он не понял, но не стал перебивать: пусть лучше об ошибках, лишь бы не о будущей общей жизни.
«Понимаешь, шаг назад – самый прямой путь. Это… как попытаться сделать вид, что никакой ошибки не было. Я давно думаю об этом. Прямые пути – самые опасные», – вопреки словам, ее голос звучал неуверенно, будто она не знала, в какой точке совершила свою роковую ошибку: родилась от этой матери? Или в стране, где нет нормальных домов для престарелых? Или вообще родилась?
Не стал переспрашивать, но после ее ухода задумался. Осознал как-то очень ясно: ее мать – не идол, рано или поздно умрет. Придется искать слова. Не так-то легко объяснить женщине, почему его устраивает нынешнее положение. В любом случае не хочется ее ранить. Потом, в следующий раз, держался как обычно, но она что-то почувствовала. Последние дни даже не звонила. Или наконец поняла?.. Собственно, поэтому и сказал: да, на месяц, срочная работа, нет, приезжать не стоит. Она бы и так не приехала: три часа туда, три – обратно.
Он дергает одеяло: в том-то и дело, что ничего не поняла. Никогда не поймет. Для нее их редкие встречи – не близость, а отчаянная борьба: с судьбой, пославшей невыносимое испытание, с тоской бессмысленной жизни. «Вернусь, все пойдет по-прежнему. Будет приходить… Сидеть. Вести бесконечные разговоры. Вот именно. Пока не сдохну! – он гасит приступ злости. – Или все-таки решиться и объяснить?.. А что потом? Но где-то же люди знакомятся…»
В прошлом году предложили одну книгу. Он было начал, но отказался: слишком много компьютерных терминов. Герой – лет сорока пяти, почти его ровесник, знакомился в Интернете. В Интернете другие женщины. Нашел подходящее слово: острозубые. Наверняка обманут.
Под животом уже не тлеет. Лежит холодным камнем… В голову приходит еще одна грибная история: про мальчика, который искал себе жену – вбил себе в голову, что его женой станет та, которая съест гриб. Через некоторое время эта девочка действительно является. Мальчик, вообразивший себя будущим мужем, предлагает ей руку и сердце, но тут выясняется, что девочка, съевшая гриб, – его сестра. «Что там дальше?..» – Он пытается вспомнить… не успевает. Проваливается в глубокий сон.
Солнце и луна
(четверг)
Без пятнадцати одиннадцать снял с конфорки почти крутой кипяток. До прихода бригадира еще уйма времени: можно посидеть во времянке, спокойно выпить чаю. Сделал маленький глоток, воображая: вот бригадир сворачивает с Еловой, движется в его сторону, осматривает дома. Ищет самый последний… «А если не дойдет? Если ему покажется, что последний – соседский, спросит, соседи скажут: никого нет…»
Отодвинул от себя недопитую чашку.
Улица, идущая вдоль кромки леса, была пуста. Если не считать чьих-то детей, которые играли у поворота на Еловую – то забегали в лес, то с визгом выскакивали обратно. Мельком подумал: «Странная игра… Мы в свое время играли в осмысленные игры…» Если бы не детские крики, скорей всего, дошел бы до угла. Но теперь остановился и сел на бетонные плиты. Дожидаясь появления бригадира, время от времени поглядывая на часы.
Минуты шли, но как-то неравномерно: то вытягивались, то, словно сбившись в стайку, делали короткий рывок.
Через час, ровно в полдень, посмотрел в небо. Огромное солнце стояло над верхушками елей. Солнечный диск был очерчен до странности четким контуром – будто элемент витража, выполненного на матовом стекле. Он отвернулся, чувствуя обиду: те, с кем он договаривался, взрослые люди, если что-то изменилось, должны были позвонить, поставить его в известность, назначить новый срок. «Господи… Телефон… Там, на тумбочке».
Ринулся обратно, одним духом одолел ступеньки. Так и есть: пропущенный вызов. На звонок откликнулась вчерашняя женщина-диспетчер. Ее голос он узнал сразу.
– Здравствуйте. Это… Я вчера… Мы договаривались, на одиннадцать, по поводу замка. Кажется, вы звонили…
– Ну естественно. Должна была убедиться…
– Убедиться? В чем?
– Что вы ждете, – голос звучал уверенно. – А то бывает – вызовут, а потом чинят сами. Или еще кого-нибудь вызовут. Или вообще… На озеро уйдут. Или в лес.
– Но мы… Я же разговаривал с бригадиром. Мы условились. Ровно в одиннадцать, – теперь уже упавшим, виноватым голосом. – Я ждал.
– Надо было подходить к телефону, – она ответила твердо. – Если ждут – подходят.
Он почувствовал легкое головокружение: женщина-диспетчер говорила как жрица, знающая все оттенки ритуала, который он по невежеству нарушил.
– И что теперь делать? – признавая свою вину, он вздохнул.
– Сегодня бригадир уехал. На объект. Ждите завтра. В это же время.
– Да-да, спасибо, – он поблагодарил трубку, уже немую и глухую.
Зачем-то вернулся во времянку, виновато оглядел неприбранную посуду и поплелся на чердак, отлично понимая, что сегодняшний рабочий ритм непоправимо нарушен: «Но что-то же надо… Не сидеть просто так…»
Печатал, чувствуя в пальцах приятную легкость: текст двигался будто сам собой. Если что и вызывало сомнение, то, пожалуй, расположение кресел: в предшествующих сценах кресло капитана стояло на цент-ральном помосте, теперь почему-то сместилось в левый верхний угол – во второй главе на этом месте находился открытый люк. Через который они, собственно, и влетали. «Небрежность автора или какой-то тайный замысел?.. Капитан что-то чувствует, но не может объяснить. Или не хочет… – Попытался представить себя членом команды. – Положим, я замечаю, что капитан висит над люком… Ну и что? Как – что! Открытый люк – опасность».
Вышел из-за стола и подошел к открытому люку, будто чердак – при определенных условиях – мог стать моделью космического корабля. Заглянув вниз, почувствовал головокружение. От греха подальше отступил на пару шагов. «В моем случае – понятно. Лестница слишком узкая, приходится спускаться на ощупь, спиной. Когда не видишь ступеней, в любой момент можно потерять точку опоры. Но автор – немец. В немецких домах не бывает таких лестниц, никто не спускается спиной…»
И все-таки он думал об авторе с сердечной теплотой, будто там, в другой части света, обнаружилась близкая душа, которая тоже боится люков. Совпадение личных страхов. Впрочем, в жанре, к которому он вынужденно приобщился в последние годы, любое совпадение может оказаться иллюзией – пустышкой, игрой. Имея дело с фантастикой, надо быть начеку, не слишком доверяясь тексту: в любой момент автор может показать переводчику нос.
– Обманули дурака на четыре кулака! – мальчишеский голос под его окном выкрикнул детскую дразнилку, словно подтвердив его подозрения.
Он вытащил лист из-под каретки, заметил орфографическую ошибку и потянулся к карандашу. Карандаш, которым вносит правки, исписан до самого дерева. Пошарив под бумагами, нащупал точилку.
Слои древесины змеились, оголяя грифель.
– Хозяева-а! Эй, есть кто-нибудь?..
Вскочил и подбежал к окну.
У соседской калитки маячил мужик с топором.
– Вы… Не ко мне? – боясь, что тот не услышит, высунулся по пояс.
Мужик обошел кривую елку, растущую у забора, и, обнаружив источник звука, помотал головой.
– Вы… Случайно не бригадир?
Мужик перехватил топор в другую руку и, сделав еще пару шагов, остановился под самым окном:
– А эти, ваши соседи? А то вон – машина есть, а их нет.
Он пожал плечами и, прикрыв створки, вернулся к столу.
– Ну чего? – снаружи донесся другой, но тоже мужской голос.
– Да бес их знает! На озеро пошли. Или в лес.
– Ну и чего делать? Тракторист отзвонился, сказал, минут через двадцать…
Два голоса держали совет прямо под его окнами.
– Как думаешь, может, и не достанет… – первый предположил не очень уверенно.
– Ага! А если достанет? Бац – и в лепешку! – с удовольствием, словно ему представилось что-то приятное.
К странной беседе присоединился женский голос. Женщина что-то говорила – он не разобрал слов.
Возвращаясь к своим мыслям, точил карандаш, но теперь особенно осторожно: одно неловкое движение, и грифель хрустнет. Вынул и дунул на кончик: «Выдумывают, выдумывают… Мало им нормального мира, созданного божьим помышлением. Не-ет, подавай искаженные миры! Казалось бы, возьми любого человека, загляни внутрь: каждый человек… – За окном слышался шум мотора. Он мотнул головой. – Соседи. Видимо, уезжают. Скатертью дорога… Каждый человек – переводчик божьего замысла, только один уважает Автора, а другой несет отсебятину… – острым грифелем ткнул в подушечку пальца. – Кто это сказал?..»
Почесал в затылке, чувствуя неровности черепа, и вспомнил: обсуждали «Божественную комедию». Шли по набережной, Марлен рассуждал на ходу: «Никак не могу понять: вот рай и ад. Вроде бы они существовали и раньше, пока бог не создал человека. В те времена их населяли ангелы: рай – настоящие, ад – падшие. Согласен?» Он кивнул: «Ну и что?» – «А теперь смотри, – Марлен остановился у кучи снега, который убрали с проезжей части, сгребли к обочине. – Для кого он создал ад?» – «Не знаю… может, для ангелов?» – он смотрел на грязный снег, пытаясь понять, куда клонит Марлен. «Значит, знал? Был уверен, что ангелы его предадут? Заранее построил тюрьму, чтобы потом, когда дойдет до дела… Это – во-первых…» – «Да нет, – он перебил, – глупость какая-то. Получается как у Сталина: измена Родине через намерение. Карается расстрелом».
«Ладно… – Марлен пнул ногой снежную кучу. – Едем дальше. Теперь про людей. Согласись, сперва должен быть Страшный Суд, а уж потом, в зависимости от приговора, одних – в ад, других – в рай. Согласен?»
На этот раз он кивнул увереннее.
«А у Данте?» – «Что?» – «Они уже там. Хотя, заметь, никакого Страшного Суда еще не было». – «Ты уверен? – раньше он не задумывался об этом, но теперь как-то засомневался. – Хотя, конечно… Суд потом, когда все умрут, в смысле, конец света, Армагеддон…» – «Вот именно, – Марлен сделал страшные глаза. – А автор, заметь, жив. Это Вергилий умер. Ну и остальные, которых они там встречают. Тебе не кажется, что Данте, как бы это сказать… воспел внесудебную расправу? Говоря по-нашему, “тройки” и все такое прочее?»
«Ну не знаю… – он поежился, не понимая: шутит или серьезно? Решил: шутит. – Как-то неловко, все-таки классик. Великое произведение, непревзойденное… И знаешь, – он заговорил увереннее, будто ступил на твердую почву. – Теперь уже не важно, насколько это соответствует Евангелию и вообще первоначальной идее. “Божественная комедия” лежит в основе других великих произведений, которые написаны позже. Это как, – взмахнул руками, – колонна. Выдернешь, и все рухнет. Расхождения, конечно, есть, но все равно Данте – переводчик божьего замысла». – «Вот-вот, – Марлен погрозил пальцем, кажется, пропустив божий замысел мимо ушей. – Именно что рухнет. Так ведь они так и рассуждают: дескать, одно дело, первоначальная идея… А уж что получилось, то и получилось. Победителей не судят. Главное – результат: великие свершения. И в космос первыми слетали, и в войне победили… А знаешь, что я думаю?»
Вот тогда Марлен и сказал, а он запомнил – слово в слоо: «Не только Данте. Каждый человек – переводчик божьего замысла, только один уважает Автора, а другой несет отсебятину…»
Потом зашли в пышечную, их любимую, у ДЛТ…
Мотор за окном шумит все сильнее.
– Да что они там! – чувствуя, что сбился с мысли, встает и подходит к окну. Снова распахивает створку.
По улице, задрав ковш, как слон – хобот, движется трактор: решительно, но в то же время как-то суетливо и юрко, будто поигрывая всеми узлами и шарнирами.
Тут только заметил: соседскую машину отогнали подальше. За рулем сидит женщина – издалека он не видит ее лицо.
Как-то по-особенному мелко содрогаясь, трактор объехал ее слева и остановился у бетонных блоков. Тракторист выключил мотор. Два мужика – один, тот самый, с топором, другой с толстым мотком веревки, – подошли и встали у кабины. Размахивая руками, что-то втолковывали трактористу, который так и не вылез наружу: сидел и кивал.
«Рыть, что ли, собрались… – стоял, скрываясь за занавеской, стараясь не выдать своего присутствия. – Или блоки потащат?»
Между тем мужики отошли и встали у забора. Мотор снова заурчал.
Трактор содрогнулся и, по-хулигански вертя задом – точь-в-точь дворовый шпаненок, – отъехал назад.
Помедлил, сотрясаясь всеми железными внутренностями, будто примериваясь. С ковшом наперевес двинулся вперед. Зубастая боковина ковша уперлась в ствол, уходивший в небо. Сосна, выступившая за кромку леса, не шелохнулась. Тощие осинки подрагивали на ветру.
«С ума, что ли, спятил?.. Не мог объехать?..»
Тщетно перекрикивая рев мотора, мужики вертели руками, будто очерчивали круги. Тракторист рванул рычаг и пополз задним ходом – медленно и ровно, словно трактор успел приноровиться к дороге, усеянной мелкими рытвинами.
– Стой! Хорош! – мужик с топором перекричал шум.
Глядя из окна, он видел голые руки тракториста, передергивающие рычаги. Мотор работал неровно, толчками, похожими на кашель.
– Давай! – мужик махнул топором.
Трактор двинулся вперед, рыча и наливаясь разрушительной силой – уже не шпаненок, дворовый парень, который успел вырасти, – глядя из окна, он видел, как раздуваются бока: заляпанные грязью, будто его только что сняли с черной работы.
Ковш уперся в могучий ствол. Высокая крона, раскинувшаяся над лесом, дрогнула и растопырила ветки, цепляясь за небеса.
«Что это?.. Что он?..» – он смотрел, не понимая, что происходит, но в то же время… В голову лезла неконтролируемая ассоциация. Нечто подобное он уже видел, по телевизору: человек, сидящий в кабине трактора, передергивал рычаги…
Мужик с веревкой запрокинул голову и крикнул неразборчиво.
Бока трактора вспучились надсадным ревом. Не выдерживая железного натиска, ветки разжали пальцы. Темный ствол качнулся, подаваясь вперед.
Другой мужик поднял руку и потряс топором. Вспыхнуло: «Как дикарь – палкой-копалкой».
Кряхтя и мелко перебирая ветвями, вековая сосна двинулась вперед, преодолевая сопротивление воздуха – разрывая твердь небес. Огромный ком свившихся корней поднялся и замер, как крик.
Трактор передернул ковшом, будто отряхнул испачканную руку.
На том месте, где только что стояла крона, сиял солнечный диск. Гладкий и ясно очерченный, словно витраж, выполненный на пустой небесной тверди. Он ужаснулся и отпрянул от окна.
То, что случилось, казалось невозможным, но оно случилось: ствол двинулся вперед. «Как… как Бирнамский лес, который не мог, но все-таки пошел на замок…»
Ходил, меряя шагами пространство чердака. Из-под стропил тянуло жаром, будто солнце наложило на крышу пылающие лучи.
Это ж надо! Что хотят, то и делают!..
Лишь бы отвлечься от родительских голосов, он выглянул снова.
Трактор успел уехать. Внизу работали мужики: суетились у ствола, обрубая ветки. Точнее, обрубал один, второй оттаскивал в лес, складывал кучей за ближними деревьями. Машина, которую отогнали от греха, стояла на прежнем месте. В кабине никого не было.
Раньше хоть лесника боялись… А теперь никого: ни бога, ни черта…
«Бог-то здесь при чем!» – он бросил раздраженно, не оборачиваясь.
Покончив с ветками, мужики возились с бензопилой: тот, кто орудовал топором, пытался запустить мотор. Мотор захлебывался, испуская бензиновую вонь.
Бог ни при чем, – они согласились. – А страх все равно нужен…
«Ага. Все остальное есть. Одного страха не хватает… Уж чего-чего…» – ответил и тут же пожалел: зря. Все равно не поймут. В искаженном мире, в котором они существовали, это слово имело другое значение: страх – синоним преданности и любви.
Мужики водрузили пилу на бетонную плиту. Склонясь над механизмом, озабоченно ковыряли внутренности.
– Не… Мертвая, – мужик, стоявший справа, разогнул спину. – Масла надо. У меня хорошее, с присадками.
– Может, пообедаем… – мужик, стоявший слева, почесал живот. – А то брюхо подвело, с утра не жравши…
Он слышал каждое слово, будто разговаривали под самым окном.
Подхватив пилу, мужики отправились восвояси.
«Да, пообедать, надо пообедать», – он спустился вниз, не чувствуя ступеней, почти не держась за поручень. Направился к времянке, намереваясь разогреть обед, но почему-то свернул.