Хромосома Христа, или Эликсир бессмертия Колотенко Владимир
На третий или четвертый день нашего пребывания на биостанции я все-таки не сдержался и рассказал Жоре о клеточках Ленина. Мы, как всегда, вяло болтали, слово за слово…
– Смешно сказать, но я взял их из крайней плоти, – произнес я и выдавил из себя дурацкий смешок.
Мы пили пиво и лениво жарились под беспощадным солнцем, сидя на надувных матрасах на огромном камне, прозванным Жорой «Кузьмичом». В воздухе были разлиты тишина и покой и, казалось, что мир вокруг вымер. Жора некоторое время молчал, затем спросил:
– Сперва была твоя Аза с клоном, теперь Ленин… Ты меня разыгрываешь? Зачем?
Не знаю почему, но его вопросы доставляли мне удовольствие. Мне было приятно его удивлять.
– Я тебя не разыгрываю, – сказал я, – это чистая правда.
– Иди к черту! – сказал он и повернулся ко мне лицом.
Я смотрел на него и улыбался. Но глаза выдавали меня: ничего смешного в моем рассказе не было.
– Ну, валяй, черт с тобой, рассказывай, – сказал он и лег на спину.
Я рассказывал еще минут пять или десять. Я мог бы об этом рассказывать сутками.
– Ты не пробовал писать фантастические романы? – спросил он, когда я закончил.
Ты же «Фору» читал. Мой рассказ…
А как ты назвал свой роман про Азу?
Он так и не поверил тому, что я ему рассказал.
– Если ты на мне проверяешь («На мне проверяешь» – это было еще одно его чудесное высказывание) сюжет, то скажу тебе так: не очень. Ты же знаешь, что я люблю Шекли и Саймака, мне нравится Бредбери и не очень Беляев, а Уэллса я терпеть не могу, ни Уэллса, ни твой «Пикник на обочине».
Это была полуправда. И Азимов, и Шекли, и Саймак, и Бредбери были его любимчиками. И, конечно, Гарри Гаррисон и Стругацкие. К «Человеку-невидимке» и «Войне миров» он, правда, был равнодушен, если не откровенно холоден. Ему не нравились и «Дневники Ионна Тихого», но «Солярис» Жора нахваливал. Особенно он носился с «Формулой Лимфатера». Там был Бог в виде барабана с самописцами, и эта идея про Бога его веселила. А охоту на курдля изнутри он просто обожал!
– Жора, – сказал я и ткнул указательным пальцем в его розовую безволосую грудь, – все, что я сейчас говорил – чистая правда.
Он даже не шевельнулся.
– Да знаю я, знаю, – лениво буркнул он, отмахиваясь от моей руки, как от змеиного жала, – знаю, – сказал он еще раз.
Моя «чистая правда» даже не взволновала его.
– Сколько ты заплатил Эрику? – неожиданно спросил он.
Я знал, что это интересовало его меньше всего.
Он тебе передал привет.
Жора вытянул шею и повернул голову, стараясь заглянуть мне в глаза.
– Сколько?
Я по глазам видел, что мысли его были заняты не какими-то жалкими рублями, не «Доктором Живаго», не «Осенью патриарха» и даже не «Одним днем Ивана Денисовича», нет. Он думал о живом Ленине. И его мысли о живом Ленине доставляли мне, я этому удивился, доставляли мне немалую радость.
Он ничего не взял.
– Я, – только и вырвалось у него, – я-я-я…
Он не произнес больше ни звука. Затем отпил из бутылки и произнес:
– Он надул тебя, мальчик мой.
Ему просто нечего было сказать. Потом я назвал, просто перечислил по пальцам, такие подробности, что ему делать вид, будто он мне не верит, уже не было никакого смысла. Это было бы просто смешно. Ленинская булавка и генератор биополя, наконец, убедили его. И все же он не сдержался:
– Ты шутишь, ты, скотина, меня разыгрываешь.
Я посмотрел ему в глаза и снова в ответ ничего не сказал. Он выбрал из меня все слова, просто выхолостил меня. Оставалось молчать.
Жора аккуратно поставил бутылку на камень, встал и подошел к краю камня. Розовокожий (его белая кожа никогда не загорала на солнце, а бралась лишь легким пурпуром) с облупившимися плечами и облезлой спиной, он был похож на ангела в нежно-воздушных пеленах только что спустившегося с небес. Не было только крыльев, но это не нарушало впечатления божественности. Совсем рядом над его головой парила чайка, и Жора некоторое время любовался ее полетом, затем вдруг взмахнул руками, точно пытаясь взлететь, и прыгнул в воду. Я слышал, как он булькнул в воду, до меня долетело несколько обжигающе-холодных брызг, затем все стихло, а вскоре Жорина голова появилась на стеклянной глади воды метрах в десяти от камня. Несмотря на июньскую жару вода в то лето была ледяной, дух захватывало, но Жора, толстокожий, этого не замечал. Он плыл сильными гребками к середине моря в направлении Турции, и мне казалось, что больше я его не увижу. Я лежал на матраце и, оперевшись на локти, напряженно всматривался в даль. Там была лишь неподвижная темная точка, то появляющаяся, то исчезающая на едва волнующемся тяжелом стекле, и мне становилось жутко, когда я терял эту черную дыню из вида. Прошел час или два. Это были бесконечно долгие мучительные десять или двадцать минут, которые показались мне часами. Потом он приплыл, медленно вышел из воды и улегся на берегу на голую гальку лицом вниз, ангел, со слипшимися волосами и неуклюже вывернутыми руками. Ни шелковой опушки, ни крылышек теперь не было, и даже мое воображение не могло их дорисовать. Я бросил ему его матрац, но Жора даже не шевельнулся. Я снова плюхнулся на матрац, успокоился и задремал. Ничего необычного, как я рассудил, в таком поведении Жоры я не нашел. Его поступки нередко отличались оригинальностью, и за время нашего сотрудничества (я бы назвал это дружбой) я привык видеть в Жоре то врача скорой помощи, то отчаянного спортсмена, то отъявленного Дон Жуана, а то и эдакого Джеймса Бонда с непременным пистолетом в руке. В нем легко уживались артист и ученый, знахарь и дотошный математик, писарь, плотник, портной и поэт. Он умел делать все, что дано природой мужчине, и многое из этого делал беспримерно умело и хорошо. Правда, я не слышал ни разу, чтобы он пел (у него не было слуха), и никогда не видел его за рулем автомобиля. Он не ездил даже на велосипеде. Но какие он творил шашлыки! И мог пить, не пьянея… Сейчас он лежал ничком, и я знал, что к нему лучше не лезть ни с расспросами, ни с советами. Он просто спал. Я тоже дремал, но наш разговор о Ленине остался незаконченным, и я лениво перебирал возможные пути его продолжения. Спустя полчаса он меня разбудил:
– Хватит дрыхнуть, едем…
Мы долго ехали в аэропорт на такси, зато к вечеру уже прилетели в Москву. Меня еще раз поразила способность Жоры без особых усилий решать, казалось, на первый взгляд, неразрешимые задачи. Билеты на московский рейс он добыл за считанные минуты. Пока мы летели в Москву, Жора, развалясь в кресле как на приеме у гинеколога, казалось, спал, и впечатление было такое, что никакие потрясения не могут вырвать его из цепких объятий Морфея. Но я знал, что это не так. С того момента, когда он впервые услышал от меня, что нам с Василием удалось оживить ленинские клеточки кожи, Жора повел себя несколько странно. Но ни его реакция на мои россказни, ни даже его резкое «сволочь» или «скотина» в мой адрес в тот день не удивили меня. Теперь же он меня поразил: я впервые видел его не то, что встревоженным, нет – несколько отрешенным и чем-то озабоченным. Что привело его в такое состояние? Ко всему равнодушный и почти бесшабашный, он как-то замкнулся в себе, и на мои вопросы отвечал невпопад. Он улыбался, когда мне совсем не было смешно. В чем дело? Я украл у него тайную мечту? Но я никогда не претендовал на первооткрывательство. Мы стали пионерами совершенно случайно и обвинять нас в этом нельзя, как нельзя обвинять воду, которой утолена жажда. Так случилось и все. Жора с полным правом может тоже называть себя пионером. И я всегда готов разделить с ним все охи и ахи, которыми, я знал, будет сопровождаться наше открытие. Да, открытие! Я не мог себе представить другой формулировки, ведь мы и в самом деле открыли глаза человечеству на новые возможности человека, как на дар не только Бога, но и самого человека. Человек с помощью нашего открытия теперь сможет подарить себя себе самому. Неуклюже, смешно и наивно звучат эти слова, но они очень точны – в руках человека появился дар Божий, и перед ним, человеком, теперь есть океан возможностей по изучению собственной природы…
Глава 22
Что же меня в нем поразило? Я думал и думал над этим.
Так вот, Жора – по сути self-made man[4], никогда не претендовал на роль первооткрывателя. Он всегда, насколько я помнил и знал, был совершенно безразличен к величию и славе. Ему было чужды попытки удовлетворения шумных честолюбивых страстей. Определенно. Насколько я помню. Возможно, все это только мои домыслы и догадки, и дело вовсе не в первооткрывательстве. Тогда в чем же?
Позднее, став поуверенней в том, что наши клоны способны завоевать и перевернуть мир, Жора не будет отказывать себе в удовольствии стать одним из претендентов на получение Нобелевской премии. И вскоре, получив ее, он будет стоять даже в черном фраке с темно-вишневым галстуком-бабочкой на фоне белоснежного воротника-стоечки, гладко бритый, с коротким ежиком на голове и своей ослепительно-добродушной улыбкой на лице рядом с королевой Швеции, которая доверительно будет трепать его по щеке своей славной королевской ладошкой. Он будет задорно рассказывать ей о своих биодатчиках, способных обнаруживать субмарины врага в толще вод Атлантики и весело уверять в литературных преимуществах Лагерквиста над Стридбергом, которого легко перепутает со Сведенборгом и припишет ему заслуги то ли Спилберга, то ли Скандербега, и не подозревая о том, что Стрикленд – это всего лишь чей-то вымышленный герой. Ученому нельзя ставить это в вину.
Он и в дальнейшем часто будет допускать в разговорах неточности и даже нарочитое невежество, чтобы доказать свою рассеянность, которая, он в этом абсолютно уверен, только споспешествует организации одной главной кардинальной мысли, не позволяющей ему, ученому, уснуть. Победителя, а вскоре мир его таковым безусловно признает, такие милые оплошности только украшают. Газеты и TV будут представлять его именно таким – рассеянным и чудаковатым ученым, влюбленным только в свои клеточки и совершенно случайно наткнувшимся на открытие каких-то там уникальных свойств триплетов или кодонов, из которых каждый недурак, смеясь, может раскладывать пасьянс, изменяя тем самым судьбу не только того, кому они принадлежат, но и мировой истории. Эта роль ученого шута ему будет нравиться, и под маской этой роли он будет щедро дарить себя газетчикам и телеведущим, мужчинам и женщинам. Хотя в будущем это будет стоить человечеству пластической операции, которая изменит до неузнаваемости не только его, человечества, лик, но и его душу и, возможно, дух. И пока миру нужны герои, способные тешить и удивлять его, он будет за ними гоняться и производить их, как производят гвозди или цыплят. Ведь лоно вечности всегда будет занимать умы человечества.
Я здесь сказал «ученого-шута», но Жора и не думал шутить…
В тот же вечер меня словно кипятком обдало, и вот что тогда меня поразило: он впервые вдруг очень ясно произнес свое «Я». «Я!». И ничего больше не существовало. Хотя произнесено это «Я» было почти шепотом и невзначай. Наше «мы», показалось мне, пошатнулось. Я старался прогнать эту мысль, но она, как назойливый комар, жужжала у моего виска.
– Покажи, – сказал Жора, – как только мы вошли в лабораторию.
Я открыл дверцу термостата.
– Вот.
Стройные ряды флакончиков из-под пенициллина, наполовину наполненные розовой питательной средой, где живут и прекрасно здравствуют клетки тех, у кого мне их под разными предлогами и с помощью всяких уловок удалось раздобыть, были выстроены в беленьких блестящих эмалированных лотках. Они были похожи на римские фаланги воинов, готовых по приказу Цезаря ринуться в бой за взятие какой-нибудь неприятельской крепости. Они были готовы ринуться в жизнь. Они жаждали славы, хлеба и зрелищ. И возможно крови. Они поразили Жору. У него были такие глаза, как в тот день, когда он впервые увидел нашего Гуинплена.
– Гуинплена?
– Ну да, тот первый наш клон, который Аза нам выносила еще там…
– Да, да, помню-помню… Интересно! Этот ваш Гуинплен вас разыскал? Где он теперь?
– Он нашел нас… да… Это новый роман… Так вот у Жоры, когда он увидел эти флакончики, были глаза бедуина, впервые увидевшего Ниагарский водопад – столько воды!.. Просто выпадающие из орбит! Только синие. Синие-синие! Суперультрамариновые!..
– Модильяни, – уточняет Лена, – это Модильяни рисовал глаза запоминающейся бирюзой. А Матисс смешивал краски в такие полутона, которые не всякий мог повторить.
– Как розы у Гогена, которые он так и не успел написать.
– Гоген никогда не рисовал синих роз, – говорит Лена.
– Я же сказал: не успел…
Жора тут же ткнул пальцем в первый попавшийся флакон:
– Это – я?
– Нет, – сказал я, – это Вит.
– А это – я? А где ты? А кто это? А это?…
Он поочередно тыкал своим толстым с обкусанным ногтем указательным пальцем в каждый флакон и даже не смотрел в мою сторону. Я чувствовал себя провинившимся учеником и молчал как сломанный карандаш. Когда у него кончились вопросы, он закрыл дверцу термостата, взял меня двумя пальцами за локоть и, открыто заглянув мне в глаза, произнес:
– Я всегда знал, что ты вкрадчивый отшельник, затаенный монах, этакий копуха, способный в куче говна отыскать крохотную золотую крупицу истины, но всегда был уверен, что тот самый драгоценный навозный гран, за которым гоняются тысячи умников от науки, тебе никогда не поднять.
Он замолчал, по-прежнему выжидающе глядя на меня, выжигая мне глаза своей небесной синью. Я пожал плечами, мол, мне нечего тебе ответить.
– Жизнь, – он продолжал философствовать после небольшой паузы, – это нечто непостижимое. Птичка, которую никому еще не удавалось ухватить за ее павлиний цветастый хвост. Тебе удалось уцепиться за него обеими руками.
– Нам, – попытался уточнить я.
Он пропустил мою поправку мимо ушей и продолжал смотреть на меня стеклянной синевой, взглядом, которым можно было бы проколоть китайскую стену или заморозить мамонта. Я не знал, зачем ему для определения жизни понадобился пышный павлиний хвост, но он явно был недоволен случившимся, и это недовольство рвалось из него, как густой белый пар из пузатого чайника. Он не упрекал меня, нет. За что, собственно? Я терялся в догадках. Может быть, зависть? Я никогда не замечал за ним этого. Он, я знал, завидовал только птицам, и никогда кому бы то ни было из людей. Он жалел человека, кем бы тот ни был – карликом или банкиром, Шварценеггером или Майклом Джексоном.
– Нам, – повторил я, пытаясь еще раз растопить лед его недовольства.
Жора усмехнулся и разочарованно отвел взгляд в сторону.
– Ты ничего не понял, – сказал он.
Но теперь я прекрасно понимал, что его гложет: первый – это всегда только один. Двое не могут быть первыми, Боливару, как известно, не свезти двоих. Кто-то из двоих первых всегда второй, и вторым среди нас он признал себя. Это не было сказано прямым текстом – отсюда философский тон его речи – но этим признанием было пропитано все его существо. И это, конечно, задело его за живое. Он никогда не был вторым, он был королем, и его окружение прекрасно играло роль этого короля. Я всегда был его окружением. Он всегда был первым!
Он до боли сдавил мою руку, не мигая и долго глядя мне в глаза и как бы говоря: «Ты же знаешь, я – сильный!». И мне ничего не оставалось, как только признать: я всегда буду его окружением.
– Скажи честно, – сказал он, отпустив мою руку, – вы и вправду уже кого-то клонировали?
И я вдруг стал сомневаться: может быть не было никакой Азы, никакого Гуинплена? Может быть…
– Трудно быть честным? – спросил Жора. – Я тебя понимаю.
– Но я же… Но мы…
– Молчи!..
Радужные перспективы, которые рисовало Жорино воображение, не могли не отразиться на его поведении. Конечно же, он был вне себя от радости. Или от гнева! Он старался взять себя в руки, но ему это плохо удавалось. Мне было непривычно и грустно видеть его таким озабоченным, а промахи, которые он время от времени себе позволял, удивляли меня и повергали в уныние. Да ты, дружок, нервничаешь! Отчего? Вслух я этих вопросов не произнес, и, признаюсь, был сам посрамлен тем, что только так подумал. Мне было жаль Жору? Нет. Конечно, нет. Я просто испытывал чувство стыда и какой-то неясной и тупой вины перед ним. Но за что, собственно?
Эти клетки были подобны досье на каждого их представителя. В них в живой микроскопической форме была собрана информация о прошлом, настоящем и будущем каждого, кто попал в наши сети. Гестапо? КГБ? Вот о чем, вероятно, подумал Жора, когда спросил:
– Ты на каждого завел папочку?
Я улыбнулся и пожал плечами:
– Зачем? Это скучно.
– Это не скучно, это…
Он не продолжил мысль.
А я представил себе, как Жора представлял себе мои усилия и уловки по добыванию его собственных клеток или Ирузяна, или Аленкова, того же Васи Сарбаша. Да, как? Очень просто! У кого-то с пиджака незаметно снял выпавший волос, с кем-то поздоровался за руку с кусочком скотча или лейкопластыря, прикрепленном к собственной ладони (Извини, пожалуйста!), незаметно взял из пепельницы окурок чьей-то сигареты… Да мало ли как! Как будто все дело в этом. Дело в другом. Эти досье и в самом деле могут быть вскрыты и использованы по моему усмотрению. Это Жора прекрасно понимал. Шантаж! Я совершенно случайно пришел к этой мысли, и тут же постарался от нее избавиться, но это было не так-то просто. Я подумал о том, что и Жора мог так подумать, и снова молча извинился перед ним.
– Так где же все-таки я?
Я ткнул в первого воина второй фаланги.
– Ты уверен?
Я не был уверен.
– Но нас же легко перепутать. Стоит только переставить лотки…
Я объяснил, сказав, что это исключено. Его, мол, Жору, перепутать ни с кем невозможно. Я понимаю всю ответственность перед всеми и каждым и принял жесткие меры, чтобы этого не произошло.
– А эти, кто они? – Жора кивнул на своих соседей по фаланге.
Я ответил и Жора был разочарован своим соседством.
– Я бы в жизни с Аленковым никогда не ужился.
– Живи, где хочешь – хоть на вершине пирамиды, хоть в яме. Выбери себе логово сам.
Жора усмехнулся.
– Твоя щедрость восхитительна, но она, знаешь, покоится на цепях с тысячью капканов. Ну да ладно. А все эти, – он обвел взглядом остальные лотки, – кто они? Господи, да их же тут тьма тьмущая. Когда ты успел их надергать?
Мы теперь сидели в креслах, я горделиво и с известной долей фантазии рассказывал об обитателях нашего клеточного мира, живущего в камере термостата, как в тюрьме. Я ведал историю за историей и снова переживал смешные и казусные подробности отдельных случаев добывания материала. Жора сперва внимательно слушал, кивая головой, иногда просто хохотал, когда речь заходила о курьезных моментах.
– И ты… и ты для этого пригласил ее в оперу.
– Ну да!
– Как же ты, бедняга, все это пережил, ты же арий терпеть не можешь?
– Теперь я от них без ума…
Мы сидели и задорно смеялись.
Нужно заметить, что не все было так легко и просто, как я пытался демонстрировать Жоре свои достижения. Скажем, клетки Аленкова мне удалось оживить только с третьей попытки. Они не хотели жить и долго бастовали, пока я не добавил в питательную среду нанасомки с генами интриганства. А с клетками Магомаева мне пришлось повозиться недели две. Оказалось, они без вытяжки из азербайджанской крови отказывались делиться. Ну и другие истории…
– А Пугачева, представь себе, согласилась с первой попытки…
– Согласилась на что?
– Быть всегда молодой!
– Господи, – сказал Жора, – она-то зачем нам?
Наконец-то он произнес это долгожданное «нам»! Я знал, что не сегодня так завтра мы снова будем вместе. Так и случилось.
– Значит, здесь и Брежнев, и Ленин, и Сталин, и, похоже, вся Кремлевская стена? – спросил он.
– Еще не вся, – сказал я, – но уже многие…
– А есть фараоны? Тутанхамон, Рамзес, Нефертити?..
– Пока нет, – признался я.
– Все равно. Тебя пора убивать, – сказал он и расхохотался.
У него оказался пророческий дар, но я даже не подозревал этого. Я всегда это знал. Но в тот вечер принял его высказывание за неудачную шутку и тоже расхохотался. Жора еще ни разу не задавал мне подряд такое множество вопросов.
– Хочешь умереть молодым?..
У меня и в мыслях не было умирать.
– Все будет так плохо? – спросил я.
Жора только хмыкнул.
– Не уверен, что с этим можно жить долго. Хотя, ты же знаешь, «От смерти уйти нетрудно…», – процитировал он Сократа.
– Знаю-знаю…
Мне казалось, что он, как Нострадамус, заглядывая в будущее, провозглашает свои катрены. Мы сидели уже часов пять подряд, у меня раскалывалась голова, хотелось чего-то выпить и съесть.
– А где ты?
Это был последний вопрос. Жора еще раз пристально уставился на меня.
Моих клеток в термостате не было, хотя я, секунду помешкав, и указал на какой-то флакон. Жора тотчас заметил мою растерянность. Вдруг все резко изменилось: он встал и, ни слова не сказав на прощанье, не подав мне руки и даже не посмотрев в мою сторону, ушел в ночь. Говорят, так поступают только англичане, но Жора ничем не напоминал скупого холодного альбионца, он был до мозга костей славянин и крепко держался родной крови. Было за полночь. Мы напились так, что с трудом могли «вязать лыко». Мне отказывали ноги, а Жора уморил меня дурацкими шутками, которым сам и подхихикивал. Мне показалось, что в нем что-то надломилось.
– Жор, – сказал я, – понимаешь…
Он вдруг мгновенно протрезвел и произнес, глядя мне прямо в глаза:
– Запомни, – сказал он, – я – сильный.
Он улыбнулся и добавил:
– Потому что у меня гуще удельная иннервация не только мышечной массы, но и воли к победе.
Разве я мог этому возразить? Иннервация его воли была восхитительна!
Мы могли бы, как это часто бывало, переночевать и в лаборатории, но он, как это часто случалось, предпочел абсолютное одиночество, уйдя, как я уже сказал, не сказав ни слова. Он даже не стал есть свой любимый гоголь-моголь.
– Ясное дело, – говорит Лена. – А что же ваш Гуинплен. Где он сейчас?
– И назавтра я не мог его вызвонить.
– Ясное дело… А ваш этот?..
– Аза отравилась…
Вечером я нашел Юлию.
– Жора не появлялся? – спросил я.
Она только пожала плечами.
Часть четвертая
ГЕОМЕТРИЯ СОВЕРШЕНСТВА
Глава 1
Через какое-то время, прошла неделя или полторы, Жора отыскался. Как след Тараса у Гоголя. Шок прошел. О том, что Жора был шокирован тем, что я ему рассказал не было никаких сомнений. Он пришел в лабораторию рано утром и с порога предложил дальнейшую стратегию нашей будущей жизни. Стали приходить сотрудники, затем зачастили телефонные звонки. Все это выводило Жору из себя, он встал, взял меня за руку и потащил к выходу. Было холодно и мы нашли какое-то тихое теплое кафе. Стратегия заключалась в том, чтобы строить новое, как он сказал, тело нового общественного строя нового типа. Для меня это было не ново. Но как?! Строить как? Как этот строй будет называться – не имело никакого значения. Социализм с человеческим лицом, или рябое рыло капитализма, или же лучезарный лик коммунизма со светлым теплым нежноголубым будущим – все равно, ведь от названия, провозглашал Жора, ничего не меняется.
– Ты как Ленин, – попытался я вставить словцо. Он не слышал.
– И положим в основу его развития принцип разумного отбора, основанного на подробном тестировании генома человека с выбором тех признаков и качеств его фенотипа, которые достойны людей продвинутых, детей Света, достойных Человека Неба…
Он так и сказал: «Человека Неба», назвав оба слова с большой буквы.
Я не мог не съязвить:
– Опять евгеника, опять прикрытый налетом достижений современной генетики махровый расизм?..
– Да нет же, – Жора отмахнулся от моих слов, как от мух, – нет-нет!..
Он взял чистую салфетку, сложил ее вчетверо и, достав из внутреннего кармана пиджака шариковую ручку, стал рисовать свой излюбленный нейроцит без аксона. В дальнейшем я не мог даже слово вставить.
– Пусть это будет даже Царство Небесное, Град Божий!.. Христианополис!..
Господи, подумал я, какие смелые слова!
– Архитектоника генома позволяет нам…
Жора иногда поднимал голову и коротко смотрел на меня, но не видел, и в большей степени говорил сам с собой, рассуждал, убеждая самого себя и используя меня в качестве любознательного студента-первокурсника, впервые услышавшего о возможностях практического применения новых знаний о генах. Было очевидно, что за эти несколько дней своего отсутствия он хорошенько продумал наши перспективы.
– Понимаешь, все идеи прокисли, нужна новая мысль. Это определенно! Архитектоника генома позволяет нам не только…
Он, мне вдруг пришло это в голову, впервые предлагал человечеству, пусть всего лишь в моем лице, предлагал свою стратегию не только увеличения продолжительности жизни, стратегию, так сказать, преодоления времени, но и стратегию улучшения рода человеческого, его породы, по сути – стратегию совершенства. И, вот что самое главное, – его выживания! А по сути – спасения! Словно в забытьи, он уже тысячу раз произнес свое «Определенно», что свидетельствовало о постоянной работе ума и потере контроля при подборе слов для точного выражения мыслей. Бешеный поток сознания лился из него, как вода из лейки, бурный поток слов и ничего больше.
– Почему бук или тис живут тысячу лет? Почему твоя секвойя живет до шести-семи тысяч лет? Это сотни поколений людей?! Тут все дело, я уверен, в геноме. Распознав архитектонику их генома, мы не только сможем…
– Да, пожалуй…
– Я уверен!
– Тут не может быть никаких сомнений…
Нужно было, я знал, помочь ему спуститься с Неба на Землю, но всякая попытка пробраться вопросами в его мозг смывалась горячими струями словесного месива. А сколько было пышной клубящейся жаркой пены!
Господи, снова подумал я, какое смелое воображение!
– Позволяет, а? Как думаешь? – то и дело спрашивал он, и, не рассчитывая услышать ответ, щедро делился своими задумками и планами.
Я не успевал поддакивать. Спорить же не имело смысла.
– Вся эта вонючая навозная куча, которую кто-то обозвал человеком, вся эта мерзость и мразь…
Нельзя сказать, что «мерзость» и «мразь» были любимыми Жориными жарящими словцами, но их сочетание он часто использовал для выражения полного отвращения к тем, кто погряз в животной грязи.
– Мир живет в полном дерьме, и теперь каждому олуху ясно, что никакая демократия, никакое народовластие и народоправие не способны остановить его падение в бездну. Ни свет, ни церковь не способны остановить гибель и этого Рима…
– «И ни церковь, ни кабак…» – начал было я.
– Именно! – воскликнул Жора, – «Ничто не свято!..». Маммона, маммона, деньги, деньги, животная страсть накопительства. Вот на нее-то и требуется накинуть узду! Мы обросли коростой невежества и скупердяйства. Жрать!.. Да, нужна свежая звонкая и холодная мысль… Чтобы из этой плесени, покрывшей всю землю тонким молекулярным слоем, сделать, наконец, хотя бы антибиотик.
– Какой плесени?
– Ну, твоего человечества.
Я знал, что Жора давно растерял все симпатии к современному миру и жадно искал пути к его улучшению. Он все чаще задавался вопросом: почему? И разве ничего нельзя изменить?
Пока Жора гневно расточал свои грозные филиппики нынешнему устройству мира и несовершенству цивилизации, я вдруг подумал о том, что и меня не все устраивало в этой жизни, в жизни этих людей, этой страны и даже этой планеты. Я поймал себя на мысли, что во многом, во всем! солидарен с Жорой. И готов за ним следовать. В рай или в ад, куда? Я не знал. Во всяком случае, наши мысли, как это часто бывает у… у братьев по разуму, сходились на одном: пора! Но как?.. Я понимал лишь одно: нужно спешить! Бежать!!! Но куда?.. И что же все-таки позволяет нам разгадка архитектоники генома?
– А тут еще и ты со своими клонами, – огорченно заключил он.
Когда нас попросили освободить кафе, был третий час ночи, Жора аккуратно сложил салфетку и сунул ее в задний карман джинсов, уложил в переполненную пепельницу дымящийся окурок и, заглянув мне в глаза, спросил:
– Ну что скажешь?
Он вдруг протянул свою правую руку и пальцами доверительно прикоснулся к тылу моей левой ладони.
– Ты совсем не слушаешь меня. Сидишь, молчишь…
Возникла пауза тишины – мне нечего было ему сказать.
– Ты опять что-то там придумал? – спросил он.
– Нет. У меня проблема – не хватает вдохновения.
Он только хмыкнул.
– Не понимаю: зачем ждать какого-то вдохновения, когда работы невпроворот! Горы груд!..
Он так и сказал: «Горы груд!».
– Хорошо сказал, – говорит Лена.
Глава 2
Какое-то время Жора задумчиво рассматривал свою левую ладонь с растопыренными веером пальцами, проводя ногтем указательного пальца правой руки по прекрасно вырисованной линии жизни. Затем сказал:
– Знаешь, я вот о чем думаю: закон жизни в вере. Он заключается в том, что если курицу усадить теплым майским вечером на ветку высокой березы и сказать ей, что она соловей, уже утром она перестанет кудахтать и наполнит всю рощу роскошной соловьиной трелью. А если человека все время тыкать мордой в грязь и при этом долдонить ему, что он тупорылый кабан или аппетитная свинка, в конце концов он захрюкает. Если же ему, ленивому ублюдку, принести в спальню на тарелочке с золотистой каймой тщательно и убористо выписанную выкладку, основанную на так называемых научных фактах, в которых он сперва засомневается (слушай, не чуди!), а потом, жуя их от унынья и скуки, беспрекословно поверит (ну как же: наукой доказано!), и вскоре, не выходя даже из своей засаленной спальни, вдруг заорет (Эврика!) на всю Вселенную: «Обезьяна – мой единственно верный и правильный пращур!». И плюнет в лицо каждого, кто попытается посеять сомнения в его вере. Утопит, отравит, сгноит, сожжет, закует в кандалы, распнет на кресте. Такова сила веры, таков закон. Как думаешь?..
Я кивнул. Он продолжал:
– Так и твой Дарвин, приплывший с Галапагосских островов с идеей изменить представление о происхождении видов.
– Мой Дарвин?!.
Жора не слышал меня.
– Мы ведь до сих пор тайно считаем себя родичами шимпанзе, находя у них больше человеческого, чем в самих себе. И, в зависимости от ситуации, относимся к этому утверждению с иронией или выказываем абсолютное убеждение в том, что мы – обезьяньи потомки, и что все было только так и не иначе. Идея Дарвина сверхсногсшибательна, архиупоительна, но только Богу известно, как там все было, и только Он может расставить все точки над i. Верно ведь? Нужно хорошо знать устройство мира и всего сущего, чтобы постигнуть истину и, исполняя Закон, управлять жизнью согласно Его предписаний, по сути – воплощать идеи Христа. Он еще раз явится нам и еще раз скажет свое сакраментальное: совершилось! И улыбнувшись в реденькую бородку своей божественной улыбкой, сядет на тучку, свесив свои святые ноги, чтобы все люди Его видели, сядет и тихонько заплачет, радуясь. И прольются Его святые слезы на Землю, и каждый получит по заслугам, и тоже возрадуется.
Совершенство свершится! И воплотится Его Слово, программа жизни, заложенная в ее генофонде с абсолютной ее реализацией всего живого. Рай снова вернется на Землю. Формализация Святого Писания – вот что важно. Мы подготовим Второе пришествие, приблизим его и покажем каждому. Мы к этому готовы. Мы уже ведем схватку со временем и вот-вот одержим над ним победу. Для этого у каждого из нас есть внутренняя аптека, а вне нас – целый мир, больной мир. Его нужно только правильно сосчитать: дважды два – четыре, а четырежды два – не семь и не девять. Нужно только правильно научиться считать. Правильно – значит правдиво. И лечить. Нам удалось договориться и с клеточками, с их ДНК. Они слышат нас, наши просьбы и требования, наши молитвы. Они стали послушными как кролики, как Павловская собака. Рефлекс. Классика. Всевселенское счастье в том, чтобы правильно рефлексировать. Как думаешь?..
Потом мы брели по безлюдному ночному скверу, и мне казалось, что мир уже стал таким, каким только что рисовал его Жора, что люди стали если не ангелами, то добрыми и щедрыми, и прекрасными, как когда-то мечтал Антон Чехов, и жизнь, наконец, стала светлой и нежной, длинной и радостной…
– Твой Антон был прав, – словно распознав мои мысли, сказал Жора, – в человеке все, все должно быть прекрасным, и одежда, и мысли… Особенно мысли!..
Он вдруг остановился, взял мой левый локоть и, сжав его мертвой хваткой, сказал:
– И, знаешь, меня вот еще что поражает – такое остервенелое равнодушие к совершенству! Почему? Почему?..
Я не знал что ответить. Калининский проспект был пуст, мы пересекли его медленным шагом и поймали такси.
– Сейчас как никогда, – сказал Жора уже сидя в машине, – нам нужны новые мысли. И твои генчики – это то, что нам требуется.
Ведь только они наполняют жилы жизни вином вечности. Во Вселенной еще много невостребованных идей и время от времени они будут падать на светлые головы, как яблоко на лысину Ньютона.
– Разве он был лысым? – спросил я.