Мальчик с голубыми глазами Харрис Джоанн
И тут вдруг она пишет, а потом быстренько исчезает, прежде чем я успеваю что-то спросить или прокомментировать ее слова. При полном отсутствии значков я никак не могу быть уверенным в ее настроениях и намерениях, но чувствую: она убегает от меня, потому что мне все-таки удалось чем-то ее задеть…
«Правда или провокация, Альбертина? В чем ты хотела бы здесь исповедаться?»
Ее ответ содержит всего три слова. Вот они:
«Я солгала тебе».
7
Размещено в сообществе: [email protected]
Время: 04.38, понедельник, 11 февраля
Статус: публичный
Настроение: доверительное
Музыка: Hazel O'Connor, Big Brother
Все делают это. Все лгут. Все раскрашивают правду, как кому нравится: рыбак безбожно преувеличивает размеры того карпа, которого он почти поймал, а политик в своих мемуарах превращает исходное железо своего личного опыта в золото истории. Даже дневник Голубоглазого (спрятанный дома под матрасом) служил скорее описанием его несбыточных мечтаний, чем фиксацией реальных фактов; там во всех подробностях и весьма патетически он описывал жизнь такого мальчика, каким никогда не смог бы стать, хотя и очень на это надеялся, — у того мальчика имелись отец и мать, у него было много друзей, он каждый день занимался самыми обычными делами, в день рождения его возили на берег моря, и он очень любил свою мать. При этом Голубоглазый понимал, что и в этих фантазиях прячется бледная и унылая правда жизни, терпеливо дожидаясь, когда приливной волной ее вынесет на поверхность и она станет видна всем…
На вступительном экзамене в школу Сент-Освальдс Бен провалился. Ему бы давно следовало понять, что так и будет, но все без конца твердили: он сразу туда поступит, это ровным счетом ничего не будет стоить, это так же просто, как пересечь границу дружественного государства, от него потребуется лишь чисто символическое действие, которое обеспечит ему полный успех и учебу в заветном заведении.
Да и задание-то оказалось нетрудным. Он счел его даже легким и, конечно же, выполнил бы — если бы сумел дописать до конца. Но само это ужасное место с его запахами полностью лишило Бена остатков мужества — затемненный класс, полный людей в форме, списки фамилий, приколотые к стене, враждебно ухмыляющиеся лица других мальчиков, претендующих на бесплатное обучение.
В общем, он испытал паническую атаку, как заключил врач. Физическую реакцию на стресс. Приступ начался с нервной головной боли, которая быстро усиливалась и примерно к середине первого задания превратилась в калейдоскоп красок и запахов, который закрутил его, точно тропический шторм, и швырнул в беспамятство прямо на паркетный пол школы Сент-Освальдс.
Его отвезли в больницу Молбри, и он умолял, чтобы его немедленно уложили в постель, прекрасно понимая, что стипендия теперь уплыла и мать будет в ярости, так что единственная возможность избежать настоящих неприятностей — спрятаться за спины врачей.
Но и тут ему не повезло. Медсестра сразу же позвонила матери, та приехала, и учитель, сопровождавший мальчика в больницу, — доктор Дивайн,[27] тощий человечек, имя которого имело какой-то мутный, темно-зеленый оттенок, — описал ей случившееся во время экзамена.
— Но вы ведь позволите ему пересдать? — первым делом спросила мать.
Больше всего ее беспокоила вожделенная стипендия. А Бен, как назло, уже полностью оклемался и чувствовал себя превосходно; от ужасной головной боли не осталось и следа. И когда материны темные, как черника, глаза уперлись в него, он сразу понял, что ничего хорошего ему не светит.
— Боюсь, что нет, — ответил доктор Дивайн. — В Сент-Освальдс это не принято. Вот если бы Бенджамин сдавал экзамен на общих основаниях…
— То есть стипендию он не получит?
Мать так прищурилась, что глаза ее превратились в щелочки.
Доктор Дивайн слегка пожал плечами.
— Боюсь, решение принимать буду не я. Возможно, он мог бы попытаться на следующий год.
Мать ринулась в атаку.
— Вы, наверное, просто не понимаете…
Но доктору Дивайну было уже вполне достаточно.
— Извините, миссис Уинтер, — прервал он ее, направляясь к двери больничной палаты, — но мы не можем сделать исключение для кого-то одного.
Мать сдерживалась, пока они не добрались до дома. Ну а там-то она дала волю своему гневу. Сначала высекла Бена куском электропровода, потом стала бить кулаками и ногами, а Найджел и Брендан смотрели на это с площадки верхнего этажа, прижавшись лицом к решетке перил, точно мартышки в клетке.
Она не впервые избивала его. Время от времени попадало всем — в основном, конечно, Найджелу, но доставалось и Бенджамину, и даже этому дурачку Брендану, который всего на свете боялся, так что вряд ли был способен хоть на один неправильный шаг. Она считала, что только с помощью наказаний и можно держать сыновей в узде.
Но на этот раз все выглядело несколько иначе. Ведь мать всегда считала его особенным, исключительным, а он оказался одним из многих. Понимание этого, видимо, стало для нее настоящим шоком. Она была страшно разочарована. Впрочем, это теперь Голубоглазый так думает, а тогда ему показалось, что мать сходит с ума.
— Ты лжешь, симулянт проклятый, дерьмо собачье!
— Нет, мама, прошу тебя, перестань. Пожалуйста, перестань, — хныкал Бен, пытаясь защитить лицо руками.
— Ты нарочно провалил экзамен! Ты нарочно подставил мне подножку, чтобы я упала в грязь!
Готовясь к следующему удару, она одной рукой схватила его за волосы, а другой отвела его руку, которой он прикрывался.
Бен зажмурился и стал судорожно искать те магические слова, которые смогли бы усмирить это взбеленившееся чудовище. И вдруг его озарило…
— Пожалуйста, мама, послушай! Я же не виноват! Пожалуйста, мама… Я люблю тебя…
Она так и замерла. Кулак, воздетый, точно украшенная самоцветами рыцарская перчатка, застыл в воздухе, одна бровь зловеще приподнялась.
— Что ты сказал?
— Я люблю тебя, мама…
Теперь, когда Бен отвоевал некоторые позиции, следовало их закрепить. Он и так был весь в слезах, его колотила дрожь, так что не потребовалось особых усилий для завершения картины. И когда он прижался к матери, притворно пуская сопли и косясь на братьев, которые по-прежнему наблюдали за ними с лестничной площадки, ему вдруг пришло в голову, что в данном случае у него все отлично получилось, и если верно распорядиться теми картами, которые оказались у него на руках, то вполне можно выжить. У каждого своя ахиллесова пята, но только ему, Бену, посчастливилось обнаружить ее у собственной матери.
Он успел заметить, как Брендан, прячась за перилами лестницы, смотрит на него расширенными от изумления глазами. На мгновение их взгляды пересеклись, и Бен отчетливо почувствовал, что Брендан, который никогда ничего не читал, сейчас читает его мысли так же легко, как детскую книгу сказок.
Правда, брат тут же отвел глаза, но Бен запомнил этот взгляд, исполненный понимания. Неужели его истинные чувства были столь очевидны? Или, может, все это время он ошибался насчет интеллектуальных способностей Брендана, не обращая на него никакого внимания и считая никчемным неповоротливым толстяком? А что, собственно, ему известно о своем среднем брате, которого все в семье называют отсталым? Ведь мнение о Брене он попросту принимал на веру. Но теперь ему кажется, что, возможно, он сильно ошибался, что на самом деле Брен гораздо умнее, чем все они думали. Во всяком случае, ему хватило ума догадаться, что скрывается за признанием Бена в любви к матери. И в нем достаточно ума для того, чтобы представлять угрозу…
Бен высвободился из материнских объятий и увидел, что Брендан по-прежнему торчит на лестнице и уже снова кажется испуганным и глуповатым. Впрочем, теперь Бенджамина было не провести, теперь он знал: брат всего лишь притворяется. Скрываясь под тускло-коричневым оперением, его средний брат затевал какую-то свою, весьма сложную игру. Для Бена оставалось тайной, что это за игра, но он уже понимал: однажды ему придется иметь дело с Бренданом…
КОММЕНТАРИИ В ИНТЕРНЕТЕAlbertine: Ты отдаешь себе отчет, куда это тебя приведет?
blueeyedboy: Вполне. А ты?
Albertine: Я следую за тобой. Как всегда.
blueeyedboy: Ах! Прошлогодний снег…
8
Размещено в сообществе: [email protected]
Время: 20.14, понедельник, 11 февраля
Статус: публичный
Настроение: лживое
Да, именно с этого все и начинается. С маленькой невинной лжи. Такой чистенькой, как свежий снежок. Такой беленькой, как Белоснежка из сказки, — и кто бы догадался, что этот белоснежный покров может быть опасен, что эти маленькие легкие поцелуи с неба способны нести смерть?
Все дело в моменте. Одна маленькая бессмысленная ложь выбирает для себя подходящий момент, и крошечный камешек может разбудить горную лавину. Слово порой действует так же. Маленькая ложь становится этой самой лавиной, все сметающей на пути, с ревом крушащей мир, полностью меняющей его форму и как бы заново прокладывающей русло нашей жизни.
Эмили было пять с половиной, когда отец впервые взял ее в ту школу, где преподавал. До этого дня его школа казалась ей особым, таинственным миром, далеким и манящим, как сказочное царство, которое ее родители иногда обсуждали за обедом. Впрочем, не слишком часто: Кэтрин не любила, когда Патрик «пускался в рассуждения о своей лавочке», и старалась поскорее сменить тему, причем именно в тот момент, когда Эмили становилось особенно интересно. В общем, Эмили считала, что школа — это такое место, куда дети ходят вместе учиться; во всяком случае, так говорил отец, хотя мать, судя по всему, была с ним не согласна.
— А много там детей?
Девочка умела считать и часто пересчитывала пуговицы в коробке или фасолины в банке.
— Несколько сотен.
— И это такие же детки, как я?
— Нет, Эмили. Не такие. Школа Сент-Освальдс только для мальчиков.
К тому времени Эмили уже довольно бегло читала. Детские книжки со шрифтом Брайля найти было нелегко, но мать придумала делать их самостоятельно с помощью вышивки по фетру, и теперь отцу приходилось каждый день по нескольку часов подряд «записывать» для нее всякие истории — в зеркальном отражении, конечно, — пользуясь старой швейной машинкой и приспособлением для рельефного рисунка. Эмили также знала все четыре действия арифметики: умела складывать, вычитать, делить и умножать. Ей уже кое-что было известно о судьбах великих художников; ей нравилось исследовать с помощью пальчиков выпуклые карты мира и Солнечной системы. А в родном доме она ориентировалась совершенно свободно как внутри, так и снаружи. Ее довольно часто водили на так называемую детскую открытую ферму, и она довольно много знала о различных растениях и животных. Она играла в шахматы. И училась играть на пианино — это удовольствие она делила с отцом; собственно, самые лучшие часы она проводила именно у него в комнате, вместе с ним разучивая гаммы и аккорды различных тональностей и старательно растягивая маленькие пальчики в тщетных попытках взять октаву.
Но о других детях ей было известно очень мало. Она слышала их голоса, когда гуляла в парке, а однажды даже качала младенца, от которого исходил странный кисловатый запах. На ощупь он был маленький и теплый, как спящая кошка. Их ближайшую соседку звали миссис Бранниган, и по какой-то причине считалось, что она социально значительно ниже их — может, потому что была католичкой, а может, потому что арендовала дом, тогда как у них дом был куплен и полностью оплачен. У миссис Бранниган была дочка чуть старше Эмили, и Эмили с удовольствием подружилась бы с ней, но соседская девочка говорила с таким сильным акцентом, что в тот единственный раз, когда они попытались познакомиться ближе, Эмили не поняла ни слова.
А вот папа работал в таком месте, где были сотни детей, и все они изучали математику, географию, французский, латынь, историю, естествознание, учились рисованию и музыке. Они кричали и дрались в школьном дворе. Они могли сколько угодно болтать друг с другом или друг за другом гоняться; они вместе обедали в длинной школьной столовой и вместе играли на лужайке в крикет и теннис…
— Я бы тоже хотела ходить в школу, — заявила как-то Эмили.
— Нет, туда ты ходить никогда не будешь, — отрезала Кэтрин и тут же набросилась на мужа: — Патрик, кончай разговоры о своей лавочке! Тебе же известно, как это расстраивает ее.
— И нисколько меня это не расстраивает! И я бы очень хотела туда ходить.
— Может, мне как-нибудь взять ее с собой? Просто посмотреть…
— Патрик!
— Извини. Ну просто… Ты ведь знаешь, дорогая, что через месяц у нас рождественский концерт. В школьной капелле. Я буду дирижировать. Она так любит…
— Патрик, я не слушаю тебя!
— Она так любит музыку, Кэтрин. Позволь мне взять ее с собой. Хотя бы разок.
На этот раз Эмили все-таки разрешили пойти в школу. Возможно, потому, что папа просил, но скорее из-за того, что эта идея очень понравилась Фезер. Та страстно верила в исцеляющие возможности музыки; кроме того, она недавно прочла «Пасторальную симфонию» Жида[28] и чувствовала, что концерт вполне может оказать на Эмили дополнительное терапевтическое воздействие, как бы подкрепив благотворное влияние занятий лепкой и рисованием.
Однако Кэтрин от подобной перспективы по-прежнему была не в восторге. Ей как будто не давала покоя вина — та самая, что заставила ее удалить из дома все следы страсти мужа к музыке. Фортепиано было исключением, но даже и его переместили в гостевую комнату, и теперь оно стояло среди ящиков с забытыми бумагами и старыми вещами. Туда Эмили заходить не полагалось. Но энтузиазм Фезер перевесил чашу весов; в вечер концерта они все вместе пешком отправились в школу Сент-Освальдс, и от Кэтрин пахло скипидаром и розами («Это розовый запах, — пояснила она Эмили, — запах прелестных розовых роз»). Фезер, как всегда, разговаривала очень громко и быстро, а отец шел рядом с Эмили и нежно придерживал ее за плечо, чтобы она не поскользнулась на мокром декабрьском снегу.
— Ну как, ты довольна? — прошептал он ей на ухо, когда они почти добрались до места.
— Угумм.
Она была немного разочарована, узнав, что событие состоится не в самой школе. Ей так хотелось побывать там, где работает папа, войти в классные комнаты с их деревянными партами, ощутить запах мела и полироли, услышать гулкое эхо шагов по деревянным полам; позже все это было ей позволено. Концерт же намечался не в школе, а в капелле, находившейся рядом. Там должен был петь школьный хор, а ее отец — дирижировать; это слово Эмили понимала как «вести, направлять», то есть указывать певцам путь.
Вечер был холодный, сырой, в воздухе пахло дымом каминов. С проезжей части доносились звуки автомобилей и звонки велосипедов, вокруг слышались голоса, несколько приглушенные густым туманом. Эмили замерзла, хотя была в теплом зимнем пальто; ее хорошенькие башмачки на тонкой подошве поскрипывали по замерзшей гравиевой дорожке; на волосах повисли капельки осевшего тумана. Туман дает ощущение того, что мир вокруг сжался и все предметы стали меньше, чем на самом деле, а вот ветер, наоборот, словно расширяет пространство, заставляет деревья шуметь так, будто они вот-вот воспарят на своих могучих крыльях…
Тем вечером Эмили чувствовала себя какой-то особенно маленькой, превратившейся почти в ничто, словно придавленной к земле мертвым влажным воздухом. Время от времени мимо нее кто-то проходил — она слышала шелест дамского платья, а может, мантии кого-то из преподавателей, слышала обрывки фраз, тут же умолкавшие где-то вдали.
— А там будет не очень много народа, Патрик? Эмили плохо переносит толпу.
Это был голос Кэтрин, тугой, как лиф нарядного платьица Эмили, вообще-то очень хорошенького, розового, но, видимо, надетого в последний раз — когда его достали из гардероба, стало ясно, что она почти из него выросла.
— Все будет отлично, не волнуйся. И места у вас в первом ряду.
Вообще-то Эмили ничего против толпы не имела. А вот шум этот ей действительно не нравился, особенно ровные невнятные голоса, из-за которых все на свете перепутывалось и становилось с ног на голову. Она взяла отца за руку и довольно крепко ее стиснула. Одно пожатие на их с отцом языке означало: я люблю тебя. Двойное пожатие в ответ — я тоже люблю тебя. Это была еще одна их маленькая тайна вроде той, что она теперь почти может взять октаву, если как следует растянет пальцы, а также может сыграть главную тему в пьесе «К Элизе» Бетховена вдвоем с отцом, пока он исполняет партию левой руки.
Внутри капеллы было холодно. В семье Эмили в церковь никто не ходил, а вот соседка, миссис Бранниган, ходила, и очень часто; однажды она даже посетила церковь Сент-Мэри,[29] ездила туда специально послушать эхо. Но и в капелле Сент-Освальдс эхо звучало впечатляюще; их шаги — шлеп-шлеп — отдавались от твердого гладкого пола, и казалось, звуки поднимаются вверх, словно люди, которые, беседуя на ходу, ступают по гулкой лестнице.
Потом от отца она узнала причину: оказывается, в капелле очень высокий потолок, а тогда она воображала, что хор разместится где-то у нее над головой, подобно ангелам. Еще в капелле был особый запах — чуточку напоминающий пачули Фезер, только сильнее и какой-то дымный.
— Это благовония, — сообщил отец. — В храмах всегда курят благовония.
Храм. Он уже объяснял ей значение этого слова. Храм — такое место, куда всегда можно пойти и оказаться в безопасности. Там будет запах благовоний и табака «Клан» и будут звучать ангельские голоса. Вот что такое храм.
Эмили постоянно ощущала вокруг какое-то движение. И люди беседовали более приглушенными голосами, чем обычно, словно боялись эха. Папа ушел к своим хористам, а Кэтрин стала описывать Эмили орган, молельные скамьи и витражи в окнах; и все время Эмили улавливала в зале шуршание — вшш-вшш-вшш — и еще какие-то шумы, явно свидетельствовавшие о том, что публика рассаживается по местам и успокаивается, готовясь слушать. Потом наступила тишина, и хор запел.
Уже при первых звуках Эмили показалось, будто внутри у нее что-то сломалось, будто там приоткрылась какая-то дверка. Именно это, а вовсе не тот комок глины, и стало для нее самым первым по-настоящему ярким воспоминанием — то, как она сидела в капелле Сент-Освальдс и слезы текли у нее по лицу прямо в приоткрытый в улыбке рот, а музыка, чудесная музыка, так и кипела вокруг нее.
Музыку она слышала далеко не впервые, но их домашнее баловство на стареньком пианино или жестяные звуки, доносившиеся из приемника на кухне, лишь отдаленно напоминали истинную музыку. Эмили не находила верного слова, которым могла бы назвать то, что сейчас слышала, как не находила и слов, которые передали бы ее новые эмоции. В целом их можно было бы назвать пробуждением.
Позднее мать пыталась приукрасить эту историю, словно та и впрямь нуждалась в приукрашивании. Самой-то Кэтрин никогда по-настоящему не нравилась религиозная музыка, и уж меньше всего — рождественские гимны с их простенькими мелодиями и убогими стишками. Моцарт — еще куда ни шло, с его страстным призывом, обращенным к родственным душам. В общем, выдуманная матерью легенда имела десяток различных вариаций, от Моцарта до Малера и даже до неизбежного Берлиоза, словно сложность музыки имела какое-то отношение к самим звукам или к тем ощущениям, которые они пробуждают в человеке.
А исполняемое хором произведение было всего-навсего версией а капелла старинного рождественского гимна:
- Средь зимнего мрака
- Ветер от холода стонет,
- Земля тверда как железо,
- И в камень вода обратилась.
В том, как звучат в хоре мальчишеские голоса, есть нечто непередаваемое, нечто трепетное и тревожащее. Их голоса взмывают ввысь, пребывая как бы на грани срыва, и в них странным образом сочетаются нечеловеческая нежность и беспредельная чистота с почти болезненной резкостью.
Эмили слушала первые такты гимна, полностью погрузившись в мир музыки. Затем голоса вновь взлетели:
- Снег выпадает,
- Ложится на землю
- Слой за слоем,
- Слой за слоем…
При повторе фразы «слой за слоем» голоса мальчиков добрались до той самой ноты, верхнего фа-диез, которая всегда воздействовала на Эмили столь мистическим образом, и девочка заплакала. Не от горя и даже не от взрыва эмоций; это был просто рефлекс, оскомина, возбуждение вкусовых бугорков на языке после того, как съешь что-нибудь очень кислое или обожжешь рот острым перцем чили.
«Слой за слоем, слой за слоем…» Мальчики пели, и все в душе Эмили вторило им. Она тряслась от зимнего холода, она улыбалась, она поднимала лицо к невидимым небесам и открывала рот, ловя эти падающие снежинки. На целую минуту Эмили застыла, вся дрожа, на краешке сиденья, и каждый раз, когда голоса мальчиков брали верхнюю фа-диез, эту странную, магическую ноту, полную вкуса мороженого и головной боли, глаза девочки моментально наполнялись слезами, и слезинки стекали по ее щекам. Ее нижняя губка дергалась от волнения — ей казалось, что она соприкасается с самим Господом Богом…
— Эмили, что с тобой?
Ответить она не могла. Сейчас для нее имели значение только эти волшебные звуки.
— Эмили!
Каждая нота входила в ее душу нежно и легко, как нож в масло, каждый аккорд являл собой единство формы и содержания. По лицу снова полились слезы.
— С ней явно что-то не так! — Резкий голос Кэтрин доносился словно откуда-то издалека. — Нет уж, Фезер, извини, но я увожу ее домой.
Эмили почувствовала, как мать задвигалась, потянула за ее пальто, на котором она сидела, чтобы быть повыше.
— Вставай, милая, пойдем. Нам вообще не следовало сюда приходить.
Неужели в голосе матери звучит удовлетворение? Ее ладонь у Эмили на лбу была горячей, как в лихорадке, и какой-то липкой.
— Она вся горит, Фезер! Дай-ка мне руку, Эмили, и мы…
— Нет, — сердито прошипела Эмили.
— Детка, дорогая, ты расстроена…
— Ну пожалуйста!..
Но мать уже схватила ее за руку и потянула из зала. И даже аромат дорогих духов не заглушал исходившего от Кэтрин явственного запаха скипидара. Эмили отчаянно пыталась за что-нибудь зацепиться, подыскивала такие волшебные слова, которые заставят мать остановиться и понять, что ей, Эмили, совершенно необходимо вернуться и еще послушать…
— Пожалуйста, мамочка! Эта музыка…
«Твоя мама к музыке равнодушна», — раздался у нее в ушах отцовский голос, странно далекий, но вполне отчетливый.
К чему же она тогда неравнодушна? Что в таком случае заставит ее вернуться?
Кэтрин уже почти удалось вытащить дочку из зала. Эмили так отчаянно сопротивлялась, что у нее даже платье под мышкой лопнуло — оно было слишком мало. Ее душило пальто с меховым воротником, которое мать на нее напялила. И волна скипидарного запаха была удушающей, запаха лихорадочной горячности, запаха материной болезни…
И Эмили вдруг отчетливо поняла — с той зрелой прозорливостью, которая намного опережала ее реальный возраст: она никогда больше не пойдет в отцовскую школу, никогда не посетит ни одного концерта, никогда не будет играть с другими детьми, так как мама боится, что они сделают ей больно или толкнут ее, никогда не будет бегать с ними в парке, потому что может упасть…
Эмили думала о том, что если они сейчас уйдут из зала, то мама постоянно будет поступать так, как захочет. Слепота, которая никогда ее, Эмили, особенно не тревожила, все-таки утащит ее на самое дно, как собаку с привязанным к хвосту камнем, и тогда она попросту захлебнется и утонет.
Должны же найтись какие-то слова, магические слова, которые заставят маму остаться! Но ей было всего пять лет, и никаких магических слов она не знала и чувствовала, что скользит по проходу между рядами, зажатая мамой и Фезер, а чудесные голоса хора все бурлят в воздухе, точно весенние воды…
- Средь зимнего мрака
- Когда-то давно-о…
И тут ее осенило. Это было так просто, что она даже охнула, потрясенная собственной наглостью. Оказывается, она действительно знает магические слова! Десятки слов! Знает чуть ли не с колыбели, просто до сих пор не находила им применения. И отлично понимает, какая устрашающая сила заключена в них. Эмили открыла рот, потрясенная внезапным демоническим озарением, и прошептала:
— Цвета…
Кэтрин Уайт сразу резко затормозила, забыв даже поставить на пол поднятую ногу.
— Что ты сказала?
— Цвета. Пожалуйста. Я хочу остаться. — Эмили глубоко вздохнула. — Я хочу послушать цвета.
КОММЕНТАРИИ В ИНТЕРНЕТЕblueeyedboy: Как смело с твоей стороны, Альбертина. Полагаю, мне придется ответить тем же…
9
Размещено в сообществе: [email protected]
Время: 23.03, понедельник, 11 февраля
Статус: публичный
Настроение: насмешливое
Музыка: Pink Floyd, Any Colour You Like
Послушать цвета. Ой, пожалуйста, только не говорите мне, что она была невинной! Не утверждайте, что тогда она толком не понимала своих действий. Миссис Уайт было известно абсолютно все о мальчике Икс и его синестезии. И она прекрасно знала: доктор Пикок непременно будет где-то поблизости. Одно только это заставило бы ее проглотить наживку, но еще легче было сделать так, чтобы она поверила: Эмили под воздействием музыки начала слышать цвета.
Бен тогда первый год учился в школе Сент-Освальдс. Легко представить его: маленький хорист, с ног до головы вымытый и вычищенный, в синей школьной форме, готовый вместе с другими вступить под торжественные своды капеллы, украшенные каменными фестонами.
Догадываюсь, о чем вы подумали: он ведь провалился на вступительном экзамене. Но это было связано только с лишением стипендии. Мать вытащила отложенные на черный день деньги, доктор Пикок добавил свои, и в конце концов они умудрились сделать так, что Бен все-таки в эту школу поступил, но, к сожалению, как платный ученик. И вот теперь он стоял в первом ряду школьного хора и ненавидел каждую минуту этого действа, понимая, что если у мальчишек из его класса до сих пор, может, и не хватало причин проникнуться к нему полным презрением, то теперь-то они ни за что не оставят его в покое. Мало того, мать еще и Найджела на концерт почти силком притащила, и уж он-то непременно отплатит ему за это щипками, пинками и тумаками.
- Средь зимнего мрака
- Ветер от холода стонет.
Бен тщетно молился о скорейшем наступлении пубертатного периода. Тогда у него начнет ломаться голос и он, возможно, будет освобожден от участия в выступлениях хора. Но, увы, несмотря на то что многие мальчики у них в классе весьма активно мужали, тянулись вверх, как пальмы, и вечно воняли юношеским потом, Бен по-прежнему оставался хрупким и бледным, точно девчонка, и его волшебное ломкое сопрано оставалось при нем…
- Земля тверда как железо,
- И в камень вода обратилась.
Он видел мать в четвертом ряду, напряженно вслушивавшуюся в звучание его голоса, а рядом с ней — доктора Пикока и Найджела, которому шел семнадцатый год и который с хмурым видом, раскинув ноги, развалился на скамье. Рядом с Найджелом сидел потный, дурно пахнущий Брендан, который, как всегда, чувствовал себя не в своей тарелке и выглядел соответственно — со своими гладко прилизанными волосами и поджатыми, как куриная гузка, губами он напоминал самого большого в мире младенца.
Вообще Голубоглазый старался не смотреть по сторонам и полностью сосредоточиться на музыке. И тут вдруг в первом ряду он заметил миссис Уайт, а рядом — маленькую Эмили в коротеньком красном пальтишке и в розовом платьице; волосы у нее были собраны в два пышных хвоста, а лицо так и светилось какой-то странной смесью горя и радости…
На мгновение ему показалось, что взор девочки устремлен прямо на него; но ведь у слепых взгляд всегда обманчив, верно? Конечно, Эмили не могла его видеть. Что бы он ни делал, как бы ни старался привлечь ее внимание, она все равно никогда его не увидит. Тем не менее его притягивал взгляд ее незрячих глаз, непроизвольно двигавшихся туда-сюда, точно шарики в голове куклы, точно две голубые бусины, в которых отражалось его, Голубоглазого, невезучая судьба.
Он почувствовал начало головокружения, потом в висках в такт музыке застучала знакомая боль. Та самая, невыносимая. Голубоглазый попытался найти от нее защиту, представив себе, что его заключили в некую капсулу — твердую, как железо, холодную, как камень, синюю, как глыба арктического льда. Но от этой боли спасения не было. Он понимал, что она так и будет усиливаться до тех пор, пока не швырнет его на пол, как жалкую тряпку…
На хорах было жарко. Но хористы в белых рубашках и с раскрасневшимися лицами пели словно ангелы. В школе Сент-Освальдс к хоровому пению относились очень серьезно, так что мальчики были отлично вымуштрованы и, точно солдаты, были способны часами стоять и петь, держа спину прямо. Никто никогда не жаловался. Никто просто не осмеливался это сделать. «Пойте от всей души, мальчики, и улыбайтесь! — трубил на репетициях хормейстер. — Вы делаете это во имя Господа нашего и нашей славной школы Сент-Освальдс. Я не допущу, чтобы кто-то из вас подвел всю команду…»
Но вот Бен Уинтер что-то явно побледнел. Возможно, из-за жары и духоты, пропитанной благовониями, а также из-за постоянного напряжения, в котором пребывал, пока хранил на лице лучезарную улыбку. Вспомните: он всегда был хрупким ребенком; так и его мать постоянно говорила. Более хрупким и более чувствительным, чем двое его братьев, и куда более склонным ко всяким болезням и прочим напастям…
Ангельские голоса снова взмыли ввысь в звонком крещендо.
- Снег выпадает,
- Ложится на землю.
Вот тут-то все и случилось. Словно в замедленной съемке: глухой стук, возня в первом ряду, бледнолицый мальчик падает на пол часовни, но этого никто не видит, и он ударяется головой о край скамьи — после этого удара ему наложили четыре шва, а на лбу остался шрам в виде полумесяца…
Но почему же никто не заметил? Почему Бен всегда оказывался обойденным вниманием? Никто не заметил, как он упал — даже его мать, — поскольку в тот самый момент маленькая слепая девочка в первом ряду испытала что-то вроде паники, и все взоры моментально обратились к ней. Эмили Уайт в розовом платьице, махая ручонками, отбивалась от своей матери и громко кричала: «Дайте же мне послушать! Папочка, пожалуйста… Дайте мне послушать цвета!»
КОММЕНТАРИЙ В ИНТЕРНЕТЕAlbertine: С благополучным возвращением, Голубоглазый.
blueeyedboy: Рад, что тебе понравилось, Альбертина.
Albertine: Ну, «понравилось», пожалуй, не самое подходящее слово…
blueeyedboy: С благополучным возвращением, Альбертина…
10
Размещено в сообществе: [email protected]
Время: 23.49, понедельник, 11 февраля
Статус: публичный
Настроение: чувствительное
Послушать цвета. Возможно, ты помнишь эту фразу. Легко соскальзывающая с языка взрослого человека, она, должно быть, казалась невыносимо пронзительной в устах пятилетней слепой девочки. Так или иначе, но это подействовало. Послушать цвета. Даже не подозревая об этом, Эмили Уайт открыла шкатулку с волшебными словами и была прямо-таки опьянена их могуществом и той силой, которую они в ней открыли; теперь она сама, точно маленький генерал, командовала всеми; Кэтрин, Фезер, а впоследствии и доктор Пикок безоговорочно и с радостью подчинялись ее командам.
— Что же ты видишь?
Уменьшенное трезвучие в фа миноре. Волшебные слова разворачивались, точно слои оберточной бумаги, и, слетая один за другим, падали на пол.
— Розовый. Голубой. Зеленый. Такие красивые!
Мать в полном восторге стиснула ей руки.
— А еще что, Эмили? Расскажи скорей, что ты еще видишь.
Аккорд фа мажор.
— Красный. Оранжевый. Пурпурный. Черный.
Это было как пробуждение. Та адская сила, которую она в себе обнаружила, вдруг удивительным образом расцвела, и музыка стала неотъемлемой частью ее повседневной жизни. Пианино извлекли из гостевой комнаты и настроили; уроки музыки, которые тайком давал ей отец, теперь стали вполне законными, и Эмили было разрешено упражняться сколько угодно, даже если Кэтрин работала в мастерской. Затем настала очередь газетчиков; письма и подарки поклонников посыпались дождем.
Еще бы, ведь в этой истории таился огромный потенциал. В ней было все необходимое: рождественское чудо, фотогеничная слепая девочка, музыка, искусство, даже наука, доступная пониманию каждого человека с улицы, любезный доктор Пикок и, наконец, масса противоречивых заявлений из мира искусства. Все это заставляло журналистов то заинтересовываться данной темой, то отходить от нее на некоторое время; по крайней мере три года спекуляции вокруг Эмили до конца не затихали. Вскоре подключилось телевидение, а потом даже появился сингл — причем этот хит вошел в десятку лучших! — в исполнении какой-то рок-группы, название которой я забыла. Зато помню, что эту песню использовали потом в голливудском фильме, созданном по книге с аналогичным названием, где роль доктора Пикока исполнил Роберт Редфорд, а слепую девочку, видящую музыку, сыграла маленькая Натали Портман.
Сначала Эмили воспринимала это как само собой разумеющееся. В конце концов, такой малышке просто не с чем было сравнивать. Но она действительно была очень счастлива — целыми днями она слушала музыку, училась тому, что любила больше всего, и взрослые были ею довольны.
В течение последующих двенадцати месяцев Эмили посетила множество различных концертов, видела «Волшебную флейту» и «Лебединое озеро», слушала «Мессию». Несколько раз она ходила с отцом в его школу, чтобы на ощупь познакомиться с различными инструментами.
Теперь она знала их — флейты с изящными вытянутыми телами и прихотливым звучанием, пузатые виолончели и огромные контрабасы, французские рожки и тубы, похожие на огромные кувшины из школьной столовой, наполненные звуками, скрипки с тонкой талией, колокольчики, звенящие, как сосульки, толстые барабаны и плоские тамтамы, плещущие звуками цимбалы и грохочущие тарелки, треугольники и тимпаны, трубы и тамбурины.
Иногда отец играл ей. Он становился совсем другим, если рядом не было Кэтрин, — он шутил и рассказывал смешные истории, бывал очень веселым и танцевал под музыку вместе с Эмили, так что у нее от смеха кружилась голова. Отец признался, что когда-то хотел стать профессиональным музыкантом и играть на кларнете, а не на фортепиано; кларнет вообще был его любимым инструментом. Однако кларнетисты, получившие классическое образование, были не очень-то востребованы, и небольшие амбиции отца так и угасли, подавленные и никем не замеченные.
А вот ее мать Кэтрин преображалась по иным причинам. Но Эмили понадобилось несколько месяцев, чтобы это обнаружить, и гораздо больше времени — чтобы это понять. Тут мои воспоминания утрачивают всякую связь друг с другом; реальность сплетается с легендами, так что я даже себе не могу доверять, как бы ни хотелось быть точной и правдивой. Только факты говорят сами за себя, но даже и они столько раз подвергались обсуждению и бесконечным сомнениям, столько раз неверно излагались и неверно прочитывались, что лишь какие-то жалкие остатки воспоминаний могут подсказать мне, как все было на самом деле.
Итак, факты. Ты, Голубоглазый, наверное, знаешь эту историю. На том концерте в четвертом ряду с самого краю сидел некто по имени Грэм Пикок. Шестидесяти семи лет от роду, местная знаменитость, известный гурман, человек довольно приятный, но несколько эксцентричный, щедрый покровитель искусств. Так вот, в тот декабрьский вечер, слушая исполнение рождественских гимнов в капелле Сент-Освальдс, доктор Пикок вдруг оказался участником событий, которые переменили всю его жизнь.
У маленькой девочки — дочки одного из приятелей доктора — случилось что-то вроде приступа паники. Мать пыталась вытащить малышку из зала, а та яростно сопротивлялась и хотела остаться; во время этой схватки доктор случайно услышал, как девочка произнесла фразу, прозвучавшую для него как прозрение: «Дайте мне послушать цвета».
В то время сама Эмили вряд ли понимала значение этих слов. А вот ее мать, заметив, с каким острым интересом отреагировал доктор Пикок, пришла в состояние, близкое к эйфории. Дома Фезер откупорила бутылку шампанского, и Эмили почувствовала, что даже ее дорогой папочка доволен. Хотя это, возможно, как раз было связано с той разительной, поистине невероятной переменой, происшедшей с Кэтрин. Тем не менее намерений жены мистер Уайт не одобрил, и позже, когда все, собственно, и началось, остался единственным несогласным.
Конечно же, никто его и слушать не стал. Теперь маленькую Эмили чуть ли не ежедневно приглашали в Дом с камином, где доктор с помощью всевозможных тестов пытался подтвердить ее особое дарование.
«Синестезия, — пишет доктор Пикок в своей работе „Аспекты модульности“, — это редкое состояние, когда два — а иногда и больше — из пяти „нормальных“ чувств переплетаются и как бы сливаются воедино. На мой взгляд, подобное явление напрямую относится к концепции модульности, согласно которой каждая из сенсорных систем имеет в мозге соответствующее поле действия, или модуль. Пока эти модули взаимодействуют нормально (пример: использование зрения для определения направления), человеческое восприятие не регистрирует того, что один модуль как бы стимулирует активность другого. Тогда как при синестезии именно это и происходит.
То есть, если коротко, синестет способен испытывать любое (или все) из таких сочетанных форм восприятия: форма как вкус, прикосновение как запах, звук (или вкус) как цвет».
Для Эмили подобное явление было новым, даже если Фезер и Кэтрин уже знали о его существовании. Но главную идею девочка уловила — в конце концов, она довольно много слышала о мальчике Икс и его уникальном даре, — и все это оказалось не так уж далеко от тех словесных ассоциаций во время уроков рисования и лепки, а также занятий цветовой терапией, которым ее мать уделяла столько внимания. В свои пять с половиной лет Эмили очень хотелось всем угодить, но еще больше ей нравилось исполнять важную роль.
Распорядок был простым. По утрам Эмили шла к доктору Пикоку и занималась с ним музыкой и другими предметами, днем играла на фортепиано, слушала пластинки и записи, рисовала. Вот и все ее обязанности. И поскольку ей позволялось слушать музыку, которую она затем воплощала в словах или рисунках, все это казалось ей совсем нетрудным. Иногда доктор Пикок задавал ей вопросы и обязательно фиксировал все ответы.
— Эмили, послушай. Что ты сейчас видишь?
Из старого дребезжащего пианино извлекалась одна-единственная нота. Нота соль, имевшая цвет очень темного индиго, почти черный. Затем следовало простое трезвучие, далее аккорд соль минор с седьмой ступенью в басу, который рассыпался ласковыми, бархатистыми, фиолетовыми лучами света.
Доктор записывал в свой большой блокнот.
— Очень хорошо, Эмили. Умница.
Затем следовала серия негромких аккордов: до-диез минор, уменьшенное трезвучие от ре, ми-бемоль минор. И Эмили называла цвета, помеченные с помощью шрифта Брайля на коробке с красками.
Ей казалось, что она играет на каком-то инструменте — руки опущены на маленькие разноцветные клавиши, а доктор Пикок записывает ноты в свой потрепанный блокнот. После занятий они всегда пили чай у камина вместе с терьером доктора Пикока, который почему-то назывался терьером Джека Рассела. Это был Пэтч Второй, сменивший Пэтча Первого, похороненного в розарии доктора. Песик, сопя, просяще скулил на каждое печенье и лизал Эмили руки, а та весело смеялась, слушая, как доктор разговаривает со своим псом, словно с каким-то пожилым ученым. И от этого Эмили становилось еще смешнее. Вскоре пес и вовсе стал непременным участником их занятий.
— Пэтч хотел бы узнать, — обращался доктор к Эмили, и его певучий голос звучал как фагот, — не угодно ли мисс Уайт прослушать мою коллекцию записанных звуков?
Эмили радостно хихикала.
— Вы имеете в виду, доктор, вместе с вами послушать пластинки?
— Мой мохнатый коллега будет вам за это весьма признателен.
И Пэтч тут же подавал реплику — громко гавкал.
Эмили снова смеялась и, конечно, тут же давала согласие.
В течение более чем двух с половиной лет доктор Пикок все более активно участвовал в жизни их семьи. Кэтрин была безумно счастлива. Эмили оказалась способной ученицей и с удовольствием по три-четыре часа каждый день проводила за фортепиано. Неожиданно в их жизни появилась общая цель, столь им необходимая. Сомневаюсь, что Патрик Уайт сумел бы теперь остановить все это, даже если бы очень захотел; в конце концов, у него самого тоже появилась определенная цель. Ему тоже необходимо было верить.
Эмили никогда не задавалась вопросом, почему доктор Пикок столь щедр и великодушен. Он представлялся ей просто очень добрым и довольно смешным человеком, который любит изъясняться длинными и весьма напыщенными фразами и который никогда не приходит к ним в гости без подарка — цветов, вина или книги. Когда Эмили исполнилось шесть лет, он презентовал ей новое фортепиано взамен того старого, разбитого, на котором она до сих пор училась; в течение года она получала и другие подарки: билеты на концерты, пастели и краски, мольберты и холсты, сладости и игрушки.
А еще в ее жизни была музыка. Всегда музыка. Даже теперь вспоминать об этом больнее всего. Больно думать о времени, когда Эмили могла играть столько, сколько пожелает, когда ежедневно звучали победоносные фанфары, когда Моцарт, Малер, Шопен и даже Берлиоз выстраивались в ряд, точно искатели ее милости, и каждый надеялся, что она выберет именно его, а может, и отвергнет, повинуясь капризу…
— А теперь, Эмили, приступим к музыке. И ты расскажешь мне, что слышала.
Это был Мендельсон, «Песни без слов», опус 19, номер 2, ля минор. Левая рука в нем очень трудная, с бесконечными трелями, но Эмили упорно разучивала ее и теперь играла почти безупречно. Доктор Пикок был доволен. Мать Эмили тоже.
— Он синий. Совершенно синий! Такой темно-синий.
— Покажи мне.
Теперь у нее была новая коробка с красками — шестьдесят четыре разных цвета, расположенные в шахматном порядке, а сама коробка размером почти с ноутбук. Она не могла их видеть, но знала их расположение наизусть; они были размещены в соответствии с яркостью тона. Фа — фиолетовый, соль — индиго, ля — голубой, си — зеленый, до — желтый, ре — оранжевый, ми — красный. Диезы были светлее, бемоли темнее. Музыкальные инструменты также обретали в ее палитре свои цвета: деревянные духовые часто имели зеленый или голубой оттенок, струнные — коричневый или оранжевый, а «медь» отливала красными и желтыми тонами.
Эмили выбирала толстую кисточку и погружала ее в краску. Вот она рисует акварелью, у которой запах подагрический, старушечий, напоминающий аромат пармских фиалок. Доктор Пикок стоит рядом, а Пэтч свернулся клубком у его ног. Кэтрин и Фезер находятся напротив, готовые в любую минуту подать Эмили все, что ей может потребоваться: губку, большую или маленькую кисть, мешочек с блестками.
Анданте в этой вещи неторопливо-ленивое, точно день, проведенный на берегу моря. Эмили макала пальцы в краску и нежно гладила ими гладкий бумажный лист, так что бумага тут же съеживалась и собиралась в складочки, как песок на мелководье, а краска расплывалась, собираясь в углублениях, оставленных ее пальцами. Доктор Пикок был ею доволен; она слышала улыбку в его голосе-фаготе, хотя большая часть его фраз оставалась для нее совершенно непонятной, и эта чудесная музыка уносила его слова прочь, точно морская волна.
Иногда в Дом с камином заходили и другие дети. Эмили помнила какого-то мальчика, значительно старше, который был очень застенчивым и сильно заикался; впрочем, говорил он мало и в основном сидел на диване и читал. В гостиной было несколько диванов и кресел, а также очень уютное сиденье у окна и еще качели (страстно ею любимые), свисавшие с потолка на двух толстенных веревках. Эта комната была такой просторной, что Эмили могла раскачиваться как угодно сильно и никогда ничего не сбивала и не роняла; да и потом, все в доме знали, что ей надо уступать дорогу, вот никаких столкновений и не происходило.
Бывали другие дни, когда она не рисовала, а просто забиралась на свои любимые качели в гостиной и слушала разные звуки. Доктор Пикок называл это «игрой в ассоциации, вызванные звуками», и если Эмили старалась, он обещал, что под конец она получит подарочек. А ей и нужно-то было всего лишь сидеть на качелях, слушать записи и сообщать, какие цвета при этом она видит. Некоторые она называла сразу — они были уже рассортированы в ее в памяти, в точности как пуговицы в заветной коробке, — некоторые определить бывало труднее. Но ей очень нравились звуковые машинки доктора Пикока и его пластинки, особенно старые, с голосами давно умерших людей и дребезжащими звуками струнных инструментов.
Иногда, правда, вообще не было никакой музыки — лишь череда звуков, и вот тогда определить цвет было труднее всего. Но Эмили старалась изо всех сил, чтобы доставить удовольствие милому доктору, который так старательно записывал ее высказывания в свои матерчатые блокноты и порой так сильно нажимал на карандаш, что рвал бумагу.
— Слушай, Эмили, слушай. Что ты сейчас видишь?
Звуки тысячи вестернов: выстрелы из ружья, свист пуль, рикошетом отлетающих от стен каньонов. Пороховой дым. Ночь костров, пламя и печеный картофель.
— Красный цвет.