Одно сплошное Карузо (сборник) Аксенов Василий
– Нет, ну Толя, это уже мистика, – сказал я, скрывая волнение.
К вечеру он разоделся чрезвычайно странным образом: клетчатый пиджак, галстук с пальмами, огромные ботинки с двумя блестящими пряжками.
Он пританцовывал на этих «говнодавах», насвистывал, щелкал пальцами, напевал – о-ту ту-ри-ра-ра, леди Бигуд, о-ту-ту-ра-ра-ра, о, леди Бигуд… Я даже немного испугался тогда за его умственный уровень, но напрасно.
Я еще не знал, что молодые люди, одетые таким образом и вот таким манером приплясывающие, получили в то время хлесткую, но, пожалуй, вполне справедливую кличку «стиляги».
– А, это ерунда, – сказал тогда Анатолий в ответ на мой шутливый вопрос о его одежде и приплясывании, – просто вошло в привычку. Это такая игра, немного эпатажа, ну, мулета, ты же понимаешь…
Я ничего не понял.
В тот вечер я узнал, что моя милая жена, его мать, с которой нас разлучил вихрь общественных событий, сейчас работает концертмейстером в северном городке, неплохо зарабатывает по льготным тарифам и дает возможность Толе безбедно проводить студенческую юность. Что ж, пусть хоть юность у него пройдет нормально, если не сложилось детство.
Мы много выпили в тот вечер и много съели вкусного и обо всем, даже о самых невеселых вещах, говорили юмористически, и я казался себе вовсе не старым, а на сына смотрел скорее как на «кореша», чем как на ребенка. Он мне нравился, этот парень, но вовсе я не чувствовал, что это, мол, «плоть от плоти моей».
Когда стали укладываться, я поднял веко, вынул протез и положил его в стакан с водой. Обернулся и поймал взгляд Анатолия, исполненный ужаса. Я думал, что он знал про мое одноглазие, про этот протез, про то, что я потерял левый глаз во время боев за Самару.
Утром я увидел, что он сидит за столом и что-то пишет.
– Голубой глаз отца, голубой глаз отца, голубой… – прочел я из-за его плеча.
И вот прошло снова довольно много лет… Что-то удивительное произошло за это время с Анатолием. Странные успехи в литературе и пластических искусствах, этот его пресловутый саксофон, ошеломившее весь мир открытие телескопа, громоподобный «Трактат о поваренной соли».
– Вся моя жизнь – это борьба с комплексом неполноценности, – как-то сказал он мне.
– Комплекс неполноценности – это модные бредни, – возразил я. – Среда – вот что главное. Тебя воспитала внешняя среда.
Итак, Анатолий подозвал такси, и мы поехали на Лебяжье озеро. По дороге Ванюша задал мне целый ряд разумных вопросов по части градоустройства. Я объяснил ему значение новой дамбы, воздвигнутой в нашем городе, показал нашу гордость – телебашню, яйцеобразный цирк и отстойник канализационных вод.
Попутно мы вели с Анатолием разговор о мировой политике. Не будет преувеличением сказать, что именно эта тема когда-то сблизила нас по-настоящему. Однажды мы вдруг замолчали, возникла неловкая пауза, были какие-то косые взгляды, что-то вдруг оборвалось – уж не та ли смехотворно-мистическая нить? – и мне стало не по себе. Тогда я начал говорить о мировой политике, и Анатолий радостно подхватил, и мы до утра проговорили с жаром. Я люблю говорить с Толей об этой штуке, о мировой политике.
Итак, мы подъехали. Я хотел погордиться перед столичным сыном нашим новым достижением, загородным кафе «Березка», но вовремя вспомнил, что уже гордился.
Все-таки я не отказал себе в удовольствии лишний раз полюбоваться современным силуэтом «Березки», ее расписной стеной, просвечивающей сквозь стекла. Полюбовался я также легким сооружением «Пункта проката» и еще раз дал себе слово поставить в горкоме вопрос о реконструкции мрачного «Буфета».
Я люблю все приметы нового в нашей жизни – все эти стеклянные кафе, кемпинги и прочие признаки близкого уже «экономического чуда». В тридцатые годы мы любовались блюмингами и гидростанциями, тогда мы еще не могли думать о новых отелях и о квартирах с ванными, ну а сейчас можем любоваться своими «березками» и разным ширпотребом из пластмассы. Общество изобилия не за горами, и в этом обществе нам будет уже легче решать морально-этические вопросы, совершенствовать свою духовную жизнь. Лишь бы не помешали нам работать!
– Море! Море! – закричал Ванюша. – Дедуля, это море!
Я объяснил внуку, что это не море, а всего лишь озеро Лебяжье, богатое, как мне кажется, минеральными солями, но мальчик стоял на своем.
– Ура! – закричал он и бросился к своему воображаемому морю.
Кстати, надо будет войти в обком с предложением об организации на Лебяжьем бальнеологического курорта или хотя бы однодневного дома отдыха для рабочих Химзавода.
Да, конечно, если нам не помешают, мы сможем построить очень многое и когда-нибудь перейдем тот заветный материальный рубеж, к которому стремимся вот уже свыше пятидесяти лет. Если не помешают… Кто бы мог подумать, что с той стороны придет угроза?! У меня всегда горло перехватывает, когда я думаю об этом, об этом страшном необъяснимом предательстве. Люди, которые говорят те же дорогие каждому коммунисту слова: «Маркс», «Ленин», «класс», «материализм», вдруг стали смотреть на своего соседа и брата со средневековой богдыханьей свирепостью; доносящийся из веков грохот копыт и вопли безжалостной кровавой конницы стали им дороже понятия солидарность. Национализм! Когда же человечество избавится от этого проклятия? Мне, например, просто непонятна суть национальных распрей, смысл национализма, непонятны так же, как понятны суть и смысл классовой борьбы.
Почему такие ничтожные различия, как цвет кожи, язык, разрез глаз, вызывают до сих пор нетерпимость и злобу? Когда-то шла жестокая борьба между «марийцами горными» и «марийцами луговыми». Разница между ними была лишь в том, что одни жили на возвышенности, а другие в низине. Теперь в нашей стране с этим идиотизмом покончено, но попробуйте окинуть взглядом остальной мир…
Хитрожопые империалисты до сих пор раздувают в Америке племенную вражду, семитские народы ощетинились оружием, Пакистан недавно дрался с Индией, даже в чинной Европе бурлят националистические страсти, возьмем хотя бы проблему Тироля… Что же происходит? Неужели в шестидесятых годах атомного космического столетия люди не могут понять, что жизнь развивается не по какой-то прихоти невежественных маленьких и больших национальных фюреров, а по давно открытым марксистско-ленинским законам? Неужели нельзя понять, что национальный антагонизм может привести к самой страшной трагедии, к всеобщей ядерной войне? Ведь атомная бомба доступна теперь даже таким злым карликам, как режим Яна Смита…
От этой мысли у меня вдруг бурно заколотилось сердце, выступил пот, прервалось дыхание, отяжелели ноги. Анатолий, не замечая моего волнения, уходил вперед, где-то далеко-далеко мелькала полосатая майка Ванюши.
А Китай?! Вот центр средневекового смрада национализма! Мао с его безумной идеей «желтого коммунизма» развратил великую революционную страну…
Подавив желание проглотить таблетку, я догнал Анатолия и взял его за плечо.
– Слушай, Толя, не кажется ли тебе, что все разговоры о нашем ревизионизме в устах маоистов только дымовая завеса. Понимаешь ли, главное для них – государственные, шовинистические, чисто агрессивные притязания, а идеология – сущая чушь…
Из леса с криком выскочил Ванюшка и устремился к нам. Толя молчал, странно улыбаясь, покачиваясь, будто не в себе. Неужели на него так подействовали воспоминания, связанные с этими местами? Вот вам и железный супермен, герой науки, литературы, космоса и эстрады!
– Что ты думаешь об этом? – тряхнул я его.
– Великий Олень не такой дурак, – последовал ответ.
Я не успел ничего сообразить, как раздался оглушительный визг внука. Он ринулся в лес, и Анатолий почему-то побежал за ним. Я тоже побежал.
Мальчик скрылся в лесу, и Анатолий перешел на шаг. Я сравнялся с ним и попросил закурить. Он протянул мне французскую сигарету «Гитана», по крепости не уступающую нашей махре. Очень удивили меня эти сигареты, когда я с ними познакомился. Мне почему-то казалось, что французы курят что-то эфемерно-воздушное, парфюмерное. Куря свирепую «Гитану», я лишний раз почувствовал уважение к французской нации. Впрочем, как и к любой другой.
По дороге к озеру я делился с сыном своими мыслями о национализме, об опасности национальной вражды, но он отвечал односложно и невпопад, и это меня очень коробило и огорчало. Да, он сильно изменился со своего последнего приезда год назад. Что с ним происходит? Что его волнует? В чужую душу не влезешь, даже если это душа твоего сына, тем более сына, которого ты впервые увидел здоровенным баскетболистом с цифрой «7» на груди. Но ведь есть же политика, мировая политика, черт возьми!
Мы вышли к озеру. Я снова взял Толю за руку и спросил с фальшивой игривостью и лукавством:
– А ну-ка, старичина-простофиля, что ты скажешь об отношениях Индонезии и Малайзии, а?
Он повернулся ко мне как человек, захваченный врасплох, и улыбнулся очень странной… – уж не беззащитной ли? – улыбкой.
– Понимаешь ли, – забормотал я, – равновесие в этом районе представляется мне мнимым. Можно ли говорить о спокойствии, когда накопилось столько…
– Взаимных болей, бед и обид, – неожиданно сказал Толя.
– Правильно! – воскликнул я. – Видишь, ты все-таки можешь иногда трезво оценить обстановку.
Он почему-то смущенно хихикнул.
Мы разделись, побоксировали и подошли к воде.
На противоположном берегу шумела зона отдыха Фрунзенского района. Приятно было слышать счастливый смех и эстрадную музыку.
Нда-с, если мои предположения подтвердятся и в Лебяжьем озере действительно будет найден минеральный состав, зону отдыха придется перенести отсюда в другое место. Впрочем, в окрестностях нашего города еще достаточно живописных мест. Город растет непомерно – за последнее десятилетие население увеличилось на четверть миллиона душ, но вокруг пока еще сохранилось милое приволье, прохладные леса, светлые озера и косогоры.
Неужели когда-нибудь в недалеком будущем все это будет прорезано и сжато бесконечно пересекающимися развязками автотрасс и индустрия влезет в поле зрения любого глаза?
Недавно в журнале «За рубежом» я читал статью известного футуролога, персоны знающей и мрачной. Спокойно, даже с легкой усмешкой, он повествует о том, как переполнятся наши города и загрязнятся водоемы, как обезумевшая от голода одна половина человечества ринется на обожравшуюся другую, туда, в закатные дали, где высятся зловонные пирамиды отбросов, где бушуют вырвавшиеся из-под контроля инфекции…
Все время, пока мы купались, я думал об опасности демографического взрыва. Что ж, иногда нужно пугать людей так, как это делает почтенный зарубежный футуролог, нужно иногда встряхивать их и показывать не столь близкую опасность. Да, мы должны смело взглянуть правде в глаза: близится демографический взрыв и вместе с ним близится опасность голода и распада. Неистовость научно-технической революции соседствует с тупостью отдельных горе-политиков, которые не видят дальше, чем на год вперед. Таких надо гнать! Политик должен видеть вперед на сто лет, по меньшей мере! Нет ничего преступнее сейчас, чем фраза «после нас хоть потоп». Нас может спасти и спасет одна великая вещь, и имя ей – интернационализм, почтенный господин футуролог… выбирайте адресата для своих мрачных прогнозов, адресуйтесь к тем горе-политикам, которые, как слепые…
Сын плыл рядом со мной ленивым брассом.
– Только слепые могут не видеть опасности демографического взрыва в самое близкое время! – крикнул я ему.
Он кивнул и вылез на берег. Я последовал за ним, собираясь поделиться мыслями о некоторых горе-политиках, но он вдруг остановился в какой-то нерешительной, глуповато-задумчивой позе и минуту мычал, переводя взгляд с меня на Ванюшу, почему-то сурово насупившегося.
– Ну конечно, демографический взрыв… – наконец пробормотал он. – Великий Олень победит всех своих врагов, в том числе и морское чудовище…
Меня вдруг словно наждаком по позвоночнику передернула обида. Ведь он не слушает меня и отвечает, только лишь чтобы отделаться, как от Ванюши с его милым, но, согласитесь, странным Великим Оленем, он не придает никакого значения моим словам, а ведь когда-то меня слушали многотысячные рабочие аудитории, и это было в те времена, когда не было еще никаких микрофонов и усилителей. Разве не о серьезных вещах я пытаюсь вести диалог со своим сыном, разве не о том, о чем обязан сейчас каждую минуту думать любой мыслящий человек, а тем более человек такой огромной известности и авторитета?
– Папа, – прошептал Анатолий и уткнул нос в голые колени.
В этой позе он застыл. Я смотрел на крупные его мослы, обозначенные под тонкой кожей, на изгиб позвоночника, на длинную с проблесками шевелюру… вот жилка подрагивает на щиколотке, утюг икроножного мускула, вот это большое животное, принявшее сейчас позу эмбриона, позу последней защиты… это все развилось из моего семени?
Что с ним происходит? Нельзя же спросить его: что с тобой происходит, сын, Толька, сыночек?
Я попробовал вдруг вспомнить, что происходило со мной в его возрасте. Это было в 1935 году.
В тот год наша республика была награждена орденом Ленина и мы все в бюро обкома ходили как именинники, уверенно поскрипывали портупеями, похохатывали, колотили друг друга по спинам, гордились своим Мишкой Эсси-Эзингом, первым секретарем, перед каждым из нас вставали «перспективы»…
Была ли какая-нибудь закавыка, тайный изгиб в моей жизни? Да – Альбина, стенографистка Альбина, дочь кого-то из «бывших».
В нашем кругу, в руководстве обкома, царили тогда взгляды на любовь, пришедшие из коммун двадцатых годов: нравится тебе женщина – открыто говори об этом, предлагай совместную жизнь, перестала нравиться, понравилась другая, говори первой – прощай, мне нравится другая. Никакой фальши, а тем более закрытости…
Как я мог квалифицировать свои отношения с Альбиной? Какой беспартийный черт вел меня по лунным скрипучим аллеям Дома отдыха профсоюзов на тайное с ней свидание? Почему именно в тайне, в нечестности крылся весь смысл наших коротких, но потрясавших все существо встреч?
Да, это причиняло мне в те времена страдание, ну нет, какое уж страдание, слишком сильное слово – просто ощущение неуюта, пощипывание, как после свежей стрижки, когда волосы за воротником, ну, впрочем, это слишком слабо… А что там вспоминать, ведь у Толи не может быть такой «закавыки», такие штуки для него никакой «закавыкой» не назовешь…
Я посмотрел на него и впервые подумал о том, что этот вот тип, моя раздувшаяся протоплазма, был, должно быть, знаком с множеством прекрасных женщин, с множеством… нет, в этом отношении, я уверен, у него не может быть проблем!
Из леса вернулся Иван с совершенно круглыми и белыми от ужаса глазами. Шепотом он сообщил, что злые обезьяны пленили Великого Оленя и сожгли его на костре.
– Ах, Ванюша, какая ерундистика! – рассмеялся я. – Иди сюда, я тебе все расскажу об обезьянах!
Но внук, казалось, не слышал меня. Он тянул за руку своего отца до тех пор, пока тот не встал и не ушел с ним в лес. Старейшина рода остался один на песке.
Почему-то я попытался принять недавнюю позу Анатолия, то есть обхватить руками ноги и углубить подбородок меж колен. Оказалось, что это не так-то просто, совсем непросто, скорее попросту невозможно для меня. Не знаю, мог ли я в молодые годы принять эту проклятую позу, никогда не пробовал, никогда не испытывал потребности, но сейчас я относил это к своей старости и ужасно злился, упорствуя…
Левый мой локоть влез глубоко в живот, я почувствовал вдруг резкую боль, а вслед за ней дикий ужас, ужас неузнавания окружающих предметов… ужас полной чуждости мира… Сколько это продолжалось – секунду, две, может быть, миллионную долю секунды, потом из хаоса стали выплывать отдельные, не связанные друг с другом слова, откуда-то… сосна и каждого десятого в Шурке курва с котелком ликбезом кроем безобразие куда летим каков процент стреноженные кони хрумкают в раю на дудочках играют в ад… И совершенно уже отчетливо я вспомнил милые стихи Некрасова про грешников в аду…
- Мучат бесы их проворные,
- Жалит ведьма-егоза.
- Ефиопы – видом черные
- И как углие глаза.
- Крокодилы, змии, скорпии
- Припекают, режут, жгут…
- Воют грешники в прискорбии,
- Цепи ржавые грызут.
- Гром глушит их вечным грохотом,
- Удушает лютый смрад,
- И кружит над ними с хохотом
- Черный тигр-шестокрылат.
Эти милые звонкие стихи вернули мне ощущение реальности, я все еще некоторое время был не в себе: пылкое сердце мое колотилось, робкое дыхание мое было прерывистым, бриллиантовой росинкой упала на колено моя слюна…
Вернулся из леса и лег животом на песок мой внук.
– Ванюша, чего это папа такой странный? – спросил я.
– Думаешь, ты не странный? – вопросом на вопрос ответил мальчик. Он перевернулся на спину и положил руки под голову. – Все же мы странные. – В глазах его сияло горе.
– Что случилось с твоим Оленем? Что за ерундистика? – спросил я.
– А ну тебя, дедка! Все тебе ерундистика! – махнул он на меня рукой.
Я очень дорожу взаимопониманием с моим внуком и поэтому почувствовал огорчение. Впрочем, тут же с ним и расстался. Иван приподнялся на локте и с некоторой снисходительностью, но дрожащими губами рассказал мне всю историю. Он очень волновался, мой малыш, и его волнение постепенно передавалось мне.
Понимаете ли, могучий красавец Великий Олень гулял себе по лесу и никому не мешал. Мешал он только злым обезьянам, которые решили его убить. За Оленя были медведи, индейцы, негры, гномы, все население, но ничего не известно было о планах морского чудовища. Несчастный Олень почему-то любил соленую воду и ходил на водопой к морю. Морское чудовище опутало его своими щупальцами, хотело сожрать, но потом за большие деньги продало стаду злых обезьян, которые и сожгли Великого Оленя на костре. Деточка моя сам видел обугленные кости…
– Тут что-то не то, Ванюша, – проговорил я, схватив его трясущуюся руку. – Морское чудовище – безобидная травоядная тварь. Есть даже стихи про это чудовище… – И тут я впервые в жизни сочинил стихи, и, как впоследствии признал мой выдающийся сын, довольно удачные.
Может быть, он и подтрунивал над моими стихами, мой выдающийся сын, но во всяком случае моему сверхвыдающемуся внуку они понравились. Он расхохотался.
– Вот это здорово! А ночью всего понемножку! Вот это чудовище! Значит, оно доброе?
– Ванюша, почему ты сказал, что все мы странные? – под шумок осторожно спросил я.
– Так мы же путешествуем! – весело крикнул он. – Мы странствуем, значит, мы странные…
Раздвинув кусты, на пляжик вышел Анатолий.
– Папка, послушай! – закричал ему Иван и прочел мой шедевр.
Толя слушал с напряжением и с напряжением улыбнулся, а потом взволнованно заговорил, и, по мере того как он говорил, его волнение передавалось мне и росло.
Он говорил своему сыну о том, что силы прогресса и научного подхода к действительности возьмут верх над силами распада и вражды, что человечество в целом – духовно здоровый организм, что…
…Мы лежали рядком на песке. Толька в центре, а мы с Ванюшей по бокам. Мое знаменитое чучело изредка удостаивало похлопыванием. Внучек, кажется, засыпал.
Есть две песни, которые выражают разные полюсы моего настроения. Когда я слишком сильно задумаюсь о демографическом взрыве, о ядерной опасности, о национализме и энтропии, я напеваю заунывную «Я помню тот Ванинский порт…». Когда же я со своим потомством лежу на песке возле воды и среднее звено похлопывает меня по спине, я напеваю вечно юную «Каховку» и слова поднимают песочек легким веером.
3
На автобусной остановке сидели два волшебника – один добрый, один злой, оба в мантиях. Дедушка поздоровался с добрым, но ответил ему злой. Я хотел его уже спросить про этих волшебников, давно ли они занимаются волшебством, много ли уже начудесили, как вдруг увидел море. Оно выглядывало из-за леса и сверкало, как зеркало в маминой комнате после обеда.
Без лишних разговоров я направил своего верного Планше через лес к морю. Планше скакал, хрипя и покрываясь пеной, пока я не нашел на тропинке настоящий автомат – та-та-та-чи-чи-чи – с ручкой!
Вдруг что-то в зеленой воде приподнялось, завопило, забарахталось, зачербурлыкалось жалобно, как будто его живого едят, я стал туда строчить и увидел Великого Оленя.
Я уже не маленький и видел много животных. Конечно, не столько, сколько папа. Этот последний видел в Японии дрессированных касаток! Я несколько раз видел на даче лошадей, коров и коз, множество собак, кот у нас свой – Буша Брюшкин… В зоопарке я видел своими глазами слона и тапира, большого моржа, австралийского эму, медведя панду, который совершил неудачное путешествие в Лондон, как мне объяснил папа, причем этот последний смеялся. Видел я и оленей – полярного, и кавказского, и прочих.
Этот Великий Олень не был похож ни на одного из них. Во-первых, он был огромный, а во-вторых, он был… ну… он был немножко совсем не похож на оленя.
Но какой он был красивый, когда стоял передо мной весь в листве, и в хвойных иголках, и в солнечных зайчиках! Он стоял, такой широкоплечий, и улыбался.
– Здравствуй, Ванюша! – сказал он, как будто сыграл на рояле.
Над его веселой головой венком летали птицы.
– Здравствуй, Великий Олень, – ответил я. – Что за приятная встреча! Скажите, пожалуйста, а кто это там у вас безобразничает? – Я показал на клокочущее болото.
По челу Оленя (чело – это такая красивая шапка) пробежала туча.
– Это, – сказал он, – истчадие болот, злые обезьяны. В нашем лесу каждый гуляет и никому не мешает. Эти явились, безобразничают, пожирают кого-то, а в основном друг друга, и все время пищат, что им мешают. Но не будем говорить о всякой ерундистике, Иван. Хочешь, я подарю тебе отличнейший лук и стрелы?
– Очень хочу, Великий Олень, – сказал я. – Только сначала пойду расскажу своим старикам о нашей встрече.
– Я буду ждать тебя на этой поляне, – сказал Великий Олень и одним махом перепрыгнул через поваленную ель.
Я выбежал к старикам и сообщил про Великого Оленя и про злых обезьян своему задумчивому отцу. Этот последний сказал, что Великий Олень победит всех злых обезьян, если захочет… Я побежал назад. Огромное туловище Великого Оленя покрывало пол-лужайки. Он читал книгу и отбросил ее только при моем появлении.
– Давай играть, – предложил я.
– Давай, – соблаговолил он.
Из поваленного дерева сделали «чичачку», из сучьев «таланку», а из одной остренькой палочки «чайдарку» и стали играть в «шаровую молнию». Как будто мы с ним плывем на чичачке и вдруг видим шаровую молнию.
– Молния! – кричим мы и бросаемся вдвоем в нашу таланку. Шаровая молния, как дура, залетает в нашу таланку, и здесь я бью ее своей чайдаркой, а Великий Олень разгрызает ее своими великолепными зубами. Потом мы закусывали вкусными осколками и болтали о разных глупостях.
– Ха-ха-ха! – вдруг послышалось со всех сторон, и отовсюду появились болотные рожи злых обезьян. Их было очень много. – Ха-ха-ха! Они играют в шаровую молнию! Ха-ха-ха, как будто маленькие!
Великий Олень поднялся во весь свой богатырский рост, и злые обезьяны сразу попятились.
– Какое вам дело, во что мы играем? Разве мы вам мешаем? – спросил Великий Олень, друг детей.
– Да, мешаете, – зажужжала главная обезьяна-жаба. – Если все будут играть в шаровую молнию, что тогда получится?
– Эй, медведи, рыси и леопарды! – сыграл на трубе Великий Олень. – Эй, бушмены, скандинавы и готтентоты! Вам мешает игра шаровая молния?
– Нисколечко не мешает, а даже напротив! Мы все сами играем в шаровую молнию, – сказали рыжие медведи, голубые рыси, красные леопарды, желтые бушмены, зеленые скандинавы и золотистые готтентоты.
Великий Олень хлопнул в ладоши, и злые обезьяны с шипением заползли в свою вонючку.
– Погоди, Олень, еще попляшешь на угольках, – зловеще констатировала главная обезьяна-жаба.
– Ха-ха-ха! – добрым смехом раскатился по всему лесу Великий Олень. – Пойду-ка я на море, напьюсь! Вот единственная моя слабость, Ванюша, люблю соленую воду.
– Подожди, Великий Олень! – остановил я его. – Я слышал, что в море живет огромное морское чудовище, похожее на шотландского плезиозавра, которого своими глазами видел мой папа. Последний утверждает, что плезиозавр переворачивает лодки.
– Наше чудовище ничего не переворачивает, – рассмеялся Великий Олень. – Оно очень ленивое. Никто никогда его не видел, и никто не знает, хорошее оно или плохое.
– А вдруг злые обезьяны вступили с ним в заговор? – прошептал я. – Подожди, Великий Олень, я пойду на разведку!
В своих бесшумных мокасинах я выбрался к морю и бросился в воду. Я долго нырял, старался узнать, доброе чудовище или злое, но никак не мог донырнуть до его зубчатой спины, которая еле виднелась в темноте. Вдруг я увидел отвратительные тени с хвостиками, которые быстро уплывали, гадко хохоча. Все ясно – злые обезьяны вступили в союз с морским чудовищем. Все ясно – нам с Великим Оленем предстоит жестокая борьба за глоток соленой воды! Сейчас скажу об этом деду и Толе. Последний будет конечно заговаривать губы, но ничего не выйдет! Мы не маленькие!
Я мчался изо всех сил и домчался до лужайки, но Великого Оленя там не было, а лишь остались его глубокие следы, из которых била ключевая вода. Я побежал, перепрыгивая через следы, и вдруг увидел на бугорке потухший кострище и в нем обугленные кости моего любимого величиной с сосновые ветви. А вокруг все чамкало, булькало, причмакивало, гычало, рычало и рыгало.
– Ах, гады! Гады! Гады проклятые!
Я побежал к своему папке и рассказал все. Последний сказал:
– Этого не может быть. Великий Олень такой мощный, такие рога, такие копыта…
«Какие рога? Какие копыта? Никаких рогов и копыт у моего Оленя не было. Ведь это же был Великий Олень», – хотел сказать я своему папе, но не сказал, а просто повел его за руку, чтобы показать обугленные кости благородного животного.
Я, конечно, хорошо отношусь к своему папе, и единственное, что мне не нравится, – это когда он пытается заговорить мне губы, или втереть крючки, или выдать дурацкую серую корову за моего Великого погибшего Оленя. Я вырвался и убежал от отца и по дороге возле сосны немного поплакал.
Сосна была могучая, как нога Великого Оленя, и я перестал бояться злых обезьян, хотя по-прежнему хотелось плакать.
…Но все оказалось наоборот. Оказалось, что морское чудовище полный вегетарианец. Дедуля сочинил про него замечательные стихи:
- Жило на свете чудовище,
- Ело оно только овощи.
- На завтрак просило салат,
- В обед лишь один виноград,
- На ужин съедало окрошку,
- А ночью всего понемножку.
Вернулся из джунглей мой задумчивый отец и сообщил последние новости. Великий Олень возродился, как птица Феникс, и пока что маскируется коровой. Люблю, когда папа говорит правду.
Я долго хохотал, и вдруг мне показалось, что я в своей спальне делаю из одеяла таланку, из подушки чичачку, а из слоника гайдарку. В спальне было темно. Вошла мама и потрогала меня мягкими руками:
– Опять, Ванюша, ты сделал таланку? Спи, пожалуйста!
Я замер. За спиной у мамы виднелся слабо светящийся кто-то огромный, со светящейся улыбкой и глазами, а над головой у него бегали маленькие букашечки… Это был или папа, или дед, а скорее всего Великий Олень…
Трое весь день валялись на полянке, кувыркались, плавали и были веселы. Потом над ними в зеленом небе, напевая итальянскую песенку про макароны и добродушно тарахтя, прошел анонимный научный спутник. Он шел издалека и оповещал по очереди все страны о наступлении вечера.
1968
Голубые морские пушки[3]
Наш дядя до войны был физкультурником. Не спортсменом, а именно физкультурником.
Сейчас это слово, увы, забылось, потеряло свой запах. Уже мы, послевоенные дети, когда подросли, называли себя не физкультурниками, упаси боже, а спортсменами, а некоторые, самые удачливые, называли себя даже не спортсменами, а «игроками».
Дядя наш был физкультурником конца двадцатых и тридцатых годов.
– А каким спортом вы занимались, дядя?
– Каким спортом? Лёгкой атлетикой. А также тяжёлой атлетикой. Мотоциклом. Стрельбой. Лыжами. Плаванием. Самообороной без оружия. Парашютом. Короче говоря, участвуя в массовом физкультурном движении, наш дядя получил перед войной очень хорошую физическую подготовку.
И вот война началась.
Ах, какой чудный был день, когда война началась! Прошёл дождь, тёплый, парной, асфальт слегка дымился, и липы сильно пахли – да, пахли довоенным нашим детством.
Вы помните песню?
- Нас утро встречает прохладой,
- нас ветром встречает река!
- Кудрявая, что ж ты не рада
- весёлому пенью гудка?
Вот этому всему пришёл конец в этот день.
Наш дядя сразу же отправился в военкомат, иначе и быть не могло. Он вернулся оттуда подчёркнуто весёлый, подчёркнуто остроумный, да ещё и с бутылкой портвейна «Три семёрки». Вместе со своей женой, нашей тётей, он пил этот портвейн, крутил патефон и танцевал танго «Листья падают с клёнов» и фокстрот «Эх, Андрюша, мало ли печали, играй, гармонь, играй на все лады»…
Утром 23 июня жена нашего дяди, то есть наша тётя, домашней машинкой окатывала ему голову под ноль. И плакала. Конечно, плакала, неразумная женщина…
Голова дяди стала похожа на красивый узкий топор.
Дядя вышел во двор и стал крутить «солнышко» на турнике, а мы в привычном восхищении следили за игрой его мускулатуры. Весь организм дяди был отлично подготовлен к боевым действиям.
И вот мы сфотографировались на память. На снимке запечатлелись: мускулистый и весёлый дядя в шёлковой тенниске; светлоглазая тётя в платье с оборками, мы с сестрёнкой и два карапуза, личные дети дяди и тёти, а также наша бабушка со своим непроницаемым важным лицом.
Дядя взял вещмешок и отправился в Парк культуры и отдыха, на сборный пункт. Мы шли за ним, ужасно гордые. Я уже видел, как наш дядя то ли танкистом, то ли кавалеристом въезжает в Берлин, то ли лётчиком сбрасывает смертоносный груз на головы комически ужасных врагов.
Однако произошло совсем непредвиденное: наш дядя не попал на театр военных действий. Он был отправлен в противоположную сторону, во Владивосток, и всю войну прослужил в береговой артиллерии.
От него приходили длинные письма, и тётя иногда читала некоторые места вслух.
– Я не уничтожил ни одного фашиста, не получил ни одной раны. Я живу в полной безопасности в то время, когда идёт кровавая священная война. Как я посмотрю в глаза детям? Пойми, родная, мне не нужно никаких наград и отличий, я просто хочу исполнить свой долг.
Нужно ли объяснять, что наш дядя вовсе не был каким-то там отпетым воякой-рубакой, он вообще-то был невоенным человеком, просто он всей своей жизнью, всем своим воспитанием был подготовлен к грозному часу, к отпору, и вот, когда этот час настал, он оказался в стороне.
Честно говоря, мы были сильно разочарованы, что наш дядя был лишён возможности проявлять свой героизм и свою прекрасную физическую подготовку, и единственно, что утешало, например, меня – это удивительное понятие Береговая Артиллерия, сами эти слова, многозначительно перекатывающиеся во рту, голубые морские пушки.
Я видел какой-то фильм и в фильме этом холм с кустиками и козой. И вот этот холм разъезжается вдруг на две части, и из тёмных его недр поднимается стальная платформа с гигантскими пушками и с деловито снующими фигурками моряков. Вот что такое Береговая Артиллерия, грозная таинственная сила, и там среди сказочно прекрасных голубых морских пушек живёт наш дядя.
Во время войны население нашего тылового города увеличилось почти катастрофически. По улицам бродили толпы выздоравливающих раненых. Вид мужчины в грязном байковом халате и в кальсонах с завязочками стал привычным и никого не смущал. Огромные ленинградские научно-исследовательские институты ютились в бывших магазинах, складах, даже в разных летних павильонах, кое-как утеплённых.
Во всех квартирах жили эвакуированные, и через нашу тридцатиметровую комнату за военные годы прошло их немало. Были времена, когда на ночь почти вся мебель выносилась в коридор, и мы вместе с эвакуированными спали на полу вплотную друг к другу.
К концу войны из всех эвакуированных остались у нас только четверо: контуженный офицер Виктор, служивший в каком-то тыловом учреждении, его жена, уныло озабоченная и глуповато задумчивая женщина, казавшаяся иногда его матерью, а также молодая ленинградка Ната, лаборант военного научно-исследовательского института, со своей престарелой мамашей, ставшей к тому времени задушевной подругой нашей бабки…
Так или иначе, но все эти годы прошли, и через несколько месяцев после разгрома Японии к нам вернулся наш дядя.
Он выпрыгнул из вагона, весёлый, сияющий, в накинутой на плечи чёрной офицерской шинели, всех обнял, всех крепко-крепко обнял, а малышей подбросил в воздух, потом опять прыгнул в вагон и снова выпрыгнул оттуда уже с мешком дальневосточной царственной рыбы горбуши.
Всё-таки ему удалось немного повоевать, нашему дяде. Он участвовал в какой-то десантной операции в Корее, забросал гранатами пулемётное гнездо и получил свою медаль «За отвагу», которая сейчас висела у него на груди. Всё-таки пригодилась ему немного довоенная физкультурная подготовка.
В комнате нашей эвакуированные тем временем жили своей жизнью. Виктор по обыкновению сидел у стола и разбирал свой пистолет на газетке, жена его что-то штопала, а Ната кормила чечевичным супом заболевшую мамашу.
Когда распахнулась дверь и весёлой гурьбой в комнату вошла наша семья во главе с дядей, эвакуированные повернулись и посмотрели на нас как бы испуганными, очень большими, во всяком случае странными глазами.
И дядя, вошедший со смехом, с каким-то бурным рассказом на устах, вдруг осёкся и тоже посмотрел на этих чужих ему людей каким-то странным, боязливым взглядом.
Тётя много раз писала ему во Владивосток и о Викторе, и о Нате, он знал, что они стали нам за эти годы почти родственниками, и всегда передавал им в письмах приветы, но, может быть, как раз в момент приезда он забыл про них, а может быть, комната наша показалась ему в этот момент совсем чужой, запущенной и захламленной, совсем не той комнатой, о которой он мечтал там, в Береговой Артиллерии, среди голубых морских пушек; во всяком случае радость его чем-то была нарушена.
Виктор встал, и встала Ната, и дядя, широко улыбнувшись, шагнул к ним – давайте знакомиться.
Пришли соседи. Появился эмалированный таз с винегретом. Нарезана была толстыми ломтями красная рыба горбуша немыслимой вкусноты. В центре стола была торжественно водружена бутылка со спиртом.
Среди гостей были фронтовики, обвешанные орденами и медалями, и Виктор, передёргиваясь от сильного тика, прицепил к своему кителю многочисленные боевые награды, но всё равно самым замечательным, самым весёлым, ловким и остроумным был в этот вечер наш дядя, береговой артиллерист Тихоокеанского флота, с его единственной медалькой на синей груди. Радость его уже ничем больше не нарушалась в этот вечер, и только иногда они с тётей обменивались непонятными для нас мглистыми дрожащими взглядами.
Началась мирная жизнь. По утрам дядя появлялся голый по пояс из-за ситцевой ширмочки, крутил в могучих руках чугунные утюги, кричал нам: «Подъём, манная каша!» Нёс всякую смешную околесицу: «На стене часы висели, тараканы стрелки съели, мухи гири оборвали, и часы ходить не стали», – и мы с весёлым гоготом вскакивали со своих тюфяков.
Однажды он повёл всю нашу квартиру в Парк культуры. Женщины шли впереди, а мы, мужчины, солидно двигались сзади. Навстречу нам попалась компания военных девушек, затянутых в гимнастёрки, перетянутых ремнями. Стройные, крепкие ноги в высоких сапогах.
– Вот, Виктор, – сказал дядя, – когда видишь таких девчат, сам молодым себя чувствуешь. Верно?
– Н-да, – проговорил не очень-то словоохотливый Виктор, и лицо его передёрнулось. Он, не отрываясь, смотрел на голубую крепдешиновую спину Наты.
В парке была разбита выставка Военно-Морского Флота. Над ней трепетали сигнальные флаги. Мы поняли, что именно сюда нас и ведёт ваш дядя.
Здесь была чёрная круглая мина с торчащими рогульками, якорь с крейсера, гирокомпас, чуть поодаль покоилась акулья туша торпеды со смешным безобидным хвостиком, а над всем этим царствовала гигантская пушка, и рядом, словно её воспитанник, тихо стоял снаряд почти с меня ростом.
– Вот она! – сдерживая волнение, сказал дядя. – Трёхсотшестимиллиметровое орудие долговременной морской батареи.
– Н-да, – сказал Виктор, – складно вы там жили, во Владивостоке.
Дядя не подошёл к орудию, не притронулся к нему рукой, он только издали несколько раз взглядывал на него, видимо, вспоминая Владивосток, своих товарищей, свою «складную» жизнь в Береговой Артиллерии.
После этой экскурсии я почти всё время проводил на морской выставке, водил туда товарищей, говорил, что именно из такой пушки стрелял мой дядя по огромному японскому линкору, украшал его взрывами, точными попаданиями, вообще я сильно фантазировал вокруг этой пушки.
Дядя поступил на работу в облисполком. Каждое утро он отправлялся туда в своей чёрной шинели со споротыми погонами и в нелепых жёлтых ботинках, полученных по ордеру.
Шли месяцы мирной жизни. В начале зимы семейство наше увеличилось: приехала из Новосибирска тётина сестра Елена с грудным ребёнком. Приезду Елены предшествовали долгие ночные разговоры за ширмой, повышенный, почти надрывный голос тёти, успокаивающее урчание дяди.
Елене устроили «лежбище», как выразился дядя, на бабкином сундуке за печкой. Елена была почти в прострации после трагедии «на личном фронте». Круглые сутки она сидела без движения на сундуке и только иногда трясла вопящего Вовика.
Дядя возвращался поздно, когда все уже бывали в сборе. Наколов дров, он садился к столу, проверял наши дневники, потом доставал из портфельчика какие-то большие листы, что-то считал, крутил арифмометр, писал. Закончив сверхурочную работу, доставал роман «Пётр Первый», сжимал руками голову, затыкал уши и читал, шевеля губами, улыбаясь иногда художествам Алексея Толстого.
За его спиной с ежеминутным «извините», с горшками, тарелками и пузырьками двигалась Ната. Она ухаживала за своей угасающей мамашей.
Рядом за столом сидел Виктор. Он, как всегда, разбирал свой пистолет, смазывал его части, мрачно поглядывал на движущуюся по стене тень Наты. Собрав пистолет, он поднимал его в вытянутой руке и долго, бесконечно долго целился в дальний угол, в обои.
– Виктор, ты всё же поосторожнее со своей пушкой, – сказал дядя.
– Не заряжено, – процедил сквозь зубы Виктор.
– Положите пистолет, Виктор, – тихо сказала Ната.
Виктор сразу же положил пистолет и встал.
– Мне обещают комнату, – сказал он, не глядя на Нату, – скоро мы уедем отсюда.
– Я не могу больше, не могу больше так жить! – вдруг зарыдала его жена.
– Перестаньте, Анна Захаровна! – надрывно воскликнула тётя. – Прекратите эту вашу вечную тему!
Ната вдруг тоже расплакалась.
– Я-то тут при чём, я разве виновата?!
И, схватив пальтишко, выбежала на мороз.
Закричал Вовик, закуксились наши карапузы, застонали старухи.
– Замолчи, замолчи! – закричал Виктор жене, хотя она уже давно молчала.
– Пойдём-ка, Виктор, выйдем, – встал наш дядя.
Вот так они частенько выходили в коридор и там долго курили, беседовали тихими голосами, потом голоса их становились громче, слышался смех, и они возвращались в комнату. Дядя делал Вовику козу, пытался шутить с Еленой, укладывал нас спать, мыл вместе с тётей тарелки, что-то успокоительно бубнил.
Утром он, как всегда, появлялся из-за ширмы – подъём, манная каша! – и вдруг застывал в каком-то растерянном оцепенении, растерянно пощипывал голую кожу. Об упражнениях с утюгами он уже забыл.