Джентльмены и игроки Харрис Джоанн
Коньман?
Я написал список на листе бумаги и отпустил учеников, встревоженный уже по-настоящему. Неприятно, но единственный способ обнаружить вора — обыскать шкафчики. По случайности я был в тот день свободен, поэтому, вооружившись своим ключом-отмычкой и списком номеров шкафчиков, оставил Тишенса сторожить пятьдесят девятую с небольшой группой шестиклассников, мирных ребят, и отправился в Средний коридор, где находилась комната со шкафами третьих классов.
Я проводил обыск в алфавитном порядке, не спеша, особо внимательно заглядывая в пеналы, но не находил ничего, кроме полупустой пачки сигарет у Аллена-Джонса и журнала с девочками у Джексона.
Затем пришел черед шкафчика Коньмана, который был забит бумагами, книгами и всяким мусором. Из-под папок выскользнул серебряный пенал в форме калькулятора; я открыл его — моей ручки там не было. Следующим был шкафчик Лемона, потом Ниу, Пинка, Андертон-Пуллита — полный книг, посвященных его всепоглощающей страсти, самолетам Первой мировой войны. Я обыскал все шкафчики; нашел тайный склад запрещенных в школе карт и несколько фотографий кинозвезд, но моего «Паркера» не было.
Я провел там больше часа, до звонка с урока, и коридор заполнился учениками. К счастью, никому из них не понадобилось залезть к себе в шкаф на перемене.
Я ушел, удрученный еще сильнее, чем до обыска, и не столько потерей ручки — ее можно, в конце концов, и купить, — сколько тем, что радость общения с мальчиками подпорчена этим инцидентом, я не смогу доверять никому из них, пока вор не будет найден.
На дежурстве после занятий я наблюдал за очередью на автобус; Тишенс был на главном дворе, его заслоняла толпа уходящих мальчиков, а Монумент стоял на ступенях часовни, обозревая происходящее с высоты.
— Счастливо, сэр! Хорошо отдохнуть!
Это промчался Макнэйр, в приспущенном галстуке и незаправленной рубашке. С ним бежал Аллен-Джонс — как всегда, несся так, будто спасался от смертельной опасности.
— Потише! — окликнул я их. — Шеи свернете!
— Извините, сэр, — отозвался Аллен-Джонс, не снижая скорости.
Я не удержался от улыбки. Мне вспомнилось, как я сам так же бежал — и не так уж давно это было, — когда выходные казались длинными, как футбольные поля. А сейчас они проходят в мгновение ока: недели, месяцы, годы — все скрываются в цилиндре фокусника. Всегда одно и то же, и это поразительно. Почему мальчишки всегда бегут? И когда я перестал бегать?
— Мистер Честли!
Было так шумно, что я не расслышал, как сзади подошел Новый Главный. Даже к вечеру пятницы он был при полном параде: белая рубашка, серый костюм, галстук, идеально завязанный и висящий строго вертикально.
— Директор…
Его раздражает такое обращение. Напоминает, что он не единственный и незаменимый в истории «Сент-Освальда».
— Это был ваш ученик? Который промчался мимо нас в рубашке навыпуск?
— Нет, конечно, — солгал я.
Новый Главный был зациклен на рубашках, носках и прочих мелочах. В моем ответе он усомнился.
— На этой неделе я заметил некоторое пренебрежение школьной формой. Надеюсь, вы сможете внушить мальчикам, как важно производить хорошее впечатление за пределами Школы.
— Конечно, директор.
В преддверии надвигающейся инспекции «произведение хорошего впечатления» стало пунктиком Нового. Гимназия «Сент-Генри» похваляется строжайшим соблюдением этикета в одежде — включая соломенные канотье летом и цилиндры церковных хористов, и наш Главный считает это немаловажной причиной их высочайшего рейтинга. Мои замызганные чернилами негодники не столь высокого мнения о своих соперниках — или Генриеттах, как их традиционно называют в «Сент-Освальде», — и я с ними вполне согласен. Одежный мятеж — это инициация, и наши школьники — третий «Ч», в частности, — выражают свой бунт незаправленными рубашками, стрижеными галстуками и подрывающими устои носками.
Я и объяснил это Новому Главному, но он обратил на меня взгляд, полный такого отвращения, что я пожалел о своей попытке.
— Носки, мистер Честли? — изрек он с таким видом, словно я рассказал ему о новом, доселе неслыханном извращении.
— Ну да, — втолковывал я ему. — Знаете, с Гомером Симпсоном, динозаврами, Скуби-Ду.
— Но носки у нас установлены, — возразил Главный. — Серая шерсть, длина до икр, желто-черные полоски. По восемь девяносто девять пара у школьных поставщиков.
Я бессильно пожал плечами. Он пятнадцать лет директорствует в «Сент-Освальде» и до сих пор не знает, что никто — никто! — не носит форменные носки.
— Итак, я надеюсь, вы положите этому конец, — заявил он, все еще раздосадованный. — Каждый ученик должен быть одет по форме, по полной форме, и всегда. Мне придется разослать памятку по этому поводу.
Интересно, а сам Главный, когда был мальчиком, всегда одевался по форме? По полной форме? Я попытался представить это — и представил.
— Fac ut vivas[25], директор, — со вздохом сказал я.
— Что?
— Совершенно верно, сэр.
— И по поводу записок… Моя секретарша трижды присылала вам по электронной почте приглашение зайти ко мне в кабинет.
— Неужели, директор?
— Да, мистер Честли, — ледяным тоном ответил он. — К нам поступила жалоба.
Это, конечно, Коньман. Вернее, его мамаша, блондинка неопределенных лет с неустойчивой психикой, которая имеет счастье получать большие алименты, соответственно, у нее полно времени, чтобы писать жалобы каждый триместр. На этот раз о том, что я издеваюсь над ее сыном потому, что он еврей.
— Антисемитизм — очень серьезное обвинение, — провозгласил Главный. — Двадцать пять процентов наших клиентов — родителей то есть — принадлежат к еврейской общине, и не надо напоминать вам…
— Нет, директор, не надо.
Это зашло слишком далеко. Принять сторону мальчика, притом в общественном месте, где всякий может услышать, — хуже, чем предательство. Меня охватило бешенство.
— Здесь конфликт личностей, не более, и я надеюсь, что вы возьмете назад свое совершенно необоснованное обвинение. И поскольку об этом зашла речь, не угодно ли вспомнить, что у нас пирамидальная структура дисциплины и начинается она с классного руководителя, и мне неприятно, когда мои обязанности берет на себя кто-то другой, даже не посоветовавшись со мной.
— Мистер Честли!
Главный, похоже, засомневался.
— Да, директор.
— Есть еще кое-что.
Я ждал, по-прежнему кипя.
— Миссис Коньман утверждает, что вчера днем из шкафчика ее сына исчезла ценная ручка, подарок на бар-мицву. А кое-кто видел, как вы в это время открывали шкафчики третьеклассников.
Vae! Я мысленно выругал себя. Надо было осторожнее — по правилам шкафчики обыскивают в присутствии самих учеников. Но третий «Ч» — мой собственный класс, и во многих отношениях любимый класс. Лучше было сделать как обычно: по секрету поговорить с нарушителем, ликвидировать улику и на том покончить. Это сработало с Аллен-Джонсом и дверными табличками; это сработало бы и с Коньманом. Только вот в его шкафчике ничего не оказалось — хотя чутье подсказывало, что виновен именно он, — и я, конечно, ничего оттуда не взял.
Главный перестал сдерживаться.
— Миссис Коньман обвиняет вас не только в том, что вы неоднократно унижали и терзали ее сына, но и прямо или косвенно обвинили его в воровстве, а когда он это отрицал, вы тайно изъяли ценную вещь из его шкафчика, вероятно, в надежде, что это заставит его сознаться.
— Понятно. Так вот что я думаю о миссис Коньман…
— Школьная страховка, конечно, покроет потерю. Но возникает вопрос…
— Что?! — Я чуть не лишился дара речи. Мальчики теряют что-нибудь каждый день. Предоставить компенсацию в данном случае равносильно признанию моей вины. — У меня этой ручки нет. Даю голову на отсечение, эта чертова штука валяется у него под кроватью или еще где-нибудь.
— Я бы предпочел, чтобы дело не выходило за пределы школы и жалоба не ушла в правление.
— Кто бы сомневался! Но если вы это сделаете, к утру понедельника я положу вам на стол заявление об уходе.
Директор побледнел.
— Рой, не принимайте всерьез…
— Я вообще это не принимаю. Обязанность директора — защищать свой персонал, а не трепетать в ужасе перед каждым злобным наветом.
Наступило холодное молчание. Я понял, что мой голос — давно приспособившийся к акустике Колокольной башни — слишком громок. Несколько мальчиков с родителями слонялись поблизости, а маленький Тишенс, который все еще был на дежурстве, смотрел на меня с открытым ртом.
— Очень хорошо, мистер Честли, — натянуто произнес Новый Главный.
И пошел своей дорогой, а я остался с чувством, что в лучшем случае одержал пиррову победу, а в худшем — самым дурацким образом забил мяч в свои ворота.
4
Бедный старый Честли. Он уходил сегодня с таким подавленным видом, что, может, и не стоило красть его ручку. Он показался стариком — не грозным учителем, а старым, грустным комедиантом с обрюзгшим лицом; стариком, чье время ушло. Это, конечно, совершенно не так. У него чрезвычайно твердый характер, острый — и опасный — ум. И все же — можете назвать это ностальгией или извращением — сейчас он мне нравится больше, чем прежде. Стоит ли прийти к нему на помощь? В память о прежних днях?
Да, быть может. Быть может, я так и сделаю.
Первую рабочую неделю стоит отметить бутылкой шампанского. Конечно, игра только начинается, но уже посеяно столько ядовитых семян — и это лишь начало. Коньман оказался ценным орудием — почти что Закадычный Дружок, как их называет Честли, — он разговаривал со мной почти на каждой перемене, впитывая каждое слово. Нет, ничего такого, что можно было бы поставить мне в вину — уж мне ли не знать, — но намеками и шутками я надеюсь повести его верным путем.
Его мать, конечно, не стала жаловаться в правление. У меня на этот счет не было никаких сомнений, несмотря на все ее актерство. Во всяком случае, не сейчас. Тем не менее все это копится. В самой глубине, там, где такие вещи имеют значение.
Скандал — та гниль, от которой крошится фундамент. «Сент-Освальд» получил свою порцию гнили, но большую часть ее аккуратно вырезало правление и Попечительский совет. Дело Стержинга, например, или эта грязная история со смотрителем пятнадцать лет назад. Как его звали? Страз? Не могу вспомнить подробности, старина, но все это лишь доказывает, что доверять нельзя никому.
В случае мистера Груба и моей собственной школы не было никаких попечителей, которые брали бы на себя такие дела. Мисс Поттс слушала с выпученными глазами и раскрытым ртом, который меньше чем за минуту из надуто-убежденного стал яблочно-кислым.
— Но Трейси только пятнадцать, — проговорила мисс Поттс (она всегда старалась выглядеть любезной на уроках мистера Груба, но сейчас просто застыла от возмущения). — Пятнадцать!
— Да. Но никому не говорите. Он убьет меня, если узнает.
Это была приманка, и она, как и ожидалось, клюнула.
— Ничего с тобой не случится, — твердо сказала она. — От тебя требуется только одно — рассказать мне все.
На встречу с Грубом теперь идти незачем. Вместо этого можно сидеть у кабинета директора, дрожа от страха и радости, и слушать, как за дверью разворачивается трагедия. Груб, конечно, все отрицал, но помешанная на нем Трейси отчаянно рыдала из-за его публичного предательства, сравнивала себя с Джульеттой, грозила самоубийством и наконец заявила, что беременна, после чего все как с цепи сорвались и стали друг друга обвинять. Груб удрал, чтобы позвонить представителю профсоюзов, а мисс Поттс пригрозила сообщить обо всем в местные газеты, если немедленно не примут меры, чтобы защитить невинных девочек от этого извращенца, которого она, по ее словам, всегда подозревала и по которому тюрьма плачет.
На другой день мистер Груб был отстранен от занятий на время следствия, а после того, что открылось, так и не вернулся. В следующем триместре Трейси объявила, что не беременна (к явному облегчению не одной пятиклассницы), появилась новая, совсем молоденькая учительница физкультуры по фамилии Эпплуайт, которая приняла мою астму без любопытства и лишних вопросов, и в результате оказалось, что даже без уроков карате можно заработать некоторое — правда, сомнительное — уважение одноклассников за смелость выступить против этого ублюдка Груба.
Еще раз повторю: точно запущенный камень может свалить и гиганта. Груб был первым. Если хотите, проба пера. Вероятно, мои одноклассники это почувствовали — почувствовали, что у меня появился вкус к борьбе, потому что их издевательства, которые делали мою жизнь невыносимой, в основном сошли на нет. Конечно, любить меня не стали, но если раньше ко мне цеплялись все, кому не лень, то теперь меня оставили в покое равно учителя и ученики.
Слишком мало и слишком поздно. К тому времени мои визиты в «Сент-Освальд» стали почти ежедневными. Прятаться там в коридорах, а на переменах и в обед встречаться с Леоном, — это ли не счастье? Наступила экзаменационная неделя, и Леону разрешили самостоятельно работать в библиотеке, когда ему не надо было сидеть на экзамене, так что мы вместе уходили в город, разглядывали пластинки — а иногда крали их, хотя Леон, которому давали достаточно карманных денег, в этом не нуждался.
У меня, однако, их не было. Фактически все мои деньги — маленькие еженедельные выдачи и деньги на обед, которые теперь не надо было тратить в старой школе, — шли на мою аферу в «Сент-Освальде».
Необходимые расходы оказались запредельны. Книги, канцелярские принадлежности, напитки и закуски в кондитерской, автобусные билеты на загородные матчи и, конечно, форма. Хотя все мальчики и носили одинаковую форму, все же поддерживался некий стандарт. Коли представляешься новым учеником, сыном инспектора полиции, то как объяснить, почему носишь старую одежду (украденную в бюро находок) или протертые и грязные тренировочные штаны, в которых ходишь дома. Мне нужна была новая форма: сияющие ботинки, кожаный ранец…
Кое-что удалось стащить из шкафчиков после уроков, содрать старые нашивки с именами владельцев и заменить их нашивками с моим именем. Кое-что купить на свои сбережения. Два раза прикарманить отцовские деньги на пиво — в надежде, что он вернется пьяный и забудет, сколько потратил. В первый раз получилось, но отец оказался внимательнее, чем предполагалось, и на второй попытке чуть меня не поймал. К счастью, имелась другая, более вероятная подозреваемая: последовала ужасная ссора, и в течение двух недель Пепси носила черные очки, а мне уже нельзя было так рисковать.
Вместо этого можно воровать в магазинах. Убедить Леона, что я делаю это ради забавы, было не трудно: мы устраивали соревнования по краже пластинок и делили добычу в нашем «клубе» — в лесу за школой. У меня неожиданно открылись способности к этой игре, но Леон был прирожденным и бесстрашным вором. Для этой цели он приспособил длинное пальто и засовывал пластинки и компакт-диски в широкие внутренние карманы, так что едва мог передвигаться под их тяжестью. Однажды нас чуть не поймали: когда мы уже шли к выходу, подкладка порвалась и пластинки с конвертами рассыпались по полу. Девушка за кассой уставилась на нас, покупатели разинули рты, и даже магазинный полисмен остолбенел от удивления. Первой мыслью было дать деру, но Леон виновато улыбнулся, аккуратно собрал пластинки и только тогда понесся к выходу, и полы его пальто развевались, словно крылья. Долгое время мы не осмеливались снова зайти в этот магазин, но в конце концов решились — по настоянию Леона, хотя он и сказал, что большую часть товара мы уже утащили.
Это вопрос отношения к делу. Тут Леон стал моим учителем, хотя, узнай он о моем обмане, даже он уступил бы мне пальму первенства в этой игре. Но это было невозможно. Для Леона большинство людей были «банальными», обитатели «Берега» — «сбродом», а жильцы муниципальных домов (включая квартиры на Эбби-роуд, где когда-то жили мы с родителями) — «клушами», «быдлом», «шалавами» и «чернью».
Его презрение было мне понятно и близко; и все-таки моя ненависть проникала глубже. Мне было известно то, что наглухо скрыто от Леона с его красивым домом, с его латынью и электрогитарой. Наша дружба не была дружбой равных. Тот мир, который мы создали для нас двоих, не мог вместить ребенка Джона и Шарон Страз.
Единственное, о чем можно было сожалеть, — игра эта не могла длиться бесконечно. Но в двенадцать лет редко задумываются о будущем — если и собирались на моем горизонте темные тучи, моя новая дружба была слишком ослепительной, чтобы их заметить.
5
Школа для мальчиков «Сент-Освальд»
Среда, 15 сентября
Вчера, придя в класс после обеда, я увидел рисунок, приколотый к доске объявлений: не слишком искусная карикатура на меня — с гитлеровскими усиками и словами на облачке: «Juden ’raus!».[26]
Повесить ее мог кто угодно — какой-нибудь из Дивайновцев, кто был здесь после перерыва, или один из географов Тишенса, даже дежурный ученик с извращенным чувством юмора, — но я знал, что это дело рук Коньмана. Я понял это по его самодовольному и насмешливому лицу, по тому, как он прятал от меня глаза, как слегка медлил произнести «сэр» после «да» — эту маленькую дерзость заметил только я.
Я, конечно, снял рисунок, скомкал и бросил в корзину для бумаг, сделав вид, что даже не взглянул на него, но я ощутил запах бунта. Все было тихо, но я провел здесь слишком много лет, чтобы дать себя одурачить: стояла особая тишина, возникающая в эпицентре, и взрыв не заставит себя ждать.
Я так и не узнал, кто видел меня в комнате со шкафчиками и донес. Это мог сделать в своих корыстных интересах кто угодно; Джефф и Пенни Нэйшн, например, вполне на это способны, они всегда докладывают о «нарушениях процедуры» с самым ханжеским видом, за которым таится злоба. Так случилось, что в этом году у меня учится их сын — умный, но невзрачный первоклассник, — и, как только отпечатали списки классов, они стали проявлять нездоровый интерес к моим методам обучения. Или донесла Изабель Тапи, которая никогда не любила меня, или Тишенс, у которого могли быть свои причины, и даже кто-нибудь из моих мальчиков.
Конечно, это не столь важно. Но с первого дня триместра возникло ощущение, будто за мной кто-то следит, пристально и с недобрыми намерениями. Наверное, так же себя чувствовал и Цезарь, когда настали мартовские иды.
В классе все как обычно. Латинская группа первоклассников все еще потрясена тем, что глагол является «словом, выражающим действие»; группа шестиклассников-середнячков с трудом одолевает IX песнь «Энеиды»; мой третий «Ч» сражается с герундием (уже третий раз) под остроумные комментарии Сатклиффа и Аллен-Джонса (как всегда, неугомонных) и тяжеловесные замечания Андертон-Пуллита, считающего латынь напрасной тратой времени, которое лучше потратить на изучение авиации Первой мировой войны.
Никто не обращал внимания на Коньмана, который, не говоря ни слова, приступил к работе; небольшая контрольная в конце урока вполне удовлетворила меня — ученики больше не боялись герундия, как и подобает третьеклассникам. Сатклифф дополнил свой текст неподобающими рисуночками, изображающими «виды герундия в их естественной среде обитания» и «что происходит при встрече герундия с герундивом». Не забыть поговорить с Сатклиффом при случае. Тем временем рисунки приклеиваются скотчем к моей столешнице — маленькое веселое противоядие от таинственного утреннего карикатуриста.
На кафедре есть и хорошее, и плохое. Диана Дерзи прекрасно вливается в работу, а от Грушинга никакого толка. Это, впрочем, не вполне его вина — у меня слабость к Грушингу, несмотря на всю его безалаберность; Скунс, человек, что ни говори, с головой на плечах, но после нового назначения превращается в совершенного зануду, подлавливая всех и злословя до такой степени, что тихий Грушинг готов взорваться, и даже Китти частично утрачивает свой блеск. Одну Тапи, похоже, это нисколько не трогает, вероятно, из-за бурного развития близких отношений с этим чудовищным Пустом, с которым ее не раз видели в «Жаждущем школяре», а также в Трапезной, где они вместе поедали бутерброд.
С другой стороны, немцы совершенно счастливы своим периодом господства. Флаг им в руки. Мыши — жертвы дивайновской борьбы за соблюдение правил здоровья и безопасности — вероятно, исчезли, но призрак Честли держится, громыхая цепями над новыми обитателями и устраивая время от времени разгром.
За сумму, равную цене кружки пива в «Школяре», я раздобыл ключ от нового кабинета немцев и теперь удаляюсь туда каждый раз, когда Дивайн созывает заседание кафедры. Я знаю, что мне отпущено только десять минут, но за это время я устраиваю совсем неумышленный беспорядок: кофейные чашки на письменном столе, телефон отсоединен, в экземпляре «Таймса», принадлежащем лично Зелен-Винограду, заполнен кроссворд — чтобы напомнить о том, что я все еще здесь присутствую.
Мой шкаф с архивом присвоен соседним читальным залом, и это тоже беспокоит доктора Дивайна, который до недавнего времени не знал о существовании двери, соединяющей два этих помещения, которую я привел в порядок. Он утверждает, что, сидя за своим столом, чувствует запах моих сигарет, и взывает к здоровью и безопасности с ханжески самодовольным лицом; при таком множестве книг, предрекает он, может возникнуть пожар, и надо установить противопожарную сигнализацию.
К счастью, Боб Страннинг, который в качестве второго замдиректора курирует расходы всех кафедр, ясно дал понять, что до окончания инспекции не должно быть излишних трат, и Зелен-Виноград вынужден терпеть мое присутствие, при этом, конечно, обдумывая следующий маневр.
Тем временем Главный продолжает атаковать носки. Это было основной темой на собрании в понедельник, после чего все мальчики стали надевать в школу самые вызывающие носки, дополняя их порой экстравагантным излишеством в виде ярких подвязок.
Пока что я насчитал одного Багза Банни, трех Бартов Симпсонов, Парк Юрского периода, четырех Бивисов и Батхедов, одну крикливо-розовую пару с «Крутыми девчонками», вышитую блестками, на Аллен-Джонсе. К счастью, глаза мои уже не те, что раньше, и я ну совсем не замечаю таких мелочей.
Конечно, внезапный интерес Нового Главного к тому, что носят на лодыжках, никого не обманывает. Неотвратимо надвигается дата школьной инспекции, и после неудачных результатов летних экзаменов (из-за перегрузки внеклассными работами и последних инструкций Министерства образования) он понимает, что не может позволить себе неважный отчет.
В результате носки, рубашки, галстуки и прочее будут главными объектами внимания в этом триместре наряду с граффити, здоровьем и безопасностью, мышами, компьютерной грамотностью и хождением по левой стороне коридора. Проведут внутришкольную аттестацию всего персонала, отправят в печать новый проспект, учредят подкомитет, чтобы обсудить вопрос улучшения образа школы, а посетителям предоставят новый ряд парковочных мест для инвалидов.
На волне этой необычной деятельности Дуббс, смотритель, из кожи вон лезет. У него замечательная способность — изображать бурную деятельность и при этом вообще не работать. Он таится по углам и в коридорах, держа в руках планшет, и проверяет работу Джимми по ремонту и обновлению. Таким образом, он подслушивает разговоры учителей и, подозреваю, почти все доносит доктору Дивайну. И конечно, Зелен-Виноград, публично выражающий презрение к пересудам в преподавательской, прекрасно осведомлен.
Мисс Дерзи была сегодня днем в моей классной комнате, заменяя заболевшего Тишенса. Желудочный грипп, говорит Боб Страннинг, но у меня на этот счет есть сомнения. Одни люди рождаются учителями, другие — нет, и, хотя Тишенс и не побьет рекорд (который принадлежит учителю математики Джерому Фентиману — он в свой первый день исчез на перемене, и больше его никто не видел), я не удивлюсь, если он покинет нас в середине триместра, сославшись на какое-нибудь неведомое недомогание.
К счастью, мисс Дерзи сделана из более прочного материала. Я слышу, как она разговаривает с компьютерщиками Тишенса в комнате отдыха. Ее сдержанная манера обманчива, под ней скрываются ум и способности. Я понимаю, что ее отчужденность — не от робости. Ей просто нравится быть наедине с собой и нет дела до других новичков. Я часто вижу ее — все-таки у нас общая классная комната — и просто поражен, насколько быстро она разобралась в запутанной топографии «Сент-Освальда», в этом множестве комнат, в традициях и запретах, во всей инфраструктуре. С мальчиками она ведет себя по-дружески, но избегает соблазна панибратства; умеет наказать, не обидев; знает свой предмет.
Сегодня перед занятиями я застал ее в моей комнате за проверкой тетрадей, и мне удалось несколько секунд понаблюдать за нею, прежде чем она меня заметила. Стройная, деловитая в своей белой накрахмаленной блузке и аккуратных серых брюках, с короткими, изящно подстриженными темными волосами. Я шагнул вперед, и она, увидев меня, сразу встала, чтобы освободить мое кресло.
— Доброе утро, сэр. Не ожидала вас так рано.
Было без четверти восемь. Пуст, верный себе, появляется каждое утро без пяти девять; Слоун прибывает рано, но только для того, чтобы пробежать свои бесконечные круги, и даже Джерри Грахфогель никогда не приходит раньше восьми. И это «сэр» — надеюсь, эта женщина не впадет в низкопоклонство. С другой стороны, я не люблю, когда новенькие запросто обращаются ко мне по имени, словно я водопроводчик или пил с ними в пабе.
— А чем вам не нравится комната отдыха?
— Мистер Грушинг и мистер Скунс обсуждают последние назначения. Я решила, что тактичней будет удалиться.
— Понятно.
Я сел и закурил утренний «Голуаз».
— Простите, сэр. Мне следовало спросить у вас разрешения.
Она говорила вежливо, но глаза ее поблескивали.
Я решил, что она много на себя берет, и за это она понравилась мне еще больше.
— Сигарету?
— Нет, спасибо, я не курю.
— Никаких пороков, да?
Боже святый, только не второй Зелен-Виноград.
— Полным-полно, поверьте.
— Хм…
— Один из ваших учеников сказал, что вы пробыли в этой комнате двадцать с лишним лет.
— Больше, если считать годы моего заточения здесь.
В те дни тут была целая классическая империя; французский был представлен единственной Твидовой Курткой, выросшей на methode Assimil[27]; немецкий считался непатриотичным.
O tempore! O mores![28] Я глубоко вздохнул. Гораций на мосту один сдерживает орды варваров.[29]
Мисс Дерзи усмехалась.
— Да, все изменилось с появлением пластиковых парт и белых классных досок. Вы правы, что держитесь до конца. Кроме того, мне нравятся ваши ученики. После латыни их не надо учить грамматике. И еще они правильно пишут.
Умная девушка, это очевидно. Хотел бы я знать, что она от меня хочет. Есть куда более быстрые пути на вершину скользкого столба, нежели через Колокольную башню, и если именно в этом ее цель, то ей было бы выгоднее льстить Бобу Страннингу, или Грушингу, или Дивайну.
— Будьте здесь поосторожнее, — посоветовал я ей. — Пока вы это поймете, вам уже стукнет шестьдесят пять, вы растолстеете и покроетесь мелом с головы до ног.
Мисс Дерзи улыбнулась и собрала работы.
— Полагаю, у вас масса дел, — сказала она, направляясь к двери. И остановилась. — Простите, что спрашиваю, но вы не собираетесь уходить в этом году, так ведь?
— Уходить? Шутите! Я собираюсь продержаться до «сотни». — Я пристально посмотрел на нее: — А что, кто-то вам говорил об этом?
Мисс Дерзи замялась.
— Просто… мистер Страннинг попросил меня как младшего сотрудника редактировать школьный журнал. И когда я просматривала списки преподавателей по кафедрам, то заметила…
— Заметили что? — Теперь ее вежливость начинала действовать на нервы. — Говорите же, ради бога!
— Просто… вас, кажется, не внесли в списки на этот год. И классическая кафедра будто…
Она снова запнулась, подыскивая слова, и терпение мое истощилось.
— Что? Что? Вытеснена на обочину? Слита с другими? К черту терминологию, и скажите, что вы думаете. Что случилось с этой проклятой классической кафедрой?
— Хороший вопрос, сэр, — невозмутимо проговорила мисс Дерзи. — В литературе, издаваемой школой, — рекламных проспектах, списках кафедр, журнале — ее просто нет. — Она снова помялась. — И, сэр… Согласно штатному расписанию, вас тоже нет.
6
Понедельник, 20 сентября
К концу недели новость разнеслась по всей школе. Учитывая обстоятельства, можно было бы ожидать, что старик Честли посидит тихо какое-то время, рассмотрит все варианты и не будет высовываться, однако такое поведение не в его духе, хоть это и единственное разумное решение. Но Честли верен себе — едва проверив факты, он отправился прямо к Страннингу и полез на рожон.
Страннинг, конечно, отрицал, что действовал втихаря. Новая кафедра, твердил он, станет просто называться «Иностранные языки», то есть включать и классические, и современные языки, а также появятся два новых предмета, «Языковое сознание» и «Языковой дизайн», будут проходить раз в неделю в компьютерных классах, как только получим программное обеспечение (Страннинга заверили, что его доставят к шестому декабря, дню школьной инспекции).
Часы классических языков не сократят, и оказаться на обочине им тоже не грозит, утверждал Страннинг, напротив, уровень преподавания языков будет поднят, чтобы соответствовать рекомендованной программе. В «Сент-Генри», как он понимает, это сделали четыре года назад, и конкуренция…
Что ответил на это Честли, в отчеты не попало. К счастью, по слухам, большей частью он бранился на латыни, но, так или иначе, между ним и Страннингом установилась вежливая и корректная холодность.
«Боб» стал «мистером Страннингом». Впервые за все время работы Честли начал требовать полного соблюдения правил в отношении своих дежурств и настоял на том, чтобы ему сообщали, будет ли окно, не позднее восьми тридцати утра. Это соответствует правилам, но вынуждает Страннинга являться на работу на двадцать минут раньше, чем обычно. В результате Честли получает больше дежурств в дождливые дни и замен по пятницам, чем это полагалось бы по справедливости, что нисколько не ослабляет напряженность.
Это, конечно, забавно, однако хочется большего. «Сент-Освальд» был свидетелем тысячи мелких драм того же пошиба. Истекла вторая рабочая неделя, мне более чем уютно в своей роли, и есть искушение подольше поблаженствовать в этой новой ситуации. Однако я знаю, что лучшего времени для удара не будет. Но куда бить?
Не в Слоуна, не в директора. Честли? Соблазнительно, и ему придется уйти, рано или поздно, но эта игра доставляет мне столько удовольствия, что не хочется терять его так скоро. Нет. На самом деле начинать нужно с другого. Со смотрителя.
У Джона Страза выдалось плохое лето. Он пил больше обычного, и это начало сказываться. Будучи крупным мужчиной, он толстел постепенно, почти незаметно, и как-то вдруг разжирел.
Мне впервые это бросилось в глаза — как мальчики «Сент-Освальда» проходят в ворота, отцовская медлительность, его налитые кровью глаза, угрюмый волчий характер. Хотя угрюмость редко проявлялась в рабочее время, мне-то было известно, что она сидит в нем, будто подземное осиное гнездо, и выжидает, когда кто-нибудь наступит.
Доктор Тайд, казначей, уже не раз высказывался по этому поводу, хотя отцу еще не делали официальный выговор. Мальчики тоже все знали, особенно младшие, и этим летом они безжалостно дразнили его: «Джон! Эй, Лысый Джон!» — своими девчачьими голосами, толпами ходили за ним по пятам, пока он занимался своей работой, бежали за газонокосилкой, которой он методично стриг крикетные и футбольные поля, и его здоровенная медвежья задница свисала по обе стороны узкого седла.
У него было много прозвищ: Жирняга Джонни, Лысый Джон (он начал стесняться растущей лысины и зачесывал на нее смазанную чем-то жирным длинную прядь), Колобок Джон. Косилка-самоходка была неисчерпаемым источником развлечений, мальчишки называли ее «Чертова Тачка» и «Джонов Драндулет», она без конца ломалась. Поговаривали, что она работает на масле для чипсов, которым Джон мажет волосы, и он ездит на ней, потому что она быстрее, чем его автомобиль. Заметив, что по утрам от Джона воняет перегаром, они принялись высмеивать и это: делали вид, что пьянеют от одного дыхания сторожа, спрашивали, сколько он перебрал сверх положенного и можно ли ему садиться за руль своей Чертовой Тачки.
Нечего и говорить, что приходилось держаться подальше от этих ребят, потому что при всей моей уверенности, что отец не разглядывает обладателей сент-освальдской формы, его близость заставляла меня краснеть и стыдиться. В таких случаях казалось, что я вижу отца впервые; когда же, доведенный до белого каления, он набрасывался на них — сначала с руганью, а потом и с кулаками, — меня мутило и корчило от позора и ненависти к себе.
Все это сыграло не последнюю роль в нашей дружбе с Леоном. Хоть он и был бунтарем, со своими длинными волосами и воровством в магазинах, но тем не менее принадлежал своему сословию — недаром он с презрением отзывался о «черни» и «шалавах» и высмеивал моих сверстников из «Солнечного берега» со злой и безжалостной меткостью.
Его насмешки выражали и мои чувства. «Солнечный берег» всегда был мне ненавистен, тамошние школьники вызывали у меня отвращение, а потому сердце мое отдалось «Сент-Освальду» без малейшего колебания. Здесь моя обитель, и надо стараться, чтобы все во мне — прическа, голос, манеры — говорило о моем подданстве. В то время мне страстно хотелось, чтобы моя фантазия была правдой, и меня обуревали мечты о воображаемом отце-инспекторе полиции, а ненависть к жирному сторожу с вонью изо рта и разбухшим от пива брюхом переходила все мыслимые границы. Отец тоже становился все раздражительнее, неудача с карате вконец его разочаровала, и порой он смотрел на меня с нескрываемым отвращением.
Все же раз-другой он делал ко мне слабый нерешительный шаг. Звал на футбольный матч, давал денег на кино. Однако случалось это крайне редко. Он с каждым днем все глубже и глубже погрязал в своем болоте — телевизор, пиво, фаст-фуд и неловкие, шумные, чаще всего безуспешные занятия сексом. А скоро кончилось и это, и Пепси приходила все реже и реже. Несколько раз она попалась мне в городе и один раз — в парке с молодым человеком в кожаной куртке. Он обнимал Пепси за талию, обтянутую розовым ангорским свитером. После этого она у нас больше не показывалась.
По иронии судьбы, в эти недели отца спасало лишь одно — как раз то, что он все сильнее ненавидел. «Сент-Освальд» однажды был его жизнью, надеждой и гордостью, теперь же он словно насмехался над отцовской негодностью. И все равно отец терпел, хоть и без любви, но честно выполнял свои обязанности, упрямо поворачивался спиной к мальчишкам, которые издевались над ним и пели грубые куплеты на игровой площадке. Он терпел ради меня и ради меня держался почти до последнего. Я знаю это, но теперь уже поздно, ведь в двенадцать лет от тебя столько спрятано и столько предстоит открыть.
— Эй, Пиритс!
Мы сидели во дворе под буками. Солнце припекало, и Джон Страз косил газон. Я помню тот запах, запах школьных дней: скошенной травы, пыли, быстрых и буйных происшествий.
— Гляди, у Большого Джона затык.
И действительно: на краю крикетной площадки Чертова Тачка снова сломалась, и отец, потный и злой, пытался завести ее, попутно подтягивая ослабевший ремень джинсов. Младшие уже начали подбираться к нему, образуя кордон, будто пигмеи вокруг раненого носорога.
— Джон! Эй, Джон! — Их голоса неслись через крикетное поле, голоса волнистых попугайчиков в подернутой дымкой жаре. То выскакивая вперед, то отпрыгивая, они подзуживали друг друга подойти еще ближе.
— Валите отсюда! — Он махал на мальчишек руками, словно пугая ворон. Его пьяный крик донесся до нас секундой позже; затем последовал пронзительный смех. С диким визгом они бросались врассыпную, но тут же снова крались обратно, хихикая, как девчонки.
Леон ухмыльнулся.
— Пошли, — сказал он, — посмеемся.
Нехотя, но пришлось пойти за ним, снимая очки, по которым меня можно опознать. Беспокоиться не о чем: отец пьян. Пьян и в бешенстве, разъяренный жарой и настырными пацанами.
— Простите, мистер Страз, сэр, — обратился к нему Леон.
Тот обернулся, раскрыв рот, — пораженный этим «сэр».
Леон смотрел на него с вежливой улыбкой.
— Доктор Тайд хотел бы вас видеть в казначейском кабинете, — сказал он. — Говорит, что это очень важно.
Отец ненавидел казначея — умного язвительного человека, который сидел в чистом маленьком кабинете возле Привратницкой и управлял школьными финансами. Трудно было не заметить их вражды. Тайд — аккуратный, одержимый своим делом, дотошный. Каждое утро он посещал часовню, пил от нервов ромашковый чай, выращивал призовые орхидеи в школьной теплице. Все в Джоне Стразе было словно рассчитано на то, чтобы вывести Тайда из равновесия: неуклюжесть, грубость, штаны, сползающие куда ниже талии и являющие взору пожелтевшие кальсоны.
— Доктор Тайд? — спросил отец, сузив глаза.
— Да, сэр, — ответил Леон.
— Мать твою.
Он заковылял в казначейство.
Леон ухмылялся.
— Интересно, что скажет Тайд, почуяв, как от него несет? — Он пробежался пальцами по измятому боку Чертовой Тачки. Затем повернулся, глаза его злорадно блеснули. — Слышь, Пиритс, хочешь прокатиться?
Эта идея привела меня в ужас и одновременно в восторг.
— Да ладно, Пиритс. Такой случай выдался!
И он одним прыжком оказался в седле машины, нажал кнопку стартера, газанул…
— Последний раз спрашиваю, Пиритс!
Не принять вызов было невозможно. Мои ноги коснулись обода колеса, и Тачка тронулась. Малышня с визгом бросилась врассыпную. Леон хохотал, как сумасшедший. Трава победно вырывалась из-под колес зеленой пенистой волной, а Джон Страз бежал по газону, слишком медлительный, чтобы догнать нас, но разъяренный, обезумевший от бешенства:
— Эй, там! Ублюдки хреновы!
Леон взглянул на меня. Мы приближались к дальнему краю газона, Чертова Тачка тарахтела немилосердно, вдали маячил безнадежно отставший Джон Страз, а за ним доктор Тайд с искаженным от злости лицом.
На секунду пронзительная радость охватила меня. Мы — волшебники, мы — Буч и Санденс[30], спрыгнувшие с утеса, спрыгнувшие с косилки в ореоле травы и славы, и мы мчимся, мчимся со всех ног, а Чертова Тачка, величественно и неудержимо, будто в замедленной съемке, движется к деревьям.
Нас так и не поймали. Малыши нас не знали, а казначей так разгневался на отца — больше за брань на территории школы, чем за пьяный вид и нарушение долга, — что не стал нас преследовать, хотя мог и догнать. Мистер Роуч, дежуривший в тот день, получил нагоняй от директора, а отец — официальное предупреждение и счет за ремонт.
Меня, однако, ни то ни другое не тронуло. Еще одна граница нарушена, и это пьянило. Даже насадить на булавку подонка Груба было не так приятно, и долго еще клубилось вокруг меня розовое облако, сквозь которое не видно и не слышно никого, кроме Леона.
Я люблю его.
В то время меня не хватало на такое красноречие. Леон — мой друг. И ничем другим быть не может. Но на самом деле было вот что: горение, ослепленность, самозабвение, бессонница, жертвенная любовь. Все в моей жизни проходило сквозь радужные очки этой любви, он был первой моей мыслью утром и последней перед сном. Конечно, разум не совсем покинул меня, чтобы верить в какую-то взаимность; для Леона Джулиан Пиритс всего лишь первоклассник, довольно занятный, но отнюдь не ровня. Иногда он оставался со мной в обед, но в другие дни заставлял себя ждать по часу, даже не представляя, как я рискую ради встречи с ним.
И все же это было счастье. И для цветения этого счастья не нужно было постоянного присутствия Леона; достаточно знать, что он поблизости. Благоразумие и терпение, вот что нужно. Сверх прочего, было ясно, что нельзя навязываться, надо скрывать свои чувства под маской шутливости и в то же время изобретать новые способы тайно боготворить его.
Мы с ним поменялись форменными свитерами, и его свитер висел у меня на шее целую неделю. По вечерам можно было открывать его шкафчик отцовским универсальным ключом и рыться в его вещах, читать его классные заметки, его книги, разглядывать карикатуры, которые он рисовал от скуки, подделывать его подпись. Мне удавалось подсматривать за Леоном издалека, выйдя из роли ученика «Сент-Освальда», проходить мимо его дома, надеясь краем глаза увидеть его или сестру, которая вскорости тоже стала объектом моего поклонения. Номер машины его матери запомнился с первого взгляда. Мне нравилось тайно кормить его собаку, причесывать свои каштановые волосы в его манере, перенимать его выражения и вкусы. Мы были знакомы всего лишь полтора месяца.
Приближающиеся летние каникулы сулили мне и облегчение, и очередное беспокойство. Облегчение потому, что ходить в две школы, хоть и беспорядочно, довольно тяжело. Мисс Макколи жаловалась, что я не делаю уроки и часто пропускаю, и, хотя подделать отцовскую подпись — пара пустяков, всегда есть опасность, что его могут случайно встретить и мое прикрытие рухнет. Беспокойство потому, что, хотя на свободе я смогу видеться с Леоном сколько угодно, придется быть Джулианом Пиритсом и в миру, то есть рисковать еще больше.
К счастью, моя подготовительная работа в самой Школе подошла к концу. Остальное — вопрос времени, места и хорошо подобранного реквизита, главным образом одежды, в которой я предстану зажиточным гражданином среднего класса, каковым притворяюсь.
В спортивном магазине удалось стащить дорогие кроссовки, у красивого дома на окраине города увести новый велосипед (мой был совсем раздолбан). Для надежности пришлось его перекрасить, а свой старый продать на субботнем рынке. На тот случай, если отец заметит, у меня было готово объяснение: старый слишком маленький, и пришлось обменять его на другой, подержанный. Правдоподобная выдумка, но к концу того триместра отец совсем опустился и больше ничего не замечал.
Его место теперь занимает Дуббс. Толстый Дуббс с отвисшими губами, в старой форменной тужурке. Он такой же сутулый, как отец, — от многолетней езды на газонокосилке, и живот его, как и у отца, непотребно свисает над узким блестящим ремнем. По традиции всех школьных смотрителей звали Джонами, и Дуббса тоже, хотя мальчики его так не называют и не изводят, как моего отца. Мне это на руку, иначе пришлось бы вмешаться, а я не хочу вызывать подозрений на этом этапе.
Но Дуббс оскорбляет мои чувства. Его уши поросли волосами, он читает «Ньюс оф зэ уорлд» в Привратницкой, носит старые шлепанцы на босу ногу, пьет чай с молоком и плюет на все, что происходит вокруг. Фактическую работу выполняет за него дурачок Джимми: ремонтирует помещения, чинит мебель, меняет проводку, налаживает канализацию. Дуббс сидит на телефоне. Ему нравится заставлять ждать звонящих — встревоженных мамаш, сообщающих о болезни своих детей, богатых отцов, в последнюю минуту задержавшихся на встрече с начальством, — иногда подолгу, пока не допивает чай и только потом чиркает сообщение на желтом листке. Он любит путешествовать, иногда отправляется в однодневную поездку во Францию, которые организует местный рабочий клуб, и там заходит в супермаркет, ест жареную картошку рядом с туристическим автобусом и поносит местные забегаловки.
На работе он либо груб, либо крайне почтителен — в зависимости от положения посетителя; берет с мальчишек по фунту за то, чтобы открыть их шкафчики универсальным ключом; жадно глазеет на ноги учительниц, поднимающихся по лестнице. С младшим персоналом он напыщен и чванлив, любит приговаривать: «Соображаешь?» или: «Я тебе за так это скажу, братан».
Перед вышестоящими Дуббс стелется; с ветеранами — свой в доску до тошноты; с молодыми вроде меня — занятой и бесцеремонный, у него нет времени на болтовню. По пятницам после занятий он поднимается в компьютерный зал, чтобы вроде как выключить компьютеры, а на самом деле — залезть на порносайты, пока Джимми орудует полотером в коридорах, медленно водит им по доскам, натирая старое дерево до мягкого блеска.
Но чтобы уничтожить плоды многочасовой работы, требуется не больше минуты. К восьми тридцати в понедельник полы станут пыльными и затоптанными, словно Джимми тут и не бывало. Дуббс это знает и, хотя сам уборкой не занимается, испытывает смутное недовольство, словно преподаватели и ученики мешают размеренному укладу.
Поэтому жизнь его состоит из мелких и злобных актов мести. За ним, по сути, никто не наблюдает, ведь положение у него скромное, так что он позволяет себе весьма вольно обращаться с системой, если это не слишком бросается в глаза. Сотрудники этого почти не замечают, но я с него глаз не спускаю. Со своего места в Колокольной башне я вижу его Привратницкую и все, что там происходит.
За школьными воротами примостился фургон с мороженым. Мой отец никогда бы этого не допустил, но Дуббс снисходителен, и после уроков или в обед школьники выстраиваются там в очередь. Некоторые съедают мороженое сразу, другие возвращаются с оттопыренными карманами и вороватой ухмылкой: мол, видали мы ваши правила. Официально младшие школьники не должны покидать территорию школы — но фургон всего в нескольких ярдах, и Пэт Слоун не возражает, при условии что никто не будет переходить дорогу, где всегда полно машин. Кроме того, он сам любит мороженое и несколько раз на моих глазах хрустел своим рожком, приглядывая за ребятами во дворе.