Одно сплошное Карузо (сборник) Аксенов Василий
– Оставьте, милый Тоб, их в покое, – легко сказала Алиса и вошла с попутчиком в соприкосновение. – Смотрите лучше, как чудесно изменился мир, какие костры хромосом и нуклеиновых кислот бушуют на горизонте, как позорно улепетывают демоны быта или как вы их там назвали…
– По мне, так лучше опасность номер четыре и густая облачность, – пробормотал он. – Тогда хотя бы молнии под рукой, вжик-вжик, и все разлетается – красота!
– Молнии у вас и сейчас под рукой, – прошептала она.
– А как же эти рыла?
– Подумаешь!
– Вам подумаешь, а мне-то не очень. Вам только плюс, а мне запишут в досье, а у меня и так репутация не ах, невыездная.
– Боже, какое же вы ничтожество, милый Тоб!
– Может, нам загореться?! – вдруг воскликнул он. – Есть идея – давайте загоримся и скроемся от глаз! В конце концов, когда-нибудь они начнут падать…
Они загорелись и скрылись от глаз. Предчувствия их не обманули…
Знакомые вскоре действительно начали падать. Кто падал с воплем, кто со смехом, иные молча. Директор Кун во время падения читал книгу и делал пометки на полях. Некоторые внизу брали такси, другие спешили к троллейбусу, третьих уносили на носилках. Галеотти, тот падал трижды: сначала на какой-то балкон, где его угостили чаем, с балкона дальше в полицейский участок, где он был подвергнут обыску, и только после – в объятия Бургнича. Вскоре канатная дорога очистилась окончательно.
Алиса и Тоб, раскрутившись в обратную сторону, загасили пламя, осмотрелись и весело рассмеялись, довольные своей хитростью. Теперь их бадья свободно и одиноко и даже с некоторой торжественностью плыла под розовеющим небом. К скрипу ржавых блоков, к рывкам, толчкам и заунывным сигналам тревоги они привыкли. Собственно говоря, эти звуки и рывки, толчки сопровождали их и раньше, всю жизнь, как сопровождают они всех живущих.
– За все надо платить, милый Тоб, – с очаровательной рассудительностью сказала Алиса, – и, поверьте мне, эти неприятные звуки и толчки, все эти мелкие неудобства нашей нынешней жизни очень малая плата за красоту, простор…
– …свободу! – подхватил он. – Поистине, дорогая Алиса, мы должны быть благодарны судьбе за неожиданную милость. Может быть, для нее это просто шутка, но я лично очень серьезно отношусь и к бадье с остатками марганца, и к качающимся мачтам опоры, и к этому размочаленному тросу, и к вою сирены, так похожему на саксофон Джона Колтрейна, и к этим городам, морям, озерам, странам, индустриальным районам и полям сражений, горным массивам и льдам, ко всему тому, что проносится каждую минуту над нами.
– Значит, не жалеете, милый Тоб?! – с задорным смехом воскликнула Алиса. – А ну-ка раздевайтесь, раздевайтесь – начинаем постирушки!
Раздевшись, он для приличия расчесал шерсть на несколько проборов, облокотился о край бадьи и вроде бы погрузился в размышления. На самом деле он просто наслаждался с трубочкой в зубах и восхищался тому, как мудро все устроено на свете. Вот Алиса стирает платье в их бадье и одновременно таким образом стирает и его, Тоба, и себя самое. Плещется горячая вода, взбухают мыльные пузыри, чавкает белье – красота!
Потом он, тряхнув стариной, варил в бадье суп, и наслаждалась теперь уже спящая на самом донышке Алиса. Еще в далеком снежно-солнечном детстве, еще до беспокойного отрочества ей снилось иногда, что она живет в теплом вкусном и добром супе, в каком-нибудь бульоне с фрикадельками, ест его понемногу, сколько хочет, спит и играет в нем…
Однажды они пролетели над Дуалтом. Привлеченные ужаснейшим скрипом цветущие граждане и гости курорта задирали головы и тыкали пальцами в небо, каждый в собственную тучку, звездочку или проем голубизны. В «Ямке» заканчивалась схватка. Сопротивлялся уже только один Сич. Забаррикадировавшись в баре, он бросал бутылки и консервы в наступающие ряды полиции. Вскоре Дуалт исчез за крутым боком Земли.
«Подумайте сами, дорогая Алиса, – думал Тоб. – Что я потерял там внизу, в плотных слоях атмосферы? Зубную боль? горшок лажи, что выливают сослуживцы ежедневно тебе на голову? Может, я соскучился по проволоке с кольцом? гамбургеры, которые пожираешь, прыгая на одной ноге, словно хочешь по-маленькому? ежедневные тошнотные пьянки, дорогая Алиса? друзей, лица которых совсем уже расплылись за бутылками? баб, которые думают только о бриллиантах? бриллианты? баб, которые в самый подходящий момент заводят интеллектуальную брехню? интеллектуальную брехню? Всю псарню, что ли? Синклит бульдогов? Подумайте сами, дорогая Алиса…»
«Ясное дело, милый Тоб, – думала Алиса. – Думаете, в наших кустарниках лучше? Каждый норовит вырыть нору поглубже и с видом на пейзаж и обязательно в иностранной манере и затащить туда побольше жратвы, виски, шампанского, затащить тебя туда и употребить, а потом слюнявить по телефону, а потом снова чего-нибудь тащить – гамак, футбол, парфюмерию, соседку, ягод, коры, черт знает для чего, птичку там или вашего брата, милый Тоб, заговорить зубы и употребить, употребить, употребить… Думаете легко, милый Тоб?»
Иногда им казалось, что среди встречных туч, сквозь радугу или пыльные хвосты комет они видят проплывающую мимо бадью с двумя беглецами из Страны Дураков, огненно-рыжей лисой со следами изящества на некогда шикарных джинсах и весьма подержанным псом в обрывках голубой пары, но они понимали, что это всего лишь мираж. Они были счастливы и мечтали о…<нрзб>
1970
Ялта
Одно сплошное Карузо[16]
Б. Окуджаве
Муза, скажи нам о том
многоопытном муже, который…
Гомер. Одиссея.
Пока он пел, оно кружилось в португальском танце, сверкающее, сизоносое, с платиновыми зубами, всё в фирме. Оно – в индийском головном уборе, в джинсах «Леви Страус» и куртке «Ли» выкаблучивало, заливисто свистя и прищёлкивая, словно говоря блестящими дерьмоступами «Каратега» и шумным своим стеклярусным хвостом, заветную фразу: «Фирму ложать – себя не уважать». Эдик пел с восторгом:
- Однажды отварили макароны.
- Артельщик к ним подливку сообразил,
- Кричали галки и вороны,
- Вечер был совсем зелёный,
- Ели мы, пока хватало сил.
- В другой раз залепили кашу с маслом,
- Артельщик к ней биточки сообразил,
- Меняли румбы мы и галсы,
- Ветер в хавальник бросался,
- Ели мы, пока хватало сил.
- А в третий раз заделали мы клёцки.
- Артельщик ложки к ним сообразил.
- День был прямо идиотский,
- А мороз какой-то скотский.
- Ели мы, пока хватало сил.
- Даже странно…
Гитара взяла последний жалкий аккорд, и наступила тишина. Молодёжь, собравшаяся на конкурс самодеятельной песни в кафе «Романтики», с недоумением созерцала новоявленного менестреля Эдика Евсеева. Что же это за песня такая странная – макароны, клёцки, каша с маслом? Где костёр, нехоженые тропы, где попутный ветерок?
Эдик отбросил со лба длинные прямые пряди и одарил аудиторию широкой, намеренно – малость – придурковатой улыбкой, так свойственной определённому сорту юных мужчин.
– Нравится? – спросил он зал. – Это я в Новороссийске сочинил на паровой шаланде «Лада». Вижу, что нравится…
Один лишь человек смотрел на Эдика с восторгом – Толя Маков, верный его спутник и зеркальная копия.
– Эдька, спой-ка им про белый чемодан, – попросил он с места.
Эдик сразу же взялся за струны, но был остановлен председателем клуба «Романтики» подрывником Валентином Холодным.
– Можешь, Евсеев, спеть что-нибудь поближе к нашей жизни? – спросил человек опасной профессии.
Эдик и председателя персонально одарил редкозубой улыбкой.
– Тогда как раз «Белый чемодан» пойдёт. Фирменная песенка! Карузо!
Струны зарокотали элегически.
- Однажды я шёл по паркету,
- Увидел белый чемодан,
- Я много странствовал по свету.
- И наблюдал прекрасных дам.
- Много, ребята, много
- Очень прекрасных дам.
- В чемодане сидела птица,
- Приветствовал эту мадам,
- Ворону или синицу,
- Во имя прекрасных дам.
- На философском факультете
- Меня спросил профессор Дам:
- Встречались ль вам на белом свете
- Каких-нибудь прекрасных дам?
- На свете, ответил я, много
- Очень волнующих дам.
- Даже странно…
– А зачем же приставку выключать? – истерически закричал Толя Маков, зеркальная копия. – Зачем песню портить?
– Такую песню слушать неприятно! – с возмущением крикнула Люба Коретко, первое горло вокального октета «Ивушка зелёная». – Далёкая от нашей жизни эта песня!
Как был, с незакрывающимся от изумления ртом, долговязый, расхлябанный Эдик Евсеев спустился с эстрады.
Место незадачливого менестреля занял октет «Ивушка зелёная», восемь, стало быть, отменных красавиц развесочного цеха в зелёных с воланами платьях, пошитых спецзаказом в ателье «Метелица». Тряхнув завитыми в салоне «Чайка» кудрями, девчата задорно грянули:
- – Нет, друзья, не сидится нам дома,
- Отправляется юность в поход.
- Не спросив своего управдома,
- С рюкзаками уходим вперед!
К незадачливому менестрелю подсел Холодный.
– Ну что, Эдуард, нравится? – спросил он, кивнув на октет.
– В порядке, – забыв уже о своей неудаче, сказал восхищённо Эдик и шмыгнул носом. Толя Маков повторил слова и жест.
– Вот видишь, – поучительно сказал Холодный, – и романтика налицо, и управдому досталось. Вот у кого тебе надо учиться, Эдик.
– Да разве же я не понимаю, Валя, – плаксиво посетовал Эдик. – С песней по жизни, за плечами походный… – всё понимаю, а вот в творчестве отразить не могу… вот, Валя, и получается типичное Не-Карузо.
Подрывник прицелился на него изучающим взглядом.
– У тебя вообще-то как с ней отношения?
– С кем? – переспросил Эдик.
– С романтикой.
– Отличные, – крикнул Эдик, но, подумав, поправился. – Пока что нормальные.
Безмикробные глаза подрывника ещё раз ощупали Эдуарда Евсеева, эсквайра, резервного моряка Управления сельдяного флота.
– Ты заходи к нам по пятницам, Евсеев. По пятницам у нас большой разговор о романтике. Расскажешь о твоих с ней отношениях.
– Слышал, Толик? Приглашают! – горделиво сказал Эдик.
– Милости просим, – сказал Холодный, – а сейчас уходи по-хорошему.
– Слыхал, Толик? – крикнул Эдик. – Пошли от греха подальше.
Они вышли из тёплых «Романтиков» под моросящий трехдневный уже дождь, в бесконечные нудные, как обмывки, сумерки, затопали по деревянным мосткам без всякой цели к воротам порта. Над низкими крышами покачивались грузовые стрелы сейнеров. Малость подмерзало, дождь помаленьку превращался в снег, вроде бы мокрым веником возили по физии.
На душе у Эдика было не очень-то карузисто, но отчего, он и сам не знал. Скорее всего, он тосковал по своему родному черноморскому городку Дуалте, а может быть, и по всему бассейну Средиземного моря, этой колыбели человечества. Ведь был Эдик самым что ни на есть homo mediterrano, существом довольно-таки красивым, ленивым, ветреным и вздорным, и гораздо естественнее было бы ему волочить бахромчатые джинсы, шлёпать вьетнамками по плиткам Ла-Валетты, Сплита или родной Дуалты, чем скрипеть гриппозной доской на улицах скверного северного города. Эх, Дуалта с её низкорослыми, как павианы, пальмами-волосатиками, с подземельем «Магнолия», где все знакомые и никто никому не грубит, с горбатыми улочками, где вдруг прямо над своей головой вы можете увидеть в гамаке спящую персону с котом под мышкой, а под ногами у себя узреть целующуюся пару, самовар и крендель, со стекляшками «Орбиты» и «Ракеты», где все знакомые, с винцом по гривеннику за стакан, с приезжими девчонками и мариманами разных стран… Эх, Дуалта, что за город – сплошное Карузо!
Кутаясь в полуперсонку из лживой ливанской кожи и нахлобучив поглубже широко известный восьмиклинный блин, так называемую «мемориальную всепогодную кепку имени Патрика Веллингтона на любую голову», Эдик плёлся к еле различимым сквозь снег воротам порта. Сзади, тоже вздыхая по Дуалте, плелась зеркальная копия.
Неподалёку от порта произошла встреча с людьми близкого духа. Из открытого, несмотря на холод, окна блочного дома Эдика окликнули два плейбоя – Петька Ухов и Томас Валдманис, один в зелёном пиджаке, другой в красном. В комнате на всю катушку шпарил маг, битлы выли «Another girl».
– Есть вариант, – сказал Валдманис.
– К примеру? – лениво спросил Эдик, закуривая ради такой встречи.
– Инкассатор подъезжает к гастроному «Пчёлка» ровно в 10.10. Понял?
– Схвачено, – процедил Эдик.
– Ха-ха! – сказали Петька и Томас и вмиг натянули на головы чёрные чулки с дырками для глаз.
– Тамаркины? – поинтересовался Эдик.
– Они самые! – глухо расхохотались братья-разбойники. – Придёшь?
– Обязательно приду или Толика пришлю, – пообещал Эдик и поплёлся дальше.
– She is my woman… – напевал он и думал:
«Ну, зачем-зачем-зачем меня ноги занесли тогда в вольер к белым медведям? Ну, зачем-зачем-зачем все эти розыгрыши на шаланде «Лада» и буксире «Ватерпас»? Ну, зачем-зачем-зачем мне было вступать в конфликт с папой? Разве не могли найти общего языка моряки…?»
Даже сейчас Эдик постарался не вспоминать о том обстоятельстве, что конфликт поколений произошёл жёстким стармеховским ремнём по семнадцатилетнему мужскому заду, вспомнил он только, как хмуро застегнул тогда джинсы, пробурчал «чтоб это было в последний раз, отец», снял с гвоздя полуперсонку и двинулся на вокзал. Позади уже хлюпала зеркальная копия, с которой произошло до странности похожее приключение в тот же вечер, в тот же час, в те же минуты.
– Эдюля, любезный, спой про костюмчик, – канючил сейчас Толик.
Эдик, не удостаивая, ковылял по подмерзающей снежной кашице к Бетонной стенке, тускло поглядывал на линию сухогрузов с качающимися фонарями.
Два раза в месяц на Бетонке происходил фестиваль – базар – экзибишн: приходил из соседней полунейтральной страны океанский лайнер со всякой зарубежной рванью. Эдик тогда усиленно функционировал, чесал на своём «пиджин-инглиш», пел свои песенки, вовсе даже и не фарцовал, а наоборот, тратился на людей доброй воли.
Сейчас было пусто. Выл ветер. Размытая непогодой кромка океана качалась за волнорезом. Заунывно, как беременная ослица, стонал с интервалом в две секунды звуковой буй.
Эдик сжалился над Толиком, снял с плеча гитару, поставил ногу на обледеневший, похожий на ромовую бабу кнехт.
– Адамо… – пробормотал Толик. – Как мы с тобой, Эдюля, на Адамо похожи?
– В манере позднего Пресли, – объявил Эдик и заголосил, задрожал гитарой, взвыл словно вибратор:
- Однажды в незапамятные годы
- Костюмчик я построил в ателье
- По самой наилучшей южной моде,
- По моде академика Телье.
- По правилам науки
- Волшебный силуэт:
- Коричневые брюки
- И розовый жилет…
Вдруг наступила морозная ночь, и небо очистилось. Из-за сопки выскочил, как петрушка, молодой месяц. Толик тут же показал ему через левое плечо двенадцать копеек медью. Эдик пел:
- Но счастье тихо катится к пучине,
- Мечтать и плакать нет уж больше сил —
- Состарился костюм по той причине,
- Что очень долго я его носил.
Зеркальная копия тихо подвывала, всхлипывая.
Внезапно в паузу, в минорный проигрыш, влетели из-за угла четвёртого склада родные южные голоса. Два грузина яростно ругались в ночи, и изумительный картлийский звук «кхали» прыгал в их горлах, словно быстрая вода через камушек. Показались уже кепки-аэродромы и взлетающие к носу оппонента сложенные щепотью пальцы.
– Чего это кацо полаялись? – подумал Эдик.
– А кто их знает, – ответил Толик.
– Вах! – Грузины вдруг схватили друг друга за грудки. Неужто драка? Эдик деликатно покашлял. Грузины вздрогнули, заметили зрителей, отряхнули, оправили друг другу одежду, парень постарше заботливо спросил по-русски:
– Кушать хочешь, Вахтанг?
Эдик передал гитару Толику и приблизился вразвалочку к южным людям.
– В чём-то непорядок, генацвале? – важно спросил он прежним своим дуалтинским «игровым» голосом. У зеркальной копии что-то ёкнуло внутри от счастья.
Неужто не закис, неужто ожил популярный на Средиземноморье Эдик Евсеев, «Муж хитроумный», стараниями которого прошлым летом на траверзе городского пляжа затонула паровая шаланда «Лада», а буксир «Ватерпас» в полном замешательстве наскочил на известную каждому школьнику «Русалку»? Неужто снова закружило его, пощёлкивая пальцами, сияя блюдо-очами, размахивая радушным хвостом, его родное блистательное Карузо?
– Диспетчера найти не можем, – печально ответили грузины. – Не видал диспетчера, дорогой?
– Диспетчер перед вами, – строго сказал Эдик, и у Толика внутри всё сжалось от восторга.
– Вижу в ваших глазах недоверие, – продолжал Эдик, – но я действительно диспетчер со всеми вытекающими прерогативами. Молодость в этом деле не помеха.
– В нашем городе все пути открыты молодым, – подшестерил Толик. Грузины уверовали в диспетчера и взметнулись.
– Халатность получается, товарищ диспетчер. Бесхозяйственность! Сто бочек «Саперави» привезли через все моря с риском для жизни, а грузовиков для перегрузки получить не можем. «Саперави», понимаешь, чистый витамин! Для кого везли, разве не для тружеников Севера?
– Спокойно, товарищи, – Эдик вынул записную книжку. – А. Где ваше вино? Б. Место стоянки? В. Куда вино направляется?
Оказалось, что гурийское чудо, совершив из родного колхоза путешествие, достойное отдельного эпоса, прибыло на теплоходе «Ирбитсклес», который ошвартовался в Зелёном Ковше, а доставить его надо всего-то навсего к составу полувагонов на Манёвре.
– Спокойно отправляйтесь на свой пароход, товарищи генацвале, – сказал Эдик. – Недоразумение будет устранено.
– А виновные строго наказаны, – подработал Толик.
Эдик пошёл по замёрзшим лужам, по Бетонной стенке былым своим упругим «игровым» шагом, как в прежние времена, а зеркальная копия поспешила сзади, умоляя:
– Эдюля, что придумал? Эдюля, поделись! Расколись, Эдюля!
– Нормально, Толик. Всё будет сплошное Карузо! – бодро отвечал Эдик.
В столовой 3-го района порта, как всегда в это время, водитель трёхосного «МАЗа» Алик Неяркий шептался с буфетчицей Альдоной.
– Один взгляд, Альдонка, и всё брошу, – цедил он над стаканом компота. – На Таймыр увезу, в Москве пропишу, в Одинцово… за хоккей снова возьмусь, будешь в порядке…
– Чем же я тебя так пленила, Неяркий? – жеманилась над белой грудью Альдона.
– Джентльмены предпочитают блондинок, – хрустел стаканом Алик.
В столовую влетел Эдик Евсеев со своей зеркальной копией. Глаза всех буфетчиц мира вспыхивали при его появлении, как маяки в синем тумане, и Альдонины глаза не были исключением.
– Алик, дело есть! – воскликнул Эдик.
– В «Пчёлку» что ли, за пузырём? – спросил Алик, перекатывая во рту большую, как хоккейная шайба, сушёную грушу. – Слетай сам, Эдюля. – Он протянул Эдику ключи от «МАЗа» и прикрыл своим огромным плечом сверкающие девичьи очи.
Посланцы далёкой Грузии были приятно удивлены, когда увидели, что диспетчер лично подъехал к их пароходу на огромном грузовике. Любезность почтенного диспетчера зашла настолько далеко, что он даже лично руководил погрузкой и сделал три ездки от причала до состава полувагонов.
– Ну, Эдюля? Ну? – сучил ногами Толя Маков. – Дальше-то что будет?
– Финита ля комедия, – заявил Эдик, вытирая руки Толиным шарфиком «либерте – эгалите – фратерните».
– Понял тебя! – загоготал дуалтинским придурком Толик. – Полувагоны-то, небось, бесхозные? Во, купились кацо! Карузо!
– Полувагоны правильные, – процедил Эдик.
– Тогда что же?! Эдюля?! – глаза зеркальной копии в ужасе расширились. В малой его головке возникло видение дьявольской катастрофы, взрыва, сопки, залитые красным, как кровь, «саперави».
– Да, ничего особенного, – промямлил Эдик. – Помогли землякам черноморцам и баста… южное братство, Толяй… и вообще…
Толя Маков даже присел с открытым ртом.
– Ну, ты дал, Эдюля! Ну, ты выдал! Вот это ценная выдаётся блямба! Южное братство – во, Карузо!
Близко захрустели льдинки, грузины набросились с рукопожатиями.
– Диспетчер, дорогой, мы тебе там оставили немного вина. Сами бы выпили с тобой, да некогда. Железнодорожного диспетчера надо искать.
Эдик подошёл с зеркальной копией к высокому борту «Ирбитсклеса».
– Эй, вахтенный, нам тут грузины малость винца оставили. Где?
– Сейчас смайнаем! – толстомордик помахал руками, и над причалом повисла солидная ёмкость, а проще говоря, сорокаведерная бочка.
– Ты, фрей, жизнь любишь? – крикнул Эдик.
– …юбишь? – срезонировал Толик.
– Смотри, вахтенный, сам себя обманешь! – крикнул Эдик.
– …анешь! – подфонил Толик.
– Я вас умоляю! – захохотал вахтенный. – Могу назад вирануть, котики!
Бочка опустилась к ногам потрясённых юношей. Вот это получилось Карузо!
Октет «Ивушка зелёная» под шквальным снежным ветром перебегал улицу. Такова особенность места действия: три времени года бесконечно соревнуются здесь друг с другом в течение суток. Не бывает здесь только одного времени – лета.
Октет путался в юбках, ломая каблуки – по пятам за девами гнался вокально-инструментальный ансамбль «Бригантина», стучал сапожищами, сверкал медными зубами, все мужики здоровые, по мясному делу – из холодильника, – шнобель у каждого, как фарфоровый изолятор. Боярышни уже предполагали плен, угар, огурцы вприкуску, как вдруг из снежного вихря возле самой автобусной остановки, из снежной мглы два гибких Ланцелота-спасителя, толкающие перед собой солидную ёмкость.
– Эй, романтики! – не помня обиды, серебряным голосом позвал Эдик Евсеев. – От «саперави», думаю, не откажетесь? Утюжатин, сбегай за стаканом, а мы пока донышко выбьем!
С этими словами зеркальная копия вкатила бочку под навес в стиле «город будущего».
…«Саперави» было подёрнуто ледком и под карманным фонариком светилось глубоким рубиновым огнём. Первая кружка с обрывком цепочки (от бачка из соседнего общежития) пробила лёд, ушла в глубину и вынырнула, роняя капли, прямо к пунцовым губкам Любы Коретко.
Отгремело первое «ура», и Эдик со своей зеркальной копией ударили по струнам, заголосили в манере группы «Неопознанный летающий объект»:
- Я заходил на эту улицу
- В шикарный дом,
- Мы ели жареную курочку
- Всегда вдвоём!
- Замечательный шашлык, замечательный!
- Срок давно уже истек испытательный!
Из «Романтиков» подваливали компания за компанией. Подошёл и человек неспокойной профессии Валентин Холодный. Не побрезговал и он кружечкой «саперави».
– Что-то в этом есть от романтики… – задумчиво проговорил он. – А, ребята? А, девчата? Струны, вино, автобусная остановка… Ей-ей, не обошлось тут без неё…
- Четыре чашки чая с пряником
- Я залпом пил.
- Я мыл лицо под вашим крантиком
- И воду пил, —
старались для гостей Эдик с Толиком, и было им в этот момент тепло и блаженно, даже полуперсонку расстегнули. Показалось им вдруг, что подвалила тяжёлая айвазовская волна, что из музея города Феодосии, та самая волна, что качала их когда-то в беспечальном детстве, когда со дна поднималось, светясь и играя, электрическое Карузо.
Казалось им также, что добродушное и пузатое, как дедушка, Карузо в лёгком фанданго, обвитое гирляндой дымящихся сосисок, кружит сейчас со шваброй за обледенелыми стеклами «Романтиков» среди десятков стульев, задравших хилые ножки, сметает пыль с удивительной мозаики, соединившей в дерзком полёте Ассоль и Алые Паруса, Костёр, Улетающий Вдаль Самолёт, Космическое и ГЭС.
А под навесом уже начали подтанцовывать молодые ноги, и в зеленоватых при свете случайно мелькающих звёзд глазах Любы Коретко стали возникать загадочные фигуры, как при гадании на кофейной гуще – алтарь, фата и книга записи актов гражданского состояния, – и кружка с обрывком цепочки, словно юный пудель, совершала всё более быстрые взлёты, а Шалимов Мстислав сунул в карман гранёный стакан с «саперави» и был за этот стакан пойман, и Рылко Вадим влез в благородное вино прямо с головой и был за эту голову пойман, а Кончугин Люсик отлил себе винца втихаря в полиэтиленовую канистру и был за эту канистру пойман, и песня была уже подхвачена, и родилась другая, и чмокались уже поцелуями в темноте, и пятый автобус уже забуксовал возле «города будущего», и моторы чего-то заглохли, когда послышалось неизбежное:
– Это что тут такое происходит, граждане молодёжь?
Вопрос был задан старшиной милиции Бородкиным с седла бесшумного мотоцикла. Вопрос негромкий и всего из семи слов, но каждое из этих слов было весьма плечистым, и моментально образовался коридорчик от мотоцикла с антенной к Эдюле Евсееву с гитарой и его зеркальной копией. Больше того, моментально завелись моторы всех пяти автобусов, и кавалькада, гремя песней, исчезла в снежной мгле.
– Садитесь, Евсеев, – печально проговорил Бородкин.
– Можно Толику в коляску, товарищ старшина? Он нервный, – попросил Эдик.
– Можно, – кивнул Бородкин.
– А вот как же с ёмкостью, товарищ старшина? – Эдик почесал в затылке.
– Ёмкость опечатаем.
– А можно нам вина попробовать, товарищ старшина? – спросил Толик за Эдика.
– Хотите усугубить? – спросил Бородкин с сочувствием.
– Не-ет.
– Тогда садитесь.
Эдик усадил зеркальную копию в коляску, поправил ему шарфик, застегнул попону, сам сел на второе седло, обнял старшину за мускулистую талию любителя «железной игры». Бородкин устало сказал в свою «ходилку-говорилку»:
– Орёл, Орёл! – Я Кочет, Кочет! Евсеева взял, сейчас будем.
По дороге Бородкин клевал носом, просыпаясь, вспоминал плоды своих заочных мук, заученные главы Конституции СССР. Эдик с Толиком тихо стенали на мотив собственной песенки «Однажды я попал под самосвал». Не карузисто что-то получалось, конец дня оборачивался типичным Не-Карузо!
Вдруг за сугробами, за манекенами, за консервными пирамидами в огромных стёклах магазина «Пчёлка» мелькнули две чёрные головы в нахлобученных всепогодных восьмиклинках. Сквозь зеркальные анфилады, не чуя беды, с мешком денег за плечами и с ржавым наганом в кармане спокойно шествовал многодетный инкассатор Шилейкин.
– Толик, у Петьки Ухова рашпиль, – шепнул Эдик.
– А у Валдманиса за пазухой чугунная статуя, – горячечно пробормотала зеркальная копия.
– Чокнулись парни. Ходу! Толик, ходу!
Старшина Бородкин шептал наизусть статью Конституции о неприкосновенности жилищ.
Эдик и Толик, как борзые, перепрыгивая через сугробы, неслись к братьям-разбойникам.
– Алё-мужики! Кончайте! У Шилейкина три пацанки дома пищат; Кончайте, кончайте… Айда, маг покрутим, потрясём костями. Алё, припухнете ведь! Томас! Слыхал хохму – рыло, как мыло, а мыло со склада… А – ха-ха-ха-ха… A-xa-xa-xa…
– Вот тебе, курва, за срыв операции!
Рашпилем в живот, а по балде «академиком Павловым», и хана – отваливай копыта…
В закатный час лучи косые солнца сквозь кипарисы освещали корты: на них пузырилось шикарное Карузо и поднималось в небо, уползая в металлолом, который ты всей школой… тяжёлая кровать стояла боком велосипеды ржавою гирляндой висели на Ай-Петри вся Дуалта развинченно вихлялась на последнем болте голландском баки унитазы кастрюли крышки саксофоны тросы и якоря и бочки с-под солярки и швейные машинки кофеварки ножи и вилки тормоза колёса троллейбус новенький чугунная решётка буксир «Алмаз» за исключеньем каши киоск «Луна» лучи косые солнца закатный ветер гребешком по травке и по воде по пляжам и по парку «прощай Карузо» получались буквы.
Рядом аналогично агонизировала зеркальная копия.
Однажды мы с Булатом посетили огромный город на юге. Известный некогда своими финансовыми тузами, бульварными красавицами и могучими налётчиками, город этот поныне сохранил какую-то тайну, что-то недосказанное.
Прогуливаясь однажды вечером по главной улице, мы зашли то ли в котлетную, то ли в коктейльную, в заведение под названием «Волна». Значительная толпа граждан чего-то добивалась у буфетной стойки, и мы к ней автоматически присоединились. Минут пятнадцать мы бездумно качались в этой толпе, потом нас стало подтягивать к стойке, и в это время прямо за своей спиной я услышал мажорный гитарный проигрыш, и до боли знакомый голос пропел:
- Замечательный шашлык, замечательный!
- Срок давно уже истек исправительный.
Мы оглянулись: прямо за нами стоял долговязый отрок с длинной шевелюрой, с редкозубой хитровато-придурковатой оптимистической улыбкой. Он подмигнул нам и дружелюбно попросил:
– Алё, мужики, гляньте-ка в прейскурант – есть ли у них Карузо?
В прейскуранте значилось:
Напиток «КАРУЗО»
Шампанского сладкого – 80 гр.
Водки особой – 15 гр.
Ликера облепихового – 40 гр.
Цена – 99 коп.
– Да, молодой человек, – сказал Булат, – Карузо здесь имеется.
– Законно! – закричал гитарист. Затем, скривившись и скособочившись, он с трудом проник в карман своих тугих «страусов» и вытащил жалкую грязную тряпочку, похожую на последний кусок шагреневой кожи. Это был рубль. Бросив через нас ассигнацию на липкую стойку, гитарист весело гаркнул:
– Эй, мамочка, одно Карузо! Сдачи не надо!
1970
Ростов-на Дону
Прошу климатического убежища![17]
(Рассказ о московской зиме)
Климат в нашей столице плохой. Надеюсь, не выдам никакой государственной тайны, если скажу, что климат у нас в Москве неважный. Да, в нашем городе процветает довольно паршивенький климат. Нелепо, конечно, сваливать вину на правительство. При чем тут они? Сами мы виноваты. Никакой политической подоплеки в нашем малоприятном климате нету. Это и иностранцы подтверждают. Вот, к примеру, приехал к нам недавно специалист из Калифорнии, помогал нам устанавливать один прибор. Какой прибор, к сожалению, сказать не могу, вот тут, простите, как раз и есть государственная тайна. И вот как-то выходим мы с Джоном после работы из института, а на улице – ужас: грузовики один за другим идут, грязь месят, улица стала узенькой из-за огромнейших скопившихся сугробов – а сколько еще скопится, ведь декабрь всего лишь, еще три с половиной месяца зимы впереди – снег мокрый без перерыва с неба валит, а тучи волокутся прямо по агитационным клумбам, невозможно даже полностью прочесть лозунг «Пятилетке качества рабочую гарантию». Профессору Джону Боссанова, конечно, такие дела не нравятся. Вернее, нравятся, но не очень. Поеживается профессор и бормочет: «Не понимаю, как тут люди живут». Естественно, я предполагаю политическую подковырку.
– А что тебе у нас, Джон, в частности, не нравится? – спрашиваю я.
– Погода, – отвечает он.
– Любопытно, Джон, – говорю я мистеру Боссанова, – вот ты до нас в Копенгагене долго работал. Что же, там климат много лучше?
– Ненамного лучше, – говорит он. – Частично даже хуже. Между нами говоря, Попов, не понимаю, как в этом Копенгагене люди живут.
– Где же людям жить? – спрашиваю.
– В Калифорнии, – отвечает он сразу.
Не скрою, стало мне мучительно больно и обидно за себя, за своих земляков и за жителей Копенгагена в знак солидарности с местными трудящимися. Марксизм, капитализм – это еще можно понять; климатическое давление на человека трудно постижимо.
И все-таки, возьмите хотя бы меня – прожил сорок лет в нелегком климате, в городе, где снег лежит полгода в год, а остальные полгода – дождик, где солнце кажется нам «редким явлением природы», и ничего себе – руки-ноги целы и есть на что шляпу надеть, то есть башка на плечах болтается.
Впрочем, давайте познакомимся. Сослуживцы зовут меня коротко Попов, хотя я обладаю редкой, почти аристократической двойной фамилией Иванов-Попов. Инженер, работаю в научно-исследовательском институте, такие заведения у нас по старой привычке, оставшейся со сталинских времен, называют «ящиками». Много лет наш «ящик» был очень сильно засекречен, даже логарифмические линейки выдавали под расписку. Секретностью нашей занимался целый отдел в институте, довольно солидный штат сотрудников, среди которых были и неплохие девчата, там я, между прочим, и жену себе нашел, совсем неплохую Галину Петровну. Как вдруг – ужасное разочарование: выяснилось, что дальше развивать наш секрет без помощи зарубежной науки мы не можем. С тех пор из нашего института и не вылезают всякие неженки вроде профессора Боссанова. Отдел секретный, конечно, все-таки остался – куда же людей девать, в частности мою супругу Галину Петровну.
Живем мы в квартирном смысле очень неплохо: кроме двух детей имеем двухкомнатную квартиру в отдаленном районе Москвы, называемом весьма поэтично Теплый Стан. Называется-то Стан теплый, но когда ветер дует с северо-востока, мы на своем 18-м этаже дрожим. Прошлой зимой под Новый год у нас в Теплом Стане был зарегистрирован рекорд: минус 48 градусов по шкале Цельсия, в то время как в центре города было на три градуса теплее. Возле универсама некоторые наши граждане наблюдали появление каких-то странных собак, сначала удивлялись, а потом поняли: просто напросто волчишки приходят погреться из живописного Подмосковья. Под Новый год у нас лопнули трубы отопления, но мы надели на себя все, что могли, и встретили очередной год очередной пятилетки в целом неплохо, потому что на столе у нас был праздничный «паек» из института, включая даже соленую рыбу и очищенную водку. Во всем нашем 20-этажном доме, несмотря на мороз, который у нас почему-то называют «доктор Зуссман», царила приподнятая праздничная атмосфера. Надо сказать, что в катастрофических ситуациях москвичи обычно проявляют весьма живые и симпатичные свойства характера. В обычное время этого не скажешь, в автобусах и в метро физиономии довольно кислые.
Раньше мы с Галиной Петровной тратили на дорогу до института полтора часа, две пересадки на автобусах и две на метро и столько же соответственно обратно. В этих ежедневных путешествиях, товарищи, неизбежно подружишься с книгой. Сколько книг мы перечитали с супругой, уму непостижимо! Бывало, зажмут тебя со всех сторон в автобусе, еле висишь на одной руке, зато при помощи другой руки упиваешься изяществом Бальзака. «Любите книгу – источник знаний!» – завещал нам отец советской литературы Максим Горький, и мы с Галиной Петровной, следуя этому завету и благодаря отдаленности местожительства, источник этот весьма полюбили. Сейчас подписаны на издания классиков мировой литературы. Книги на полках украшают нашу квартиру и наряду с ковром, телевизором и холодильником наполняют ее чем-то сокровенным. Однако читать стали меньше, потому что купили «Жигули». За рулем удается прочитать лишь лозунги агитационных клумб, тоже, конечно, немалое дело: проникаешься сутью.
Утром я смотрю из окна на бесконечные снежные поля, которые простираются за нашим Теплым Станом, за Кольцевой автодорогой. Чего-чего, но снегу у нас пока хватает. Зима, крестьянин, торжествуя, на дровнях обновляет путь, – вспоминается Пушкин Александр Сергеевич. В самом деле, ведь это совсем недурно – в санках в бараньем тулупе, с бутылкой сивухи за пазухой, совсем неплохая романтика.
Однако тут же взгляд устремляется вниз и сердце сжимается от боли, как при взгляде на несчастного родственника или сослуживца: видишь внизу заснеженный, да еще и обледенелый холмик, родная моя лошадка, русский «Фиат». Может, кому-нибудь в России зима и нравится, владельцу «Жигулей», клянусь, не очень. Надо заводиться. Сметаю снег, обкалываю лед, открываю капот, выворачиваю свечи, бегу на кухню на 18-й этаж, прокаливаю свечи на газовой плите, устремляюсь вниз, подбрасывая обжигающие предметы на ладонях, спешу, чтобы предметы не остыли. Предметы, конечно, остывают, успевая, правда, основательно обжечь мои ни в чем не повинные ладони. Ветер из Подмосковья хлещет мне под дубленку в зад, пока я заворачиваю проклятые свечи. Вспоминаются почему-то стихи поэта-патриота Владимира Маяковского, обращенные к родине: «Я не твой, снеговая уродина». Утешаю себя только тем, что поэт не вкладывал в эти слова никакого политического содержания. В конце концов, завожусь при помощи так называемого «длинного зажигания», то есть при помощи грузовика и буксирного троса.
Глубоко убежден, что это – главная польза, которую приносят грузовики людям в нашем городе. Восемьдесят процентов грузового транспорта порожняком колесят день-деньской по Москве, сжигая свое топливо, загромождая улицы, а уж «Жигулей»-то калеча видимо-невидимо. Глубоко убежден, от грузового транспорта происходит серьезный убыток нашему народному хозяйству. Впрочем, не настаиваю на своем утверждении и, если кто-нибудь меня поправит, готов от него немедленно отказаться.
Так или иначе, едем с Галиной Петровной на работу в собственной машине. Вдруг осеняет меня мысль, которая тут же превращается в вопрос. Скажи, Галина, почему в нашем институте никогда не продают путевки на экскурсии в заграничные страны?
– В страны капитала? – спрашивает жена, бросая на меня зоркий взгляд.
– Просто в теплые отравы, – бормочу я. – Ведь есть же на земном шаре места, где всегда тепло и не особенно жарко, где дуют океанские бризы и колышатся листья королевских пальм. Неужели никто из сотрудников нашего института никогда не увидит ни Фиджи, ни Гавайи, ни Бермуды, ни Калифорнии, наконец, пресловутой…
Как ты не понимаешь, возражает жена, мы работаем в режимном институте, нам не до теплых стран, не понимаешь ты международного климата.
Однако, возражаю я, из многих теплых стран к нам сюда в режимный институт многие ездят, почему бы и нам не прогуляться? Не понимаешь ты расстановки сил на международной арене, в резкой манере возражает мне жена.