«Андалузская шаль» и другие рассказы Моранте Эльза

Представление предваряет, как обычно,

развлекательная программа:

Пьерро Премьер — Принц парижских кабаре

Джо Румба со своим ансамблем

и проч.

Сердце Андреа колотилось. Он помчался догонять своих товарищей. Фебея! Не было никаких сомнений, что под этим именем скрывается танцовщица Джудитта Кампезе.

В восемь вечера ученики разошлись по своим спальням, и в девять вся семинария уже спала. В половине одиннадцатого на улицах маленького провинциального городка воцарилась пустынность и тишина глубокой ночи.

Длинный и узкий спальный корпус едва освещался голубоватым светом ночной лампадки, горевшей над входом, рядом с постом дежурного наставника. Видны были белые пятна кроватей, черные распятия на беленых стенах и на рисунке в эбеновой рамке святой основатель ордена. Андреа два часа лежал, не шелохнувшись, притворяясь, что спит, хотя на самом деле он не просто не спал, но готов был сойти с ума от нетерпения. Едва услышав, как пробило десять, он сполз с кровати и, производя не больше шума, чем комар, оделся (обуваться он пока не стал, но, связав шнурки вместе, перекинул ботинки через руку) и вышел из спального корпуса.

Пытаться выйти через главный вход или через служебную дверь было затеей бессмысленной: двери были забраны решетками с крепкими болтами, как ворота замка, да еще и охранялись привратником, но Андреа знал окошко сбоку трапезной, закрытое только деревянным ставнем, которое выходило на земляной вал на высоте не больше трех метров. Продвигаясь на ощупь по коридорам и вниз по темному пролету каменной лестницы, он без происшествий нашел это окошко, через которое мог легко выбраться наружу. Оказавшись на земле, он поднял полы сутаны до колен, не теряя времени надел ботинки и, сверкая короткими хлопковыми чулками, понесся к забору.

Старое здание семинарии находилось возле крепостных стен, где уличные фонари заканчивались, обозначая границу города. Луна зашла уже часа два назад, но летнее небо (это были первые числа июня) рассеивало почти лунной силы сияние по этой великолепной ночи. В какой-то момент Андреа обернулся и посмотрел на семинарию. Только редкие окошки горели: это были окна наставников, которые каждую ночь по очереди возносили молитвы в своих кельях. В том крыле здания, где была церковь, цветные витражи были слабо освещены масляными лампадами, горевшими в капелле ночью и днем. А возле городской стены, над зарешеченной аркой виднелся белеющий на фоне ясного неба герб ордена.

Андреа повернул к подошве холма, где кусок городской стены семнадцатого века, рухнувший из-за оползня, был заменен простой железной сеткой. И быстро — несмотря на то что ему мешала сутана — преодолев забор, побежал вниз, к полям.

Там, менее чем в километре от семинарии, в доме крестьян-арендаторов жил его друг, на пару лет старше Андреа. Звали его Анаклето, он был старшим сыном арендатора, а познакомился с ним Андреа во время одной из сельских прогулок своего класса. Андреа знал, что с недавних пор Анаклето ночует на конюшне, на подстилке из кукурузных листьев, потому что он без ума от своего жеребенка, который родился два месяца назад у отцовской кобылы. В конюшне было низкое окошко, закрытое только решеткой, через которое Андреа мог позвать друга так, чтобы никто больше не услышал.

Однако тут беглеца ждало разочарование: он обнаружил, что окно конюшни, вопреки его ожиданиям, было освещено, и оттуда доносилось пение двух голосов под аккомпанемент гитары. Один голос, более зрелый, ведущий свою партию приглушенно, был ему незнаком. В другом, еще неспелом, который пел более звонко, он узнал голос своего друга. Значит, Анаклето был не один, и это делало всю затею рискованной и сомнительной. Не зная, что предпринять, Андреа еще несколько минут прятался за стеной дома. И даже в этих драматических обстоятельствах слух его наслаждался песней о любви, на два голоса и под гитару. Наконец, решившись попытать удачу, он подошел к окошку.

Керосиновая лампа, висевшая на балке над яслями, бросала довольно яркий свет. Наклонив голову к яслям, кобыла жевала зерно, а рядом резвился жеребенок. Эта сцена, полная домашнего счастья, вызвала у Андреа укол зависти. В шаге от лошади с жеребенком, на рыжем покрывале, постланном на утоптанной земле, сидел Анаклето в компании молодого солдата с круглой бритой головой, который и играл на гитаре. Кроме них, в конюшне никого не было, и Андреа почувствовал облегчение.

— Анаклето! — позвал он тихо, но энергично. — Выйди на минуту, надо поговорить!

Изумленный таким его появлением, точно перед ним предстал призрак, Анаклето вскочил и выбежал наружу, а солдат, не проявив ни малейшего любопытства, остался сидеть и сосредоточенно подбирать какую-то мелодию на своем инструменте, словно сейчас это было для него самым важным делом в мире.

Отведя друга в сторону к стене дома, Андреа рассказал ему, что ушел из семинарии тайком, потому что ему совершенно необходимо пробраться в город, чтобы кое с кем встретиться. Эта встреча ему дороже жизни, но он не может показаться в городе в поповской одежде. Не одолжит ли Анаклето ему свою одежду? Не позже полуночи, на обратном пути в семинарию, Андреа вернет вещи и переоденется в свою сутану.

— А если в семинарии тем временем заметят, что тебя нет?

— Тогда мне придется уйти оттуда навсегда. Но будь уверен, твоего имени из моего рта никто не услышит, даже под средневековыми пытками!

Вообразив, что речь идет о любовном приключении, Анаклето согласился помочь другу. Однако на нем были только штаны, рубашку он оставил в доме, и было бы глупо идти за ней, рискуя разбудить всю семью, особенно сестру (весьма любопытную). Решили посоветоваться с солдатом-гитаристом, который был старым другом Анаклето и пришел провести с ним последние часы своего отпуска, который кончался на рассвете. Имя этого парня, чье великодушие было не меньше его же тактичности, было Арканджело Джовина, хотя все его звали Петух — из-за рыжих вихров, которые сбивались надо лбом в залихватский хохол, похожий на гребешок. Но, как сказано выше, теперь он брил голову, чтобы за жаркое лето волосы выросли заново, еще более прекрасными.

Вблизи, при свете керосиновой лампы, было видно, что его круглая голова с детскими чертами уже покрыта рыжим пушком. Неизвестно почему, это расположило Андреа к нему, он проникся к солдату доверием. Узнав об их трудностях, Петух сам предложил дать Андреа свою форменную рубашку американского покроя, из колониальной ткани, какие тогда носили в нашей армии. Хотя Андреа за последнее время вытянулся, а с другой стороны, ни Петух, ни Анаклето не были гигантами, все-таки штаны Анаклето и особенно армейская рубашка оказались ему великоваты. Кроме того, штаны были деревенские, из такой грубой ткани, что могли бы, как говорится, стоять на полу. Но в нынешних обстоятельствах со стороны Андреа было бы неблагодарностью обращать внимание на такие пустяки.

Решили, что Андреа оставит свою сутану в соломенном шалаше, что стоял метрах в двухстах от дома, и по возвращении снова ее наденет, сняв одолженные ему вещи. Рубашку и штаны он, проходя мимо конюшни, забросит им через решетчатое окно, чтобы не будить Петуха и Анаклето, которым надо вставать в четыре.

Со времени его побега прошло, наверное, лишь три четверти часа, а Андреа, переодевшись, уже шел по слабо освещенным улочкам города. Изредка ему встречались прохожие, и у тех из них, кто подобрее на вид, Андреа спрашивал дорогу. Било одиннадцать, когда он оказался перед входом в театр.

И вот наконец те роковые двери, которые по его же решению были для него неприступными всю его жизнь, вплоть до сегодняшнего дня! Хотя Андреа и питал к ним ненависть, их тайны были властны над ним все его детство. Собственная фантазия заставляла его повсюду угадывать необыкновенные миражи, которые, хотя он и прогонял их от себя с отвращением тысячу раз, всегда заново загорались при слове «театр». Украшенный по стенам многофигурными сценами и сияющий, как восточный храм; переполненный народом, как площадь во время праздника Богоявления; величественный, как замок; и при этом ни для кого не дом — точно океан! Ах, бедный Андреа Кампезе! Настолько вооруженным и непобедимым казался тебе театр, что сердце твое, получив вызов на великую битву от такого противника, предпочло укрыться в крепости Рая!

Светящаяся вывеска над дверью, слегка, впрочем, поломанная, гласила: «ТЕАТР ГЛОРИЯ». По обеим сторонам от входа висели фотографии актеров, среди которых беглый семинарист узнал Фебею, и его сердце вновь бешено забилось. На стене было два ее снимка: один — в полный рост, с оголенной до бедра ногой, украшенной на лодыжке сияющими браслетами, второй — портрет крупным планом: улыбка, цветок за ухом, на волосах черные кружева.

Театральный вестибюль, освещенный пыльной электрической лампой и украшенный только парой ярких афиш на стенах, в глубине был разделен деревянными перилами. За ними, рядом с маленькой двустворчатой дверью, стояла изящная девушка лет восемнадцати, на голове которой было что-то вроде армейского берета с золотой надписью: «Театр Глория». Из-под берета почти до плеч спускались вьющиеся каштановые волосы, а ее голые ноги, хотя и развитые и крепкие, были нежно-розового цвета, как у детей. Затянутая в платье вишневого цвета из искусственного шелка — казалось, оно ей немного мало, — она имела вид воинственный и презрительный, как у привратника в Королевском дворце. Время от времени она, отодвинув краешек портьеры, с любопытством заглядывала в зал (из которого даже на улицу доносились пение, стук каблуков и звуки разных инструментов). Затем принималась ходить туда-сюда за деревянной балюстрадой и откровенно зевала, как это делают кошки.

Кроме девушки, в вестибюле не было никого. Окошко кассы было закрыто, а касса пуста. На стекле окошка висел листок с ценами, и только тут, увидев этот листок, Андреа вспомнил, что для входа в театр нужно покупать билет, а у него с собой нет ни лиры.

Он твердым шагом подошел к девушке, но, несмотря на всю решимость, чувствовал себя, как на приеме у Папы.

— Вход в театр здесь? — спросил Андреа так надменно, что его можно было принять за хозяина этого театра, а заодно и всех лучших театров континента.

— Чтобы войти, нужен билет, — ответила девушка из-за балюстрады. — Билет у тебя есть?

Андреа покраснел до корней волос и нахмурил брови.

— Нет? Тогда ничего не поделаешь. Касса закрыта! — объявила девушка. Затем, заметив на его лице замешательство, но вместе с тем и упрямство, добавила тоном снисходительного покровительства: — Да и зачем тебе покупать билет в такое время? Через сорок минут представление все равно заканчивается!

Ее тон оскорбил Андреа.

— Мне не важно, что оно заканчивается через сорок минут, — ответил он злобно. — Я не из публики. Если бы я захотел, мог бы войти без билета к самому началу представления!

— И кто ты такой, чтобы заходить без билета? Полицейский? Ты кто? Главный инспектор?

— Тебя-то с чего это волнует?

— Меня? Нет, вы послушайте этот цирк! С чего это меня волнует! С того, что я же вам объясняю: чтобы войти сюда, нужен билет. А если у вас нет билета, пожалуйте мне деньги, сто пятьдесят лир! Сейчас посмотрим. Ах да, господин забыл дома бумажник, а заодно и свою чековую книжку.

— Я знаю одну артистку, госпожу Фебею!

— Вы ее знаете? А артистка вас знает? Она вас знает, по-вашему!

— Меня она знает наизусть, сто лет уже! Давайте, скажите ей, что я здесь, и увидите — она тут же велит провести меня на первый ряд!

— Ой, да ну конечно, я вам верю! Тут с первого взгляда понятно, что вы из ухажеров. Наверное, она сейчас как раз о вас думает, ваша певица! Послушайте-ка мой совет. Почему бы вам не пойти туда, к актерским гримеркам? А если ваша дама вас отправит обратно, возвращайтесь сюда за утешением, я вам дам посмотреть «Приключения Микки-Мауса».

— Она назначила мне встречу!

— А! В таком случае не заставляйте ее вздыхать понапрасну. Смотрите, вам не здесь нужно заходить, а через вход для артистов, первая дверь налево, из переулка. Там швейцар, он раньше работал надсмотрщиком в тюрьме. Он их сразу различает — господ, у которых все складывается с артистками. Он вас даже на порог не пустит!

— У меня назначена встреча! — еще раз соврал надменно-протестующим тоном Андреа, не признающий лжи.

— Он все свое твердит! У него назначена встреча! С госпожой Фебеей! Значит, вы ради этого так элегантно нарядились сегодня? Да вы в театре всю публику распугаете! Вы что, когда на свидание собирались, сперли штаны у своего отца, а рубашку у какого-то американца?

По ехидным насмешкам девушки можно было предположить, что она догадалась, что Андреа беглец, и, возможно, собиралась уже донести на него. Ничего другого не оставалось, кроме как уйти, уйти как можно скорее!

Андреа бросил на девушку последний презрительный и бесстрашный взгляд, но она догадалась, что в этот момент коленки у него тряслись. Тут ее охватило что-то вроде раскаяния, но было уже слишком поздно. Этот бахвал-полуночник развернулся к ней спиной и молча исчез.

Решив найти Фебею во что бы то ни стало, Андреа повернул от главного входа театра налево, в плохо вымощенный переулок без фонарей, и тут же нашел указанную девушкой дверь. Она одна была открыта в это ночное время; через нее можно было видеть в глубине арки старую едва освещенную лестницу. С правой стороны арки — дверца с выбитыми стеклами, на место которых была вставлена газетная бумага, за этой дверцей, в каморке, сидел швейцар, он прибивал подошву к башмаку, освещенный лампой, которая свисала с потолка почти до самого его столика. Физиономия этого человека показалась Андреа ужасной.

Чтобы швейцар не заметил его, Андреа прижался к стене дома. У него не хватало духу показаться на глаза этому старому каторжному надзирателю. И что теперь делать? Затаившись тут, в переулке, ждать выхода актеров? Но Андреа не доверял словам той девицы в берете: вполне вероятно, что она его обманула и указала ему эту дверь, чтобы посмеяться над ним и заодно избавиться от него, а может быть, даже заманить его в ловушку.

Из переулка видна была мостовая близлежащей площади, на которую светящаяся вывеска театра бросала бледно-голубой свет. Из глубины театра слабое эхо доносило музыку и пение, и Андреа, со сжавшимся от ревности сердцем, сравнивал праздник, который кипел внутри этих стен, с угрожающей темнотой переулка. Там бродила лишь большая пастушья собака, вероятно потерявшая свое стадо, которое ходило по полям где-то за городской стеной. Собака сразу поняла, без всяких объяснений, что Андреа хочет оставаться незамеченным. Стараясь не лаять и не производить шума, она покрутилась вокруг него с заботливым видом, как бы предлагая ему защиту. А потом села перед ним и принялась молча, по-заговорщицки смотреть на него, весело виляя хвостом. Андреа подумал: «Наверное, собака хотела бы, чтобы я был ее хозяином, да и я был бы рад взять ее к себе. Мы могли бы быть счастливы вместе! Но это невозможно. Мы ничего не знаем друг о друге и скоро снова разлучимся, каждый снова пойдет своей дорогой, и мы никогда больше не встретимся!» Он почти беззвучно щелкнул пальцами, и собака, поняв этот знак, тут же подошла к Андреа и нагнула большую белую голову, чтобы он ее погладил. А потом быстро лизнула руку Андреа — так, по-видимому, она прощалась — и спустя мгновение, спеша по каким-то своим делам, растворилась в ночи.

С ее уходом Андреа затосковал. Он думал о монахах, которые там, в семинарии, проводят ночи без сна за молитвой в своих кельях, думал о товарищах, среди которых двое или трое были ему дороже всех остальных (и которым тем не менее он тоже не сообщил, что замыслил побег), — и сравнивал эти легкие привязанности с привязанностью вечной — невероятной горечью, которая сейчас скрывалась под вымышленным именем: Фебея! Тяжелое чувство осужденного, как у нераскаявшегося разбойника, омрачало его мысли. В этот миг с колокольни послышался один удар: до половины двенадцатого оставалось пять минут. Через четверть часа представление заканчивалось, и Андреа испугался, что актеры могут выйти через другую дверь и он их не увидит. Он искоса посмотрел на освещенную комнатку привратника: швейцар-сапожник скрючился над столиком, пара гвоздей зажаты в стиснутых губах, сейчас будет прибивать подошву. Без дальнейших колебаний Андреа быстро скользнул в арку, добежал до лестницы и на мгновение замер, задержав дыхание. Никаких признаков жизни из комнаты швейцара — привратник его не заметил!

Надеясь отыскать дорогу к гримеркам артистов, Андреа бросился по лестнице. Уже на первой лестничной площадке он увидел сочившийся из приоткрытой двери свет. Толкнув дверь, он оказался в очень высокой, плохо освещенной комнате с полом в клетку. Там были: мотоцикл, прислоненный к стене; доски, сваленные в кучу, на вершине которой громоздился старый прожектор; что-то вроде громадной картонной ширмы с парой нарисованных драконов; квадратная деревянная башенка высотой метра три, у которой не хватало одной стенки, а на верхушке — маленький штандарт с какими-то восточными письменами.

Помещение выглядело безлюдным, но из-за перегородки слышалось, как стучал молотком невидимый рабочий. Эти очень своевременные удары скрыли шум шагов Андреа, который смог прокрасться до другого конца помещения. Здесь он очутился перед большой забранной решеткой дверью, за которой слышались голоса. А с левой стороны он увидел мостки из наклонных досок, подымавшиеся к антресолям. Пройдя мимо большой двери, Андреа поспешно забрался на антресоли, а оттуда через обитую пробкой дверцу, открывшуюся бесшумно, попал на узкую площадку между двумя деревянными лесенками — одна вверх, другая вниз. Он наудачу выбрал вторую, и с этого момента стал все явственней различать синкопированное женское пение, звуки инструментов и неясный гул.

Тогда его охватило волнение столь необычайное, что он почти лишился сил. Спускаясь, Андреа заметил две покрытые блестящей зеленой краской двери. Одна, видимо, была заперта изнутри, и на ней не было никакой таблички. На второй, двустворчатой, что была в конце лестницы, висела табличка, на которой было напечатано одно слово: «Тишина!»

Он протиснулся между створками и тут увидел, что прямо под ним, отделенный от него несколькими ворсистыми ступеньками, открылся огромный зрительный зал!

Первым его побуждением было броситься назад. Но никто его не замечал. Он быстро, опустив глаза, пробежал по ступенькам и, тут же отыскав пустое кресло рядом с проходом, вжался в него. Его сосед, крепкий мужчина в одной рубашке, без пиджака, едва бросил на него равнодушный взгляд.

Воздух в партере был душный, в нем висел плотный сигаретный дым. Огни в зале были потушены, но рампа отбрасывала свой свет на весь зал, вплоть до последних рядов кресел. Больше минуты Андреа не осмеливался поднять глаза на сцену. На этом освещенном месте какая-то женщина то пританцовывала, то принималась петь, и этот голос он узнал сразу, не по тембру или интонации — их он не улавливал, — а по тому тревожному волнению, которое возникло в его сердце, как только он услышал ее. Это было двойственное чувство, в котором предвкушение счастья соединялось с чем-то жестоким, — чувство, слишком известное ему с самых ранних лет, чтобы он мог ошибиться. В замешательстве Андреа спрашивал себя, что бы это могло значить, ведь мать его была балериной, а не певицей — она никогда не говорила ему, что в театре поет!

Наконец он решился поднять глаза на сцену, и больше у него не было сомнений. Тут Андреа почувствовал свою прежнюю горькую обиду, ревность, которую он, казалось, давно укротил! На сцене, одна, стояла его мать, Фебея — никогда так не любимая и никогда еще не бывшая настолько недоступной, как сейчас!

На ней изящное, восхитительное платье, какие не дано носить женщинам, ходящим по земле, даже самым богатым, а только фантастическим персонажам с картин или из стихов; и за каждым ее движением послушно следуют большие круги света, которые зажглись только для того, чтобы выделить ее одну, и которые заставляли сиять ее глубокие глаза, казавшиеся огромными! Она — царица ночных празднеств, ее таинственное имя красуется на улицах и площадях. Какой артист мог бы выдержать сравнение с ней? Никто из других танцоров и певцов, чьи лица смотрели с театральных афиш, не интересовал Андреуччо. Хорошо еще, если он удостоил их беглым взглядом: они ведь всего лишь бледные спутники Фебеи, которая, как солнце, занимает центр афиши! Это ради нее пришли все эти мужчины и женщины, счастливые тем, что могут посмотреть на нее снизу, даже не надеясь, что она их узнает и поприветствует! И кто по сравнению с ними Андреа? Непрошеный гость, чужак, которого надо выставить из зала, потому что он не купил билета. Ему бы уж точно никто не поверил (его подняли бы на смех, как та девица в берете), скажи он, что еще несколько лет назад жил под одной крышей с Фебеей. А считанные месяцы назад она навещала его в семинарии и присылала открытки и письма! Ему самому это прошлое казалось уже чем-то мифическим. И эта чудесная артистка (он уже не осмеливался думать, что она его мать) забыла о нем, не отвечает на его письма и даже не попыталась встретиться с ним, приехав в тот самый город, где он живет! В конце концов, так гораздо лучше, пусть так и будет. Он ведь сам оттолкнул эту женщину, отказался идти с ней на прогулку, потому что хотел покончить с ней, с такой матерью! Ему ненавистно было как раз ее излишнее сияние, которое она выносила из дома, чтобы светить стольким людям, а ведь он хотел, чтобы только ему одному. Итак, все кончено. Отныне у Андреа Кампезе матери нет.

И как он мог бессовестно врать девушке в берете, что у него назначена встреча с Фебеей! Он ведь прекрасно знал, что встреча с Фебеей не просто не назначена, но и не могла быть назначена! Теперь ясно как день, что Фебея (судя по тому, что она совершенно не интересуется Андреа Кампезе), даже если бы ее умоляли, отказалась бы встречаться с ним. И если бы девушка в берете спросила ее подтверждения, артистка наверняка разоблачила бы его хвастовство, и, конечно, ей было бы досадно узнать про какого-то типа там, в театре, переодетого попика. Ну а если бы ей сообщили в гримерке: «Там внизу какой-то Андреа, хочет встретиться с тобой», она бы сказала: «Кто? Андреа? Не знаю такого. Скажите ему, что я не принимаю, и пусть убирается».

Рассуждая так, Андреа окончательно решил уйти из театра, как только упадет занавес, не искать мать, не сообщать ей, что он здесь, и бежать одному по ночным улицам и полям прямо до семинарии. Если потом его бегство откроется и отцы прогонят его, то он поедет на Сицилию и явится к атаману разбойников, чтобы вступить в его банду.

Мне жаль, но именно такие жестокие мысли способен был думать там, в не по праву захваченном кресле театра «Глория» Андреа, который еще совсем недавно был уверен, что идет по пути святости!

Образы, захватившие его разум, приобрели такую жестокую ясность, что он начал всхлипывать. Поначалу он даже не заметил, что позволил себе такую слабость, и осознан это только спустя какое-то время, с величайшим стыдом. Почти в этот самый момент он услышал громкий смешок соседа и, естественно, решил, что тот потешается над ним с его дурацкими слезами. Но вот из других концов зала донесся такой же смех. Может быть, уже вся публика заметила его позор? На самом деле никто не обращал внимания на Андреа Кампезе. По залу катился нарастающий ропот, с галерки неслась брань, и скоро в этой буре голосов голос певицы едва можно было расслышать. Она тем не менее старательно делала вид, что все идет своим чередом, двигаясь и выводя свои рулады в ритме ансамбля, который ей аккомпанировал. Андреа, в свою очередь, никак не мог понять, что происходит. Громкий мужской голос закричал:

— Хватит!

Ему вторил и другой:

— Хватит! Иди спать!

— Иди переоденься!

— Иди домой и умойся!

— Довольно! Хватит!

Испуганный голосок артистки больше не слышался за криками и свистом, и только теперь Андреа осознал, что предмет этих нападок — Фебея! Он вскочил со своего места и увидел, что пианист внизу, в оркестровой яме, застыл, опустив руки вдоль тела. Виолончелист, встав, почти гневным жестом кладет виолончель со смычком на стул, а саксофонист перестал играть и замер с висящим на шее инструментом и с вопросительным выражением на лице. Только ударник еще какое-то время продолжал бить по тарелкам и давить на педаль своего барабана, в восторге от собственного грохота.

Мгновенье Фебея, словно онемев, неподвижно стояла посреди сцены. Затем она быстро развернулась и исчезла за кулисами. Опустился занавес, в зале вспыхнул свет, а зрители стали демонстративно издавать облегченные восклицания, еще более обидные, чем все недавние оскорбления. Потемнев лицом и дрожа от негодования, Андреа сжал кулаки со смутным желанием кинуться на кого-нибудь из зрителей и убить его! Но мальчика уже стиснул и нес с собой поток людей, бредущих к выходу.

Он яростно стал выбираться из этой толпы и остался вместе с горсткой замешкавшихся зрителей в почти пустом партере. Под низким потолком зала электрические лампы высветили убогую краску на стенах с претензией на желтоватый мрамор, пыльный пол из потемневшего дерева, усыпанный окурками и бумажками, беспорядок в оркестровой яме: раскиданные как попало стулья вокруг закрытого пианино и ударной установки.

Сбоку от оркестровой ямы небольшая деревянная лестница вела на сцену. Андреа взбежал по лесенке, отодвинул занавес и пересек сцену. Двое рабочих, снимавших кулисы, закричали ему: «Эй, что тебе тут надо?» Андреа пожал плечами и с разбега влетел в группу девушек в матросских костюмах, позировавших для фотографии в слепящем свете прожектора. «Эй, куда несешься? Смотри, куда идешь!» — возмутились девушки, а фотограф в раздражении воскликнул, что он испортил снимок, и крикнул ему вслед какие-то ругательства. Наконец, побегав наудачу среди хаоса пустых коробок, наваленных кучами досок и деревянных задников, он очутился на той же лестничной площадке, откуда попал в зрительный зал. По лестнице спускалась девушка в большой черной шляпе и с голыми ногами.

— Пожалуйста, — попросил он, — скажите, где госпожа Кампезе?

— Кто?

— Госпожа… Фебея!

— А, Фебея! Иди по этой лестнице, она в гримерке.

Наверху лестницы, в коридоре, куда выходили двери гримерных, собралась небольшая кучка людей, которых Андреа едва заметил, слишком взволнованный, чтобы рассматривать их или прислушиваться к разговорам. И все-таки до его слуха долетали какие-то фразы, которые, как это порой бывает, он вспомнил и смысл которых осознал лишь несколько дней спустя.

— Плачет.

— Ну да, жалко, но куда она смотрела! Что, не нашлось никого, кто бы ей это сказал? Она и в зеркало не глядит? С такими бесформенными бедрами, как у коровы, с тощими ножками, она еще и выступает в прозрачном шелковом платье, в классическом танце, как будто она Туманова! Слуха нет, голос скрипучий, как у кузнечика, и она еще хочет петь! «Недавний триумф в Вене»! Наверное, в Вене не особо разборчивы!

— Бедняжка, изображает из себя порхающую бабочку, а сама весит Бог знает сколько, да и возраст…

— Сколько ей?

— Говорит, что тридцать семь…

— Ей бы лучше скетчи попробовать, что-нибудь комическое…

Андреа обратился к одному из беседовавших:

— Извините, где госпожа Фебея?

Ему указали на маленькую дверь в глубине коридора. Подходя к гримерной, Андреа услышал доносившиеся оттуда рыдания. В тесной комнатке толпились женщины, и он стал, расталкивая их, пробираться через эту толпу, как через площадь в дни революции.

Окруженная женщинами (актрисами и служащими театра), сидя возле какой-то кучи тряпья перед дряхлым трюмо, на котором царили беспорядок и грязь, его мать (всегда полная достоинства!) рыдала — без стыда, исступленно, совершенно как крестьянки на юге Италии. Одновременно она срывала с волос аляповатые гребни, а с платья — цветные стекляшки, приговаривая:

— Хватит! Хватит, все кончено.

— Мама! — закричал Андреа.

Из-под неубранных волос, спадающих ей на лицо, она посмотрела на него прекрасными смятенными глазами с наложенными черными тенями, как будто не узнавая. А затем под маской грима ее лицо стало преображаться, и резким голосом, полным животной страсти (голосом сицилийских матерей), она закричала:

— Андреуччо, сынок мой!

Он бросился ей в объятия и заплакал так сильно, что казалось, уже никогда не сможет остановиться. Наконец, вспомнив, что он мужчина, Андреа подавил плач и оторвался от матери. Тогда он почувствовал величайший стыд, оттого что вел себя так в присутствии других женщин, и стал озираться вокруг угрожающим взглядом, как будто хотел уничтожить их всех.

Мать смотрела на него с восхищенной улыбкой:

— Но как тебе это удалось? Как ты сюда попал?

Пожав плечами, он ответил:

— Я сбежал.

— Сбежал из семинарии! А… твоя сутана?

Он опять пожал плечами, и челка упала ему на глаза. Потом он с беззаботной усмешкой сунул руки в карманы штанов.

Желая остаться неуязвимым для любопытства всех этих женщин, Андреа старался не смотреть им в глаза, но украдкой разглядывал их из-под полуопущенных век, приняв вид дерзкий и надменный. Мать смотрела на него как на героя, как на партизана, перешедшего линию фронта.

— Ты сбежал из семинарии… чтобы повидать меня?

— Понятное дело.

Тут женщины вокруг стали обсуждать случившееся, подняв страшный гвалт. Андреа нахмурил брови, и над морщиной размышлений глубже обозначилась морщина суровости.

— Святой! Святой мой ангел! Сердце мое! — восклицала мать, целуя ему руки.

Она лихорадочно стирала с лица грим, обмакнув платок в баночку с кремом. Затем скрылась за занавеской, чтобы снять пышную юбку из тюля, корсет, вышитый разноцветными камнями, прозрачную шелковую комбинацию, стягивавшую ее тело, как длинный чулок. Она надела свое строгое черное платье и бархатную шляпку. Потом начала собирать отовсюду (из-за занавески, с вешалок, из корзины под трюмо) разные юбки, пачки, плюмажи, диадемы, беспорядочно сваливая все в чемодан со словами:

— Все. Завтра не выступаю. Можете сообщить это дирекции. До свидания!

Произнося эти слова, она выглядела царственно, словно капризная примадонна, а слово «дирекция» выговорила с презрительной гримасой, будто намекая на то, что эти вульгарные люди неспособны оценить ее искусство. Опустим при этом два или три язвительных замечания, которыми встретили ее заявление присутствовавшие в гримерной и к которым (как и к фразам, услышанным в коридоре) память Андреа вернулась позже.

Попрощавшись так со всеми, она взяла Андреа за руку и вывела из комнаты, и дальше, по лестнице, на улицу. Несмотря на значительность момента, Андреа оскорбился, видя, что с ним обращаются, как с ребенком, и вырвал свою руку из руки матери. Затем, прищурившись, забрал чемодан, который она держала в правой руке, чтобы нести его самому. Тогда она не только позволила ему нести чемодан, но и с бессознательным тактом оперлась на его подставленную руку!

Привратник-надзиратель в этот раз поднял на них глаза, но Андреа прошел мимо него с таким высокомерным видом, что, если в том осталась еще хоть капля чего-то человеческого, он должен был почувствовать себя испепеленным на месте, раскаяться во всех своих прошлых грехах и испытать угрызения совести за каждый из тех тысяч раз, когда он под мрачный звон ключей замыкал дверь камеры!

— Карета! — крикнула Джудитта, как только они вышли на площадь.

И тут же под услужливым хлопком кучерского хлыста пегая лошадка с колокольчиком на шее двинулась к нашим пассажирам. Джудитта, казалось, уже излечилась от недавнего большого горя. Никогда еще Андреа не видел ее такой радостной и возбужденной; усевшись поближе к нему, она обнимала его и приговаривала:

— Ах, мой милый кавалер, ангел сердца моего, какой дорогой подарок ты мне сегодня преподнес!

Она назвала кучеру адрес своей гостиницы, добавив, что Андреа может переночевать у нее, а уж завтра утром она сама позаботится, чтобы оправдать его перед монахами. Но тут Андреа вспомнил о своем долге, об обещании, данном Анаклето и Арканджело Джовине, принести обратно на конюшню их одежду до часа ночи.

— Прекрасно, я съезжу с тобой, — сказала Джудитта. — Карета подвезет нас докуда можно, и там нас подождет с чемоданом, пока мы сходим в конюшню. А потом отвезет нас в гостиницу.

И карета под звук веселого колокольчика проехала в обратном порядке по тем улицам, по которым Андреа час назад бежал, озираясь, как вор, в тоскливых сомнениях (да нет же, в уверенности), что его больше не любят!

Насколько же сейчас эти сомнения казались нелепыми, с каким стыдом уходила эта черная тень вместе со всеми наваждениями — туда, за звездный горизонт этой ночи!

Дальше конца улочки карета уже не могла проехать, и Андреа с матерью вылезли и пошли к сараю, где он спрятал свою сутану. Идя по высокой, нескошенной траве, они спугнули лягушонка, чья прыгучая тень вскоре показалась на соседней тропинке. Андреа внезапно подумал: «Он, должно быть, возвращается в свое болото, где его ждет мама Лягушка». Не только спокойные луга, горы и спящая земля, но и само небо казалось ему исполненным любовью, домом, где собрались счастливые семьи — такие счастливые, как и он в это мгновение. Медведица в небе с тысячью своих детей, семейство тополей над рекой, большой камень рядом с маленьким камнем, похожие на овцу с ягненком. Вскоре они пришли к сараю, где Андреа, скинув цивильную одежду, попытался было надеть сутану, но Джудитта (погрустневшая, как только увидела это черное платье) его отговорила, приведя весьма разумные доводы в пользу того, что этой ночью одеваться священником не стоит. И поскольку Андреа надеть было больше нечего, она закутала его в большую андалузскую шаль, которая была частью ее театрального костюма и не поместилась в чемодан, так что Джудитта несла ее, перекинув через руку. Ведь — убеждала она сына — от сарая до конюшни им никто не встретится, кучеру можно сказать, что Андреа промочил одежду, упав случайно в болото, ну а в гостинице в такое время нет никого, кроме швейцара (который все равно спит за своей стойкой в темном холле), да и он, привыкший к причудам театрального люда, не заинтересуется андалузской шалью и, возможно, просто примет Андреа за девушку.

Джудитта осталась ждать возле сарая, пока Андреа, завернувшись в необъятную андалузскую шаль, бегал к конюшне Анаклето. Как и обещал, он бросил одолженную одежду через решетку внутрь, не будя спящих. По правде сказать, шаль так его смешила, что он чуть было не позвал Анаклето и его друга — от одной только мысли показаться им задрапированным таким образом он начинал смеяться. Но в конце концов он, пусть и нехотя, отказался от этой мысли. Свет в конюшне был погашен, и из сонной темноты доносился знакомый запах сена и конского навоза и мужской уютный храп. «Наверное, солдат», — подумал Андреа. Затем послышалось слабое бормотание. «А это, похоже, Анаклето, ему что-то снится». И еще он услышал слабый вздох. Андреа решил, что это жеребенок.

— Спасибо, Анаклето, — прошептал он. — Спасибо, Джовина. Спите спокойно все, и вы, лошади, тоже. Спокойной ночи.

И, попрощавшись таким образом, он побежал через поля в своей огромной андалузской шали, к ожидающей его матери.

Объяснений не потребовалось: ни кучер, ни ночной портье в гостинице не проявили никакого интереса к Андреа и его шали. На самом деле оба они привыкли к театральному народу и уже не обращали внимания на всяких комических персонажей. Гостиница, а вернее, что-то вроде ночлежки, называлась «Карузо», и владел ею какой-то неаполитанец, украсивший все номера цветными картинками с видами Везувия или с танцующими тарантеллу типами. В номере Джудитты (обставленном немногочисленной фабричной мебелью того стиля, который находили дерзким и современным лет тридцать — сорок назад), как и во всех остальных комнатах этой гостиницы, стояли две кровати, но Джудитта проживала там одна, из гордости не желая делить номер с какой-нибудь коллегой. Между кроватями на расхлябанном полу (здание было старое) лежал маленький прикроватный коврик с полустертым орнаментом из ромбов и квадратов. Единственная лампа, свисающая с потолка в центре комнаты и льющая блеклый свет, поминутно гасла и вновь загоралась: сломанный выключатель был вырван из стены и свисал на проводе. В углу комнаты был умывальник, из которого постоянно лилась холодная вода. Рядом висело маленькое истертое полотенце, насквозь мокрое, на котором были черными буквами отпечатаны слова: «Гостиница Карузо». Одна стена была украшена цветной картинкой, где на фоне дымящегося Везувия старик с бородой, как у Моисея, подпоясанный широким красным кушаком, глядел на курящийся вулкан и, в свою очередь, сам курил трубку — с видимым удовольствием.

Окно без штор выходило на тихий дворик, откуда доносился слабый шум воды и временами голоса кошек с крыши.

Джудитта взбила перину и заботливо перестелила одну из постелей — для Андреа, а когда увидела, как он свернулся на ней, села на корточки на коврике, как собака, и, глядя на сына с невыразимой нежностью и преданностью, стала говорить:

— Глаза мои прекрасные, святые глаза, путеводные звезды вашей матери… Кажется, это сон — видеть вас здесь, в этой комнате, на этой кровати! Матерь Божья, неужели это не сон?

И она терла себе глаза, словно желая удостовериться, что не спит. Тут она сорвалась в плач, но, улыбаясь в то же самое время, говорила:

— Андреуччо, давай сегодня ночью заключим соглашение? Хочешь знать мои планы на будущее? Я навсегда ухожу из театра, а ты бросаешь семинарию. Мы возвращаемся в Рим, находим там нашу Лауретту и забираем ее домой. У меня есть кое-какая рента в Палермо, а еще я буду давать уроки танца, пока вы двое не кончите учиться. Вы с Лауреттой поступите в лицей в Риме, и будем мы жить втроем, все вместе, а ты будешь главой семьи.

Услышав это, Андреа задрожал от радости.

— Ты не вернешься больше в театр? — спросил он.

— Никогда, — постановила она, презрительно сморщившись, и, глотая всхлипы и заламывая руки, как будто в страхе, что сын отвергнет ее предложение, повторила: — Никогда не вернусь, если ты так хочешь. Но ты ведь не бросишь меня одну? Ты уйдешь из семинарии, откажешься от того, чтобы стать священником? Да? Ты говоришь «да»? Да? Да?

Он строго посмотрел на мать, а потом, кивнув, сказал:

— Конечно, если мы возвращаемся домой, нам нужен глава, нашей семье!

Джудитта протянула ему руку, и он покрыл ее поцелуями. В это мгновение (как она призналась ему впоследствии) у него был вид самого настоящего сицилийца: одного из тех суровых сицилийцев, людей чести, всегда внимательных к своим сестрам, которые по вечерам не выходят одни из дома, не пытаются привлечь поклонников и не пользуются губной помадой! И для этих сицилийцев слово «мать» означает только: «старая» и «святая». И цвет одежды матери может быть только один — черный, в крайнем случае серый или коричневый. Их платья бесформенны, так что никто, включая их портних, не может даже вообразить, что у матери тело женщины. Сколько им лет — это никому не интересная тайна, и, в сущности, их возраст всегда — старость. Святые глаза этой бесформенной старости никогда не плачут за себя, а только за детей, и святые губы творят молитвы не за себя — только за детей. И горе тому, кто при детях произнесет всуе имя их матери! Горе! Это смертельная обида!

Заключив это великое соглашение, Джудитта засиделась с Андреа, строя планы на будущее. Прежде всего, они условились, что завтра же, пораньше утром, она отправится в семинарию и сообщит святым отцам о решении сына не возвращаться к ним. Затем она как можно скорее пойдет и купит прекрасную одежду для Андреа. У него ведь, кроме сутаны и кое-какого белья, не было вообще ничего, разве что те вещи, из которых он вырос, — их он носил ребенком, прежде чем поступил в семинарию.

До возвращения матери Андреа придется оставаться в постели, раз ему нечего надеть. Но Джудитта была уверена, что обернется так быстро, что он еще не успеет проснуться, а она уже будет тут.

Все эти разговоры были бесцеремонно прерваны грубоватым голосом женщины из соседнего номера, которая, колотя в разделяющую их комнаты дверь, стала кричать:

— Эй вы там! Три часа ночи! Дайте уже поспать!

Джудитта вспыхнула от ярости и, подскочив к двери, ответила:

— Кто это там возмущается? Вы мне весь день не давали отдохнуть, выводя свои рулады! И вчера ночью тоже! Так что лучше кому-то помолчать! Мне приходилось уши от стыда затыкать! И теперь — смотрите-ка!.. Теперь эти двое еще и выкаблучиваются!

В соседней комнате зашушукались, потом проскочил смешок, и женский голос, уже другой, крикнул с издевкой:

— Триумф в Вене!

Джудитта опешила на мгновение и чуть было не кинулась с кулаками на дверь, но потом взяла себя в руки и бросила в адрес своей противницы единственное слово, оскорбительный смысл которого (несомненно присутствовавший в нем, судя по тону Джудитты) остался совершенно загадочным:

— Тенор!

Потом потушила свет и, раздевшись в темноте, легла в кровать. Через минуту оттуда послышались сдавленные вздохи и всхлипы. Андреа открыл было рот, чтобы сказать: «Мама, не плачь», но так ничего и не сказал, потому что в этот самый миг провалился в глубокий сон. Проснулся он, подскочив на постели, где-то, наверное, через час (еще не занялась заря). Разбудила его мысль, и это была мысль о Боге. Он вспомнил, что, отходя ко сну, не помолился, и за весь вечер ни единой минуты не посвятил тому, чтобы попросить у Бога прощения за свои ужасные преступления. Теперь он не мог решиться ни на раскаяние, ни на молитву — теперь он был дезертиром, он отказался от завоевания Рая! Андреа казалось, что он видит, как Небесное Воинство — огромная армада, отливающая сталью, святые крылья и знамена — удаляется и тает вдали, точно облако, оставив на земле предателя Кампезе! Представив себе это, Андреа горько заплакал от тоски и угрызений совести. Занималось утро, и в первом свете он сквозь слезы различил что-то темное, висевшее на оконной ручке. Это была андалузская шаль, которая превратилась в символ его падения. Он, наверное, совсем потерял стыд ночью, раз надел эту позорную тряпку без всякого смущения — ему даже нравилось! И тут он, побежденный тоской и усталостью, вновь уснул.

Его разбудила уже поздним утром Джудитта, она вернулась довольная, выполнив все намеченные дела. Рассветные кошмары рассеялись. Мать принесла ему костюм, купленный в лучшем магазине города, — мужской костюм, самый настоящий, по покрою и по отделке — превосходный образец мужской моды: длинные брюки и летний пиджак на одной пуговице, с набивными плечами. Благодаря ее чутью и не без доли удачи Джудитте удалось купить костюм, который пришелся Андреа впору, и перешивать его вообще не требовалось. А то, что она отыскала еще и маленькую белую шелковую рубашку с воротничком и манжетами, как будто сшитую специально для Андреа, — тут уж, вероятно, не обошлось без Божьей помощи. Разумеется, не забыла она и о галстуке — в красную и темно-синюю полоску, с желтым атласным ярлыком на изнанке (чтобы купить все эти вещи, Джудитте пришлось продать свой дамский несессер, отделанный золотом).

Надев костюм, Андреа сунул руки в карманы и в каждом из них обнаружил по сюрпризу. В одном кармане лежал бумажник из свиной кожи, в другом — пачка американских сигарет!

Андреа аж раскраснелся от удовольствия и одарил Джудитту гордой и бесконечно благодарной улыбкой.

Не прошло и пары месяцев, как эти воспоминания неизбежно стали терять силу и портиться. Взаимное соглашение между Джудиттой и Андреа соблюдалось, их планы претворялись в жизнь, но не так уж много времени потребовалось Андреа, чтобы он начал понимать, что его договор с Джудиттой и вся последующая жизнь несли в себе некий обман. Его мать бросила театр вовсе не из любви к нему, Андреа, у нее просто не оставалось выбора, и она давно готовилась к такой развязке. Решительный провал в тот вечер был, видимо, горче других, но уж точно не был первым. Всякое выступление Джудитты в любом городе или театре уже давно заканчивалось позором и унижением — такова правда. В конце концов даже самые неразборчивые провинциальные импресарио стали отказываться подписывать с ней контракт. Она провалилась как исполнительница классических танцев, а к работе в варьете или к танцевальным номерам была неспособна. Так что той ночью Джудитта ничего особенного не принесла в жертву Андреа, а потянулась к сыну только потому, что театр ее отверг.

Эта первая горечь для Андреа была подобна чувству, которое испытываешь, если позади фокусника оказывается зеркало, и постепенно становится видна вся подоплека его фокусов. Он стал приходить к убеждению, что его мать не только не была никогда знаменитой артисткой, как он считал ребенком, но даже сколь-нибудь значительной — да даже вообще артисткой! Скандальное фиаско того последнего вечера вовсе не было неслыханным и чудовищным следствием (как он наивно считал сначала) невежества провинциальной публики. То есть да, публика в этом городке и вправду невежественна, груба и глупа, но никакая публика в мире не стала бы восхищаться Джудиттой Кампезе, которая была начисто лишена таланта, зато обладала исключительным тщеславием. Тут у Андреа стали всплывать в памяти недобрые слова, услышанные тем вечером в театре, под дверью гримерной. Тогда он их расслышал, эти слова, — но они, как готовящие засаду солдаты, постарались побыстрее спрятаться в укромном уголке его разума, откуда и появились вновь, чтобы напасть на него врасплох. Андреа как будто услышал их снова, одно за другим, и понял, что речь шла о его матери. Это были злые слова, жестокие враги, от которых хотелось найти защиту, но… если разобраться, были ли они ложью? Давай, Андреа, будь честен, что ты можешь ответить? Эти слова — ложь? Да нет, это правда! Джудитта Кампезе не была уже красивой женщиной. Возможно, она никогда не отличалась особенной красотой, но теперь стала просто старухой.

Андреа стало жалко мать, и он простил ее. Но прощение, рожденное жалостью, это бедный родственник того прощения, что рождается любовью.

Превращение Джудитты из танцовщицы в мать стало поистине чудом. Нынче Джудитта похожа на тех сицилийских матерей, которые не выходят за порог и никогда не видят солнца, чтобы не бросить тень на своих детей. Которые едят черствый хлеб и оставляют сахар только для своих детей. Которые ходят с неприбранными волосами, но всегда имеют при себе легкий гребень — завивать локоны своих детей. Которые ходят в лохмотьях, как ведьмы, но их детям — они же само изящество! — надо говорить «мадам» и «милорд»!

Однако Андреа не питает к ней благодарности за все это. Он смотрит на нее глазами, полными безразличия и тоски.

Он нервный, молчаливый, и ему нет дела до того, что он глава семьи. Пожалуй, он даже стыдится, что у него есть семья. На сестру он вообще не обращает внимания: если ее приглашают на праздник или в гости, он отказывается ее провожать. В церковь никогда не ходит, даже снял картинку со Святым Сердцем, висевшую у него над изголовьем.

Он еще вырос за последнее время — уже выше Джудитты. Худ, немного неуклюж в движениях. Щеки его больше не такие нежные и гладкие, как раньше. А голос, еще несколько месяцев назад тонкий, как у птицы, стал ломаться и грубеть.

К Джудитте на уроки приходят маленькие танцовщицы — он на них не смотрит, а сразу уходит с презрительным и раздосадованным видом. Целыми днями он где-то пропадает. Куда ходит? С кем встречается? Загадка. Одна женщина, мать ученицы Джудитты, сообщила той по секрету, что его часто видят в кафе на окраине, с какой-то бандой молодежи без пиджаков, фанатиками и бунтарями.

Джудитта не осмеливается задавать Андреа вопросы, настолько она перед ним робеет. Она горда сыном и в сердце своем никогда его не упрекает, убежденная в его великом предназначении.

Будущее часто представляется Андреа чем-то вроде оперного театра, за дверями которого кружится какая-то неизвестная и таинственная толпа. Но самый загадочный персонаж в этой толпе, еще незнакомый ему самому, — это он, Андреа Кампезе! Каким он будет? Он хотел бы представить себе себя же самого в будущем, ему нравится наделять этого Незнакомца аурой побед, блеска, триумфов и непреклонной воли! Но, сколько бы он ни гнал от себя один образ, тот вечно маячит у него перед глазами — одинаковый, как статуя, все такой же нелепый:

  • то мрачный и презрительный герой,
  • обернутый лишь шалью андалузской.

ИЗ СБОРНИКА «ЗАБЫТЫЕ РАССКАЗЫ»

Перевод В. Николаева

Душа

Один старый синьор свел дружбу с Душой. Как-то раз ночью, возвращаясь домой, как обычно, нетрезвым и в тяжком одиночестве, он обнаружил ее сидящей на ступенях церкви и поначалу принял за попрошайку. А поскольку был человеком сострадательным, тотчас сунул руку в кошелек, однако, заметив, что рука ее не спешила потянуться к монете, а пальцы затрепетали, словно язычки пламени или травинки под ветром, догадался: перед ним была Душа, только что родившаяся и еще не обретшая тела. Какая неожиданная и счастливая встреча!

Редкие прохожие, видя, как синьор размахивает руками и разговаривает сам с собой (так им казалось), понимали, что он пьян, и шли мимо. Впрочем, если бы кто-то из прохожих посмеялся над ним, сочтя его поведение нелепым, синьор знал бы, как им ответить. «Ах, — сказал бы он, — в конце концов, я целых шестьдесят лет стараюсь быть любезным, угождать вам, но никто не хочет знаться со мной. Вы считаете меня отвратительным типом с противным голосом, скверным дыханием и шарахаетесь от меня, как от прокаженного. Никто не желает исполнять мои симфонические поэмы, никто не останавливается переброситься со мной парой слов. Я почти ослеп. И теперь я имею право сам решать, с кем мне дружить. Это не ваше дело».

Поскольку Душа была невидимой, ни один человек, к счастью, не подозревал о ее существовании и по этой причине не мог вмешаться в происходящее, так что на долю старого синьора выпала удача насладиться привилегией тайного общения с ней. Не познавшая еще мучительного веса тела, Душа легко носила целомудренную прелесть своей наготы, свободная и счастливая. В то время как старый синьор одевался, Душа, не ведающая стыда и лукавства, составляла ему компанию, присев на краешек кровати подобно дивной райской птице. С легкомыслием, присущим младенческому возрасту, подвижная, прозрачная, она то и дело улетала, неизвестно за кем и неизвестно куда, но старый синьор, хорошо зная, до чего крепко она к нему привязана, уповал на ее возвращение. И действительно, всегда непредсказуемая, она являлась перед ним из ниоткуда как чудо, созданное игрой чистых красок.

Чтобы доставить ему радость, она усаживалась за фортепьяно и, покачивая головкой с мягкими серебряными прядями волос, играла сочиненную им музыку, и ее пальцы, существовавшие вне времени и пространства, извлекали из клавиш звуки, вечные и необъятные, как абсолютная тишина. Старый синьор таял от удовольствия. И в свою очередь, обучал ее названиям вещей.

— А это что такое? — спрашивала Душа с любопытством.

Он отвечал:

— Башмаки.

— Какая гадость, — морщила она носик и, преисполненная простодушной гордости, нежно поглаживала свои маленькие босые ступни.

Она с изумлением разглядывала зонтик и шляпу, потому что дождь для нее был вещью неосязаемой, чем-то наподобие света.

Чтобы заставить старого синьора поиграть с ней, пока он, пошатываясь, ковылял по грязной дороге, Душа, мурлыча песенку, шлепала по тем же грязным лужам и выплывала оттуда белоснежной лебедью. Тогда синьор и Душа останавливались под дождем и громко смеялись, как два школяра.

А если люди указывали на него пальцами, он кричал им:

— Да, я сумасшедший, и что с того? Что вам от меня нужно? Я что, пью на ваши деньги?

Душа одобряла и подбадривала его.

Настала ночь, когда он снова увидел ее на той же ступеньке церкви, где она впервые показалась ему, едва в нее вдохнули жизнь. На этот раз ее знобило, она вся дрожала, кутаясь в свои распущенные мокрые волосы, похожие на нити, только что извлеченные из кокона. Душа подняла на синьора огромные померкшие глаза, в которых плескался страх.

— Я умираю, — прошептала она голосом слабым и бледным, — для меня все кончено. — И стала меркнуть, как пламя свечи на заре.

Старый синьор содрогнулся.

— Нет, радость моя, нет, дитя мое! — воскликнул он. — Нет! Ты единственная подруга моей старости, последняя поэма моего гения!

Но Душа простонала:

— Я буду заключена в тело, это неизбежно.

— Но так не должно быть! — вскричал синьор. — Ты воплощение невинности и свободы! Мы перед собором, давай помолимся вместе, чтобы такого не случилось!

И старый синьор принялся истово осенять себя крестным знамением.

Именно в эту минуту мимо пробегала свора собак, и Душа, издав странный крик, в котором слышалась неземная боль, бросилась прямо в стаю и исчезла.

Старый синьор пошатнулся, будто пораженный молнией; но в этот миг одна из собак приблизилась к нему, опустив голову и виляя хвостом, и, склонившись к мокрой морде дворняги, синьор узрел в глубине собачьих зрачков Душу, мерцающую как лампада, униженно трепещущую и без надежды молящую его о помощи.

Паломница

— Идет, я слышу ее шаги, — пролепетала молодая невестка, насторожившись и украдкой поглядывая на дверь, и ее детское личико подернулось пеленой грусти.

Старуха вошла мгновение спустя, и вся семья поднялась из-за стола. Дети, присев в реверансе, громко закричали:

— Добрый вечер, бабушка!

Сын подал руку и проводил мать на ее место во главе стола. Никто не смел сесть без ее знака. Она быстро перекрестилась, и лишь тогда из глубины зала появился слуга с первым блюдом.

Сын молча поправил подсвечник, в котором этим вечером были зажжены девять свечей. Невестка также не произносила ни слова; только ее нижняя губа, полная и ярко-красная, как вишня, в присутствии старухи, по обыкновению, дрожала.

Праздновали день Пятидесятницы, и детям позволили сесть за стол вместе со всеми, однако они не радовались этому, потому что бабушка вселяла в них страх. Высокая и грузная, она вошла тяжелой поступью командора, голова ее была склонена набок, к плечу, а на лице читались высокомерная сдержанность и насмешка. Черные глаза оттеняли бледность ее лица и сверкали с ледяной суровостью. Ресниц не было, а зубы, еще крепкие, пожелтели от курения. Над высоким гладким, без морщин, лбом, сверкало серебро волос, заплетенных в косу. Прокуренный голос старухи звучал хрипло и резко. Когда она говорила, желваки ходили на скулах, а узкие губы складывались в саркастическую усмешку.

Сразу после того, как подали фрукты, она поднялась во весь рост, остальные тоже мгновенно встали. Сын поспешил поправить шелковую вечернюю шаль на ее плечах. Она приказала слуге подать ей шляпку и трость.

— Уходите, мама? — робким голосом спросил сын.

Она ответила:

— Да, ухожу.

И больше ничего не добавила. Не глядя на себя в зеркало, сама надела свою маленькую вдовью шляпку с длинной вуалью и, постукивая тростью при каждом шаге, вышла.

Никто не произнес ни слова, пока она не исчезла из виду. Теперь жесты слуги, принесшего поднос с кофе, стали плавными и ловкими, как у фокусника. Невестка, у которой недавно дрожали губы, — улыбалась. Прижавшись располневшим телом к мужу, она принялась болтать с ним о разных пустяках: платьях, обоях, катании на лодке. Что до детей, то они, опьяненные свободой, радуясь, что их не загнали в постели, носились по залу, играя в то, во что обычно им разрешалось играть исключительно на лужайке. Был вечер великого праздника, и в прихожей перед образом Девы Марии горели свечи.

Но вот пришла гувернантка и, взяв на руки уснувших детей, по очереди отнесла их в спальни. Затем и прислуга, закончив уборку, разошлась по своим комнатам. И наконец, погасли огни города, светились только окна этого дома, а старуха все не возвращалась.

— Странно, уже так поздно, а мама задерживается, — пробормотал сын.

На что жена его заметила, что у старухи есть ключи от ворот и входной двери и потому нет нужды ждать ее. Супруги улеглись в постель, и скоро жена, распустив свои черные косы, уже спала. Муж, напротив, не мог сомкнуть глаз в тревожном ожидании и лежал так больше часа, уставившись в темноту. В итоге он набрался смелости и, пройдя по темному коридору, постучался к матери. Ему никто не ответил. Он открыл дверь и зажег свет. Часы на ночном столике старухи показывали полночь. Кровать была пуста. А его мать в эти минуты покупала у торговца на углу собора большую свечу с бумажной ширмочкой, защищающей пламя от ветра, для того чтобы в ночь Пятидесятницы вместе с толпой паломников, числом более тысячи, совершить торжественное шествие к санктуарию Девы Марии.

Прошло двести лет с того дня, когда образ Пресвятой Девы, написанный грубыми мазками на стене античной крепости, явил чудо и спас одного паломника от напавших на него бешеных собак. С тех пор почитаемый людьми святой образ, находящийся в санктуарии на горе, никогда не отказывал в милости нуждавшимся. Поэтому люди из года в год, глубокой ночью, шли к храму с зажженными свечами. Многие шагали босыми. Безлунной ночью на всей земле не было видно ничего, кроме длинной вереницы огней, растянувшейся по пустынной равнине. В отблесках пламени людские лица казались изнуренными, а тела, остававшиеся в тени, — абсолютно черными. Глаза, в которых как в воде дрожало отражение света, были устремлены вверх, туда, где после долгих часов пути паломникам должен был явиться санктуарий.

В толпе шла, опираясь на руку старшего сына, Артуро, вдова Беатриче Сабатини, штопальщица чулок. Кроме сына, с ней шла и дочь; с детства безумие злыми приступами накатывало на нее и, как в прошлые годы, мать и брат поднимались к санктуарию, чтобы молить о ее выздоровлении. Девушка была уже в том возрасте, когда другие обыкновенно выходят замуж. Пресвятая Дева должна внять мольбе двух верующих, не в этом году, так в следующем.

Страницы: «« 123456 »»

Читать бесплатно другие книги:

Ах, как заманчиво – убежать от проблем, интриг, потерь и горестей! Встать за штурвал, поднять паруса...
Имена гениев русской словесности Ивана Бунина и Владимира Набокова соединены для нас языком и эпохой...
Сегодня трудно представить мировой рынок бытовой радиоэлектроники без техники производства Sony. Авт...
Имидж – это игра в индивидуальность или мощный инструмент достижения успеха? Стиль – это врожденное ...
Независимая, самодостаточная, гармонично развитая личность гражданина – основа процветания государст...
В далеком будущем молодой и подающий надежды архитектор отказывается ради карьеры от любви. Он думае...