«Андалузская шаль» и другие рассказы Моранте Эльза
ИЗ СБОРНИКА «АНДАЛУЗСКАЯ ШАЛЬ»
Бабка
Перевод Д. Литвинова
Оставшись в сорок лет вдовой, Елена обнаружила, что живет лишь наполовину, в безжалостной и безвыходной пустоте. Муж никогда не был ей близок. Она жила, а вернее, произрастала рядом с этим скупым торговцем, как сорняк, которому нужно совсем немного земли и влаги, чтобы не умереть. Но после того, как муж скончался, она почувствовала себя так, будто все это время лежала в летаргии и вдруг, словно разбуженная внезапным жестоким ударом, увидела зиму, которая окружала ее сон и которая теперь не могла дать пищу ее бодрствованию. Дом, оставленный ей мужем, был зажат в одном из тех темных ущелий, которые в городе встречались на каждом шагу. Город был построен народом торговцев и моряков на хребте холма, состоящего целиком из уступов и террас, так что одни дома вздымались ввысь, к солнцу, если смотреть из порта, другие были втиснуты между лестницами и проулками, где часто вспыхивали драки и где жадно раздутыми ноздрями ловили запах моря, донесенный ветром.
В комнатах с голыми стенами и высокими потолками была расставлена пошлая и безликая мебель, купленная по случаю или сделанная заурядными ремесленниками. В дырах гнездились мыши и тараканы, и Елена бродила по этим комнатам, как по дну колодца. Глазами она искала света, но ей все казалось, что она замкнута среди гладких, не имеющих выхода стен, через которые она постоянно и безуспешно пыталась пройти. Ее не отпускала какая-то тоскливая растерянность, и в конце концов она решилась уехать.
Муж оставил ей значительное состояние, но мысль, что она теперь свободна и богата, не могла сбить с нее привычку к тому одинокому покою, который всегда ее окружал. И вот она решила уехать в деревенский дом, которого никогда не видела, хотя тот и числился среди ее имущества. Она знала, что дом большой и тихий и что первый этаж сдан в аренду, а второй свободен и там вполне можно жить. Елена попыталась представить, как называется деревня, что за дом, какая в тех местах река, какая церковь, и от желания потрогать собственными руками все эти воображаемые вещи у нее перехватило горло, и она заплакала. Она долго плакала перед мутными оконными стеклами, за которыми лежал грязный проулок, и плечи ее не вздрагивали. У нее была высокая фигура, без округлостей, с рублеными, почти мужскими, но странным образом мягкими формами. Эту мягкость, возможно, придавала ей медленная и рассеянная походка, хрупкость запястий и прозрачных пальцев, и певучий голос, звучащий порой неожиданно звонко. На бледном вытянутом лице хотя и не было морщин, лежала усталость, словно бы желание отдыха и разложения, а глаза казались полными внутреннего света и особенно выразительными под темными, всегда неубранными волосами. Улыбка ее была нежной и мягкой, хотя зубы испорчены.
Она начала готовиться к отъезду со спокойной страстью, похожей на медленную лихорадку. Опустошала шкафы и ящики, время от времени останавливаясь, задерживая блуждающий бредящий взгляд на одежде. В огромном свадебном сундуке в углу комнаты хранились вещи для новорожденных, которые Елена сшила когда-то сама. В браке она была бесплодна, но желание иметь детей горело в ней в девичестве и в замужестве. И в бесполезном ожидании, чувствуя, как ее чрево иссушается этой безнадежной жаждой, она шила эти роскошные вещи и украшала слюнявчики и распашонки вышивкой, охваченная той же детской мистической радостью, с какой монахини расшивают ризы. Много дней своего замужества она провела за этим занятием, которое иногда умиляло ее, а иногда угнетало до боли. Она пробовала представить себе в этих пеленках живые, нежные тела и ночью вскакивала, почувствовав во сне, что в животе у нее шевелится ребенок. Теперь же она одну за другой вытаскивала из сундука эти одежки, взвешивала их в руках и гладила. На нее снова навалилось старое горе, и темная стена нависала над ней, как кошмар. Но она подумала, что должна ехать, и встряхнулась.
Эти детские вещи были засунуты в баулы и уехали с остальным багажом.
Стояла осень, и вокруг ждавшей ее деревни расстилалась сероватая местность, на которую деревья с красной листвой были набросаны редкими пятнами. Дома были бурые, с красными и черными крышами, одни — приземистые, в один этаж, другие — узкие и длинные, с одинаковыми амбразурами окон. Иногда за распахнутой дверью виднелся горящий очаг, а вдоль улиц в склизкой грязи брели стада быков и лошади, везущие крестьян в зеленых плащах. На краю деревни бежала речка цвета мела, вспухшая от дождей, которая после неожиданного порога превращалась в стремительный поток и неслась дальше в кипящей ярости водоворотов. Через реку перекинулся узкий железный мост с легкими опорами, со стрельчатой аркой при входе. Недалеко от него виднелся дом Елены.
Он был простой, вытянутый, с двускатной крышей. В забранном плетнем огороде среди травы росло одно дерево с чахлым стволом — айлант, прозванный «райским деревом» из-за необычайной быстроты роста. Его крона достигала уже второго этажа.
Внизу дом окружала грубая колоннада, а с правой стороны на второй этаж вела внешняя лестница. Комнаты были просторными, мебели мало, и каждый шаг по кирпичному полу отзывался металлическим отзвуком. В плоскость беленных известью стен врезались ниши, двери, альковы, а из узких окон вверху наискось лился бледный свет. Вытянувшись на цыпочках к окну, Елена простояла так до ночи, глядя, как бежит речка, как проходят по грязной улице лошади и тускнеет небо.
Когда стемнело, она подумала, не оповестить ли о своем прибытии жильцов с первого этажа. И вот Елена спустилась в огород, где воздух стал уже колючим, и постучалась в дверь.
— Открыто! — ответил глубокий, певучий голос.
Елена ступила за порог и, ведомая ярким светом, который пробивался в коридор, прошла на кухню. Прямо над дверью висела лампа, бросающая белый мерцающий свет, а за столиком сидел человек, который ей только что ответил (Елене показалось, она знакома с ним давным-давно); ножом, изогнутым наподобие серпа, он вырезал на грубо обтесанном полене человеческие черты. Вообще-то Елена уже знала, что ее жилец — резчик, изготовляющий фигуры святых.
Ему было, наверное, лет двадцать пять, и при всей мужской крепости облика, лицо у него было женственное, почти незавершенное, как лица мальчиков, — с большими голубыми глазами и изогнутыми ресницами, с мягкими, сочными губами и рыжими волосами, вьющимися и растрепанными. Белый пушок на лице, вместо того чтобы делать его более грубым, напротив, придавал нежность медно-загорелой коже, а легкое движение его крепких запястий вокруг бревна имело таинственный и сказочный смысл, как в детских играх. На ногах у него были большие тапки, подбитые кожей.
После минуты замешательства он поднялся навстречу вошедшей Елене и, пробормотав приветствие, в одно мгновение покраснел, а его руки между тем не перестали колдовать над поленом.
— Я хозяйка дома, — сказала она уже с большей уверенностью и спокойствием. — Приехала сегодня.
— Ах да! — смущенно воскликнул резчик все тем же свежим и звучным голосом, каким ответил ей из-за двери, а потом крикнул куда-то в сторону: — Мама, здесь синьора!
Только тут Елена заметила, что в этой дымной и мутной кухне шевелится кто-то еще. Перед плитой, где жарилось что-то пахнущее свиным салом, склонилась на колени женская фигура, собирающаяся поворошить угли. Женщина резко обернулась на зов, и Елена почувствовала, как по ней скользнул черный взгляд. Через мгновение женщина поднялась на ноги и подошла недоверчиво, прижимаясь к сыну, как ребенок, который, увидев в траве гадюку, прячется за юбку матери.
Смутившись, Елена отвела глаза и уставилась в потолок, высокий и скрадываемый сумраком, отчего он казался недосягаемо далеким. Потом она, стосковавшаяся по человеческому теплу, снова посмотрела на две молчаливые фигуры. Женщина была невысокой и выглядела очень старой из-за тощего, обгорелого и покрытого морщинами лица, но с этим старушечьем обликом не вязались ее порывистые, быстрые и лихорадочные движения. Одета она была по-крестьянски: черные юбка и кофта, на плечах — просторная шаль с бахромой, вышитая красными узорами. Волосы спрятаны черной косынкой, завязанной под подбородком, в ушах деревянные серьги, наверняка работы сына. Очень маленькие ноги были обуты в щегольские блестящие сапожки с круглыми мысками, странно сочетающиеся с ее деревенским видом.
— Может быть, синьора согласится присесть и разделить с нами ужин?.. — предложил сын.
Елена покраснела, словно ее уличили в какой-то оплошности. Старуху же, казалось, охватила паника.
— Да нет! — воскликнула она, не глядя на Елену — Дома же ничего нету! Нет ничего. — И она еще долго повторяла это «Ничего нету!», всплескивая руками.
Елена, растерявшись, постояла еще немного, чувствуя, что на глаза вот-вот навернутся слезы. С улицы донесся посвист ночной птицы, и Елене показалось, что она даже слышит хлопанье крыльев.
— Доброй ночи, — в конце концов торопливо пробормотала она и протянула руку.
Юноша стиснул ее в своей большой и горячей руке, старуха сверкнула глазами. Ночь была такой густой, что земля и небо сливались. Лишь на мгновение над головой промелькнул рассеянный отблеск — наверное, луна, — пробившийся сквозь толщу облаков.
Ночью Елене вдруг почудилось, будто она слышит, как что-то тихонько скребется в дверь, а затем крадущиеся, как у животных, приближающиеся шаги. И вот оно здесь, рядом с ее кожей, под нагретым одеялом, чье-то скрытное, мягкое, невесомое присутствие. Они были вместе окутаны общим горячим дыханием, и Елена вытягивала руки и размыкала сухие губы с тем ощущением изнуряющего отдыха, которое приносит лихорадка. Она подскочила и села. В комнате никого не было, а ее заливал пот.
Остаток ночи она провела в неподвижном бесстрастном сне. Проснулась с зарей и спустилась в огород. Половина неба была ясной, солнце еще не взошло, и влажно-ледяная луна проливалась на мир. Уже слышались лошадиные копыта и редкие звонкие голоса, соседи уже встали. Из-за неплотно прикрытой двери доносилось глухое невнятное пение на нечленораздельном детском языке. Это старуха тянула свой тоскливый напев. Потом дверь распахнулась, и на пороге появилась высокая фигура резчика. Елена вздрогнула, точно ее застали врасплох, но юноша казался еще более застенчивым, чем накануне. Глаза его отсвечивали какой-то утренней влажностью, а в чертах еще виднелась тающая бледность сна.
— Не хотите взглянуть на моих святых? — неожиданно пробормотал он, понизив голос.
Елена прошла по короткому коридору, он следом. Старуха у своей плиты перестала петь, бросая косые взгляды, как обычно подозрительные и испуганные, но ничего не сказала. Они повернули налево, и Елена оказалась в каморке с низким потолком, где возле зарешеченного окошка выстроились несколько фигур, высотой ей едва ли до пояса. Они были некрашеные и вырезаны с поистине торжественной твердостью. Мадонна с обернутой вокруг шеи тройной ниткой бус протягивала длинные точеные пальцы будто бы в мольбе, но лицо ее оставалось спокойным и бесстрастным. Давид — с обнаженным торсом, выступающими ребрами и волосами до плеч — смотрел прямо перед собой неподвижными глазами без зрачков, попирая ногой бесформенную голову с пока еще едва намеченными чертами. Суровый и статный ангел был облачен в длинные одежды, ниспадавшие ровными складками, а размах его крыльев казался огромным по сравнению с размерами тела. Елена молча смотрела на все эти идолы и не знала, что сказать. Маленькое оконце выходило на реку, и в свете нарождающегося дня через решетку проникали отраженные водой солнечные блики. Юноша склонился над статуями и бережно смахнул пыль с Давида, но тут дала о себе знать старуха, закричав из кухни умоляющим и не терпящим отлагательства голосом:
— Джу-зеп-пе! Джу-зеп-пе!
Они вздрогнули, и на сей раз резчик пошел впереди Елены на кухню. Там его мать, словно не замечая присутствия гостьи, сказала сыну укоризненно:
— Ты забыл, что пора на мессу? — И направилась в угол, где взяла пару длинных блестящих сапог.
Парень без единого слова сел на набитое соломой кресло, а старуха опустилась перед ним на колени. Согнувшись, почти скрючившись, она осторожными и смиренными движениями сняла с него тапки и надела черные сапоги. Затем, пока он сидел неподвижно с какой-то спокойной улыбкой, она встала, чтобы повязать ему на шею шелковый платок, и, вытащив из кармана расческу, долго причесывала его светлые волосы, спутанные сном.
Наконец он легонько отодвинул ее рукой, поднялся и молча вышел. Елена, не в состоянии ни шага ступить и ни слова произнести, стояла у беленой кухонной стены, на которую теперь солнце отбрасывало красные отсветы. Старуха тем временем шагнула к очагу и сорвала с гвоздя четки. Она подошла к Елене так бесшумно и быстро, что та не заметила ее приближения и вздрогнула, почувствовав на лице ее дыхание. Старуха приблизилась к ней вплотную, и концы ее платка коснулись лица Елены. И Елена услышала, как стучат ее зубы. Лицо ее под сеткой морщин казалось перекрученным бурей.
— Ты мне его заколдовала, — забормотала она в лицо Елене со странной быстротой. — Горе тебе, коли украдешь его у меня.
Речь ее походила на рыдание. Елена хотела ответить, но старуха отправилась вслед за сыном своим бодрым шагом. Почти сразу же Елена увидела обоих в окно, они то исчезали за бугром, то вновь появлялись на извилистой, горбатой тропке. Казалось, что сын, высокий и крепкий, идет медленно, но матери приходилось ускорять шаг, чтобы не отстать от него. Ее голова доходила ему до плеча, черная юбка колыхалась вокруг ног.
Внезапно Елена решила тоже пойти в церковь и накинула на голову свой фиолетовый шарф. Не зная дороги, она вынуждена была следовать на расстоянии за этими двумя, но они уже успели уйти далеко, и она пустилась бегом. Каменистая тропка подымалась и спускалась, и Елена бежала так быстро, что дорога словно выскальзывала у нее из-под ног. Глаза ее не теряли из виду этих двоих впереди, но внезапно они исчезли из вида, и сердце Елены в смятении забилось. Дорога нырнула в балку, и она ускорила бег, прижимая к груди концы шарфа. И тут услышала медленный хор органа и голосов и поняла, что она уже возле церкви.
Ее поразила собравшаяся там, несмотря на такой ранний час, огромная толпа. Должно быть, деревенский люд был очень благочестивым. Несколько лошадей, привязанных за ногу к стволам деревьев, ждали в сторонке. Святое место было полно народу, и все они, по-крестьянски одетые и прижатые друг к другу, пели, широко разевая рты и не сводя глаз со священника, который отправлял службу. Неф был узким и длинным, стены голыми, а через высокие окна без витражей лился резкий солнечный свет. Он мешался с дымом ладана, таким плотным, что верующие словно плавали в искрящемся тумане.
Елена остановилась рядом с кропильницей и попыталась петь вместе с остальными. Но она так устала от бега и так была оглушена ладаном, что губы ее шевелились беззвучно. Едва она вошла, как увидела резчика и его мать. Чтобы не смешиваться с толпой, они держались у стены. Юноша пел, плечи его не двигались, глаза вперены в алтарь. Мать, скрестив руки под шалью, со зрачками, расширенными от экстатического обожания, следовала каждому движению его губ, как будто только в это мгновение она понимала слова гимна. Оба были настолько захвачены пением, что даже не заметили, как хор замолк, и несколько секунд только два их одиноких голоса звенели в церкви. Елена с удивлением услышала его голос, который, отражаясь от церковных стен, звучал так, словно исходил из органа.
Внезапно она почувствовала напор толпы, которая с окончанием мессы стала давиться к кропильнице. В какой-то миг она еще раз увидела старуху и поймала на себе ее взгляд, быстрый и угрожающий, но вскоре та исчезла вместе с сыном в гуще людей. Церковь опустела, народ растекался по тропинкам. Лошади удалялись легкой рысью. На солнце, стоявшее уже высоко, надвигалась черная громада тучи, лучи били в эту грозовую тьму и, преломляясь в ней, падали на дно долины. Собирался дождь, и Елена ускорила шаг. Без труда, почти не задумываясь, она нашла обратную дорогу. Едва она подошла к калитке, как сумрачно мерцающий воздух понесся над землей порывом ветра, и вихрями взметнулась взвесь пыли и воды. И ударил ливень, слепящий и яростный.
Несколько дней Елена не видела своих соседей. Часто слышала голос старухи, что-то громко говорящий или зовущий сына с глухой монотонной интонацией. На самом деле как раз эти двое, словно по тайному сговору, избегали встречи с ней. У Елены создалось ощущение, что мать и сын очертили себя магическим кругом, который ей запрещено было переступать. И она оставалась за этой линией, зачарованная и запуганная. Но вместо того чтобы обрести мир, которого она ждала от деревни, Елена, как сомнамбула, шаталась по комнатам, терзаемая неясными страстями. Временами ее брала легкая дремота, от которой она пробуждалась, вздрагивая, оцепеневшая и ошеломленная, точно оказывалась вдруг в совершенно незнакомом месте.
После одного из таких резких пробуждений посреди дня Елена с изумлением обнаружила себя в потоке отраженного от реки света, хлещущего по стенам широкими переливающимися волнами. Казалось, ее, глухую и пьяную, принесло волной к далекому берегу, и только через несколько секунд она заметила Джузеппе. Он стоял перед ней на коленях, и его глаза, затуманенные каким-то детским обожанием, улыбались.
Елена вскочила в испуге.
— Это я, — пробормотал он.
Ее лицо стало бледнеть, по коже пробежал огонь, и обжигающий поток крови хлынул в грудь. Робкими и жадными руками он коснулся ее волос, и они на мгновение блеснули, тронутые светом. Потом он обхватил ее бедра и молча прижался губами к ее бесплодному животу.
Свадьба была назначена на Рождество. Как раз к этому времени кончался ее траур. В дни, что предшествовали свадьбе, они словно по взаимному молчаливому соглашению не говорили о матери. Та почти не выходила из дома и избегала Елены. Если им случалось столкнуться, старуха поспешно отворачивала перекошенное землистое лицо. Но однажды утром, в отсутствие Джузеппе, Елена услышала хриплый, нечеловеческий стон, исходящий из закрытой комнаты. Преодолевая сильное отвращение, она вошла и увидела в углу комнаты старуху: та стояла на коленях, упершись лбом в стену. Тело, закутанное в черную одежду, ей еще с усилием удавалось удержать неподвижным, но мышцы под кожей ходили ходуном, а внутри все было скручено рыданием. Старуха протягивала руки к стене и скребла по ней пальцами, словно искала опору, за которую можно ухватиться.
— Синьора… — пробормотала Елена в изумлении.
Но та не обернулась и не ответила, а с еще большим исступлением продолжала свои то ли проклятия, то ли мольбы.
— У меня украли его, моего ребеночка, — услышала Елена, — единственного ребеночка, сыночка…
На морщинистой блеклой шее вены вздувались так, что, казалось, еще немного, и они лопнут, а старуха побелеет и упадет замертво. С чувством мучительного стыда Елена вышла из комнаты. Непрестанные жалобы и брань старухи преследовали ее, она была напугана, будто бешеная собака гналась за ней по пятам.
Джузеппе шел ей навстречу с той растерянной улыбкой и детским румянцем, которые всегда появлялись у него при встрече с Еленой. Рядом друг с другом они не знали толком, о чем говорить, их охватывало неясное смущение, как двух путников, которые, не имея ничего общего, вынуждены идти одной дорогой. Но в гулко бьющемся пульсе, который только они двое могли расслышать, кровь одного вздувалась и подымалась волной навстречу крови другого, и две волны сливались с такой силой, что казалось, кровь разъела им вены. Елена хотела поговорить с ним о матери, но плач умолк, и в тишине закатный туман, внутри которого они были точно в нише, сросся с окружающим миром, так что казалось, что все пропитано им. Они вошли в дом, и Елена подумала, что, наверное, старуха уже спит.
Свадьбу сыграли в спешке и тайком. И для Елены началось странное время. Она ходила в состоянии между опьянением и сном, а тем временем вещи под ее взглядом будто бы стали рождаться из хаоса и от какого-то внутреннего толчка обретать формы. И вот из этих форм, чувствовала Елена, вещи начали просачиваться в нее саму, под ее кожу и в ее мозг, так что она уже могла узнавать их с закрытыми глазами. Вместе с тем на ее глазах происходили странные слияния: разница между предметами исчезала, устанавливалось тайное согласие между царствами природы, которые в конце концов начали перетекать одно в другое, и одно принимать участие в другом. Часто ей казалось, что камень, как трава, дышит и пускает в землю корни. Или же деревья перенимали оцепенелую жизнь камней, а их листья копошились, точно насекомые, животные же становились сгустками безразличной материи. Елена и сама чувствовала себя деревом, выбрасывающим почки с каким-то мучительным наслаждением. Даже простое прикосновение к чему-нибудь доставляло ей удовольствие до мурашек по коже, она гладила предметы, и ей казалось, что в этот момент она открывает их или, вернее, что все они тайно рождаются на свет. Глаза ее сияли, волосы стали мягче и будто бы искрились жизнью. Ее грудь, раньше плоская и чахлая, вздымалась, тоже рождаясь на свет, высокая, как у девушки, и ходила она теперь медленно и томно, с царственной грацией. С течением дней ее тело, словно по какому-то волшебству, обретало формы все более округлые и женственные, что изумляло ее саму.
Когда Елена поняла, что беременна, радость ее была такова, что она чуть не потеряла рассудок. В порывах благодарности ей казалось, что Бог телом и душой присутствует в ней, и она бросалась на колени, и слезы бежали по ее щекам. Внимательно прислушиваясь к происходящему в ней чуду, она не замечала, как сменяют друг друга дни и ночи, и легко и беспричинно разражалась то смехом, до плачем, как это бывает с детьми. Когда ей показалось, что она чувствует первые движения ребенка в животе, Елена не спала всю ночь, боясь пропустить их. Задержав дыхание, она сидела на постели с распущенными по полуголым плечам волосами и нетерпеливой улыбкой на лице. Нежными материнскими словами она звала Джузеппе, который спал рядом, и, если тот приоткрывал тусклые со сна глаза, спрашивала его:
— Ты счастлив? — И с коротким лихорадочным смехом прижимала его к груди. А потом долго смотрела на мужа, боясь упустить хотя бы самую мелкую черту его лица, и обшаривала его тело жадными напряженными руками, чтобы ребенок принял его формы. Часто они смотрели друг на друга, забыв обо всем, молча сжав друг другу руки, и в их объятиях прорывалось почти религиозное неистовство, как будто от тех объятий ребенок получал новый толчок к жизни.
О старухе теперь совсем позабыли. Первое время она сидела в своей комнате, замкнувшись в негодующей враждебности. Но потом, не в силах сопротивляться обстоятельствам, вновь появилась со своими косыми мимолетными, почти смущенными взглядами. Джузеппе теперь едва ее замечал. Он иногда позволял матери причесывать себя или обувать, но все это с безразличным, отсутствующим видом. И достаточно было ей услышать даже эхо голоса, даже шаги Елены, чтобы она насторожилась и повернулась на этот звук. Старуха превратилась в подобие нищенки — она выпрашивала у сына хотя бы взгляд, хотя бы одно слово в качестве знака их былого единства. Но напрасно она бодро крутилась вокруг, скрипя своими сапожками, напрасно кокетливо прихорашивалась, оправляя платочек вокруг лица, на котором глаза ее горели ненавистью. Он всегда был настороже, словно заяц в лесу. И мать в конце концов очерствела и стала как те деревянные статуи. Забившись в одну из ниш этого дома, она сидела там на низкой табуретке или устраивалась прямо на ступеньках, скрестив руки под складками шали, пожирала глазами этих двоих, жадно следила за каждым движением этих двоих, за их нежным и лихорадочным перешептыванием. Иногда они ловили на себе ее иступленный взгляд, в котором за яростью скрывалась мольба о жалости, как у бешеной собаки. Но они уже не обращали на старуху внимания. Та принималась бормотать какие-то невнятные скороговорки, мольбы или проклятия, к которым муж и жена иногда прислушивались с суеверной опаской и с явным отвращением, считая старуху сумасшедшей. И она в одиночестве свертывалась клубком в углу своей комнаты, утонув в широких складках черной одежды, и плакала взахлеб, пока у нее не перехватывало дыхание, опустошенная и дряблая, как тряпка. Но если сын входил к ней, приближался, улыбался ей, гладил ее по руке, она отвергала мрачным взглядом эту ласку и забивалась в свой угол.
Так что даже эти скупые проявления сыновней любви вскоре прекратились. Иногда у старухи разыгрывалось воображение. Ей казалось, что она на самом деле смогла пробраться ночью в соседнюю комнату и мгновение постоять над спящим сыном. Посмотреть, например, выросли ли его ресницы, не появилось ли ранних морщин, по-прежнему ли свежа кожа. Возможно, она даже набралась бы смелости и погладила его рукой. Но тут старуха вдруг вспоминала, что там, в одной кровати с сыном, под одним теплым одеялом лежит другая женщина. И ее начинала бить дрожь. Так проходили дни.
И вот под конец лета, днем, Елена родила двойню — девочку и мальчика. Остаток дня после родов прошел в таком радостном изумлении, что исчезновение старухи заметили только к ночи. Елена спала в глубине гостиной, в полутьме, которая заволокла белые стены, и два младенца спали рядом с ней на одной подушке — маленькие, почти одинаковые головки. Джузеппе, не сводивший с них глаз, вдруг спохватился и вспомнил о старухе. Он постучал в дверь ее комнаты и, не получив ответа, обнаружил, что она пуста. Тогда, встревоженный, он стал приглушенным голосом звать ее по всем комнатам, которые казались необычно холодными и заброшенными. И только потом заметил кривые буквы, выведенные углем на стене, возле печи: «Я ухожу». Тогда Джузеппе вышел на улицу, держа в руке фонарь, и крикнул в ночной ветер, ворошивший его волосы:
— Мама! Мама!
Он еще надеялся, что сейчас увидит, как она выходит из переулка, затем решил порасспросить, не видел ли кто ее случайно, — ему ответили, что действительно много часов назад мать поспешно спускалась с узлом в руках, ни с кем не разговаривая. Это было чуть раньше, чем смолкли крики Елены и послышался плач младенцев.
Поднявшись в комнату, Джузеппе, понизив голос, скупо сообщил об этом Елене. Та ничего не сказала, она была измождена, но во взглядах, которыми они обменялись, читалась одна и та же мысль. Не слишком усердные поиски, предпринятые в последующие дни, ни к чему не привели. И мало-помалу, с течением дней и месяцев, супруги почти поверили, что забыли о старухе. На самом деле, когда много лет спустя они вспоминали о времени, что прошло между ее уходом и возвращением, то отмечали ту быстроту, с которой выскользнули эти годы, словно само время неслось навстречу старухе. Конечно, было счастье, из-за которого казалось, что время пролетело так быстро. Не успели отцвести мандарины и черешни, как легли на горы первые снега. И едва рассеялись осенние тучи, а уже летний воздух сжигал траву и иссушал ручьи.
И наконец, дни были настолько просты и похожи друг на друга, что сливались один с другим. Джузеппе теперь вырезал для ребятишек деревянных кукол и, чтобы придать им подвижность, связывал суставы проволокой. Дети завороженно следили, как он вырезает. Айлант между тем становился все выше.
Как и некоторые растения, которые, достигнув зрелости, приносят один цветок, а затем, истратив силы на этот дар, чахнут, эфемерное цветение Елены закончилось, ее тело с ленивой сытостью сдавалось времени, а в потухшем лице от внутреннего лихорадочного жара осталась только животная ревность, с которой она следила, как растут дети. Двойняшки походили друг на друга почти до полной неотличимости, только у девочки фигура была более округлая, а в глазах виделась особая, почти ангельская кротость. Кроме того, различались они и цветом волос, у сына — темно-каштановые, почти черные, у дочки — рыжие, но у обоих длинные, блестящие, с красивыми локонами, как у матери. Глаза у детей были большие и ясные, почти круглые, словно распахнутые от изумления, а щеки и ладони полны и нежны, точно венчик цветка. Ребятишек наряжали в добротную вельветовую одежду с кружевными воротничками и лентами и разноцветные гольфы, доходившие им до розовых коленок. Ходили они всегда взявшись за руки, с маленькими осторожными пробежками, и, хотя еще не говорили вполне на языке людей, общались на своем собственном, составленном из бормотания и криков, что-то среднее между языком кошек и птиц. Часто двойняшки смеялись или плакали по какой-то лишь им одним понятной причине, тайной, недоступной для взрослых, и смех их, как и плач, был всегда внезапен и неудержим. Иногда, охваченные своим детским горем, брат с сестрой расставались, но тут же, после потерянного замешательства, наплакавшись в одиночестве, вновь спешили друг к другу, и в их красных, распухших от слез глазах читалось изумление. Они спали, точно неоперившиеся птенцы в гнезде.
Дети первыми увидели старуху, когда та, возвратившись, встала у калитки и уставилась на них. Брат с сестрой в удивлении рассматривали ее, а когда она заковыляла в огород, мелкими шажками пошли следом.
— Мама! — крикнул Джузеппе, заметивший старуху в окно, и, сбежав по лестнице, крепко ее обнял. Та зарыдала, ее руки ходили ходуном на груди сына, она безуспешно пыталась выдавить из перекошенного рта хоть слово. Пошатываясь, старуха вошла в дом, ничем не показав, что заметила присутствие Елены, но глаза ее на мгновение опустились, а зрачки блеснули из-под покрасневших век.
Елена, побледнев, прижала малышей к ногам, а муж пододвинулся к ней, так что они касались друг друга бедрами. Старуха сидела перед ними, неожиданно робкая и одинокая, на краешке стула, который сын предложил ей. Ее сапожки блестели, как новые. Она наверняка берегла их все это время и не надевала до дня своего возвращения. Ее одежда превратилась в лохмотья, а весь облик утратил человеческие черты: старуха напоминала скорее какую-то птицу. Вздувшиеся вены на руках походили на переплетенные веревки, морщины на лице сложились в какие-то странные, недобрые знаки, насечки и кресты. Губы стерлись, серые спутанные волосы падали на лицо из-под истасканного платка. Но дети были в восторге.
— Это ваша бабка, — смущенно сказал наконец Джузеппе тихим голосом.
И тогда диковинная птица словно закрылась своими изувеченными крыльями, окинув семейство мутными, как со сна, глазами. Но скоро в них показались слезы, из углов воспаленных век они катились по неподвижному лицу. Затем ее рот перекосился и сморщился, как у ребенка.
— Ты, — сказала старуха слабым, дрожащим голосом, не глядя ни на кого, кроме сына, словно в комнате больше никого не было, — ты послал свою старую мать просить милостыню, как нищенку. Ты послал ее попрошайничать на улицу. На… на… улицу… — И она оскорбленно тряхнула головой.
Потом замолчала, ее одолела дрожь, от которой бились друг о друга беззубые десны. Нетвердой походкой старуха направилась в свой угол и села там на приступок.
— Хочешь чего-нибудь поесть? — прошептал сын.
— Воды и хлеба, — ответила она.
Чего она хотела? На что надеялась? Она неподвижно сидела в своем закутке, подтянув под себя ноги и глядя в одну точку внизу, на своем животе, из-под век без ресниц. Джузеппе и Елена переглянулись. С этого момента они не решались заговаривать со старухой. Только дети посматривали на нее время от времени, застенчиво и слегка завороженно. Вечером никто не позвал бабку к столу. Ни звука не доносилось из ее угла, муж и жена тоже молчали, словно под действием какого-то страшного заклятия. Семья собралась за столом, и тогда старуха впилась в них глазами. Их обнимал круг света, лившегося из керосиновой лампы, из темноты проступал профиль Джузеппе, его светлые волосы, ресницы, щеки без морщин. Его плечи чуть подались вперед, когда он разламывал хлеб. Свет ярко очерчивал его полуоткрытый, влажный и красный рот. Напротив — лицо Елены, ее волосы вьются на висках, дрябловатая кожа, пухлые изогнутые губы. По обе стороны от нее дети, словно поросль ее плоти.
Ребятишки время от времени подавали голос — кричали или нежно неуверенно смеялись, — но отец и мать молчали. Джузеппе по-деревенски неуклюже нагибался вбок, а услышав какую-то странную просьбу дочери, посмотрел на жену с застенчивой, ребяческой улыбкой. Тогда жена, чтобы ободрить его, вложила свою белую руку в его покинутую ладонь. В их сплетенных пальцах пряталась тень, но рука Елены долго оставалась в его руке, будто уснула там. То и дело Елена улыбалась, глядя не на мужа, а на детей, которые что-то тихо лепетали.
Старуха, казалось, вздрогнула, и вспыхнула, словно рука Елены была змеей, которая подползла к ней и внезапно ее ужалила. И все-таки ее сонные воспаленные глаза с каким-то сладострастным отвращением следили за семейством.
— Дети, в постель! — наконец сказала, поднимаясь, Елена.
Джузеппе подошел к матери.
— Тебе больше ничего не нужно? — спросил он каким-то новым, фальшивым голосом. — Постель тебе готова.
Старуха ничего не ответила.
— Спокойной ночи, мама, — пробормотал Джузеппе почти стыдливо.
И выскользнул из комнаты вслед за Еленой. Дети же остались со старухой, но на почтительном расстоянии. Они смотрели на это будто затянутое крепом лицо, шепотом объясняли друг другу с удивленным любопытством, что это их бабка. Мальчик изучал ее внимательно и боязливо.
— Бабка, — повторил он еще раз. Сестра его улыбнулась едва заметно и неуверенно и тут же закрыла лицо руками.
— Дети! — мягко позвала Елена.
Зрачки бабки как будто остекленели.
— Слушайте, — сказала она тихо. — Завтра бабка расскажет вам сказку. Приходите завтра.
Ребятишки, стоя в дверях, улыбнулись уже открыто и с интересом подошли чуть поближе.
— Сказку, — громко проговорили они вместе. — Завтра…
И, оставив вкрадчивую старуху одну, нехотя пошли на зов матери.
Всю ночь старуха провела, сидя в углу. Она слышала каменистый шум речки, а с рассветом к шуму прибавились бурлящие отблески воды. Тогда, совсем как птица с взъерошенными перьями, старуха отряхнулась от сна. Не сознавая, где находится, она озиралась по сторонам злобным, напуганным взглядом. Первыми спустились дети.
Они не удивились, увидев ее здесь. Они ждали сказки. Старуха выглядела как побитая, она напоминала насквозь прогнившую деревяшку. Но глаза ее отливали стеклянным блеском.
— Хотите, чтобы бабка рассказала вам сказку? — пробормотала она в задумчивости, как будто внутри нее всплыл увиденный ночью сон.
Дети прижались друг к другу и довольно засмеялись, широко распахнув глаза в предвкушении чудесного. Старуха начала говорить, и для них это был праздник. Бабка втолковывала им, собранная и суровая, как учительница, делая ударение на каждом слове:
— Там, наверху, куда ходила ваша бабка, есть большой луг. Большой луг, с цветами из воды. Там скачут стеклянные кони и летают водяные птицы, птицы из воды.
— Прямо и крылья из воды? — удивился мальчик.
— Конечно, — ответила она с раздражением. — А чтобы спать, там ночная рубашка из травы, по одной на каждого.
Брат и сестра недоверчиво переглянулись. Но в высоком окне, в речных бликах, уже били копытами стеклянные кони. Со звоном расправляя крылья, топтали тот солнечный текучий луг. Тысячи их глаз сверкали, как угли.
Дети с любопытством смотрели на старуху, пережившую такие приключения. Они хотели бы еще что-нибудь повыспросить, но, кроме любопытства, бабка внушала еще и робость, которая заставляла их, стоя у стены, молча теребить свои фартучки. Но в конце концов их восторг выплеснулся наружу, и они стали весело обсуждать бабкин рассказ, заливисто смеясь. Засмеялась и старуха во все свои морщины. Смех ее был сухим, трескучим, похожим на звук, какой издают горящие дрова. Затем она поднялась, стала вдруг молчаливой и серьезной и посмотрела на внуков уже с презрением. Казалось, ей внезапно сделалось холодно, так она куталась в свой платок и так дрожали ее пожелтевшие руки.
— Прощайте, — сказала она, всхлипнув.
И, не глядя больше на них, пошла к двери и, ковыляя, выскользнула на улицу. Дети остались одни в наводненной солнечными лучами комнате и через окошко увидели, как бабка, черная и сгорбленная, спускается по поросшему травой холму. Хотели побежать за ней, но им недостало смелости. В конце концов они решили, что она отлучилась ненадолго и с минуты на минуту вернется — может быть, вместе с одним из своих летающих коней.
— Где она? — чуть погодя спросила девочка, потянув брата за рукав.
Он опустил голову в раздумье. И вдруг эта сияющая тишина испугала их.
— Мама! — закричали они, бросившись по лестнице. — Позови бабку! Позови ее! Позови!
На этот раз поиски были недолгими и увенчались успехом. Старуху нашли уже к закату. Сначала обнаружили ее черно-красную шаль, аккуратно сложенную на камне, рядом с сапожками, все еще блестящими, хотя и с побитыми уже носками. Она, конечно, из суетного тщеславия сняла шаль и сапожки, чтобы река не попортила ее. Немного позже на отмели нашли и ее тело, выброшенное на берег яростными водами. Истерзанное острыми подводными камнями, оно все было в порезах и царапинах и так раздуто и бесформенно, что напоминало бревно с трухлявой корой. Покрытые налетом волосы, позеленевшие от воды и ила, казались прядями жухлой травы. Выпученные белки закатившихся глаз были как два цветка с подземного болота.
Дети уже спали, когда тело принесли домой. После грохота потока особенно пронзительной казалась тишина в комнате, куда положили старуху и где одна говорливая крестьянка закрыла ей глаза и обрядила ее. Как только эти хлопоты закончились, улеглись в постель и муж с женой.
Там в кровати, рядом с мужем, посреди оцепенелого нехорошего сна, Елене послышался мерный, ритмичный стук. «Это на гроб бросают лопатой землю, — подумала она. — Все кончилось, слава Богу». Но, подумав так, она внезапно почувствовала холод в висках и заметила в комнате старуху. Та молча стояла и, прислонившись к темной стене, снимала свои сапоги, улыбаясь Елене примирительно и почти любезно. Глаза отблескивали из-под туго завязанного платка. Елена в ужасе проснулась и, подскочив, села на кровати. Без удивления, в полусознательном состоянии, она увидела, что Джузеппе тоже сидит на постели, уставившись в стену. Она взяла его за руку, но его передернуло от этого прикосновения, как будто в отвращении. И, ни говоря ни слова, он вновь провалился в сон.
Уже перед рассветом все предвещало погожий день. Ясный свет ширился, заливая до горизонта города, выстроенные на склонах гор. Мягкие луга вдыхали весеннюю влагу, а птицы отряхивались с беспокойным уханьем. Сквозь ставни стали пробиваться первые полосы света, и Елена увидела, что голова ее молодого мужа, лежащая на пропитанной потом подушке, была уже не светлой, а почти седой. Она разбудила Джузеппе, тот нехотя поднял лицо, будто от смертного сна. Его юные черты теперь казались тронутыми бледной отупляющей старостью, как будто этой ночью какое-то ядовитое растение пустило корни в его плоть. Зрачки его прятались в углах глаз, избегая глядеть на Елену.
Старуху вынесли спешно под каким-то предлогом. Сын и невестка шли за ней, не глядя друг другу в лицо. Шли вдоль реки, в которой отражались печные трубы и деревья. Ну вот и меньше будет расходов на еду, таинственно перешептывались вокруг, хотя по дому-то она помогала.
Тем временем дети проснулись и сами, без чьей-либо помощи надели переднички в белую и красную клетку. Брат с сестрой осторожно спустились вниз, непричесанные, топая по ступенькам расстегнутыми сандалиями. Сегодняшний день смешался у них со вчерашним — такое же сияющее утро и такой же свет, хлынувший в комнату, — и дети остановились в замешательстве, увидев, что закуток старухи пуст.
— Бабка! — крикнули они в коридор.
Потом набрались смелости и вошли в ее прежнюю комнату. На кровати еще виднелся отпечаток ее тела. Туман, пахнущий затхлостью и полумраком, стелился между дверью и зеркалом. Дети вышли.
Они тщетно искали старуху по всем комнатам. Солнце рисовало на беленых стенах текучие листья и ветви, водные струи и насекомых с мерцающими крыльями. Обеспокоенные малыши добрались до каморки, где отец держал свои деревянные статуи. На пыльных фигурах висела паутина, вся сплетенная из искорок.
— Нету, — сказали они разочарованно.
И решили искать странную, добрую старуху в огороде.
Здесь они с любопытством засмотрелись на свои тени под длинной тенью айланта и обсудили это друг с другом. Задрав головы, дети взглянули на верхушку дерева и увидели причудливое, манящее насекомое, которое спускалось к ним по струйке солнечного света. Это была большая бабочка с черными крыльями, украшенными красной вышивкой, она волнисто летела, словно сонная.
— Лови ее! — сказала девочка, но, как только мальчик протянул руку, бабочка перелетела за ограду сада.
Она была так близко, что видно было ее подрагивающие лапки и глаза, похожие на перечные зерна и хитро блестевшие. Бабочка не давалась в руки. Луг утопал в ветре и росе, цветы начинали распускаться, и слышен был лишь шум потока, напоминавший грохот битвы.
— Пойдем, — решили дети.
Из труб уже потек неясными фигурами дым, а солнце висело высоко над железным мостом. Брат и сестра замерли перед мостом, стоя в высокой траве. Речка бежала, подмигивая им и смешивая воду со светом. Бабочка исчезла.
К темному сухому дереву была привязана грубо сколоченная, облупившаяся лодка, дети, пыхтя, забрались в нее, и ветка, вокруг которой была обвита веревка, обломилась. Они приветствовали начало своего путешествия торжествующими криками и взмахами маленьких сухих ручек.
Холодные липкие блики бежали по воде, и лодка, казалось, скользит по ним. На самом деле ее захватил несущийся вниз поток. Дети в испуге прижались к лавке. Но вот уже над зеленой линией света встали на дыбы стеклянные кони, и от их галопа поднялся свистящий ледяной ветер, в котором птицы хлопали своими водяными крыльями.
— Она здесь! — в страхе прошептали дети.
И тут лодка внезапно взлетела на крупы бешеных коней и, закрутившись, рухнула в глубину реки.
Виа делль Анджело
Перевод И. Иванова
Антония потеряла родителей в детстве, а ее дядя и тетя были вынуждены уехать за границу и, не зная, как поступить с племянницей, оставили ее в монастыре на улице Ангела. Их друг, иезуит, сутулый святой отец с бесстрастным серым лицом, молитвенно сведя ладони, представил ее монахиням. Он сам и посоветовал этот монастырь, где не было никого, кроме трех сестер, не считая Антонии. За девушку платили гроши, и она была там то ли служанкой, то ли ученицей, то ли постоялицей. В округе было много женских монастырей, самых разных: одни монахини носили высокий чепец, другие — покрывало, третьи — накидку. Прямо напротив монастыря Антонии высилось здание тюрьмы с унылыми желтыми стенами и зарешеченными окнами. Днем и ночью перед входом чеканным шагом расхаживал часовой с ружьем на плече.
Извилистая улица шла в гору, и солнечные лучи, отражаясь от желтых стен, казались еще ярче, они били с ясного синего неба. Своим названием улица обязана каменной статуе ангела с широко раскинутыми крыльями, стоявшей на перекрестке. У статуи не было головы и одной руки. Люди толком не знали, кто изображен в облике ангела. Возможно, это была древняя статуя Гавриила, который нес благую весть, некогда украшавшая фасад разрушенной церкви; а может, крылатая Победа, взятая в качестве трофея. Ходил также слух, что это самый настоящий ангел, которого Бог изгнал из рая за какую-то серьезную провинность и приговорил к жизни на земле. И тот ангел, забавы ради, порой заходит в дома и похищает людей, чаще всего детей. Никто не знал наверняка, правда ли это, но, проходя мимо статуи, жители торопливо крестились и шептали молитвы.
В монастыре, где жила Антония, была церковь с длинным, гулким нефом; к белому алтарю, расположенному за порфирными перилами, прямо под высоким куполом, вела лестница. За колоннами виднелись маленькие двустворчатые двери, обитые красным войлоком. В дни праздников в церковь приводили заключенных, закованных в кандалы.
К храму примыкали кельи — с белеными стенами, распятием из черного дерева над изголовьем, масляной лампадой, восковыми цветами и статуями святых, накрытыми стеклянным колпаком. Окна некоторых келий выходили в крошечный садик, пропахший ладаном, с пыльными деревцами. Еда в монастыре была безвкусной, жизнь монотонной и тоскливой, и Антония росла медленно. В шестнадцать лет она еще выглядела хрупким ребенком с тонкими руками, теряющимися в сутане. В обрамлении черных кос ее лицо с маленьким круглым подбородком и редкими бесцветными веснушками на щеках казалось слишком бледным и изнуренным; за стеклами очков блестели умные серые глаза. Из-за очков и курносого носа Антония была похожа на ученого и вместе с тем на котенка. Выражение лица у нее было всегда вопросительное и испуганное. И только улыбка, лукавая и озорная, добавляла живости ее облику. Казалось, в этой улыбке сквозило несмелое желание девушки расправить крылья и взлететь.
Антония редко покидала монастырь, а когда все-таки выходила за ворота, робела, оказавшись в таинственном лабиринте улиц, по которым носился лихорадочный ропот, и поэтому предпочитала не отрывать взгляда от своих быстро мелькающих черных туфель. Если она поднимала глаза, ей казалось, что из высоких окон тюрьмы смотрят заключенные — приникнув к решеткам, с безумными, бледными лицами, бритыми головами, застывшими черными глазами. Услышав за спиной шум, Антония думала, что это ангел с перекрестка, оттолкнувшись от земли своими обветшалыми ногами, преследует ее тяжелой поступью, и от взмахов каменных крыльев воздух наполняется приглушенным свистом. Девушка шла, затаив дыхание, не смея обернуться. На самом деле это стучала кровь у нее в висках.
В монастыре она помогала по хозяйству, пела священные гимны, а также училась шить. Иногда ее навещал монах-иезуит. Не поднимая глаз, он сообщал о состоянии ее счета, давал советы и дарил картинки. Самой главной из трех сестер была мать Керубина — пожилая, маленькая, с морщинистым лицом. Она носила чепец, была худа, все делала быстро и с резкими движениями, а ее высокий, пронзительный голос во время разговоров с чужими становился елейным. Большие веки опускались, точно занавес, на покрасневшие глаза, тонкие ноздри дрожали, а губы улыбались притворной, недоброй улыбкой. Мать Керубина повсюду видела козни, искала виновных и карала их, была энергична и безжалостна, и из-за этих качеств, а также в силу своего важного положения в монастыре почитала за долг назначать всем суровые наказания. Если Антонии случалось провиниться, настоятельница сначала читала ей грозные проповеди, а потом замолкала и с ангельской улыбкой на лице хватала Антонию за воротник, а то и прямо за шею и давала ей два-три подзатыльника костяшками своих пожелтевших пальцев, гладкими и звонкими, как бусины четок. После экзекуции она брала Антонию под руку и, суровая, как палач, тащила ее в маленькую часовню, где, размахивая руками и выпучив глаза, кричала:
— Молись, дочь моя! Отмаливай свои грехи!
Антония не плакала, лишь улыбалась виновато и застенчиво и, когда монахиня повторяла: «Молись! Молись!», бормотала в ответ: «Да, матушка».
Вторая, сестра Аффабиле, была созданием загадочным. Высокая и прямая, бледная, с правильными чертами лица и бескровными губами, она никогда не смеялась и ступала бесшумно. Даже если она приходила из соседней комнаты, у нее всегда был такой вид, будто она пришла издалека. В знак согласия она опускала ресницы, а жесты ее были такими царственными и плавными, что внушали чувство покоя. Ее голос был мечтательным, даже когда сестра говорила совершенно обыденные и простые вещи, и навевал сон, заставляя забыть обо всем.
Сестра Мария Лючилла, третья из монахинь, распоряжалась на кухне и занималась прочими хозяйственными делами. Она была невысокого роста, полная, круглолицая, ходила вразвалку, как курица, и за ней всегда следовала вереница домашних запахов. Сестра часто краснела от смущения, у нее были голубые глаза, алые губы и пухлые щеки, шершавые от работы руки с короткими пальцами, а на тыльной стороне ладони — пять ямочек. Она часто смеялась, и тогда ее двойной подбородок мягко колыхался. Плакала она тоже часто, и лицо ее принимало поистине драматическое выражение. Именно Мария Лючилла тайком шила для Антонии прекрасные небесно-голубые рубашки и вышивала на них, например, белых голубок с красным клювом или цветы, как правило лилии с тонкими желтыми тычинками.
— Ой, какие милые голубочки! — всплескивала руками Антония. — Какие милые лепестки!
— А ты их носи, — советовала сестра Мария Лючилла. — Черные платья и грубые башмаки — это, конечно, правильно… Все их видят, по ним о тебе судят, о твоих добродетелях. А вот рубашку кто видит? Никто, кроме нашего Господа Бога. Ну и какой грех, если ты будешь носить под монашеским платьем красивые рубашки? Наоборот, Он будет рад, Ему приятно любоваться такими нарядными вещами, которые носят в Его честь. Смотри только, чтобы не прознала мать Керубина.
Такова была жизнь Антонии среди монахинь. Однажды, занимаясь уборкой, она разбила святую лампаду. Мать Керубина строго наказала ее. Разгневавшись, она обвинила Антонию в оскорблении небес и, как всегда, заперла в часовне, с упоением произнеся свой приговор.
— Останешься здесь на весь день! — выкрикнула она. — Выходить будешь только на службы. Молись, дочь моя, молись!
Часовней служила квадратная комнатка, оштукатуренная, со сводчатым потолком, стрельчатое окошко которой выходило в садик. На оконном витраже художник изобразил трех ангелов, поднимавшихся друг за другом по лестнице, — у одного была труба, у другого — арфа, а у последнего — мандола. Все трое шли босыми, и у всех были гладкие золотые волосы. Ангелы различались только одеждой: на первом — платье цвета опавшей листвы, на втором — красное, а на третьем — темно-синее. Пробиваясь сквозь витраж, солнечный свет радугой ложился на белый потолок и льняные покровы алтаря. Лучи совершали свое тихое, дивное таинство, они льнули к серебряным дарам и фиолетовым гиацинтам так пылко и целомудренно, что Антония, глядя на них, забывала обо всем, окутанная мягким, благостным сиянием.
Словно в забытьи, Антония не преклонила коленей, но села на резную молельную скамеечку и, чтобы развеять тоску одиночества, стала рассматривать ангелов. Ей казалось, что с минуты на минуту произойдет чудо, небесные музыканты заиграют по-настоящему, и она весь день проведет в радости. Наверное, отблески солнечного света уже услышали эту музыку, вот и танцевали такие счастливые… От этой мысли долго сдерживаемые слезы стали сбегать по ее щекам, и Антония, объятая сладостной печалью, собралась было плакать долго и безутешно, но вдруг прозвенел колокол, зовущий на вечерню. Звон плыл снизу, будто со дна темного, мерцающего озера. Антония изумилась, что время пролетело так незаметно. Казалось, черная сутана матери Керубины только что исчезла за дверью. Она проглотила последний всхлип, вытерла слезы и отправилась на службу.
Большую церковь из серого камня, торжественную и прекрасную, еще освещало солнце. На молельных скамьях истово и молча крестились люди. Священник в богатом, расшитом золотом облачении тоже молчал и, повернувшись лицом к алтарю, воздевал к куполу руки. Антония направилась к самой красивой скамье, покрытой алой парчой с белоснежными кружевами, — эту скамью обычно использовали при венчании, и, склонив голову, молитвенно сложила руки. Оглядевшись вокруг, она увидела, как через боковую дверцу вошла сестра Аффабиле. Высокая, статная, с сосредоточенным лицом, она несла тяжелую золотую дарохранительницу, покрытую холстом. Как обычно, она шла медленно, плавно, словно задумавшись. Вот она приблизилась к Антонии, слегка склонилась к ней и, глядя на нее серьезно и загадочно, поманила рукой. Девушка сразу подчинилась и последовала за ней через боковой неф.
Они вошли в ризницу, и сестра Аффабиле тихо сказала: «Вот она», и, опустив ресницы, тут же исчезла. Антония робко поклонилась и улыбнулась сидящему за столом господину, который, видимо, ожидал ее.
Это скорее был не господин, а юноша, одетый в поношенное платье, но господином я назвала его потому, что хотела передать то чувство благоговения и радости, какое охватило Антонию, едва она увидела его.
— Как ты молод! — пробормотала она в изумлении, не осмелившись сказать: «Как же ты прекрасен!»
В самом деле, еще ни одно человеческое лицо не казалось ей таким прекрасным. Глаза юноши походили своим цветом на гиацинты, а стоило ему улыбнуться, как черты его преображались. Некоторое время он внимательно рассматривал Антонию, потом велел ей покружиться и засмеялся, видимо оставшись доволен.
— Сними наконец эти очки, — сказал он.
Она, зардевшись, повиновалась.
— Хочешь, погуляем? — спросил он и поднялся.
Антония пролепетала:
— Монахини нас заметят, если мы выйдем из церкви.
Юноша задумался на минуту, потом сказал:
— Можно вылететь в окно. — И засмеялся дерзко, с вызовом.
Вновь став серьезным, он показал ей выход из ризницы. Дверь вела прямо на улицу.
— А если мы встретим сестер? — забеспокоилась Антония.
— Скажем, что я твой брат, — ответил он, пожимая плечами. — Разве все мы не братья и сестры во Христе?
Запрокинув голову, он расхохотался. Антония осенила себя крестным знамением и спросила:
— Ты смеешься над Богом?
Глядя на юношу, она испытывала к нему только жалость. Девушка заметила в его глазах смятение и тревогу, а губы незнакомца порой кривились, словно тот испытывал отвращение. Он был бледен и ходил с трудом, словно тащил на плечах тяжелую ношу.
Не зная, что сказать, Антония предложила:
— Пойдем по улице Ангела?
— Я сам знаю, куда нам идти, — ответил он, нахмурившись. — Дай мне руку.
Сумерки быстро сгущались, и скоро настала ночь. Они поднимались по узкой лестнице, что извивалась между домами и терялась где-то в вышине, в спокойном небе. В окнах зажигались огни, за занавесками двигались тени и слышались приглушенные голоса, похожие на шелест опавшей листвы. Потом окна стали закрываться одно за другим, хозяева мягко затворяли ставни, в комнатах гасили свет, стены домов стали казаться выше и темнее, густеющие тени вбирали в себя всякий шум, и слышалось лишь размеренное дыхание сна, подобное течению медленной, далекой реки. Антония даже не думала, что город рассекают такие черные переулки, она не решалась признаться юноше, что на душе у нее неспокойно. Она только вздохнула.
— Что случилось? — спросил он. И притянул ее к себе, чтобы успокоить. А затем сказал надтреснутым голосом: — До моего дома еще далековато, верно?
— Нет, нет! — поспешно отозвалась Антония, охваченная внезапным чувством вины.
Чем дальше они шли, тем больше юноша уставал. В темноте его шаги звучали все тяжелее, он задыхался. Антония хотела было предложить ему отдохнуть, но тут, когда они вышли из скользкого, кривого переулка, он, изможденный, прошептал: «Пришли» и остановился перед зеленой дверцей, покрытой плесенью.
Он открыл ее огромным ржавым ключом, и по узкому коридору они прошли в комнату с низким потолком; через окно лился бледный лунный свет. У изголовья железной кровати с линялым покрывалом стояла лампа. Юноша зажег ее, и в тусклом свете Антония разглядела пол со щелями, а в углу, на выцветшей, покрытой пятнами сырости стене — умывальник с отбитым краем и соломенный стул. Юноша сел на кровать отдохнуть — он и правда выглядел измученным, губы побелели, дыхание было прерывистым и горячим. Чуть погодя он спросил:
— Почему ты плакала сегодня?
— Меня обидела мать Керубина.
— Какой позор, — заметил он в негодовании, — монахиня обижает людей! — И покачал головой. — Однако мне нужно снять с тебя туфли. Они все в пыли.
И заботливо наклонился к ногам Антонии. Каждая деталь вызывала у него неподдельный интерес.
— Какие грубые туфли! А чулки — такие длинные! — воскликнул он и вдруг добавил, смеясь: — Какие маленькие ножки! И как они робеют! Белые, точно у кролика. Не прячь их, дай мне поиграть с ними. — Юноша нежно сжал в руках ее лодыжки и сказал решительно и твердо: — А теперь мы должны заняться любовью.
— Ты снимешь с меня одежду? — спросила она, краснея и не смея вздохнуть.
— Да, — ответил он, оглядывая ее с восхищением. Щеки его порозовели. Похоже, юноша был отлично знаком со всеми петлями и крючками на платье Антонии, так быстро он справился с ними. Он смеялся над ее черными одеждами, но, когда дошел до рубашки, не мог сдержать восторга. — Какая красивая! — сказал он с улыбкой — И к тому же с вышивкой! Это колокольчики?
— Нет, это лилии святого Антония, — пояснила девушка.
— И правда, лилии. А кто их вышил?
Она с гордостью ответила, что мастерица — сестра Мария Лючилла. Юноша нахмурился.
— Какой срам, — сказал он осуждающе. — Монахиня шьет девушкам рубашки! — И добавил строго: — Сестра должна шить ризы.
Антония, пристыженная, замолчала, но юноша, казалось, уже забыл о своем упреке и нежно посмотрел на нее:
— Как ты прекрасна!
Антония опустила голову и прошептала:
— У меня уже есть грудь.
Он смотрел на нее, словно боясь причинить ей вред, касался ее кос, осторожно проводил пальцем по ступне и, смущенный, повторял едва слышно и взволнованно:
— Какая ты нежная и белая! А теперь мне тоже надо раздеться? — спросил он, краснея от робости.
— Да, если хочешь, — ответила она тихо и предложила: — Может быть, я отвернусь? Постою у окна.
Она отошла к окну и встала на мыски, больше не стыдясь своей наготы, а даже радуясь ей, радуясь своему нежному, хрупкому телу. За окном лежала пустынная долина, залитая далеким, таинственным сиянием, и Антония отражалась в стекле, в этой зеленой ночи, как тростинка в реке. Глядя на горы, замыкающие долину, она увидела одинокий замок на вершине, с башнями, увенчанными длинными шпилями, и заметила, что на его стены и окна уже ложатся отблески зари. Вдруг, точно гимн восходящему солнцу, со всех сторон донеслось хлопанье крыльев — наверное, это ласточки летали вокруг своих гнезд. Исчез город, исчезли дома, и изумление Антонии было так велико, что она чуть не упала на колени.
— Что это за дворец? — спросила она едва слышно, не отрывая глаз от прекрасных башен. — А может, это церковь? Или собор?
— Это не церковь, — ответил юноша резко, хриплым голосом, который, казалось, исходит из-под земли.
Испуганная, Антония спросила еще тише:
— Это ласточки бьют крыльями? И эти птицы… золотые?
— Это не ласточки, — поспешно ответил он, будто рассердившись.
С трудом передвигая ноги, он подошел к Антонии, растерянно посмотрел в окно, и лицо его исказил ужас: оно пылало безумием, во взгляде погасла всякая надежда. Затем юноша через силу отвел глаза — то, что он увидел, казалось, причиняло ему боль и вызывало отвращение; он потупился. И принялся метаться по комнате, будто птица, что томится в тесной клетке.
— Не говори мне про это! — воскликнул он, внезапно замер и с ненавистью посмотрел на Антонию. — Ты что, вообще не умеешь молчать?
Девушку охватили страх и смущение, ей хотелось спрятаться, забиться в угол, скрыться в темноте, она пыталась прикрыть свою наготу руками, так ей стало вдруг стыдно за свое тело.
— Я больше ничего не скажу, — прошептала она кротко. — Если хочешь, я буду молча сидеть в углу. Только разреши мне остаться.
Он покачал головой, продолжая раздеваться, и старался не смотреть в окно. Глаза Антонии расширились от восхищения.
— Как ты молод! — изумилась она.
Его тело было гладким, светлым, гибким и в мягком ночном свете походило на цветок в озерной воде. Опустив глаза, Антония заметила с содроганием, что обе лодыжки у него схвачены толстыми железными кольцами. По-видимому, раньше эти кольца были связаны цепью — теперь от нее остались обрывки с разорванными звеньями на концах.
— Так, значит, ты… — выдохнула Антония в испуге, но он оборвал ее:
— Молчи!
И, вскрикнув испуганно и по-детски, он бросился в темный угол комнаты. Антония снова принялась корить себя, ей стало совестно.