«Андалузская шаль» и другие рассказы Моранте Эльза

Среди других шел караульный Карло Илари, страстно желавший получить чин фельдфебеля; он как раз готовился к сдаче экзамена и собирался просить помощи у Девы Марии.

Вместе со своей молодой женой шел плотник Стефано Чезари. Стефано держал свечу, а его жена несла на руках их первенца, закутанного в мешковину. Накануне доктор сказал им, что глаза ребенка поражены неизвестной болезнью, занесенной, вероятно, с грязной водой, он слепнет и скоро совсем перестанет видеть. Молодые супруги надумали отнести ребенка к Святой Деве, которая, несомненно, его вылечит во имя драгоценных очей своего Божественного Сына.

В страхе перед нависшим банкротством и полным крахом следовала за своим главой семья лавочника Джакомо Алипранди, который шел босиком и, глядя в книгу, пел панегирики и гимны в честь Мадонны, а старшая дочь держала над страницами свечу. Семья надеялась, что Мария внушит самым ожесточенным кредиторам, чтобы те предоставили лавочнику еще одну отсрочку.

Многие девушки и парни шли поверить Пресвятой Деве свои любовные тайны, ожидая от нее помощи в сердечных делах.

Что касается ребятишек, они вовсе не собирались просить милости, для них это было праздничное развлечение; дети распевали одну за другой духовные песни, долгий путь им был нипочем, одну от другой они зажигали свечи и обменивались ими, а на камнях у перекрестков разводили маленькие костры, чтобы порадовать взор Девы Марии.

Старуха, не желая смешиваться с толпой, шла чуть поодаль, по самому краю дороги. На ней была черная вдовья вуаль, голова слегка склонена к левому плечу, а надменный, суровый взгляд, устремленный вперед, давал ясно понять, что она не потерпит фамильярности. Как и всем, ей тоже было о чем просить Святую Деву, но это не означало, что ее можно уподобить этим жалким оборванцам.

Дабы подчеркнуть, что они ей не ровня, старуха молчала, когда люди кричали «Славься, Мария!», а когда они распевали «Хвалы» — наоборот, молилась по четкам. «Убогие, — думала она, глядя на них, — вы совершаете такой длинный путь, вы сбиваете ноги в кровь ради того, чтобы груз вашей жизни стал полегче на несколько граммов, а вернувшись с чувством полного удовлетворения, опять впрягаетесь в те же ломовые дроги, несчастные ослы».

Когда они читали «Аве Мария», она, напротив, повторяла «Хвалы» Святой Деве. Когда они вновь принимались за гимны, она шептала себе под нос молитвы.

Прежде чем переставить ногу, старуха тростью ощупывала темную дорогу, чтобы не споткнуться о камень, держа свечу перед собой, как солдат — свое копье. В один прекрасный миг она, позабыв о толпе и целиком уйдя в себя, обратилась к Деве Марии.

— Ты, — сказала она, — одарила меня гордостью и властолюбием. Мне следовало бы родиться императрицей, и тогда моя душа была бы довольна. Передо мною трепетали бы, меня бы боялись, а может, даже ненавидели, при моем появлении народ падал бы ниц в пыль, вот это мне бы подошло. А что Ты сотворила из меня? Скромную мать семейства, вдову состоятельного человека, обремененную невесткой и внуками. Они боятся меня, это правда, но велика ли честь — страх, толстой бабы да трех сопляков? Я едва сдерживаю гнев, когда вижу, как в моем присутствии губы невестки дрожат, словно у школьницы перед классной дамой. Они меня ненавидят, но их ненависть стоит у меня поперек горла. О Пресвятая Дева, наделив меня гордой и непреклонной душой, которую подобает иметь королеве, Ты бросила меня в эту юдоль унижения. Поэтому я совершаю паломничество к Твоему санктуарию. Я старая женщина, и эта жизнь мне отвратительна. Я молю Тебя послать мне смерть.

Такова была милость, какой она жаждала. Моля о смерти, она стискивала зубы и опускала веки, скрывая мрак своих глаз. Подол ее длинного черного платья был весь в пыли; плотная ткань не приглушала медленных и тяжелых ударов сердца, нервы были напряжены. Прося о милости, она вкладывала в молитву всю свою душу, чтобы Дева Мария услышала ее.

На исходе ночи паломников одолела усталость, их пение сделалось тише. На востоке занималась серебристая заря, сияние которой было похоже на свет луны. Впереди, еще в отдалении, на вершине холма показался храм, весь освещенный огоньками. Все закричали: «Славься, Мария!» Многие упали на колени, другие, по большей части дети, побежали, чтобы успеть к храму первыми. Распятия и хоругви колыхались, потому что руки, державшие их, начали дрожать от волнения.

Дорога шла по холмам, и свет храма то исчезал, то появлялся вновь. Наконец толпа преодолела последний подъем, темные краски воздушного свода преобразились в лазурно-лиловые. Внезапно вспыхнул ликующе-алый цвет хоругвей; паломники не выглядели больше черными тенями, какими казались в ночи; одетые в праздничные одежды, они словно сами излучали свет. Синий и желтый цвета отражались в пространстве нового дня, как в зеркале; белели лица женщин, обрамленные платками, на выцветших хоругвях с золотой каймой сиял царственный лик Девы Марии.

Перед распятиями, расположенными по обочинам дороги, паломники оставляли горящие свечи, их огоньки походили на розы, которые тускнели на рассвете. Под стенами храма пролегали два больших рва. Тот, что поглубже, был объят покоем; за ним вставало солнце, постепенно освещая всю округу. В другом раскинулся лагерь паломников из соседних селений, ночевавших в повозках, рядом с которыми щипали траву вычищенные до блеска рыжие лошади. Распевая псалмы, цепочкой ходили крестьянки в холщовых юбках и ярко-красных лифах, расшитых золотом; девочки украшали повозки бумажными цветами.

На вершине холма, на площадке под балдахином из темно-красного бархата, священник в пышном одеянии держал на руках Святые Дары. Возле него теснились паломники. Одни стояли на коленях, сомкнув руки на груди, и что-то шептали, приблизив губы к решеткам исповедален, сплетенных из камыша; вторые выстроились у алтаря со Святым Причастием; третьи пели торжественные панегирики в честь Непорочной, именуя ее по-разному: Царица Мучеников, Небесные Врата, Ковчег Завета. Кто-то, завидев санктуарий и не в силах превозмочь усталость, падал в траву и засыпал — главным образом это были дети.

Старуха свернула за угол церкви и, сторонясь толпы, бурлившей у входа, остановилась у внешней решетки, через которую могла лицезреть освещенный четырьмя лампадами чудотворный образ Пресвятой Девы. Краски в течение столетий выцвели настолько, что нежное, худое лицо Девы Марии стало совсем бледным, и казалось, будто оно может вот-вот исчезнуть. Розовый цвет слегка окрашивал ее губы, похожие на губы умирающей девушки. Жили только глаза. Они были широко распахнуты, черные, миндалевидные, почти соединенные между собой и такие огромные, что занимали всю ширину лица до самых висков. Казалось, они пристально смотрят на старуху. Дева Мария держала на руках Дитя, укрытое золотым покрывалом. Образ был украшен самоцветами и сердечками из шелка и серебра.

Старуха, стоя перед решеткой, не сводила глаз с Пресвятой Девы и твердила одно и то же:

— Вот она я, перед Тобой. Мое паломничество закончено. Ты знаешь, что я больше не хочу жить. И я прошу Тебя даровать мне смерть. Прошу, дай мне смерть.

Произнося это, она не отводила взгляд от огромных черных глаз Девы Марии. Старуха почувствовала дрожь во всем теле, отошла от решетки и стала спускаться с холма.

В этот ранний час уже все пришло в движение. Катились украшенные цветами повозки. Торговки с бумажными гирляндами и букетами сновали среди паломников, и не было девушки или парня, не купивших цветов, чтобы украсить ими свою одежду и предстать нарядными пред очами Святой Девы.

Цыганки гадали, у многих были клетки с попугаями и шкатулки, где лежали конвертики с предсказаниями. Фотографы устанавливали роскошные декорации для семейных снимков; в пестрых палатках продавались игрушки и памятные медальоны.

«Они совсем как дети, — думала старуха, в раздражении пробираясь сквозь толпу, — дети, которые веселятся при звуке жестяной трубы, бредут по дороге, не ведая цели, словно овцы, которых ведут на бойню».

После бессонной ночи и долгой ходьбы на нее навалилась усталость: подгибались колени, черная шелковая шаль, соскользнув с плеч, волочилась по пыльной дороге.

Неподалеку, на открытом воздухе под густой листвой, располагалась остерия; хозяйка остерии буравила бочки с вином, терпкий и свежий запах которого разливался в утреннем воздухе. Старухе захотелось присесть и смочить вином пересохшее горло, но под кроной дерева стоял один-единственный длинный общий стол, и почти все места за ним уже заняли люди в праздничных одеждах. Судя по царившему здесь веселью, эти люди, похоже, отмечали какое-то радостное событие, крестины или свадьбу. Глаза женщин, только что очнувшихся от сна, сияли из-под цветных косынок.

Старуха собралась пройти мимо с маской холодного высокомерия на лице, но веки ее отяжелели и были точно два камня, а горло совсем пересохло от пыли.

— Теперь уже все равно, лучше сесть, — сказала она и с тяжелым вздохом грузно опустилась на общую лавку.

Никто из сидевших за столом не выказал удивления или особого почтения к новой сотрапезнице, несмотря на ее солидный возраст. Старуха поняла, что они приняли ее такой, какая есть, — так поступают дети, когда, держась за руки и распевая песенки, принимают нового товарища в свой круг. Но что-то в ее внешнем виде все-таки встревожило и смутило их.

Одна из женщин заметила:

— Она слишком долго шла, бедная старуха.

Другая добавила, покачав головой:

— В таком возрасте уже не обойтись без помощи. Старики впадают в детство. Так было и с моей матерью незадолго до смерти: мне приходилось раздевать и одевать ее и водить за руку к стулу. Не хочу сказать, что мне было трудно. Это как вести ангела. Она превратилась в бесплотный мешок с костями, бедняжка.

Еще час назад подобные речи привели бы старуху в бешенство. Но сейчас, услышав их, она утешилась и слабо улыбнулась.

— Как вас зовут? — спросила женщина, говорившая последней.

Чуть слышно старуха ответила:

— Аделаида.

— Стакан для Аделаиды! — распорядилась женщина и до краев наполнила искрящимся вином вымытый до блеска стакан.

Поскольку руки у старухи дрожали, женщина, покачав головой, поднесла к ее губам стакан, который та с жадностью осушила, и вытерла своей косынкой с ее шеи пролитое вино.

Выпив, старуха ощутила, как зажглись и засияли ее глаза, и подмигнула женщине, что помогла ей. Женщина слегка опустила голову; у нее была длинная шея, а в профиль она напоминала хищную птицу — такой профиль часто встречается у крестьянок этой области; однако лицо ее казалось приятным и внушало симпатию. Рядом с ней старуха почувствовала себя защищенной и успокоилась.

В эту минуту сидевший неподалеку мужчина средних лет, заметив ее бледность, предложил:

— Выпьем за Аделаиду!

— За Аделаиду! За Аделаиду! — закричали все, словно соревнуясь, кто быстрее поднимет свой стакан.

Старуха подумала, что ей стоит встать.

— Мне хорошо с вами, — сказала она, — мне очень хорошо с вами. Назовите ваши желания, и я сделаю подарок каждому.

— Ура! Ура! — закричали присутствующие и весело и в то же время торжественно запели гимн во славу Святой Девы.

Старуха открыла рот, чтобы присоединиться к пению, но не смогла произнести ни звука, лишь зубы ее стучали.

— Отдохните, вы слишком устали, — предложила сидевшая рядом женщина, и, соорудив из своей шали подушку, положила ее на стол, чтобы старуха могла опустить голову.

Старуха так и сделала, сдавшись собственной усталости, которой стыдилась в присутствии чужих людей. Она была как ребенок, который засиделся допоздна в гостиной с родителями, — глаза слипаются, и в ушах, точно издалека, слышится голос матери: «Мое чадо засыпает».

Старуха действительно уже засыпала, когда ее внимание вдруг привлекла молодая женщина, сидевшая напротив и не принимавшая участия в общем веселье, а пристально смотревшая на нее. Даже сидя, женщина казалась очень высокой, а лицо ее было столь изможденным и осунувшимся, что походило на пламя свечи, тающее в дневном свете. Губы женщины были неподвижны и бескровны, а глаза, устремленные на старуху, почти соединены между собой и так огромны, что занимали всю ширину лица до самых висков; как две тучи они простерлись над старухой черным покрывалом.

— Нет, — прошептала старуха растерянно, — только не сейчас. Позволь мне остаться здесь, с ними.

Обращаясь с этой просьбой, она уже понимала, что просить бесполезно. С таким же успехом можно было просить дерево не бросать тень на землю по мере приближения ночи.

Глухая к словам старухи, молодая женщина не отрывала от нее черных глаз, в которых мерцал огонь, не дающий света. Безмолвная и строгая, она взмахнула ресницами, как будто подала знак, и старуха, послушно встав, пошла за ней вниз по склону холма.

Свидание

Каждую полночь княгиня Карола спешила на свидание со Сном.

Полностью ее звали княгиня Карола Аагантил, а родилась она в семье маркиза Антоноли-Перт. Ее врожденное благородство, помноженное на благородство мужа, породило благородство такой степени, что, когда она показывалась в вестибюлях роскошных дворцов, двойной ряд лакеев падал на колени, как падает народ перед статуей святого во время торжественной процессии. Подобно узкой ладье, плывущей по реке, княгиня с необычайной легкостью скользила вдоль гладких мраморных стен, в которых отражалась ее изящная фигурка. Ее голова, увенчанная пышной копной золотистых волос — таких светлых, что их цвет граничил с серебристым, — была слишком тяжела для тонкого стебля ее шеи и клонилась книзу. Шепот шелестел по коридорам: «Княгиня, княгиня!» Стоило ей пройти мимо, как лакеи принимались втягивать носами воздух, как собаки, вздыхая: «Ах, какой чудный аромат!»

Уже с одиннадцати часов вечера княгиня Карола, сидя в кругу знатных дам, начинала вертеть головой, словно ища подушку, хлопать веками, чуть подведенными нежно-лиловым, и прикрывать веером легкие зевки. Ее муж, князь Филиппо Ааганил, от благовоспитанной скуки кривил рот, прячущийся в посеребренных сединой усах.

— Опять то же самое, Лола, — тихо упрекал он ее своим низким, хриплым голосом. — Опять вы хотите спать.

— О Фифи, — шептала она в ответ, — это не моя вина.

И с трудом сдерживала очередной зевок, а в ее глазах блестели две слезинки.

Князь Филиппо пожимал плечами. Сам он страдал от бессонницы и ночи вынужден был коротать за трубкой и картами. Пусть так, но уж его-то собственные суставы, по крайней мере, могли бы оставить его в покое! Так нет, не оставляли, острой болью и похрустыванием предсказывая погоду на завтрашний день. Беспрерывно ворча и нюхая табак, князь Филиппо встречал занимавшуюся зарю.

В разгар роскошного приема, за полчаса до полуночи, княгиня Карола начинала устало обводить взглядом фрески. Ее можно было сравнить с бабочкой, ослепленной светом. Вдруг она легким прыжком вскакивала с дивана, где сидела с подругами, и говорила:

— Спокойной ночи.

— Я приеду попозже, — бросал ей муж из-за карточного стола.

Она быстро-быстро, с трепещущим сердцем, с играющей на губах таинственной улыбкой, сбегала по мраморным ступеням парадной лестницы и, взмахнув подолом платья, вспархивала в карету.

Дома она отправляла двух своих камеристок спать и, в кружевной рубашке до пят, распустив волосы, чтобы не чувствовать веса прически, бросалась в постель (в этот момент било полночь) и закрывала глаза в ожидании Сна.

С чем можно сравнить Сон княгини Каролы? С пчелой, что в упоении пила мед ее уст? Или со стройным юношей с прелестными кудрями и мягкими золотистыми усами? С южным ветром? С цветком, преподнесенным в знак восхищения? Трудная задача. Сон распахивал дверь ее спальни и с улыбкой восклицал:

— О любимая!

Возле нее он делался покорным и дерзким, отважным и в то же время застенчивым. Он расчесывал княгине волосы, целуя кончики локонов, нежно гладил шею, чтобы возбудить ее, как это водится у голубей с голубками.

Как-то вечером, сидя с другими дамами в гостиной баронессы Карасси-Ансельми, где все оживленно сплетничали о странной свадьбе герцогини д’Альбифьоре, княгиня Карола не уследила за временем и внезапно услышала, как часы отбивают без четверти двенадцать. «Ах, я опаздываю!» — подумала она с ужасом и, подобрав шлейф платья, спешно простилась и убежала. На бегу у нее с ноги упала чудесная туфелька, но княгиня даже не обратила на это внимания. «Я не поспею вовремя», — повторяла она в отчаянии, пролетая легким ветром под влюбленными взорами пажей. Дрожа от волнения, она вскочила в карету.

«Дело нечисто, — думал подозрительный князь Филиппо. — В конечном счете кто бы удивился, окажись эта ежевечерняя сонливость ловким притворством?» Он приказал лакею подать свою шубу из мускусной крысы и, вскочив в первую попавшуюся карету, помчался вслед за Каролой.

Когда он переступил порог дома (уже пробило полночь), жена, по-видимому не успевшая раздеться, уже спала в кипени оборок на розовых простынях. Филиппо склонился над ней, рассматривая в монокль прелестную головку с личиком словно из тончайшего фарфора; перехваченные лентой локоны ниспадали, как гроздья глициний. Во сне она улыбалась, надувала губки, пожимала плечиками.

«Черт побери, с кем это она так кокетничает?» — сказал себе князь и нервно сжал набалдашник трости.

Княгиня меж тем шептала:

— О мой сон, наслаждение, повелитель, любовь моя!..

«Вряд ли это имена, которыми награждают мужчину», — решил князь, успокоившись.

— О волшебное благоухание… — выдохнула Карола.

В эту минуту князь Филиппо, чье лицо брадобрей смачивал по утрам духами «Золотистый табак», подумал: «Ну, значит, это я снюсь ей!»

И поцеловал жену в лоб.

Конь зеленщика

На самом краю плодородной равнины у меня был огород. И того, что произрастало на этом клочке земли величиной с ладонь, хватало мне для еды и продажи. Я жил один в своей лачуге, и единственным, чем мог похвалиться, был мой великолепный конь.

Я чувствовал: в нем есть что-то демоническое. Поджарый, черной масти, с синим отливом, продолговатыми глазами, умными, ласковыми и блестящими, с длинными сильными ногами и густой гривой, подобной пламени, раздуваемому ветром. Когда он был жеребенком, я воспринимал его как сказочное существо. С такой прытью и пылом совершал он прыжки, словно должен был пролететь сквозь огненное кольцо! Каким веселым и одновременно диким было его ржание, которым он, казалось, призывал все силы преисподней, чтобы прославить силы небесные! В его радости было что-то дерзкое. И как же сильно он меня любил! А как любил его я!

Его игривый характер мне нравился, но мало-помалу, по мере того как заботы об огороде стали занимать меня больше и в итоге вытеснили из моей жизни все остальное, я стал подумывать о том, чтобы приспособить коня для перевозки капусты и бобов. Я начал постегивать его кнутом, если он упрямился, когда я навьючивал на него груз, и очень скоро приучил к теплой, пресной тюре. С удовлетворением я наблюдал, как изо дня в день его искрящиеся глаза гасли и тускнели, необузданное скаканье сменилось осторожным рысистым бегом, вызывающе задорный смех (одно время конь смеялся) превратился в ленивую усмешку.

Пришел день, когда я впряг его в повозку и поздравил себя с победой.

Конь исполнял свои обязанности с покорной кротостью, и мне оставалось лишь не давать ему поблажек. Он возил груз — впрочем, не такой тяжкий — на рынок, а возвращаясь, пасся вечером на широком лугу, отказываясь от домашней тюри. Я считал, что он забыл о своей дикой природе, и сам начал забывать о ней. Я даже поверил, что приучил его к покорности; то, что прежде я воспринимал, как демоническое начало, нынче представлялось мне глупым заблуждением.

Когда мой конь достиг возраста честной старости, у него стали дрожать ноги, дыхание остыло, как это часто случается с одряхлевшими лошадьми, которые провели жизнь между оглоблями. Ветеринар заявил, что бессилен сделать что-либо. Терпеливо, изредка вздрагивая в ознобе, с закатившимися глазами, конь встречал прибытие смерти.

В ту секунду, когда его душа должна была покинуть тело, я, вскрикнув от изумления, увидел, как мой конь внезапно вспыхнул — так порой случается с деревьями в лесу — и мгновенно превратился в высокое пламя, в котором, как мне показалось, я разглядел (было ли то воспоминание, мираж или сон?) соборы, парившие в воздухе, океанские глубины и острые обломки красных статуй.

Созерцание этого рвущегося к небу пламени породило во мне неописуемый восторг, и я забыл обо всем на свете. Если бы в тот момент кто-нибудь сказал мне, что моя повозка с овощами перевернулась, вся зелень рассыпалась и лежит в пыли, вероятнее всего, я не пошевелил бы и пальцем.

Скоро от пылающего факела, в какой преобразилось тело моего коня, не осталось ничего, кроме струйки дыма. И, право слово, когда все кончилось, я вздохнул с облегчением, избавившись наконец от коня.

Но с того дня я потерял покой.

Один вопрос преследует меня, не оставляя ни на секунду: как отомстят мне силы Преисподней и Неба за то, что я сотворил с конем?

Ибо силы Небесные также участвовали в создании моего дикого коня. Это несомненно.

Два сапфира

Синьора остановилась перед витриной своего ювелира, как перед входом в дивный сад. Глазастые павлиньи хвосты распускались среди сверкающих камней; в центре блистательной композиции из ограненных и круглых плодов, обвитые затейливыми цветочными гирляндами сверкали два сапфира в платиновой оправе, подобно двум чистейшим родникам. При виде этих серег в горле синьоры возникло тремоло, которое обыкновенно предшествует пению и вдохновенному полету фантазии. Сгорая от нетерпения, она поддалась этому порыву и вошла внутрь.

В лавке любили синьору, всегда встречали с распростертыми объятьями, любезничали, восхищались новыми нарядами и украшениями, подчеркивающими ее красоту.

— Эта жемчужная диадема словно создана для вас, синьора, — с придыханием проговорила продавщица.

А продавец сказал:

— Когда нам принесли эту крошечную золотую химеру, все закричали, хозяин может подтвердить, что ее необходимо немедленно приколоть на черное платье синьоры!

Но синьора указала пальцем на два сапфира, выставленные в витрине.

Внимательно разглядев их вблизи и уже считая своими, она рассеянно выслушала ювелира, который назвал ей цену серег, всего лишь миг колебалась, затем решительно кивнула и купила сапфиры.

Вот они уже покоятся в сумочке синьоры, сделав ее походку легче и стремительнее, словно у синьоры выросли крылья.

«После такой траты, — пробормотала она себе под нос, — я должна быть бережливее». И потому, вместо того чтобы взять такси, она села в трамвай.

Напротив сидели две простолюдинки, одна из них, кроткая красавица с фарфоровым лицом и царственной осанкой, держала на коленях ребенка лет двух от роду. Ребенок был красив, как мать, лишь с той разницей, что глаза у него были голубые, а у матери — черные; однако их благородный цвет был неестественно мутным.

Женщина рассказывала соседке, что она едет от доктора-окулиста, который откровенно предупредил ее о том, что мальчик вот-вот ослепнет. Правда, зрение можно спасти, сделав операцию, но операция стоит целую тысячу лир, а где найдешь такую сумму? И обе удрученно покачали головой. Мать, с царственной осанкой и плавными жестами, нежно прижала к себе сына, отвернулась и стала смотреть на улицу Соседка сочувственно погладила малыша по голове.

Погасшие глаза ребенка остановились на синьоре; она, с сильным сердцебиением и пылающим лицом, подумала: «В моей сумочке лежит тысяча лир, я могла бы отдать их этой несчастной женщине. Тогда удалось бы сделать операцию, и эти глазки засияли бы, точно мои сапфиры, как если бы кто-то протер их, сперва замутив дыханием. Нет ничего проще. Сейчас я так и поступлю». Но именно в то мгновенье, когда она это подумала и уже почти открыла рот, чтобы сказать: «Послушайте, моя дорогая…», трамвайный кондуктор объявил остановку:

— Площадь Россини! Площадь Россини!

Синьора жила как раз на этой площади и торопливо, сжимая в руках свою сумочку, сошла с трамвая, который затем с лязгом тронулся и вскоре исчез из вида.

Дома синьора не могла налюбоваться на свои сапфиры. Они переливались всеми цветами радуги, и блеск их был чист и ясен. Сидя перед зеркалом, синьора примерила серьги и разглядывала свое отражение: как сапфиры сочетаются с бледностью ее лба, с нежным румянцем щек, изящными руками. Вдруг ей показалось, что где-то рядом прозвучал тонкий, жалобный плач, и по телу ее пробежала дрожь.

Близнецы

При известии о том, что родились близнецы, женщина в ночном чепце расплылась в улыбке. Роженица тотчас попросила повязать на запястья новорожденных ленты разных цветов, чтобы отличать одного от другого. Так Пьетро получил красную ленту, а Антонио — черную.

Братская любовь, которую они пронесли через все детство, была редкостью в этом городе скупердяев и молчальников. На крутых улицах, в глухих закоулках, на лестницах со стремительным бегом ступеней встречались исключительно люди торопливые, кулаки у них в карманах были сжаты от ревности к собственным деньгам, глаза опущены, все избегали смотреть друг другу в лицо.

До сих пор сохранился маленький двор за высокой стеной, где играли братья. Со дня своего появления на свет они никогда не расставались. Кормилица водила их вместе на прогулки; колыбели, в которых они спали, стояли рядом. Когда мальчики подросли, они стали подходить к зеркалу, сравнивать себя и, обнаружив абсолютное сходство, перемежали восторженный смех с восторженными восклицаниями. Если их случайно разлучали, они плачем и криками тотчас требовали вернуть брата. Их внешнее сходство и общность детских впечатлений породили своего рода духовное родство. На протяжении многих лет они смотрели на мир одними глазами.

Однако с течением времени в их характерах стали проявляться различия. Рассудительный и немногословный Антонио созревал раньше: сообразительность, позволявшая ему первенствовать в учебе, сочеталась с чувствительностью, из-за которой он часто выглядел меланхоличным и подавленным. Им владело тщеславие, в котором Антонио не желал признаваться ни себе, ни окружающим; он тщательно следил за своей внешностью и много внимания уделял одежде. Скоро Антонио сделался заводилой в компании сверстников, оставив далеко позади себя брата Пьетро.

Пьетро, несмотря на свой ум и живое воображение, был начисто лишен амбиций и, не умея прислушиваться к голосу разума, всецело полагался на внезапные порывы и интуицию. Ни один предмет не занимал его более чем на час; ничто не вызывало в нем большего отвращения, чем дисциплина и послушание. Единственным созданием, к которому он относился с тайной любовью или, лучше сказать, с тайным восхищением, оставался его брат Антонио.

Почти ежедневно Антонио, выходя из школы — с пышными локонами, щеголяя в элегантном костюме, — видел на углу брата, поджидавшего его. Пьетро в школу не ходил, а проводил утро на портовых улочках в драках с хулиганами либо выпивая с моряками, сошедшими с причаливших судов. Взлохмаченный, грязный, со ссадинами на коленках, верный своей привычке встречать брата, он радовался при виде Антонио. А тот, окруженный товарищами, безусловно признавшими его лидерство, хотя и улыбался брату, но заливался краской стыда. Мысль о брате, его искаженной копии, каждый день караулившем у дверей школы, доставляла ему смутное беспокойство. Антонио мог бы (признавался он себе в этом с неудовольствием), пользуясь своим влиянием на Пьетро, заставить того бросить свои пагубные привычки; но эгоизм, за которым Антонио прятал свою излишнюю чувствительность, мешал ему сделать это. Тем временем Пьетро катился по наклонной, и его дикарское безрассудство принимало все более грубые формы. Антонио вздохнул с облегчением, когда брат исчез из города, подавшись неизвестно куда. Его не было двадцать лет.

За это время Пьетро ни разу не дал знать о себе. Антонио, продолжавший жить в родном городе, женился на прелестной, скромной девушке из богатой семьи и скоро стал довольно важной персоной. Мать и другие родственники умерли, детей от брака не родилось; дни Антонио, размеренные и однообразные, тянулись, согреваемые заботой жены и уважением сограждан. Я сказала «его дни», потому что ночи его были совсем другими. Антонио обманывал себя, полагая, что с отъездом брата навсегда избавился от него. Между ним и Пьетро существовала неразрывная связь, и это терзало ему сердце. Жена нередко слышала, как он стонет и вскрикивает во сне, охваченный каким-то кошмаром. Утром Антонио просыпался разбитым, с темными кругами под глазами и остекленевшим взглядом. Прежде чем облачиться в мундир и нацепить шпагу, он рассказывал жене, что ему опять снился брат. Сны граничили с явью и доставляли ему такие мучения, что, пробудившись, он долго хранил подробности в каждой клеточке своего тела. В этих снах любовь к брату, которая, как думалось Антонио, давно умерла, напротив, овладевала им с прежней силой. Он сопровождал брата в ночных прогулках по безлюдным, темным улицам и бросался на его защиту, чего никогда не делал в жизни.

Во сне он видел Пьетро ясно и отчетливо, между тем как сам казался лишь призраком, которого Пьетро не замечает. Как случается в снах, когда Антонио хочет крикнуть, чтобы предупредить брата об опасности, голос у него пропадает, а когда собирается защитить его, оказывается, что он не в силах пошевелить рукой и вообще сдвинуться с места.

— Сжальтесь над ним! Освободите его! — кричал, просыпаясь, Антонио и вскакивал с постели, дрожа, в холодном поту.

Двадцать лет эти сны терзали его по ночам; в них Пьетро постепенно становился все менее похожим на того юношу, каким был до отъезда. Теперь он представлялся Антонио полным бледным мужчиной, ссутулившимся, с поредевшими волосами; глаза его блестели то ли от лихорадки, то ли от изумления. Таким он являлся в самых жестоких и безжалостных снах; Антонио видел себя серой бесплотной тенью, бегущей за братом, которого преследовали стражники по многолюдным туманным улицам чужого города. Стражники настигают и окружают Пьетро, а тот притворяется глухим и слабоумным. «Не надо! — кричит Антонио (естественно, крика его никто не слышит). — Не трогайте его! Он несчастный сумасшедший!» И чтобы заставить стражников поверить ему, указывает пальцем на мертвенно-бледное лицо брата с безумными глазами и полуоткрытым ртом, лепечущего что-то бессвязное. Антонио охватывает глубокое отчаяние, желание сгинуть без следа, ему стыдно, что ради спасения брата он таким образом унижает его. Но по торжествующим ухмылкам стражников, уже схватившим брата, он понимает, что притворство Пьетро оказалось напрасным. Крик, который Антонио так и не смог издать во сне, сорвался с его губ и разбудил жену.

— Что случилось? — спросила она.

— Приснилось дурное, — ответил Антонио, стряхивая с себя остатки кошмара.

Он еще верил, что, называя все это сном, сможет избавиться от наваждения, однако едва он открыл глаза, как ощутил невероятное беспокойство и зарыдал. И, забыв о присутствии жены и сотрясаясь от рыданий, Антонио с мукой в голосе закричал:

— Во всем виноват я! Почему я позволил ему уехать? Он так любил меня, что хватило бы одного моего слова, чтобы спасти его! Все эти годы я сорил словами, расточая красноречие в угоду собственному тщеславию! А для брата нужных слов не нашел!

Он всхлипывал, а жена пыталась утешить его. Но Антонио скорее предпочел бы, чтобы его осудили, бросив ему в лицо: «Это твоя вина!» А еще лучше — чтобы его избили до крови. Так он разделил бы страдания брата, убедив себя, что, как и Пьетро, терпит несправедливость; лелея эти чувства, он мирно заснул.

Настал день, когда Пьетро вернулся в родной город. Заметив брата в вестибюле первого этажа своего дома, Антонио побледнел точно полотно и бросился к нему вниз по лестнице, уверенный в том, что спешит навстречу юноше, которого знал двадцать лет назад; он содрогнулся, увидев перед собой мужчину из своих самых страшных снов.

И все же тот юноша странным образом присутствовал при встрече братьев: именно ему предназначались горячие и пылкие объятья Антонио. Пьетро был изумлен, и глаза его светились благодарностью; но от внимания Антонио не ускользнуло — и он отметил это с холодной рассудительностью, — что брат ведет себя так, словно хочет угодить ему. С восхищением Пьетро бормотал, глядя на Антонио:

— Как ты прекрасно выглядишь! Какой красивый дом! Ты многого добился.

Антонио, в свою очередь, смотрел на него, исполненный ужаса и жалости, и пытался отыскать знакомые черты в этом обрюзгшем, опустившемся человеке. Постепенно первый порыв великодушия был вытеснен в сознании Антонио неприятной мыслью, которая не давала ему покоя: «Этот тип разглядывает мой дом, мой замечательный, заработанный честным трудом дом, это он-то, который палец о палец не ударил, чтобы обзавестись домом. Вот он стоит тут, вернувшись спустя долгие годы, лучшую часть жизни, дарованную Богом, он растратил неизвестно на что, а перед ним его растроганный брат, и он наверняка собирается воспользоваться его гостеприимством. Еще бы, он небось рад, что подвернулся такой дом, где готовы принять его вместе с его срамом. Но не ошибается ли он? Я вовсе не так наивен, как он думает. Нет, вон отсюда, вон! Разумеется, я дам ему немного денег. И это будет пределом моего великодушия».

И вот Антонио, которого уже начала душить жадность, услышал собственный голос, с приторной, фальшивой интонацией рекомендующий брату одну из городских гостиниц.

— Я, конечно, приютил бы тебя, — продолжал он извиняющимся тоном, — но ты же знаешь, я живу не один. Скорее всего, жена и ее родственники станут возражать.

Ложь сопровождалась тревогой, непонятно откуда взявшейся, и Антонио не терпелось побыстрее избавиться от незваного гостя. Но когда Пьетро еле слышно попросил у него денег, Антонио, который совсем недавно сам собирался дать их брату, испытал чувство неловкости и досады; и то, что он протянул брату, словно дар, на самом деле было оскорбительной милостыней. С облегчением он увидел, как сгорбленная спина грузного человека, одетого в убогий костюм, исчезла за входной дверью.

Очень скоро незавидная участь Пьетро стала известна жителям города. Кое-кто из них, не знавший о возвращении Пьетро и давно не видевший Антонио, обманутый сходством братьев, рассказывал, как был удивлен, встретив этого достойного человека пьяным, в неподобающей компании возле самых гнусных кабаков:

— Боже, как он растолстел и как опустился!

Некоторые, завидовавшие судьбе Антонио, желая опорочить его, пытались свалить на него вину за позор брата. Грязные слухи дошли до чутких ушей Антонио, который всегда заботился о собственной репутации и репутации своей семьи. Эти слухи отравляли его жизнь, в остальном такую благополучную, и он с содроганием думал о том, как его брат-близнец, которого неизвестно где носит, порочит его славное имя.

Отныне преследующие Антонио сны о Пьетро — с безумными блестящими глазами и пугающей бледностью — воспринимались им не как повод для сострадания и боли, а как источник отвращения и липкого страха. Он старался образумить брата то денежными подачками, то советами, то угрозами; но поскольку ничто не помогало, решил изгнать его из города.

Старые сны, однако, продолжали терзать его.

Было очевидно: пока Пьетро жив, нет никакой надежды, что он изменится к лучшему. Подлая мысль, что только смерть Пьетро — единственный способ избавиться от него, овладела Антонио. Она манила его, как драгоценность, сверкая перед внутренним взором. Памятуя о набожности своей жены, он говорил ей с деланной улыбкой:

— Я молю Бога о том, чтобы он умер. Его жизнь — зло для него и других, от Пьетро одни несчастья. Он мой бич.

Страшная мысль не выходила у Антонио из головы, вытеснив из его сознания все прежние страхи, надежды, замыслы. Осталась лишь жгучая ненависть, которая поселилась в темных, неизведанных закоулках его души, она была точно голодный волк, что воет посреди заметенной снегом равнины. Да и он сам превратился в волка, для которого важно лишь одно — настигнуть добычу и разорвать ее зубами. Ему мерещилось, что он должен уволочь в какое-нибудь укромное место давившее на его плечи омерзительное бремя, дабы люди не показывали на него пальцем, издевательски смеясь и распуская отвратительные слухи, покрывая его, Антонио, позором, который предназначался для брата; все громче и настойчивее звучал внутренний голос: «Избавься от него. Ведь может же он ввязаться в драку! Пусть даже подстроенную нарочно! И разумеется, хорошо оплаченную!»

Втайне ото всех Антонио обратился к городским бандитам, людям без совести и алчным. Пообещав им хранить молчание и постараться как можно скорее замять скверный эпизод, он поручил им любым способом устроить ссору и кровавую стычку, в которой его брат должен быть убит. Сговариваясь с убийцами, он мысленно вел спокойную беседу с братом: «Видишь, Пьетро, тебе мало того, что ты превратил меня в свою жертву. По твоей вине я, честный и порядочный человек, вынужден связываться с этим сбродом. Сбылась твоя мечта покрыть нас общим позором». Иными словами, Антонио обвинял в готовящемся убийстве не себя, а своего брата, как будто лишь по воле Пьетро он ввязался в это постыдное дело.

Договорившись с негодяями, Антонио заставил себя забыть о страшной сделке, словно то была незначительная, мелкая подробность, каких немало на дню; он попросил лакея принести ему карту города и принялся изучать ее; но, точно в тревожном детском сне, перед глазами у него проплыло темное облачко, которое затем стало разрастаться, накрывая всю карту, и внезапно, будто пораженный молнией, он понял: «Исчезнув с лица земли, Пьетро навсегда выйдет из-под моей власти, я не смогу рассказать ему о своих мучениях, о снах, что терзают меня, и упущу возможность сделать его счастливым. Что тогда со мной станет? Я больше не смогу рассчитывать на спасение. Я убью брата собственными руками, а ведь я люблю его! Собственными руками! Но возможно, еще не произошло непоправимого, возможно, у меня еще есть время и удастся отвести беду. Вот он я, Пьетро, брат мой, если я успею спасти тебя, то буду заботиться о тебе и даже гордиться тобой». Обуреваемый сомнениями и тревожными мыслями, Антонио чувствовал смятение, и его намерения представали то озаренными ослепительным светом добра и справедливости, то дурными, словно кто-то насмехался над ним. Накинув шубу, Антонио бросился на улицу. В спешке он даже забыл надеть мундир; с дрожащими губами он расспрашивал о брате каждого прохожего. Он взбегал по ступеням лестниц и спускался, метался по портовым закоулкам, останавливался на порогах таверн, стараясь совладать со страхом, прислушивался к доносившимся оттуда грубым голосам, всматривался в пьяные лица. Наконец в одном из кабаков он нашел брата. Тот сидел в одиночестве. Завидев Антонио, Пьетро, пораженный его растерянным видом, чуть слышно позвал:

— Антонио…

— Я здесь! — откликнулся Антонио, подошел к брату и стал целовать его влажные, пухлые руки. Пьетро поднял на него мутный, отрешенный взгляд и спросил:

— Выпьешь со мной?

— Конечно, — ответил Антонио.

И они выпили, как это случается с двумя студентами, когда более разумный из них поддается уговорам своего друга-повесы.

И вот, пока они выпивали, в окно кабака заглянули те самые люди, с которыми Антонио, заключив сделку, расстался всего несколько часов назад. Антонио встал из-за стола, пошатываясь, и закричал им, широко улыбаясь:

— Кого вы ищете? Это была шутка! Только шутка!

Те озадаченно смотрели на него, не двигаясь с места.

— Уходите! — приказал им Антонио, охваченный яростью. — Вон отсюда! Пошли все вон!

И они ушли. Антонио, довольный, вернулся за стол к Пьетро. Но слова, родившиеся в его голове в часы отчаяния и угрызений совести, слова, которые он хотел сказать брату, точно застряли у него в горле, так и оставшись непроизнесенными. Губы Антонио продолжали дрожать, руки тоже. Он молча смотрел на брата; затем, словно человек, что не может отвести глаз от вещи, которую боится потерять и воспринимает как дар судьбы, он обратился к Пьетро:

— Ты станешь жить в моем доме, и мы теперь никогда не расстанемся. Я найду тебе врача, и с твоего лица исчезнет эта болезненная бледность, у тебя будет хорошая одежда. Ты согласен? — Он робко взглянул на Пьетро, боясь услышать отказ. И, сжимая ему руки, все повторял: — Бедный сын моей матери…

Испытывая ликование, какое может дарить лишь вино, они вышли из кабака под руку, их переполняла радость, они шутили — вместо многословных речей просто хлопали друг друга по плечу, один дразнил другого толстяком, а тот откликался: «Глубокоуважаемый». Город переменился. Высокие дома сбросили с себя угрюмые, мрачные маски под названием Страх, Жадность и Тщеславие; повсюду царили щедрость и благородство духа, а по улицам, казалось, носился свежий ветер; город, закованный в камень, расцветился яркими красками, точно луг.

Это был самый счастливый час в жизни Антонио. Слова, которые братья говорили друг другу, были нелепы, а то и вовсе лишены смысла. Это походило на состязание в комплиментах.

— Сколько всего ты мог бы рассказать, ты ведь так долго колесил по свету! — говорил Антонио. — А кто я по сравнению с тобой? Замшелый пень. Скажи мне это в лицо, Пьетро. Скажи: замшелый пень.

— Замшелый пень, — повторял, смеясь, Пьетро. — А ты скажи мне: оборванец.

Тут Антонио припомнилась старая шутка.

— Кто побьется об заклад, — сказал он, — что в детстве мы, играя, не обменялись ленточками? И ты не Пьетро, я — не Антонио, а все наоборот. Вот было бы забавно, правда?

— Правда! — воскликнул Пьетро и остановился. — Вот была бы потеха! Но я не возьму в толк… Выходит, мы с тобой…

— Идем, идем, не бери эти глупости в голову. — Антонил потащил его дальше. — Суть в том, что если мы оба снимем с запястья эти лоскуты, то станем неотличимы. Глубокоуважаемый! Оборванец и синьор! Ха-ха-ха! У меня припасена для тебя красивая шелковая рубашка, вот наденешь ее и тоже станешь глубокоуважаемым. Ах, мы снова вместе, дорогой друг, и пусть для нашей матери земля будет пухом!

Антонио сам следил за тем, как слуги готовят для Пьетро комнату, лучшую в доме. Его радость походила на радость молодой супруги, которая украшает свой новый дом, — это напоминает игру и в то же время священнодействие. Проведя день в этих счастливых хлопотах, Антонио уснул, и ему казалось, будто он слышит за стеной дыхание брата.

На следующее утро он проснулся подавленным. Он едва мог вспомнить то, что случилось накануне, как это бывает при похмелье. Неприятная тяжесть давила на грудь, и Антонио пришел в себя не сразу. Теперь оказанное брату гостеприимство представлялось ему жестом необдуманным, безрассудным, чистым безумством. Представив, к чему приведет присутствие Пьетро в его доме, он растерялся, его ум заполонили пугающие мысли, страшные образы: дом превращен в грязный хлев, сам он разорен, Пьетро обольстил его жену Антонио открыл глаза; на лице слуги, который помогал ему одеваться, он прочел презрение и насмешку Пьетро еще спал, когда Антонио вышел из дома. Однако тень брата точно следовала за ним по пятам; в воображении этого человека, эгоистичного и дорожившего своим благополучием, рисовались самые оскорбительные сцены. «Вот до чего довела меня проклятая чувствительность», — сокрушался Антонио. И ему казалось, что все прохожие, которые здороваются с ним, едва сдерживают удивленную усмешку. Даже учтивые поклоны и доброжелательные взгляды вызывали у него подозрение и делали его мучения нестерпимыми. «Ну ничего, все это скоро кончится, — повторял он. — Он сам во всем виноват».

За столом дурные манеры Пьетро, оробевшего перед изобилием блюд, привели Антонио в отчаяние. Стыд, усугубленный неприязнью, охватывал его, когда он с отвращением наблюдал за братом, который пачкал белоснежную скатерть, заикался, разговаривая со слугой, чавкал, а иногда глотал огромные куски, не жуя, поскольку у него болели зубы. Слуга подавал Пьетро еду с почтительной, а на деле оскорбительной невозмутимостью. Пьетро, как ребенок, украдкой бросал виноватые взгляды на Антонио. Потом Антонио случайно подслушал разговор слуг на кухне: они дивились беспорядку, что царил в комнате Пьетро; еле сдерживая гнев, Антонио со стоном опустился на кресло в вестибюле. Пьетро, проходя мимо, смущенно улыбнулся ему, как будто надеясь вновь найти в нем вчерашнего друга. Но, прочтя откровенную неприязнь на этом чужом лице, внезапно залился краской и ретировался.

— Я должен принять какое-то решение, — пробормотал себе под нос Антонио и, бледный точно полотно, вошел в комнату брата. В это мгновение брат представлялся ему лишь позорным пятном, замаравшим его репутацию, бременем, которое он должен сбросить со своих плеч; но в то же время сознание вины пробуждало в нем жестокость по отношению как к брату, так и к себе самому, заставляя говорить обидные слова.

— Послушай, — сказал он, морщась от отвращения и, чтобы не глядеть на Пьетро, медленно обводя взглядом комнату. — Ты должен прямо сегодня подыскать себе другое жилье. Не стану скрывать, что по многим причинам, отчасти тебе понятным, я не могу позволить тебе долго жить в моем доме. Поэтому было бы хорошо, если бы на этой неделе… не позднее чем послезавтра… или даже завтра…

— Сегодня вечером, если желаешь, — промямлил Пьетро.

— Ну… если ты так считаешь… ладно, сегодня вечером, — сказал Антонио. — Здесь деньги для тебя, — добавил он торопливо, словно всхлипнул. — Вот, возьми.

Пьетро со смущенной улыбкой сжал в кулаке несколько протянутых братом банкнот.

Следующие несколько дней Антонио был сам не свой; он всюду торопился, с головой ушел в работу, а происшествие с братом казалось ему дурным сном.

— Мы больше никогда не должны заводить о нем разговор, — сказал Антонио жене.

С этой поры он заставил себя забыть о существовании Пьетро и думал, что ему это удалось, брат встал для него в один ряд с призраками, которые являлись в ночных кошмарах.

Ударили морозы, каких еще не было в ту зиму. Вечернюю тишину промерзшего каменного города, где жили люди богатые и скаредные, время от времени нарушали жалобные гудки, доносившиеся из порта, эхо подхватывало их и уносило в заледеневшие горы. В припортовых лачугах судачили о порванных штормом парусах, о погибших рыбаках и их телах, выброшенных на берег; на перекрестках улиц, затянутых туманом, городские стражники, дрожа от холода в своих шинелях и сапогах, разжигали костры, как на биваках, притопывали, чтобы согреться, в вихрях метели.

Несмотря на то что в доме затопили все камины — отблески пламени плясали на затянутых штофом стенах, — Антонио целый вечер не мог согреться. Жена, закутавшись в шерстяной халат и надев теплый колпак, принесла ему горячего чая, но пальцы у Антонио закоченели, и он даже не мог взять чашку, так что жене пришлось поднести ее ко рту мужа, словно тот был ребенком. Он и вправду напоминал ребенка, когда с растерянной улыбкой пожаловался:

— Мне холодно.

И забрался в постель. Но даже под пуховыми одеялами Антонио чувствовал озноб, у него стучали зубы, и казалось, кровать трясется. В конце концов ему удалось заснуть, однако почти сразу Антонио проснулся — ему приснилось, что тело его превратилось в кусок льда, и он закричал:

— Пьетро! Позовите Пьетро! Скорее!

Он приказал разбудить стражу, чтобы та срочно обыскала весь город и нашла его брата.

До самого рассвета Антонио метался в бреду. Он молил о помощи, просил разжечь огонь еще в одном камине и беспрестанно повторял имя Пьетро. На рассвете ему послышались шаги на лестнице, и Антонио радостно закричал:

— Вот он!

Действительно, дверь распахнулась, и молодой человек в шинели городского стражника, с побелевшим от мороза лицом и заиндевевшими усами хриплым голосом сообщил, что Пьетро умер от обморожения. Как всегда пьяный, он уснул на пристани; несколько минут назад его тело обнаружила стража, обходившая город.

История любви

Страна была столь дикой и унылой, что ни один иностранец никогда не перебирался сюда на жительство. Только путешественники проездом посещали большую древнюю церковь — своими колоннами и голыми стенами она напоминала известняковые пещеры, сотворенные природой и временем. Каменная церковь казалась особенно красивой в зимние дни, когда небо было затянуто облаками; тогда ее фасад с черными высокими дверьми, простые, величественные формы, барельефы, ее просторный неф и стрельчатые витражи — все являло взору чудо, застывшее в неподвижной белизне света. Каменный алтарь был совершенно лишен украшений, будто не создан для торжественной мессы; скамеек для молящихся не было, так что верующие опускали колени прямо на пол. Однако, входя в этот храм, образчик великой архитектуры, оказавшись наедине с фигурами на барельефах, одухотворенными и полными внутреннего движения, человек испытывал странное блаженство.

Земля в тех краях походила скорее на пыль и была черной, словно перемешанной с углем; на фоне бескрайних просторов виднелись древние каменные сооружения, приземистые, мощные, в тени которых лошади щипали траву. В глазах этих животных, рожденных для быстрого бега, поджарых, с красивыми, сильными ногами, было что-то злое и темное, как у местных людей. Дома тоже были приземистые, почти все — небольшие, в несколько окон; жители, даже зажиточные, отличались скупостью, неприхотливостью в еде и одежде. Женщины, привлекательные, но по-дикарски застенчивые, носили широкие юбки красно-коричневого цвета, из грубой ткани, и эта одежда, шитая золотом, подчеркивала скрытую в них царственную гордость.

Однажды богатая дама по имени Джованна решила остановиться в тех краях. Она отправилась в путешествие в сопровождении пожилой экономки, слуги, старого и высохшего, изнуренного прожитыми годами, и молодого учителя, нанятого совсем недавно, он обучал даму местному языку и был переводчиком. Джованна сняла у богатой семьи одноэтажный дом, пустовавший уже много лет, двери которого издавали долгий скрип, когда их открывали. Но как только с мебели стерли пыль, постирали занавеси, а на сундуки и кровати постелили роскошные шелковые покрывала местной выделки, как только зажгли все керосиновые лампы, дом с его толстыми, шершавыми стенами, низкими потолками и полом, выложенным алой и изумрудно-зеленой плиткой, наполнился теплом и уютом.

Джованна родилась в другой стране, далекой и очень красивой, от родителей, влюбленных друг в друга. В детстве она стала сиротой, но почти не заметила этого. Боль утраты не затронула ее, словно испугавшись испортить ее прелестное личико. Всякий раз, когда она прогуливалась по улицам города, люди останавливались, чтобы полюбоваться ею, а те, кто посмелее, кричали: «Боже, до чего хороша!» У нее были изящные руки, узкая, маленькая ножка, а кожа — точно фарфор. Личико, на котором светилась ангельская улыбка, обрамляли пушистые, нежные локоны, подобные цветам. Величавость соединялась в ней с детской непосредственностью, и все, кому доводилось повстречать Джованну, не могли отвести от нее глаз. Брови ее никогда не хмурились, а рот лишь изредка кривился от обиды, как у детей. Всего три короткие линии рассекали ее ладонь. Друзья и родные, будто соревнуясь, придумывали для Джованны ласковые прозвища, называя голубкой, ангелочком и лилией. Каприз руководил ею; сама не зная, какое счастье выпало ей на долю, она видела обращенные к ней лица, бледные от волнения, и затуманенные глаза, но это не будоражило ее кровь. Ей не было и пятнадцати, когда ее выдали замуж за прекрасного юношу из состоятельной семьи. Через несколько месяцев после свадьбы молодой супруг сбежал, говорили, что он сильно исхудал и стал неузнаваем. Джованна быстро о нем забыла. Она была так беспечна, что нисколько не заботилась о том, чтобы выглядеть красивой; ей было достаточно ощущать красоту вокруг себя, естественную и сияющую, как солнечный день. Часто ее видели с неприбранными волосами, без колец и ожерелий, а порой она одевалась небрежно и выбегала в сад прямо босиком. Случались дни, когда она ни разу не смотрелась в зеркало.

Именно поэтому Джованна не сразу заметила, что с ней произошло. Между тем ее тело перестало быть молодым, кожа сделалась дряблой — и в одночасье старость овладела ею. Возможно, старость явилась ночью и осторожно, чтобы не разбудить Джованну, коснулась ее лица, погубив его цветущую юность и превратив в безжизненную, безобразную маску смерти. Работа эта была проделана внезапно; все черты лица ото лба до губ исказились: прелестный румянец на щеках сменился бледностью; коварные морщины рассекли посеревшую кожу, а сухие губы сложились в жалкую ухмылку. Только глаза остались по-прежнему живыми, и они молили о помощи — взглянув как-то раз на себя в зеркало, Джованна увидела лик старухи.

Эта перемена поразила ее. Словно зачарованная, она вновь и вновь гляделась в зеркало и всякий раз, увидев себя, вздрагивала от ужаса. От нее отшатнулись все, кто восхищался ее красотой, и у Джованны защемило сердце. Прежде искренняя любовь других не удивляла и не радовала ее. Разве та, кто рождена королевой, признательна своим слугам? Теперь же безразличие, а то и отвращение окружающих, издевательства и насмешки причиняли ей боль. Поначалу Джованне случалось забывать о своем новом облике, и тогда ее смех звучал так же нежно и звонко, как в годы юности. До поздней ночи она не смыкала глаз, натираясь мазями, бальзамами и благовониями, после чего засыпала в надежде, что благодатный сон сотрет с ее лица старческое безобразие и возродит первозданные свежесть и красоту. Но во сне ей являлись блеклые, потускневшие образы — больные, поломанные деревья, гниющие листья и истощенная, скудная земля. Проснувшись, она встречала в зеркале все ту же старуху.

Напрасно Джованна всматривалась с робкой мольбой и надеждой в лица прохожих, пытаясь прочесть на них знаки прежней любви; она научилась избегать людей, будто чувствуя свою вину перед ними. Старость захватила ее в плен. Несчастье представлялось ей злой собакой, которая с остервенением грызла ее изнутри, и одновременно безмолвным призраком, что неотступно следовал за ней повсюду Она боялась взглянуть правде в глаза и назвать вещи своими именами, а между тем речь шла о смерти: Джованне казалось, что можно спастись от смерти бегством и что, убегая, она позабудет о своем преследователе. И вот она решила отправиться в путешествие.

Не только люди, но весь мир глядел на нее с отвращением. Ее присутствие оскорбляло стройные оливковые рощи, и ласточек, которые вили гнезда в тихих, уединенных местах, и даже воздух, наполненный их беспечным щебетанием. Джованне ничего не оставалось, как отправиться в суровый, мрачный край.

В пути она познакомилась с молодым учителем. Он давал частные уроки и целыми днями ходил от одного ученика к другому. Джованна повстречала его в убогой лачуге, где-то на севере. Сквозь щели в оконных рамах сочился туман и плотным облаком оседал на предметах, однако благодаря присутствию юноши у Джованны создалось странное ощущение, будто в комнате растет дерево. Молодого учителя звали Паоло, он был высокий и худой — из-за этого его фигура выглядела нескладной и угловатой; дни напролет он проводил за книгами, и его плечи ссутулились, а тело, от природы гибкое, стало скованным. И все же походка его была легкой. Светлые, мягкие волосы всегда торчали непослушными вихрами, так что возникало желание расчесать их и уложить красивыми локонами, как это делают матери своим детям. Близорукость и робость словно бы не позволяли юноше воспринимать мир во всем его многообразии, и казалось, что он до сих пор не вышел из детства. Нерешительный, застенчивый, он краснел от каждого вопроса, а отвечая — смущался, растерянно улыбаясь, и улыбка обнажала зубы, неровные, но белоснежные. Из-за его отрешенности от мира возникало впечатление, будто юноша полон то ли презрения, то ли безразличия ко всему; его устремления были столь возвышенны, что только чье-то сострадание или великодушие могли бы вернуть его на землю. Разумеется, он преследовал какую-то цель. Возможно, страстно хотел выдержать конкурс и занять профессорскую кафедру? Во время урока его голос становился спокойным, уверенным, лицо — сосредоточенным, от прежней робости не оставалось и следа; казалось, он с блеском исполнял любимую роль.

Увидев его, Джованна сразу подумала: «Я предложу ему сопровождать меня и учить немецкому и английскому». Она даже не подозревала, почему в глубине души ей так хотелось сделать Паоло своим спутником. Без гроша в кармане и сирота, он недолго думая согласился. В доме, где поселилась Джованна, ему выделили комнату рядом с каморкой прислуги, стены ее были выложены выцветшим красным кирпичом. Там он проводил большую часть своего времени и штудировал книги. К уроку он спускался с воспаленными, ввалившимися глазами, сутулясь, в плохо выглаженном платье. Однако то, как презрительно юноша кривил рот, выдавало в нем высокомерие, тайную гордость и тщеславие. Они усаживались за маленький столик, и Паоло начинал урок, уверенно и терпеливо, как старый, опытный учитель. Если же кто-то неожиданно прерывал их занятие не относившимся к делу вопросом, застенчивость вновь возвращалась к юноше, он заливался краской и не знал, куда деться от смущения. Но Джованна старалась не задавать посторонних вопросов. Эти уроки успокаивали ее, давали возможность забыть о недуге, погубившем ее молодость, и о смерти, что неотступно преследовала ее. Внимательно, с прилежанием школьницы она выслушивала объяснения Паоло, запоминала правила и новые слова. Отрешенность юноши, его нежелание даже взглянуть на нее не обижали Джованну; казалось, он так увлечен предметом и его мысли витают так далеко, что он просто не видит людей, которые находятся рядом.

Однажды, когда они занимались при свете керосиновой лампы (день выдался дождливый, и сумерки подкрались рано), Джованна заметила, что Паоло зачарованно смотрит на ее нежную, точеную руку. В действительности же он не сводил глаз с кольца, украшенного бриллиантом в форме креста: в ограненном камне преломлялись свет лампы и отблеск угасавшего дня, и бриллиант блестел загадочно и тревожно, подобно озеру в сиянии луны. Паоло любовался кольцом, а Джованна с замиранием сердца подумала, что он не может отвести глаз от ее руки. Рука еще сохранила былую красоту: изящная, с длинными тонкими пальцами, с ухоженными, ровными ногтями, гибким запястьем. Ни единая морщинка не обезобразила ее, а ладонь рассекали все те же три линии, что были даны Джованне от рождения. По окончании урока она долго рассматривала свою руку и ночью уснула, счастливая и опьяненная иллюзией. На следующий день перед занятием она опрыскала руку духами, натерла мазью, что делает кожу белее снега, умастила эфирными маслами, а потом украсила ее золотыми кольцами и браслетами, как божество. На уроке она плавно водила этой рукой по страницам тетради, поглаживала книги или задерживала ее на красном шелке платья. Юноша вновь как зачарованный смотрел на драгоценности, а Джованна не помнила себя от радости, полагая, что он любуется рукой.

Так продолжалось много дней. На какие только ухищрения не пускалась Джованна: то она оплетала каждый палец золотой нитью, то надевала кольцо с зеленым камнем, то доставала из шкатулки старинные украшения из золота и серебра, на которых были выгравированы причудливые узоры. Когда учитель переводил взгляд с книги на сверкающие драгоценности, словно пытаясь проникнуть в их восхитительную тайну, она трепетала, уверовав в то, что Паоло влюблен в ее руку. И вот как-то раз Джованна решила слукавить и ничем руку не украшать. Она, конечно же, не обошлась без мазей и благоухающих масел, но не надела ни колец, ни браслетов. Придя на занятие, она в нетерпении положила руку в круг света от лампы. Юноша бросил на руку рассеянный взгляд и тут же вернулся к своей книге. И тогда Джованна поняла, что Паоло любовался не рукой, а, как всякий простолюдин, игрой света на драгоценных камнях.

В тот вечер Джованна плакала. Теперь, привыкнув тешиться грезами, она уже не могла обойтись без иллюзий. Полагая, что ее волосы все еще хороши, она начала менять прически: завивала локоны, заплетала длинные косы, а иногда укладывала волосы искусными волнами. Она украшала их цветами, втыкая стебельки так, чтобы только бутоны оставались на виду, а иногда надевала на голову венок из зеленых листьев. Джованна использовала черепаховые гребни, золотые заколки и диадемы. Навсегда утратив красоту, она молила хотя бы о любви к своим чудесным драгоценностям. Но, видимо пресытившись, юноша больше ни на что не смотрел. Она пыталась придать своему хриплому голосу прежние звонкость и нежность, подводила глаза, красила губы, улыбалась, как молодая и слегка пьяная особа. Паоло ничего не замечал; он продолжал старательно объяснять грамматику, а закончив урок, молча закрывал книги и вставал из-за стола. Он не выказывал по отношению к Джованне ни отвращения, ни интереса: его голубые глаза рассеянно блуждали по комнате, а мысли, похоже, были заняты наукой и кафедрой. Для того чтобы юноша наклонился и увидел ее черную туфельку, Джованна будто нечаянно уронила книгу; Паоло тотчас поднял ее, даже не взглянув на дивную ножку. Собравшись с духом, Джованна подошла к нему и положила руку юноше на запястье; он пришел в замешательство, точно пойманный на месте преступления, и залился краской.

Оставшись одна, Джованна зарыдала; она не знала, как обрести хоть толику надежды. Однажды утром, лежа в кровати и всхлипывая, она услышала, как в соседней комнате двое слуг, прибираясь, болтали между собой о женщине по имени Ассунта, вдове, которая умела готовить приворотные зелья. Джованна вскочила с постели, приложила ухо к двери и вся превратилась в слух, утирая слезы краем ночной рубашки. Она знала Ассунту и знала дом на окраине, где та жила. Подслушав случайно разговор слуг, она поняла, что делать: необходимо любой ценой заполучить самое сильное зелье. Вечером, надев шубку и бархатную шляпку, набив сумку деньгами, она вышла из дома.

Дверь дома Ассунты была со стороны кухни и выходила на улицу, заросшую пыльным кустарником. Пока Джованна шла, подол ее платья запылился, и она долго отряхивала его. Молодая колдунья дремала у очага, когда гостья толкнула дверь — та заскрипела, и хозяйка открыла глаза, взгляд ее был кротким, как у ягненка.

Большие, выразительные глаза Ассунты поражали своей голубизной — у женщин в тех краях были совсем другие глаза. Ростом она, как и все местные, была невелика, лицо изможденное, бледные щеки в веснушках. Она казалась испуганной и встревоженной, как ребенок, привыкший к побоям. Едва Джованна сказала, что в тех краях ее считают колдуньей, Ассунта задрожала.

— Неправда, — возразила она, закрывая лицо руками и падая на колени. — Я не занимаюсь колдовством, нет-нет.

Джованна пообещала ей много денег, на которые можно купить красивых платьев.

— Разве вам не стыдно ходить в таком рванье? — спросила она Ассунту. — У вас красивая головка, а из-за растрепанных волос никто этого не замечает. Вам бы причесаться как следует да приодеться, а потом сесть на коня, поскакать в город и свести там с ума всех мужчин.

— Сколько вы заплатите? — робко поинтересовалась Ассунта.

Джованна открыла сумку, полную денег.

Страницы: «« 123456 »»

Читать бесплатно другие книги:

Ах, как заманчиво – убежать от проблем, интриг, потерь и горестей! Встать за штурвал, поднять паруса...
Имена гениев русской словесности Ивана Бунина и Владимира Набокова соединены для нас языком и эпохой...
Сегодня трудно представить мировой рынок бытовой радиоэлектроники без техники производства Sony. Авт...
Имидж – это игра в индивидуальность или мощный инструмент достижения успеха? Стиль – это врожденное ...
Независимая, самодостаточная, гармонично развитая личность гражданина – основа процветания государст...
В далеком будущем молодой и подающий надежды архитектор отказывается ради карьеры от любви. Он думае...