Новый американец Рыскин Григорий

– А какое количество, позвольте спросить, я набрал?

– А это секрет, – был ответ.

И тогда Гарелик нанял адвоката, вызвал «Эхо» в суд. Присяжные взяли Гареликову сторону. Вышел вердикт: зачислить мистера на полный государственный кошт, ибо он других не хуже.

Гарелик возликовал, осмотрелся, купил машину и дом. Но месть в душе затаил. Однажды отстукал на персональном компьютере вот какую заметку:

«Первого мая состоялся традиционный парад на Красной площади. Михаил Горбачев, в лютом похмелье, на трибуну мавзолея не явился, прислав вместо себя Раису. Ибо первая имеет большую роль, играет большое значение. Раиса стояла на трибуне, молчала как рыба об лед».

Полива пошла к выпускающему, бывшему казачьему есаулу. Тот, не прочитав, а может, читать разучился, выдал в эфир. И грянуло на шестую часть суши. Советы немедленно включили глушилки. Посол Дубинин выступил с заявлением в том духе, что в связи с перестройкой они вражьей пропаганды не боятся, но не могут позволить засорять эфир чудовищным русским языком. Тут, мол, не политическая, а экологическая проблема.

Гарелика обложили, как зверя, опечатали его персональный компьютер. И тут обнаружилось: в рабочее время зловредный Гарелик выпускал журнал «Война и мир». Пособие для желающих судиться с «Эхом». Гарелик давал рекомендации, как победить бюрократов русскоязычных хлебных мест. Теперь «Эхо» судит Гарелика.

* * *

Мы ведь не в Америку приехали, мы в Жмеринку приехали, в Крыжополь, Житомир, Черновцы.

А вот как протащит тебя Америка хрюкалом да по булыжнику, как сотворит тебе всеобщую смазь, когтистой лапой да против чешуи, каждую нервинку в тебе переполошит, завоешь от одиночества и обид, пойдешь взлохмаченный, униженный, уткнешься в миргородскую лужу под названием русский ресторан.

– Я оху…ю от этой страны, Ильюша, страна – п…ц, – говорит Люсик, – представляешь, у меня скоро пол-лимона[28] будет. Если все свои «праперти» продам. А может, и целый лимон.

Имея полмиллиона, Люсик живет в дешевой государственной квартире с бесплатным электричеством и отоплением. Велфер и фудстемпы, на себя и супругу. На фудстемпы Люсик покупает черную икру в магазине «Интернациональная еда».

Поехал с женой в круиз на Багамы.

– Понимаешь, вроде ехали королями, а посмотрели, как арабские шейхи живут, расстроились.

На Люсиковых запястьях браслеты с висячими цацками, на волосатой груди – золотые цепи. На розовом пьяном лице нос и губы вытянуты, как у йоркшира. Сквозь глаз голубизну, блондинистость, белокожесть проступают рыльность, пятачковость. А так как он постоянно произносит «риал эстейт», кажется, что Люсик хрюкает.

– Ильюша, я оху…ю от этой страны, страна – п…ц.

Но дальше разобрать было невозможно, ибо взревел оркестр. Барабанщик ударил по барабанным перепонкам, певцы возопили. На танцевальный пятачок ворвались уроды, юроды, монстры. Кадыки, зобы, выпученные глаза, двойные, тройные, четверные подбородки. Ягдташи, наполненные вялым жиром, свисали на женские обтянутые бедра, шелковые зады. Оркестр прервал свою разрушительную работу, чтобы трубач мог зачитать текст:

– Нашего дорогого Элиньку поздравляют с бармицвой бабушка Эмма и дедушка Гидали и желают ему здоровья и долгих лет жизни.

Над толпой очумелых родственников вздымалось кресло красного дерева, в котором восседал тринадцатилетний купец в белоснежном смокинге. Элинькин большой живот не помещался под алым шелковым кушаком и свисал на колени, содрогался, дышал, как отдельное одушевленное существо. Элинька задыхался от жира и непомерной родительской любви…

– А что, бабки есть и гуляют, – прокомментировал Люсик… Но Люсикову мысль убил оркестр. Взревели трубы, барабан вдарил. У гипертоников подскочило кровяное давление, у диабетиков увеличился сахар в крови. На сцене исходила в любовной песенной истоме красавица Наташа Закоморная. Вместо лица у Наташи – злая ледяная маска. Наташа, бывшая оперная певица из Риги, презирала иудейскую толпу.

Напротив меня сидел человек в расстегнутой до пупа рубахе. Золотая звезда Давида на дутой цепи блестела на его груди. Он весь состоял из трех разновеликих шаров рыхлого сала. Голова, туловище, зад. На растопыренных пальцах левой руки он держал перед собой блюдо со свиными шашлыками. Пальцами правой руки, сплошь украшенными перстнями и кольцами, человек любовно брал в щепоть куски шашлыка и отправлял в рот. Его глаза щурились и лучились. Человек почти плакал от блаженного довольства…

– Я оху…ю от этой страны, Ильюша… Ну прямо оху…ю. Страна – п…ц.

* * *

Какая страшная вещь – быть заброшенным в этот мир, родиться с мыслью о неизбежной смерти, жить и умереть. Неужели смысл жизни только в том, чтобы прыгнуть из п… в гроб и по пути наделать массу глупостей? Вот так шел и думал на пустынной платформе сабвея, среди мусора и граффити.

Они напали деловито, без ненависти, профессионально. Зашли с флангов, бесшумные черные кошки, негры-близнецы в гетрах и сникерсах. Горло захлестнула лиана, сжала до трахейного хруста, до хрипоты. Даже испугаться не успел. Лишь удивился, когда черные гири ударили в голову. Боли не было, лишь какой-то сладкий туман, сквозь который видел над собой стройные черные ноги в гетрах и сникерсах. И мне снился сон.

Детство, купание с мостков на реке Другузке. Белые лилии на волне, паучки-водомеры. Прохладная жуть, в которую мать окунает меня, перехватив под мышками. Плеск, свежесть… И над всем этим – цветущая, вся в пчелином гуде, липа, из-за которой восходит румяное райское облако.

Они топтали мое взмокшее от пота пятидесятилетнее тело, но я жил отдельно от него. У Зимнего недвижно стояли на стройных стеблях тигровые тюльпаны, золотой купол Исаакия был прозрачен, и в нем раскаленным углем стояло солнце… Я видел подсолнухи на фоне шахтных копров, желтые дыни на черноземе… На вокзале она вся так и припала ко мне, горячая от солнца, похудевшая, красивая…

– Давай бросим всех и убежим на волю вольную…

И вот мы летим с горы навстречу чему-то кипящему, уходящему в небо… И горько-соленое накрывает меня с головой.

ПОСЛЕСЛОВИЕ

…Сергея Довлатова нет. Но довлатовские словечки все еще витают меж нами. Как будто только что произнесенные красивым его баритоном. Вот он изображает своего бездарного босса с радиостанции «Свобода»:

– Пишите старательно, пишите талантливо. Пишите так, как писал бы я, если бы был талантлив.

Извечный сюжет:

Как над искусством произвол глумится.

Как правит недомыслие умом…

Но ведь Провидение предоставило шанс и нам. Вот мы, набежав пестрой, бестолковой толпой, издаем независимую газету. Но еженедельник, взлетев, как шутиха, над третьей волной, разваливается. И, склоняя головы, мы идем на поклон к Недомыслию, чтоб оно правило нами. Именно об этом моя повесть «Газетчик». Ну конечно, она о Сергее Довлатове и газете, звездном часе его жизни.

Писатель Марк Поповский причислил книгу к жанру пасквиля:

– Каково же родным и близким покойного читать повесть, автор которой опрокидывает на могилу покойного урну с мусором.

Родные и близкие книгу прочитали, но, судя по тому, что продолжают оказывать автору гостеприимство, урны с мусором не обнаружили. Да и мудрено таковую узреть, если обратиться к тексту:

«На другой день Амбарцумов читал свои рассказы в венской штаб-квартире эмигрантского издательства. Его фраза была как текинская лошадь. Ни унции жира. Только мышцы и кости. Особенно хороши были диалоги. Ироничные, парадоксальные. Все его прототипы были мне хорошо знакомы, но то была живопись, а не фотография. Этот бархатный карточный валет с глазами цвета конского каштана был ПИСАТЕЛЬ, и с этим ничего нельзя было поделать».

Что же может быть более лестным для творческого человека, чем такое признание.

А вот диалог, в котором автор защищает своего героя:

– Амбарцумов – это Антоша Чехонте, который никогда не станет Чеховым.

– Чехонте – не так уж плохо. Когда Амбарцумов умрет, после него останется том талантливой прозы. Что останется после нас с тобой?

– Но Амбарцумов никудышный журналист.

– И правильно. Журнализм убивает писателя.

– Амбарцумов подражает Хэму.

– А ты попробуй.

– Все равно он подонок.

– Талант не обязательно ангел.

– Ты был у Амбарцумова в уборной?

– Не довелось.

– Он прикрепляет к крышке унитаза портреты своих врагов.

– Но когда мне плохо, я открываю его книгу, и мне становится легче.

Герой моей повести сильно пьющий и сильно злоречивый человек. Мало того, порой он совершает неблаговидные поступки, в которых затем раскаивается. Но кто же без греха!

«Наконец-то понял его. Вся жизнь была для него сюжетом. Он бесконечно примерял, репетировал, разыгрывал, перечеркивал в своем воображении. Пробовал слово на зуб. Для него бытие – это фразы, ситуации, диалоги. Работа настолько захватила его, что порой он уже не различал, где текст, а где жизнь».

Если подобно школьному учителю предложить читателю написать сочинение на тему «Образ Амбарцумова в повести „Газетчик“», то положительных черт у моего героя наберется куда больше, чем отрицательных. Внешнее обаяние и артистичность, остроумие и щедрость, талант словесных формулировок и талант рисовальщика. Тут увенчание лаврами, а не мусорной корзиной.

Непонятно, почему Марк Поповский так обиделся за Довлатова-Амбарцумова, ежели сам на страницах широко читаемой русскоязычной газеты причисляет все его книги к жанру пасквиля. То есть, защищая человека от воображаемой корзины с мусором, свою корзину тотчас же ему на голову и водружает. Выписав из энциклопедии определение понятия «пасквиль», он подводит под категорию пасквилянта всякого автора, в сочинениях которого просматриваются несимпатичные черты узнаваемых современников. Ну а как же быть с пушкинскими эпиграммами? Как быть с Кармазиновым – Тургеневым из «Бесов»? Как быть с желчным Бродским, изобразившим в цикле «Из школьной антологии» пошлые судьбы своих одноклассников? Поэт даже имен не изменил. Вот из письма Алексея Ремизова Василию Розанову:

«Есть у меня две карикатуры на вас: одна из „Сатирикона“, другая из газеты какой-то. Я бы приложил их сюда, да не знаю уж: нехорошо, говорят. А по мне: ведь лучший портрет тот, где карикатурно, а значит, не безразлично. В одном японском журнале поместили карикатуру на меня вместо портрета, и без всякой оговорки. И ничего получилось: чудно, а все-таки живой, не то что в паспорте фотографическая карточка».

Художественное произведение отличается от пасквиля тем, чем талант от бездарности. Почему «Компромисс» – правда, а не навет? Потому что, если бы автор попытался покривить душой, у него, даже талантливого, хорошая проза не получилась бы. Чтобы написать ТАК, нужно быть искренним, нужно выстрадать каждое слово, нужно прикоснуться к БОЖЕСТВЕННОМУ ЛОГОСУ, который есть ПРАВДА.

Можно громко вопрошать: «Нужна ли писателю совесть?» Можно быть честным и даже святым, но БОЖЕСТВЕННЫЙ ЛОГОС не допускает тебя к себе. Пьющий, далеко не святой Довлатов был допущен. И в этом пафос моей книги о нем.

В повести «Иностранка» писатель изображает утро в эмигрантском гетто в Форест-Хилл, где он жил, окруженный своими героями: «Вот идут наши таксисты. Коренастые, хмурые, решительные». Всего одна фраза. Но как много открывается. Я сам работал таксистом. В таксисты идет тот, кому идти больше некуда. Отсюда хмурость. Чему радоваться, когда каждый день пристрелить могут. В таксисты идет только решительный. Трус предпочитает велфер. Чтоб в аэропорту чемоданы таскать, таксисту желательно быть коренастым. Полусогнутому «фитилю» в тесной кабине двенадцать часов не высидеть. «Коренастые, хмурые, решительные». Обратите внимание на повторяющуюся в каждом слове «р», подчеркивающую жесткость ситуации и характера.

Писатель, живущий в эмигрантском гетто, слишком тесно прижат к своим героям. Тут нет отстраненности. Вот ты выписал, к примеру, трагикомическую фигуру издателя русских книг, которые здесь никому не нужны. От человека ушла жена, он вынужден спать на складе, на ящиках с книгами. Утром, направляясь в магазин Мони за сигаретами, автор сталкивается со своим героем, который книгу, несомненно, прочитал. Тут ведь могут, как Вольтера, палками побить. Хорошо было двухметровому Довлатову, а ежели кто помельче… А то вдруг начнут в газетине стыдить да вопрошать: «Нужна ли писателю совесть?»

Я не пошел на похороны Сергея Довлатова. Невозможно было представить его в гробу. В одном из рассказов таллинского цикла лирический герой выпивает и закусывает, поставив бутылку и стаканы на крышку гроба. Подобно шекспировскому могильщику Довлатов острит и иронизирует, стоя над открытой могилой.

Возможно, когда-нибудь им займется серьезный литературовед. Исследовать творчество Довлатова – это значит исследовать природу иронического. Франц Шлегель писал в «Критических фрагментах»:

«Ирония с высоты оглядывает все вещи, бесконечно возвышаясь над всем обусловленным, включая сюда и собственное свое искусство и добродетель».

Иронический писатель, по Шлегелю, признает все действительное пустым и тщетным, кроме собственной этим самым возвышаемой индивидуальности.

Насупленный Гегель терпеть не мог иронии. Но именно он сказал о ней самые точные слова:

«Ирония делает ничтожным и суетным всякое объективное содержание и таким образом сама оказывается бессодержательностью и суетностью. Отрицая все возвышенное и лучшее, она ничего в себе не содержит. Ирония сама опровергает и уничтожает себя».

Не только своим творчеством, но жизнью и смертью своей Сергей Довлатов подтвердил главную установку своей иронической Музы.

1988

Русский еврей

Вэмиграцию он бежал от непокоя коммуналки. Из шума в тишину. Но американская тишина была густо окрашена в зелень. Две комнаты в suburb[29] – $1000 в месяц, пятьсот баксов за куб тишины. И потому десятиглавый дракон с черными шерстяными головами бесновался теперь у них под окнами.

– Я умираю на нервной почве, Нинок. Как унять этих негритят?

Резиновые красные пасти рвали в клочья гармонию бытия. Он метался по квартире, но грубошерстный дракон доставал даже в ванной.

– Остается токката и фуга Баха… Токката и фуга ре минор.

– Не сметь. Я вытащила батарейки.

– Тогда согласись на полет Валькирии.

– Валькирия убьет старушку Бетси над нами. Туда въедут Бум Бакс с Там Таммом – тогда всему дому кранты.

– Попробуй унять их ты, Нинок. Попробуй, Ниночек.

– Hello, kids, listen to me. – Бледный худенький Нинок высунулся по пояс из окна с тяжелой Библией в руках. Десять шерстяных одуванчиков запрокинулись навстречу. – Listen to me, kids. In the Holy Bibel has been written – love yours neighbors, we are yours neighbors[30].

В ответ двенадцатилетний гиббон навел на Нинка упористый клетчатый зад и выстрелил. Дракон взревел, встал на задние лапы.

– Нинок, немедленно набери девятьсот одиннадцать – или меня хватит кондратий.

– Набрала… А ты пойди встреть полицию и хорошенько объясни.

Он знал эту популяцию светлокожих мулаток, к которым так любили прислоняться плантаторы. У этой, незабудковоглазой, было восемь ублюдков от разных самцов. До прихода полиции она успела отогнать вглубь дома пятерку грубошерстных зверьков, рассадив на крылечке тройку ангелочков.

Когда он подошел, коварная успела обработать полицию. Лилейнобелый коп навел на него два голубых прицела:

– Если вы еще раз закричите на детишек, я вас арестую.

– За что?

– Harassment – за нарушение порядка.

– Но я всего лишь попросил их не орать.

Из голубых полицейских прицелов хлестало беспощадностью. Ну что может сказать ему, копу, этот kike[31] с банановым носом, этот hib[32] с тяжелым русским акцентом?

– Еще одно слово – и я вас арестую.

– Но, offi cer, я был в России завучем средней школы, у меня мастерские степени по педагогике и журналистике, поверьте, я знаю, как обращаться с детьми. Им прежде всего следует внушить уважение к старшим.

– Здесь не Россия.

Этот старик с сигарой всегда стоял на углу, у бакалеи Феррара. Одинокая клетчатая колонна. Увидев проходящего русского, колонна заговорила:

– Эй, русский, послушай. Если завтра ниггеры устроят демонстрацию у мэрии, коп потеряет пенсию. Его доблесть – арестовать тебя, хотя он тоже ненавидит ниггеров.

Он шел, чувствуя боль в костяшках кулаков. С детства он чувствовал свои расплющенные костяшки. Так хищник чувствует зуд в когтях. Все костяшки его пальцев и фаланги были в шрамах. Следы яростных школьных боев. О, это вкусный звук кулака, входящего в мускульные волокна лица: сухожилия, мышцы, хрящи. Эта счастливая боль расплющенных костя шек, слепящие молнии пропущенных ударов. Кровь из рассеченных бровей заливает глаза. Смертные муки всех этих под дых – и в пах. Он был как яростный викинг, нажравшийся мухоморов в норвежском лесу, он был бёрсерк – свирепый рыцарь. Норвежские крестьяне боялись бёрсерков и не впускали их в деревни. И потому бёрсерк жил один в хижине, на берегу фьорда.

Он был одинокий бёрсерк, окруженный врагами, и они дали ему кликуху Лев. Он бил точными лепными ударами в нос, в зубы, в бровь, так что его боевые фаланги превращались в сплошную саднящую рану. Это была главная радость его детства.

А еще он любил уходить в лес, на земляничные поляны, в орешники, к оптинским корявым дубам. Однажды, под Оптиной пустынью, к нему подкрались братья Зотовы. Рыжие, конопатые, длинношеие, они ступали осторожно, ощупывая землю плоскими обезьяньими ступнями.

– Бей. За джиду ничего не будет.

Там, за Оптиным монастырем, были ямы, из которых реставраторы брали глину. Они столкнули его в пещеру и стали забрасывать сухой глиной, по-собачьи работая задними лапами.

– Они закапывают меня живьем.

И тут он услышал звериный рев (неужели это я?). Он не помнит, как оказался на загривке у старшего Зота. Он повис на нем, как гиена. Они ужаснулись и побежали. Помнит только, как старший Зот на бегу зажимал рану.

Потом он оказался у Пафнутьего колодца и, наклонившись над зеркальной водой, увидел там рыдающего глиняного вампира с окровавленным ртом.

Но особенно досаждал ему Гулевич. Он был из тех полужидков, что выставляют напоказ свою ненависть к евреям. Так кривой презирает свою незрячую половину. Они столкнулись у песочной ямы для прыжков.

– Что же ты не здороваешься, – играя на публику, сказал Гулевич, – еврей, а не здороваешься.

Он помнит пропущенный удар. Костяшкой кулака в глаз. Боль привела его в ярость. Ему удалось провести захват головы, и, завинчивая хрипящего Гулевича под себя, он упал с ним в песочную яму. И он задушил бы его, если бы не учитель физкультуры Камбала. Переросток Столяренко утверждал: правый Камбалиный глаз выбил клюшкой великий Всеволод Бобров. После знаменитого футбольного матча с англичанами. Во время этого исторического поединка Всеволод Бобров убил пушечным ударом гориллу, которая стояла в воротах англичан. После чего Всеволод Бобров всякий раз перевязывал свою пушечную ногу красной ленточкой. Но после того, как Всеволод Бобров выбил хоккейной клюшкой правый глаз Камбалы, бомбардир стал перевязывать красной ленточкой свою правую руку. Однако Камбала был неустрашим. Несмотря на стеклянный глаз, он отлично играл в хоккей и баскетбол и даже боксировал с переростком Столяренко, который все время целил в стеклянный глаз, но ни разу не попал.

Однажды в метель, вместо лыжной прогулки, они просидели весь урок в классе и стали обсуждать дело кремлевских врачей-отравителей.

– Вражины, – рассуждал Камбала, – все они вражины. Молодые еще туда-сюда, а пожилые все вражины.

– Но ведь чем, к примеру, Лев виноват? – вступил переросток Столяренко. – Ведь он же не виноват, что родился евреем.

– Он не виноват, – рассудил Камбала, – а родители его очень даже виноваты, мать и отец.

Что помнит он об отце? Что-то узкое, в черном блестящем костюме, движется по торцовой мостовой. На стульях газеты и книги. Вот отец выпрыгивает из окна на грядку с зелеными луковыми стрелками и передает матери росистый пучок. Потом впрыгивает на кухню. И они едят что-то горячее и вкусное со сковородки. Отец напевает и стучит черенком вилки по столу.

…Потом он мучительно всматривался во фронтовые кинохроники, пытаясь рассмотреть там отца. Как идут они под страшным ноябрьским небом с трехлинеечками, обходя лужи. И такая там тоска. И неужели все только потому, что у какого-то мозгляка с картофельным носом и челкой недоставало одного яичка в мошонке и свой комплекс неполноценности он обратил во властолюбие и ненависть. Тут некая тайна. Тут две гнили столкнулись, две гнили. А через сорок лет пришла справка для ОВИРа из военно-медицинского музея: «Сквозное ранение в легкое… Командир взвода девятнадцатой стрелковой бригады… погиб на станции Калач, под Сталинградом».

Старость матери – это смерть нашей первой любви. Семнадцать лет назад, по приезде в Америку, она была еще довольно крепкой. Но твоя молодая мать уже ушла. Ее нет, а жизнь этой скрюченной старушки бессмысленна, как бессмысленна вся наша жизнь. Почему Бог сначала дает жизнь, а потом заставляет расплачиваться за нее такими муками: гипертония, артрит, диабет, сожравший один ее голубой глаз… Она оборачивает варикозные черные ноги полотняными онучами, и они волочатся за нею по полу. Она уже ничего не понимает в настоящем, но зорко всматривается в прошлое единственным своим глазом.

– На Урале, в эвакуации, в деревне Соколово, у тебя была скарлатина, и ты лежал весь горячий, бледный в избе, у самой двери, на холоде. В избу не пускали – заразишь. Я тебя укрыла всем, что было на мне, а сама побежала за пять километров, за фельдшером. Он пришел – говорит: не корь это, скарлатина. Есть было нечего. Я пошла побираться. Дали мороженый ржаной сухарь. Я под мышкой у себя отогрела, клала тебе по крошке в рот…

Она плакала единственным своим глазом.

– А ты горячий был и бледный. Выпросила у хозяйки полстакана молока. Капала в кипяток по капле – поила тебя. А бабы-то мне: ты яврейка хитрая, вакуированная. У тебя, бають, два пуда муки под кроватью спрятаны…

Она плачет порой без причины. Молчит, а потом заплачет. От воспоминаний.

– А помнишь, как директор школы, Андрей Андреевич Фокин, на выпускном вечере посадил меня в президиум и вручил мне твою золотую медаль?

– Ну и что же из этого получилось?

Мартин Борман в расшитой петухами рубахе сидел на деревянном троне с высокой резной спинкой. Подстригал ножницами волосы на конопатой руке, отваживал медалистов-евреев от первейшего вуза страны:

– У нас нет для вас общежития. Придется снимать квартиру.

– Но я один из тысячи. Понимаете? Единственная золотая медаль на всю школу.

– Идите.

В приемной комиссии метались еврейские матери.

– Вам отказано в приеме. Отказано.

К Московскому авиационному институту имени Орджоникидзе подступали бараки с цветущими картофельными огородами. Тогда, в семнадцать, он постигнул: разумная действительность неразумна и недействительна.

В ту ночь в общежитии ему был сон-воспоминание. Тысяча учеников его школы шли шеренгой по заливному лугу, сцепившись руками, через весь цветущий луг, и скандировали:

  • Вернулся джида с Палестины
  • На кляче старой и худой.
  • Вернулся джида с Палестины
  • На кляче старой и худой.

И сквозь сон он чувствовал, как в плюсне у него прорастают когти.

– Нинок, не дергай машину, когда ведешь. Не дергай.

– Спокуха, Нюнюшкин. Спокуха. Уж больно ты нервный, мой брат. У моей племянницы от него язва. Он ее до язвы довел, своего любимого ребенка.

– Ты, Нинок, лучше на дорогу гляди.

– Смотри, там какие-то птицы.

– Это не птицы, а гуси.

– А ты не волнуйся, Нюнюшкин… Я опытный водитель.

– Опытный, хуёпытный.

– Я всякий раз прихожу в бешенство от таких твоих слов и забываю с тобой поругаться.

– Краса-то какая, Нинок. Еще не распустилось, а краса.

– Сизые горы с изумрудом. Как там наш трейлерочек? Думаю о нем, как о любимой собаке или лошади. Небось там внутри мышки, бурундучки зимовали. Придется всех попросить вон.

– Что ж ты, чулида непрокая, чуть не столкнулась. Ишь как он тебе бибикает. Когда меняешь ряд, оборотись. Головой своей костяною верти, чулида.

– Р-о-о-о-т, р-о-о-т закрой.

– А ты не стрекочи, не стрекочи за рулем-то. Ты покорись.

Свернули с семнадцатой на тридцатую. На плоской крыше бензоколонки сидел громадный канадский гусь. Он был страшен, как кондор. Затем канадец по-домашнему вытянул ногу, укрыл ее крылом. По кромке крыши вразвалку заходила гусыня. Полноводный кофейный Делавер блестел как стекло.

– Сдается мне, Нинок, забыли мы воду на зиму спустить. Кран-то я перекрыл, а воду из системы ты не спустила – не проследил.

– Не помню.

И они увидели свой «аргоси» сквозь голые ветви. Дюралевый, в сиротских подтеках, самолетик без крыл. Повозившись с замком, отворил дверцу. Ореховая скорлупа на столе да лакированный желудь на память от белочки.

Бросился подключать воду. Трейлер тек, как дырявая кастрюля.

– Ну как, надавать тебе п…дюлей, Нинок, шалобанами, оплеухами, нажатием на болевые точки?

– Поцелуями, сладкий ты мой, поцелуями.

И она вся так и припала к нему. Такая худенькая, что, казалось, ее нет совсем. Они долго так стояли, пока на покатую гору не легла полная луна. От Делавера поднималось облако тумана в виде джинна в чалме. Потом из освещенного квадрата соседнего трейлера с хохотом высыпали дети с бенгальскими огнями и стали плясать, рассыпая цветные искры внутри туманного джинна.

Тогда, год назад, они пытались отыскать тишину на campsg rounds – территории лагерей вдоль семнадцатой дороги. Но везде река Делавер была заслонена трейлерами. У костров вопили пьяные викинги – white trash[33].

Они кружили по Альпам все лето. За трейлер просили двенадцать – пятнадцать тысяч. И вдруг, никак, нипочему, их «нисан-альтима» свернул в Долину Покоя и замер у дюралевых тронов, на которых восседали супруги Банк. И в самом деле, это нельзя было назвать сделкой. Тут было явное вмешательство Провидения. Супруги встали и покачумали к офису. Две подбитые птицы. Только один клонился влево, другая вправо. Старик встал к конторке и молча двинул большим пальцем за правое плечо. Там, за окном, стоял Он. Анфас «аргоси» походил на Горбачева. Лобастенький, с географическим ржавым пятном на лбу. В профиль напоминал пузатенький бескрылый самолет.

– How mutch[34]?

– Achrehn hundert[35].

Сквозь их английский явно проступал Deutsch.

Не успели выписать чек, как явился переросток-херувим, весь в пшеничных кудряшках, цепочках, брелочках, с золотым колечком в крылышке носа. Подцепил трейлерок грузовичком, потащил по пыльному грейдеру на предназначенный им лужок. Горбачев при этом трогательно подпрыгивал. Денис, так звали херувима, развернул, отцепил, раз-два-три. Подключил воду, электричество, канализацию. Отчалил, махнул рукой.

И вот внутри завозилась чистюля Нинок, зазвенела тазиком, заплескала водой.

– А ты, Нюнюшкин, – ласково приказала Нинок, – п…дани-ка на часок вон тот симпатичный шланг с того роскошного трейлера.

И не успела договорить, как запела по дюралю мощная струя, полезла короста с обласканного Горбачева.

Они обмыли его, как ребенка, щелкнули выключателями, и трейлерок засветился огоньками, басовито пропела вытяжка, зашептал кондиционер, в потаенном приемнике под потолком ударили по банджо хилл-билли[36].

То был персональный вагон железнодорожного министра, квартира на колесах: гостиная с мягкими диванами, кухня с газом и холодильником, спальня и даже ванная с душем.

– Подумать только, всего за восемнадцать сотен. Такое возможно только в очень богатой стране, где ценятся не вещи, а идеи. Это нам подарок от Бога.

– Сколько раз тебе говорила: не загадывай, не загадывай, – решительно прервала Нинок и постучала костяшкой по дюралевой двери. – Надо по дереву стучать, а здесь пластмасса. Оттого все время непруха.

В трейлере были переносная электробатарея водяного отопления, набор электролампочек, запасы кофе и соли, а также подробная карта охотничьих угодий округи. По всему было видно, владелец трейлера был человек капитальный, хозяйственный, вдумчивый.

– Какая, однако, краса, я бы каждый листочек перецеловала, каждую птичку.

Самодовольные местные птицы глядели свысока, даже когда прогуливались по газонам. Они нагло подходили почти вплотную, красно-синие, зеленоперые. Один величавый BIRD – Птиц в золотых эполетах, при шпаге, нахально заглянул в дверь. На едва освещенном восточном склоне – бубенчики, колокольчики, ксилофон. Птичья сюита горы. В грифельной жаркой ночи пронес невидимый мастер шарик магмы на стеклодувной трубке – первый светляк. Чиркнул по лугу, роще, горе, над которой меж звезд протащил самолет прерывистый робкий фонарик.

– Ведь в сущности, Нинок, мы обитаем внутри грандиозной метафоры.

– Ты бы, Нюнюшкин, лучше б пламминг[37] изучил, чем философию. А то ты так неаккуратно все делаешь, ранит глаз.

– Смотри, Нинок, все эти огоньки, и звуки, и это сияние, и это свеченье – иллюстрация к платоновским идеям, к архетипам Юнга. Николай Лосский считал: атомы, молекулы, даже электроны способны со временем стать личностью и подняться до Царствия Божия.

– Вот-вот, а ты только что паука убить хотел. Неужели тебе никто не объяснил, как надо вести себя с пауками? Ты очень глупый, Нюнюшкин, убийство паука есть преступление и очень дурная примета.

И они устроили новоселье среди звезд и светляков. По утрам ее кожа была серая от раннего вставания на работу и хронической усталости. Но когда в полутьме, среди светляков и звезд, она закрывала большие глаза и вдохновенно дышала, ее полустолетнее лицо с римским прямым носом становилось молодым и прекрасным.

– Тяжелая работа – секс?

– Тяжелая.

– А что ж ты берешься, Нюнюшкин?

Утром их разбудили птицы. Тут был птичий рай, певучее княжество. В этих ярких птицах была беспечность. Как будто они прыгали через скакалку и как бы делали одолжение дождевым червям, выклевывая их из травы.

Однажды, когда они шли по тропинке, явился необыкновенно шумливый BIRD и, чуфыркая и хорохорясь, стал перелетать по деревьям вдоль их пути, обнаруживая пурпурные эполеты на плечах.

– Что это он, Нинок?

– А это мой покойный отец Цала… Это у него нахес, что у меня такой замечательный еврейский муж.

У нее были особые отношения с потусторонними силами.

– А ну немедленно переодень носок, он у тебя наизнанку. То-то у тебя с утра все из рук валится. И майка наизнанку.

Она одушевляла неодушевленное. Так Нинок очень зауважала домкрат, после того как Нюню приподнял с его помощью трейлер, подвесив все четыре колеса. Она обмыла домкрат горной водой, протерла чистой тряпочкой, просушила на солнышке, поместила в красивый пластиковый пакет, положила на почетное место в трейлерную ванну и называла с тех пор Домкрат Домкратович. Видимо, она была фея. Так, например, она разговаривала со зверьками, и те повиновались ей. Как-то он услышал из кустов ее голос: она разговаривала с бурундуком. Вороватый семиполосик привел к ней своих детенышей, и она кормила их из мисочки гречневой кашей. На нее садились птицы, как на дерево. Она жалела даже воду, которая понапрасну текла из крана:

– Бедная водичка, беспризорная.

И вообще, в ее поведении было много таинственного.

– Нюню, мне фасоль в глаз попала.

– Как так?

– А я маску делала. Ты весь мой мед съел. Пришлось вместо медовой маски фасолевую делать.

Денис и Карл Банк – братья. Но их никогда не увидишь вместе. И вообще, их ни за что не примешь за братьев. Среди развлечений Дениса есть такое. Он подкрадывается тихой сапой сзади и дико кричит: «Б-б-б-ум!» Человек в ужасе вздрагивает. Однажды он поверг в замешательство стайку молодых женщин, когда, неожиданно выскочив из отхожего места, выставил напоказ свою веснушчатую румяную задницу.

При этом в нем – бездна здравого смысла и способность к трезвому размышлению. Денис рыжий, почти красный, с такими блестящими зелеными глазами, что кажется, они сделаны из бутылочного стекла. Денис – языческий божок этой долины. Он везде. Прислуживает игрокам в гольф, стоит у кассы в местном магазине, объезжает на электрокаре трейлеры из конца в конец, но дольше всего задерживается у их «аргоси»:

– А что вы читаете, сэр?

– Про викинга Эрика Красного. Он был, как и ты, рыжий. Эрик Красный открыл Исландию и Гренландию. Его сын, Лайф Эриксон, был тоже красный и неугомонный.

– Далеко от нашей реальности. Вон сыновья фермера книг не читают, а трактор до винтика разбирают и в коровах понимают.

Пчела жужжала и билась о поля его соломенной шляпы. Ловкой рукой схватил, даванул, бросил на газон, растоптал ковбойским каблуком.

– Какой смысл учиться, если все сгниет вместе с мозгом?

– Что же, ты так ни одной книжки не прочитал?

Схватил фломастер:

– Смотрите. – Размашисто написал на листке: «I’ve never read a book. My study is life itself. I experience life. I never studed anywhere. LIFE LIFE LIFE»[38]. – Меня научил этому индейский вождь. Я жил у него в резервации. Вождь был философ. Он говорил: главное – прижаться взглядом, слухом, нюхом к природе и не искать ответов на вопросы. Это не по силам человеческому разуму.

– А почему, Денис, у тебя джинсы на бедрах висят?

– А это для удобства моей герлфренд… Ей так удобней хватать за квач. Tonight I had the best fuck Gregory, the best. She moaning: Denis keep pushing, keep PUSHI PUSHI PUSHI, dont stop, came on my nippi Denis, O-O-O A-A-A[39]. Для меня нет ничего слаще оргазма… Главное – любовь и оргазм. У меня герлфренд – еврейка. У нее золотая звездочка Давида вот здесь. Я ее в золотую звезду целую. И везде, везде. Брат Карл хочет меня убить.

– Почему?

– Карл ненавидит евреев.

– Тогда почему их здесь так много?

– Он их классифицирует и изучает. Как бабочек. Вы заметили: вот эта половина кемпинга – еврейская, ближе к Делаверу – джентайлз.

– И как же он их различает?

Страницы: «« ... 56789101112 »»

Читать бесплатно другие книги:

Команда полковника Иванова называется «Экспертно-аналитическое бюро». Но ее стихия – война. Безжалос...
Имя дается при рождении и сопровождает человека всю жизнь, являясь своеобразной визитной карточкой е...
Ведущие специалисты в области массажа убеждены, что лечению с помощью рук подвластно то, что не под ...
В основе романа Марии Рыбаковой, известной благодаря роману в стихах «Гнедич», – реальная история ро...
Весперы пересекли черту. Мало им похищенных семерых Кэхиллов, ради спасения которых Эми и Дэн Кэхилл...
Плодовитости Эжена Скриба – французского драматурга, члена Французской академии – можно позавидовать...